Две родины в поэзии Беллы Ахмадулиной
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2017
Стихотворение «Сны о
Грузии», написанное Беллой Ахмадулиной в 1960 году и впервые опубликованное в
журнале «Литературная Грузия» (1965), заявило тему двух родин в ее творчестве.
Это был момент предвидения, словно поэтическая интуиция позволила ей заглянуть
туда, куда мало кому дозволено. И сегодня, читая почти
пророческое «пусть… колдуют надо мной», видишь, как именно две родины
«колдовали», возвращая Ахмадулину к жизни годы спустя.
Сны
о Грузии
Сны
о Грузии — вот радость!
И
под утро так чиста
виноградовая
сладость,
осенявшая
уста.
Ни
о чём я не жалею,
ничего
я не хочу —
в
золотом Свети-Цховели
ставлю
бедную свечу.
Малым
камушкам во Мцхета
воздаю
хвалу и честь.
Господи,
пусть будет это
вечно
так, как ныне есть.
Пусть
всегда мне будут в новость
и
колдуют надо мной
милой
родины суровость,
нежность
родины чужой.
О колдовстве «родины
суровой» Белла Ахмадулина писала в «Глубоком обмороке» (1999) — «загадочном»,
по ее определению, цикле стихотворений, написанных по следам ее клинической
смерти и чудесного, по признанию врачей, воскресения (Зубарева В. // Дружба
народов 2015, № 9). О колдовстве «родины чужой» она писала в новом цикле «Сны о
Грузии» («Дружба народов», 2000, № 10), в той же больнице
им.Боткина, где создавался «Глубокий обморок»1.
Обе родины отличаются и
по описанию, и по своей роли, которую играют в жизни Ахмадулиной. Отличаются
они и по истории, и по отношению к своей культуре. Пространство
«родины суровой» во времена советской России — это пространство нищеты («…и
кимрских жён послала нищета/ в Москву,/ на ловлю нищенской зарплаты»),
несвободы, попрания традиций («В том месте — танцплощадка и
горпарк,/ ларёк с гостинцем ядовитой смеси./ Топочущих на дедовских гробах/ минуют ли проклятье и возмездье?»).
В пространстве Грузии того же периода — это праздник единения души и духа. В
своем эссе о Грузии Ахмадулина вспоминает, как «однажды осенью в Кахетии» их
пригласил в дом крестьянин и угостил молодым вином. «Мы едва успели его
отведать, а уже все пели за столом во много голосов, и каждый голос знал свое
место, держался нужной высоты. В этом пении не было беспорядка, строгая,
неведомая мне дисциплина управляла его многоголосьем». Сравним
это описание поющих с описанием в стихах «Суббота в Тарусе»:
Субботник
шатается, песню поющий.
Приёмник
нас хвалит за наши свершенья.
При
лютой погоде нам будет сподручней
приветить
друг в друге черты вырожденья.
Пространство Сакартвело — изобильно и несет в себе духовное
освобождение. Это место, где воскресает душа, где мысленные встречи с
обитателями занебесья радостны и светлы. «Мне приснилось имя этого места земли: так ясно, так слышно, что я
проснулась в слезах, но потом весь день улыбалась, и те, кто не знал, что
значит САКАРТВЕЛО, — Грузия, Сакартвело — свет моей
души, много ласки, спасительного доброго слова выпало мне в этом месте земли,
не только мне — многим, что — важнее», — писала она в предисловии к новому
грузинскому циклу.
Сложные и неоднозначные
исторические отношения и пересечения двух родин у Ахмадулиной находят свое
разрешение в сфере духовности, которая парит над политическим режимом. Обе
родины объединены темой Таинства, по-разному раскрывающейся в пространстве
каждой из них. В пространстве «родины суровой» движение к
Таинству происходит в одиночку («Субботник окончен. Суббота — в зените./
В Тарусу я следую через Пачево»); в
пространстве «нежной родины» — всегда в сопровождении единомышленников.
«Вероятно, у каждого человека есть на земле тайное и любимое пространство,
которое он редко навещает, но помнит всегда и часто видит во сне», — писала
Ахмадулина в «Воспоминании о Грузии». В ее поэзии тех лет Грузия
противопоставлена России как мечта с «золотым Свети-Цховели»
— реальности с разрушенными храмами («Урод и хам
взорвет Покровский храм…»).
