Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2017
Антон Секисов родился в 1987 году в Москве. Учился в Московском государственном
университете печати по специальности редактор. С 2012 года работал редактором и
журналистом в изданиях «Российская газета», «Свободная пресса», «Русская планета»,
русскоязычном LiveJournal. Автор
книги «Кровь и почва» (Казань, Ил-music,
2015). Живет в Москве.
Цеханский
сел на диван, пошарил рукой по полу, но ничего не нашел. Тогда со стариковским кряхтением
он потянулся к столику и поочередно достал и установил у себя на груди стеклянный
стакан с остатками бальзама, пачку французского «Голуаза»
со скорбной надписью «Fumer tue»
и почерневшую плоскую пепельницу, в которую он тушил бычки еще школьником. Грудь
у Цеханского была узкая и безволосая. Тщательно и с трудом
расставив на ней все предметы, он вспомнил, что забыл про зажигалку, беззвучно выругался,
снял их с себя, снова потянулся к столику и тут заметил, что экран его телефона
засветился от нового сообщения.
«Малышонок», — прочитал он. Там было только одно слово.
Цеханский
какое-то время просто смотрел на экран, на это сообщение, с незажженной сигаретой
в губах, едва слышно постукивая большим пальцем посередине экрана. Потом решился
и написал быстро: «Привет, бабенка».
Так
они называли друг друга: она его — малышонок, он ее —
бабенка. Цеханский не был уверен,
что слово «малышонок» ему подходит — по правде, оно ни
капли не подходило Цеханскому, писателю с изношенной и
больной душой и набухшими синеватыми синяками вокруг глаз. А что до «бабенки», то для нее это слово было как влитое — маленькая, ладная,
круглолицая и улыбчивая, она была настоящей его бабенкой.
«Поболтаем
по скайпу?» — написала она.
«Ладно.
У тебя камера так и не заработала?»
«Она
и не сломана. Просто я не хочу. Тут так странно падает свет. И у меня всегда щеки
толстые на экране».
«Мне
нравятся твои щеки, я хочу посмотреть».
«В
другой раз».
«Ну,
хорошо. Звоню».
Цеханский
встал, по дороге пнув свои пропахшие лесом и потом толстовку
и джинсы, зашел на кухню, открыл невыключенный ноутбук.
Тот, старенький, пыльный, долго приходил в себя, прежде чем заработать — Цеханский относился к нему с нежностью и потому терпеливо ждал.
Достал сигарету, оказавшуюся последней. Занеся опустевшую пачку над мусорным ведром,
он все же не стал ее выкидывать. Ему нравилась эта надпись — Fumer tue. Интересно узнать, что она
в точности означает. Но в то же время лень узнавать. Ноутбук все не приходил в себя
и громко гудел, как перед взлетом.
—
Привет, малышонок, ну как ты? — наконец раздался веселенький
голосок его бабенки.
—
Ты знаешь… — Он чуть поморщился. Какое же глупое все-таки прозвище. Пора бы его
сменить. Он любил нежные прозвища и хотел подходящее нежное прозвище и для себя.
Он был готов придумать его и сам, раз уж у бабенки такая
ограниченная фантазия. Но все как-то не удавалось завести разговор на эту тему.
Он вспомнил, что был какой-то вопрос. — Что ты спросила?
—
Я спросила, как…
—
А, да. Не знаю, что и ответить. Сейчас уже вроде вхожу в норму. Собирался что-нибудь
съесть.
Цеханский
не ел уже почти сутки. И странным образом аппетита не появлялось, хотя в животе
было ощущение проломленной пустоты, как в разрушающейся постройке.
—
А я весь день гуляла по Булонскому лесу, — сказала она.
— Таскалась туда-обратно три
с половиной часа. С шагомером. Уже не помню, сколько он мне насчитал. Но было много.
Устала очень, болят ножки.
Цеханский
прикусил губу и посмотрел себе под ноги, на невымытый пол. Ему вдруг очень захотелось дотронуться до нее.
Просто дотронуться — убрать со лба волосы, положить руку ей на плечо, что-нибудь
в этом роде. Он положил пальцы на клавиши и представил, что дотрагивается до нее,
но ничего не вышло.
—
Наверное, ты стала совсем худенькая.
—
А вот и нет.
—
Мне нравится, когда у тебя бока.
—
Нет у меня никаких боков и никогда не было! — сказала она,
даже подпрыгнув от возмущения — пружины на ее диване скрипнули так отчетливо, что
Цеханский услышал. — Но можешь не переживать, на ночь
я съела сыра с хлебом. Багеты — это единственное, что я могу тут себе позволить.