мне
— пляшущей под мцехтскою луной,
мне
— плачущей любою мышцей в теле,
мне
— ставшей тенью, слабою длиной,
не
умещённой в храм Свети-Цховели…
(«Мне — пляшущей под мцехтскою луной…», 1956 г.)
Собор Свети-Цховели в Мцхете — это духовный центр Грузии. Там
хранится хитон Господень — святыня православного мира. В переводе с грузинского
«Свети-Цховели» означает «животворящий столб», и этой
символикой проникнуто описание храма во втором цикле:
Спасли
грузины убиенный Дождь —
воскресли
струи строк и уцелели,
и
всё совпало: маленькая дочь,
и
Лермонтов, и храм Свети-Цховели.
(«Памяти Симона Чиковани»)
Грузия, спасение и
воскресение ставятся на одну ступень в «Снах о
Грузии», смыкаясь в «бесконечном объятии» под сенью храма. И дело не только в
его исторической и религиозной значимости. С храмом Ахмадулину связывает таинство
крещения. «Крестили меня уже в возрасте, в грузинском храме Свети-Цховели.
Мою крестную, которую зовут Манана, я очень люблю», —
рассказывает она в интервью, опубликованном в «Московском железнодорожнике».
Грузия — это ее
крестная родина-мать, мысли о которой проникнуты светом неизреченной
реальности. В контексте Таинства «радость», которую несут сны о Грузии, — это
еще и благая весть, а сны — это еще и молитвы о Грузии («Писать — это значит
молиться о ком-то»). Молитва в стихах 1960 года в чем-то провидческая,
словно иные времена проступали перед внутренним взором поэтессы, когда она
писала: «Господи, пусть будет это / вечно так, как ныне есть». Через сорок лет,
уже в новых условиях, Ахмадулина повторит «сдвоенную» молитву:
Удвоенность
молитв прими,
о
Боже, — я прошу — о Гмерто!
Оборони
и сохрани,
не
дай, чтоб небо помертвело
свирельное с и к в а р у л и —
вот
связь меж мной и Сакартвело.
(«Памяти
Гурама Асатиани»)
И в предисловии к новым
«Снам о Грузии» она повторяет свою молитву: «о Боже, храни этот край земли и
все, что мы видим и знаем, и то, что нам не дано знать».
Новые «Сны о Грузии» в
чем-то созвучны «Глубокому обмороку», но выполнены в другом, мажорном,
искрящемся ключе, невзирая на скорбные нотки. Так же, как «Глубокий обморок»,
«Сны о Грузии» открываются пробуждением лирической героини. Только если в
«Глубоком обмороке» это пробуждение от смерти, то в
«Снах о Грузии» — это пробуждение от сна. И в том, и в другом случае сон
стирает из памяти то, что дорого, а пробуждение возвращает все с особой
остротой. Оба цикла заканчиваются темой послания. В «Глубоком обмороке»
последнее стихотворение названо «Послание». В «Снах о
Грузии» заключительные стихи завершаются строчками «Нечаянно содеяла посланье».
«Послание» в «Глубоком обмороке» адресовано себе («Пишу — себе») и
символизирует творческое одиночество, тогда как послание в
«Снах о Грузии» посвящено другу — поэту Отару Чиладзе.
Та же параллельность
метафор распространяется и на ключевые образы двух циклов. В «Глубоком
обмороке» «шестидневье» в окружении «крылатого» медперсонала
прочитывается как шестикрылье, ассоциируясь с
пушкинским шестикрылым серафимом, сначала умертвившим, а затем воскресившим
поэта. В «Снах о Грузии» Ахмадулина отрабатывает
грузинскую версию, сменив «шести-крылье» на «девятикрылье»:
нет!
то был дэв. Он молвил: Сакартвело.
Конечно,
дэв. Один из девяти.
(«Памяти Симона Чиковани»)
Дэв
— существо не из приятных, прямо скажем — злобных. У
Чиковани это «девять дэвов, девять капель яда»,
которые в конце нейтрализуются любовью и светом. У Ахмадулиной участие добрых
сил выражено опосредованно — в вопросе, которым она задается:
Кто
в эту ночь молился обо мне,
сберечь
меня просил святую Нину?
Эту загадку она
пытается разрешить всем изощренным ходом стихотворения. У Ахмадулиной раскрытие
тайны (а стихи ее выстраиваются вокруг таинственных намеков, которые требуют
прояснения) становится тропкой, ведущей к Таинству. На то, куда ведут следы
тайны, обычно указывает дата, включенная в текст. В «Памяти Симона
Чиковани» дата обозначена в конце: «День августа иссяк двадцать шестой». Можно,
конечно, предположить, что это дата написания стихов. Но это мало о чем
говорит. Дата в стихах Ахмадулиной обычно проливает свет на скрытые увязки в
сюжете. На продуманности сюжета она настаивает, обрамляя стихи завязкой и
развязкой.
Завязкой служит
пробуждение лирической героини, которая просыпается в слезах, думая, что день
не принесет ей удачи, а в развязке слезы сменяются «смехом бдений» и день
оказывается счастливым. Все, что происходит между, — представляет
загадку. Что повлияло на перемену настроения лирической героини? Почему ее
посетили злые силы в образе дэва? Это и многое другое
нуждается в развернутом толковании, поскольку однозначно ответить на
возникающие вопросы невозможно. В конце даются три обоснования радости.
Во-первых, «итог судьбы преображен в начало». Эта намек на стихи Чиковани
«Начало», которые Ахмадулина переводила. «Начало» посвящено творческому
процессу и заканчивается так:
Вот
уже завершается круг.
Прежде
сердце живее стучало.
И
перо выпадает из рук
и
опять предвкушает начало.
В контексте посвящения фраза об итоге судьбы
означает не что иное, как окончание работы над стихотворением и движение к
следующему. Поскольку для поэта нет ничего страшнее творческой смерти, то
«предвкушение начала» новых стихов и есть знак того, что жизнь продолжается.
Вторая добрая весть — «больным заметно полегчало». И,
наконец, третья — это сообщение о том, что сознание стало «смиренно и не
вспыльчиво». Но в результате чего все это произошло? Кто обуздал злого дэва, злые силы болезней и
вспыльчивость как внутреннее зло, гнездящееся в сердце?
Ответ кроется в дате.
26 августа — это день празднования иконы «Умягчение злых сердец». «Умягчение»
касается не только внешних враждебно настроенных сил, но и нашего сердца. Но
кто же «умягчил» враждебные силы? Ответ выстраивается из имен, составляющих
духовный фундамент Сакартвело. Прежде всего это помещенные в текст образы святого Давида Гареджийского и святой равноапостольной Нины. За ними
тянется шлейф деталей, связанных с духовным пластом грузинской истории.
Св. Нина, жившая в
Иерусалиме, прослышав от иудеев из Иверии (Грузии),
посещавших на Пасху Иерусалим, о язычниках, населявших их страну, решила
отправиться туда, чтобы распространить среди язычников учение Христа. По
преданию явившаяся во сне Богоматерь благословила ее, и святая отправилась в
путь. Достигнув Мцхеты, она начала свою просветительскую деятельность.
Преподобный Давид
пришел в Грузию из Сирии. Он поселился вблизи Тбилиси, но вскоре удалился в Гареджийскую пустынь.
Глаза лирической
героини превращаются в средоточие пустыни, по которой столетия спустя странствует Давид:
Плачь
обо всех, доплачься, доведи
пустыню
глаз до нужных им деяний.
………………………………………
Моим
глазам плач возбранён давно,
он
— засуха за твердою оградой…
Пустыня внутри нее —
это пустыня духовной наполненности. («Пустынники и девы непорочны», —
процитирует она молитву Сирина в пушкинском переводе в «Глубоком обмороке»,
также исполненном метафор пустыни.) Св. Давид проецируется и на пространство
больничной палаты, но обнаружение его присутствия требует незаурядных
аналитических способностей от лирической героини. В этом она подобна Шерлоку
Холмсу (или его остроумному создателю).
Вот она общается с
медсестрами из Кимр. Одну из них зовут Татьяной (привет от Пушкина!). Если
кто-то сомневается, что имеется в виду именно Пушкин, Ахмадулина уточняет:
«Я
Вам пишу»… — вот и пиши, радей!