А они здесь а-а-агромнейшие!
—
Гхм… — с трудом выдавил из себя Цеханский,
снова задумавшись о еде.
—
Погоди, ты послушай, — весело перебила сама себя бабенка,
— пятого числа, меньше чем через неделю, я увижу живого Полански.
И это просто… А-А-А!.. — Судя по звуку, она перекатилась по дивану, схватилась за
голову, наверное, ее длинные волосы с рыжеватым отливом разметались по всей подушке.
Лицо у нее в таких случаях становилось прямо-таки лучезарным — другого слова не
подобрать. Все-таки она была совсем девочкой. Хотя разница между ними не такая уж
и большая — восемь лет.
—
Ага, — сказал Цеханский.
Цеханский
чувствовал себя почти стариком. Седых волос у него хватало. Он почесал предплечье,
которое начало зудеть. Вчера он сорвал маленькую родинку
о сук или обо что-то другое, но идти к врачу не собирался.
—
Кажется, я наконец нашла себе тут друзей. Те немцы, помнишь,
о которых я рассказывала, оказались какие-то… ну, с ними очень скучно. А один из
них, огроменный такой, у него
еще грудь выпирает, прям как у лошади. Лошадиная грудь, самая настоящая…
—
Серьезно?
—
Ну да, кстати, запомни этот образ, может, используешь в своей книге. Так вот, он
так на меня пялился своими… да, глаза у него, кстати, тоже
лошадиные. Такие, очень тупые. Ну вот, и еще я поняла, что ужасно говорю по-английски,
а у них слабовато с французским, так что… В общем, я нашла
себе французских друзей. Мы с ними учимся на одном потоке, только они вроде бы на
год младше. Я так до конца и не поняла. Они классные, но, конечно, немного странные.
— Речь бабенки становилась прерывистой и насмешливой, но
при этом разгонялась все больше, и Цеханский с тоской
подумал, что теперь ее не удастся остановить.
— Полчаса, нет, даже больше, минут сорок или даже пятьдесят они обсуждали,
куда пойти пообедать. Нет, ты представляешь, пятьдесят минут они это решали, это
не преувеличение! Ну так вот, мы сели на берегу Сены с
вином, в точности как я и мечтала, — корзинка, багет — правда, они сделали это по
моей просьбе, не уверена, что они так все время проводят, ах-ха-ха.
У
Цеханского не получалось просто сидеть и слушать ее веселый
и бойкий голос. Он мотал туда-сюда головой до легкого хруста, вертел в руках пустую
пачку, открывая и закрывая ее, поочередно взял и опять положил все мелкие предметы
со стола: прозрачную вазочку с несколькими леденцами на дне, пепельницу — уже другую,
граненой формы, коробку с кусками сахара, чайную ложку с кофейным разводом. Все
это время она говорила.
—
Ну так вот, этот парень, его зовут Викториан.
Ты когда-нибудь слышал, чтобы французов звали вот так — Викториан?
У него какая-то болезнь. Я не запомнила название. Но там что-то с мозгом. Суть в
том, что человек, который ею заболевает, становится либо идиотом,
и даже двух слов связать не может, либо гением, который знает вообще все на свете.
Ему даже не нужно читать учебники и все остальное. Как будто все знания у него уже
лежат в голове. И у Викториана второй случай. Он как ходячая
энциклопедия. Время от времени как будто зависает — просто стоит, глаза выпучивает,
и это очень смешно. Еще он предложил мне по утрам ездить на велосипеде. Не знаю,
что этот Викториан имеет в виду, но…
Цеханский
не выдержал и тяжело вздохнул.
—
В общем, он проводил меня до дома, была уже ночь, а у меня тут настоящее мусульманское
гетто. И метро уже закрыто к этому времени. Даже не представляю, как он добирался
до дома.
Она
вдруг замолчала и спросила почти непринужденным, но все же чуть дрогнувшим голосом:
—
Тебе неинтересно?
Цеханский
опять вздохнул.
—
Да не то чтобы неинтересно…
Цеханский
вздохнул совсем тяжело, поднялся, сразу же сел опять. Он
надеялся, что она как-нибудь замолчит сама собой, и не ожидал такого вопроса. Стал
грубо мять в руках пачку, щелкнул пепельницу, отчего на стол просыпалась горсть
пепла.