Как
Таня к няне, я приникну к Тане.
(«Памяти Симона Чиковани»)
Пушкин — знак
присутствия первой родины. Где первая — там и вторая. Нужно только открыть
«внутренние очи». «Люблю мою со всем, что есть, игру / за тайный смысл, за
кроткие приветы», — пишет Ахмадулина в «Глубоком обмороке». И поиску «кротких
приветов» она посвящает последующие строфы своего поэтические расследования.
Вначале она углубляется
в подробности жизни Татьяны. Куда приведет ниточка?
Дочь Татьяны зовут
Ольгой (снова Пушкин). Она выспрашивает об Ольге, и вот тут…
«Привет» первый: в
Ольгу влюблен… грузин.
В
дочь Тани Ольгу был влюблён грузин.
Влюблён
и ныне. Объясните, дэвы:
как
он попал в остуду кимрских зим?
Совпадение
удивительное. Но она в совпадения не верит. Она верит в Божий промысел, в
Соучастие, в Присутствие, но никогда не в случайность. Линия неслучившейся помолвки становится метафоричной, отражая
исторический план и современные отношения двух народов, где Грузия играет роль
жениха, а Россия — невесты. При этом целомудренное начало несет Грузия:
Манил
он Ольгу в Грузию свою,
но
запретил и проклял мини-юбку.
Назло
ему, возрадовав семью,
невеста
предпочла соседа Юрку.
Памятуя историю
разрушенных российских храмов и сохранного храма Свети-Цховели,
можно предположить, что речь идет о тяжких последствиях разрушенной веры в
России, делающих невозможным воссоединение двух родственных в религиозном плане
культур.
Следующая ошеломляющая
подробность — имя поклонника Ольги:
К
тому же он — Давид, иль, вкратце, Дэви.
Отсюда сразу три
«кротких привета». Первый — связь со святым Давидом, второй — связь с царем
Давидом Строителем. Оба обыгрываются в тексте:
Святой
и царь, всех кротких опекун,
смиритель
гневных…
……………………………………..
Он
в честь твою крещен и наречён.
Третий относится к
уменьшительному «Дэви», рифмующемуся с «дэвы». При
этом увязка между святым Давидом и дэвами тоже не
упускается из виду:
Да
охранит меня святой Давид!
Смиреннейший,
печется ль он о дэвах?
Так, прихотливо, деталь
за деталью выстраивается гипотеза о том, кто молился за нее в ту ночь.
Мой
перевод я изменить хочу.
Симон
простит. Строка во тьму не канет.
О
Господи! не задувай свечу
души
моей, я — твой алгетский камень.
Практически каждая
строчка здесь требует отсылки к другому тексту. И это превращает стихи в ребус,
который можно разгадать при кропотливом изучении каждого намека. Ахмадулина
несколько облегчает эту задачу, начиная с главного, от чего следует
отталкиваться, чтобы не потеряться в деталях. Первая строка («Мой перевод…»)
несет в себе ключ к разгадке. Если понять, о каком именно переводе идет речь,
то дальше уже проще ответить на вопрос о том, почему и как именно его хочет
изменить автор. Есть надежда, что и молитва, и упоминание об алгетском камне тоже найдут адекватное пояснение. И
действительно, читая ее перевод стихов Симона
Чиковани «Молитва во время бомбежки», находим следующее:
Я
— человек! И драгоценен пламень
в
душе моей. Но нет, я не хочу
сиять
заметно! Я — алгетский камень.
О
Господи, задуй во мне свечу!
(«Молитва во время
бомбежки»)
Последняя строчка
стихов Чиковани изменилась на «О Господи! не задувай свечу» в посвящении
Ахмадулиной. Смысл этого изменения достаточно ясен и не требует дальнейших
толкований. На вопрос о том, что это за такой камень, отвечает сама Ахмадулина
на открытии выставки «Мир Кавказа» в Малом манеже, где она читает этот давний
перевод: «Меж тем, этот алгетский камень, который
упоминает Симон Чиковани, есть драгоценность лишь его
души, потому что есть маленькая речка Алгети и это
камушек из этой речки. Примем стихотворение любимого мною поэта за
охранительную молитву, чей единственный смысл — защитить, уберечь всех детей,
всех людей, все живые существа от грозящей им беды или угрозы. Я много раз
думала об этой охранительной любви, и теперь, когда жизнь моя уже имеет опыт
многих лет, мне просто хотелось бы, чтобы конец ее был достойным».
Здесь сразу несколько
вещей, полезных любознательному читателю. Первая — это информация о камушке.
Далее — это информация о том, как Ахмадулина интерпретирует стихи Чиковани. Для
нее они стали охранительной молитвой, «чей единственный смысл — защитить,
уберечь». Это ответ на вопрос, поставленный поэтессой в начале: «Кто в эту ночь
молился обо мне…» И в то же время ответ гораздо шире конкретного стихотворения,
на которое ссылается в своей речи Ахмадулина.
Творчество Чиковани
является отправной точкой, но богатый контекст, из которого вырастают ее стихи,
неизбежно бродит и другими аллюзиями, упомянутыми в той или иной связи.
Двойственность, которая получается в результате, сродни кинематографическому
эффекту. Например, Ахмадулина пишет:
там,
возле Мцхета. Если глянешь ввысь —
увидишь
то, чему столетья мстили
за
недоступность выси.
Первый образ, который
вырисовывается, — это Мтацминда (Святая гора), или
гора преп. Давида с пантеоном вокруг церкви преп. Давида, где похоронены
деятели искусства, народные герои и художники, известные писатели. Среди них — Симон Чиковани.
И тут же начинают
брезжить очертания другой горы — Синая. В конце жизни
св. Давид отправился на гору Синай. Однако, взошедши
на вершину, он посчитал себя недостойным приблизиться к святым местам и послал
вместо себя своего ученика, а сам молился у городской стены. На прощание, в
качестве благословения от Святого Града, он взял с собой три камня, лежавших у
стены, но Патриарх Иерусалима велел ему вернуть два, а третий был принесен в Гареджийский монастырь и хранится по сей
день в сокровищнице Сионского собора в Тбилиси.
Сиони
(так называют этот собор) несколько раз подвергался разрушениям. Восстановление
его связано с именем Давида Строителя. Намек на это содержится в следующих
строках Ахмадулиной:
Но
наипервым из камней
возглавил
высь Давид Строитель.
Как
видим, и «высь», и «камушек» обрастают вторым, сионским, планом, просвечивающим
сквозь первый и расширяющим сакраментальное пространство Грузии.
История с алгетским камушком присутствует в стихотворении как
загадка:
Врач
удивлен: — Вы — камень? Но какой? —
Смеюсь
и помышляю об ответе.
—
Я — камушек, взлелеянный рекой
грузинскою,
её зовут Алгети.
Непонимание врача
забавляет лирическую героиню. Диалог с ним звучит также иронией и по отношению
к читателю, недостаток знаний которого служит причиной его извечного
недоумения. И читатель уже готов поставить поэту «диагноз», приняв собственное
незнание за упущения поэта. Ситуация доктора и больного — это ситуация
здравого, уверенного в своем суждении читателя и «нездравого»
поэта.
Внимает
доктор сбивчивым речам,
как
Боткину когда-то удавалось.
—
Вы сочинять привыкли по ночам. —
Сбылись
анализ крови и диагноз.
Все это лишь веселит
лирическую героиню, чья безбрежность прочитывается врачевателями ее стиля как
небрежность. Она верна себе и только себе, и не пытается популяризировать себя
для массового или вообще какого-либо читателя. Как она сама об этом пишет:
Читатель
не предполагаем
и
не мерещится уму,
ум
потому и не лукавит.
(«Памяти Симона
Чиковани»)
В пятом, предзавершающем стихотворении цикла она вновь возвращается
к датам, цитируя себя:
«День
августа двадцать шестой» —
сей
строчке минул полный месяц.
День
сентября двадцать седьмой
настал.
Самоцитата
усиливает важность первой даты, заставляет вновь обратиться к ее скрытому смыслу.
Почему в ту ночь прозвучало имя Грузии и почему стихи Чиковани, на которые
ссылается Ахмадулина, связаны с войной? В пятом стихотворении тема войны
достигает своего развития и кульминации. Ахмадулина «подсказывает», о какой
именно войне идет речь:
…война
между
Бичвинтой и Пицундой.
Как поясняет
Ахмадулина, «Бичвинта — грузинское, Пицунда —
абхазское название одного и того же города». 25 августа 1990 года Абхазия была
провозглашена суверенной Абхазской Советской Социалистической Республикой. В
дальнейшем события развивались трагически. Не потому ли в ночь с 25 на 26
августа ей приснился зловещий дэв?
Имя Ираклия Амэраджиби, убитого в 1992 году во время
войны между Грузией и Абхазией, когда он пытался спасти незнакомую журналистку,
следует сразу за строфой о войне:
В
уме не заживает мысль:
зачем
во прахе, а не вживе
краса
и стать спартанских мышц
Ираклия
Амирэджиби?
Смерть его становится
символом единения, а не разъединения двух народов. «Воины-абхазы пришли
попрощаться с убитым героем, павшим за свободу нашей общей родины — Грузии», —
пишет спустя годы Нона Гамбашидзе.
В этом контексте
читается дата 27 сентября — день памяти и одновременно праздник для абхазцев,
отвоевавших Сухуми (1993). Для Грузии этот день стал «символом огромной боли,
разрушения и невосполнимых потерь», которые повлекла за собой
«братоубийственная война».
Но
со мной
вот
что недавно приключилось.
Я
обещала, что смешлив
мой
будет слог — он стал
прискорбен.
Так начинает Ахмадулина
пятое стихотворение цикла. Прискорбный слог смешивается с запахом самшита
(«Вдруг ноздри вспомнили самшит») — символом скорби и бессмертия одновременно.
Это древнее вечнозеленое растение используется для озеленения кладбищ. От
самшита отпочковываются новые образы с включением таких слов, как «скончанье», «стенанье», «усилье ребер», и постепенно весь
ассоциативный ряд реализуется в теме войны, вражды, разлада «людей с людьми»,
завершаясь апокалипсическим аккордом «скончанья
дней».
В сакраментальном плане
27 сентября празднуется Воздвижение Животворящего Креста Господня. Это
«отрадно-грустное воспоминание событий обретения
честного и достопоклоняемого древа этого Креста
Господня» удивительно созвучно скорбному плану современных событий. В связи с
библейской датой прочитываются и другие детали. Например, самшит ассоциируется
также с Вербным воскресеньем, предшествующим распятию Христа: в Грузии
православные украшают дома ветками самшита на Вербное воскресенье. Так
вывязывается сложное эпическое повествование, затрагивающее множество уровней,
включая исторический, библейский, литературный и
автобиографический.
Весь цикл выстроен по
типу кинопоэмы «Цвет граната» Параджанова, где
времена и судьбы поданы сквозь биографию и произведения поэта Саят-Нова. Упоминание граната («Младенец-плод, расцвел гранат. / Я это видела
впервые…») в третьем стихотворении цикла («Памяти Гурама
Асатиани») устремляется и к «Гранатовому дереву у
гробницы серафиты» Чиковани, и к эпизоду из жизни
Ахмадулиной, которой была подарена веточка граната Гурамом
Асатиани во время их прогулки, и
конечно же к «Цвету граната», эстетикой которого Ахмадулина была околдована. Быстросменяющиеся, несколько театральные по образности
картины «Снов о Грузии» воспринимаются сквозь призму этого шедевра
кинематографии. В некрологе на смерть Параджанова Ахмадулина писала: «Параджанов не только сотворил свое собственное кино, не похожее на
другое, он сам был кинематограф в непостижимом идеале, или лучше сказать: театр
в высочайшей степени благородства, влияющий даже на непонятливых зрителей».
То же можно сказать и о ее творчестве. В своей поэзии
она выстраивает храм, который зиждется на двух культурах и единой вере. Он
несет в себе то, что «прежде сущего всего». Лишившись этого, поэзия перестает
быть.
________________
1 «Это было в московской больнице имени
Боткина. Я не хворала, но, по доброму усмотрению врачей, была в больнице, где
по ночам писала», — уточнила она в предисловии к циклу «Стихи о Грузии».