—
Просто… ну, просто ты так подробно все это рассказываешь. И не то чтобы мне было
очень скучно, но ты ведь, наверное, в курсе, что у меня вчера умер друг, так что…
Цеханский
на мгновение замолчал: он не знал, что говорить после этого «так что» и стоит ли
что-нибудь говорить вообще. Поэтому он опять глубоко вздохнул, не придумав ничего
лучше. Она какое-то время тоже молчала, а потом проговорила чуть слышно: «Ох, блин»,
и еще раз: «Ох, блин», и сразу быстро-быстро залепетала.
—
Прости, прости, пожалуйста. Я же видела, что ты написал пост в фейсбуке. Но я, если честно, ничего толком не поняла. И как-то
не подумала. Хотя это странно, блин. Это так странно. Я же должна была…
—
Это ничего.
—
Это кошмар. Я ведь еще хотела тебе написать, но потом отвлеклась. Причем опять на
какую-то ерунду. Ну ты же знаешь, какая я маленькая и глупая.
—
Это правда, — сказал Цеханский.
—
Ну, не сердись, пожалуйста. Расскажи мне про него. Что это был за друг. У него же
фамилия Ручников, так?
—
Руков. Я же давал тебе его книжку. Ты еще сказала, что
тебе понравилось, особенно тот рассказ про армейский госпиталь.
Помнишь? Про ту медсестру.
—
Да-да, конечно, я помню.
—
Не уверен, что тебе это все интересно. Ведь твои французские
друзья…
—
Ну прекрати. Расскажи, а то ведь я совсем ничего не знаю.
Это был твой близкий друг?
—
Не могу сказать. — Цеханский почесал в месте сорванной
родинки. Кожа раскраснелась, и начался сильный зуд. Цеханский
закрыл глаза, чтобы сосредоточиться — ему все равно не на что было смотреть, кроме
запылившегося монитора. — Мы с ним не так уж часто виделись и не часто списывались.
Слышал о том, что у него есть взрослый сын. Что он жил одновременно с двумя женщинами,
и они обе знали об этом. Но мы это ни разу не обсуждали. Только без конца болтали
про нашу прозу. Кажется, у нас вообще не было других тем. И все равно чувство, как
будто родственник умер. Нет, даже еще хуже. Родственников тоже не всех жаль.
—
А когда вы познакомились, сильно давно? — В интонации у нее появилось что-то очень
трогательное и беззащитное, и Цеханский невольно улыбнулся,
с нежностью подумав о своей глуповатой, но такой искренней женщине.
—
Несколько лет назад. Я даже не помню того момента. Ну, когда первый раз пожали друг
другу руки, сказали «привет». Просто — раз! — как будто кино включил на середине
— и вот мы уже лежим на траве в Лефортовском парке, пьяные.
—
Как обычно… — по привычке вздохнула она, но сразу же осеклась.
—
Точнее, я лежал один и слышал, как кто-то ссыт в кустах,
очень громко. Как лошадь. Ох, теперь не идет из головы твоя лошадь. И это происходило
так близко, что все время казалось, что это ссут мне на
спину. Но это ладно. А потом он вышел, сел рядом со мной и очень серьезно сказал,
чтобы я обязательно прислал ему свои рассказы. Он меня почти упрашивал. Это было
дико, кто я ему такой?
Цеханский
снова почесал родинку, точнее, язву, оставшуюся от нее, потом почесал щеку, зачесалось
все тело. «Это нервное», — между делом подумал Цеханский
и продолжил:
—
Еще у меня всегда было чувство, что он скоропостижно умрет. Точнее, такое было ощущение,
что он уже и не совсем здесь. Или не отсюда — вроде как ошибся временем, и эту ошибку
скоро исправят. Хотя, может быть, это я теперь себе напридумывал.
Еще он работал охранником и разнорабочим, зубов у него почти не осталось, руки у
него были сухие и маленькие, как веточки, но я никогда не видел таких кулаков. Они
были всегда расцарапаны и с такими острыми на вид костяшками, что лицо они запросто
разорвут. Руков выкладывал прозу на сайте для графоманов,
даже когда стал известным в Москве писателем, вел с каждым таким графоманом обширную
переписку. Не знаю, как это все вместе связано, предчувствие его смерти, графоманы,
кулаки и все остальное… Еще он был такой худой, из-за этого
казался лет на десять моложе. Хотя его выдавали морщины на лбу. Очень глубокие, как будто в них можно что-нибудь положить. Пытался
тут вспомнить что-то из его слов — какие-нибудь советы и наставления, жизненные
мудрости и все в таком духе, но что-то ничего не приходит на ум. Не помню, и все.
Может, их вообще не было.
А
сегодня был самый дебильный день. Я понял, что мне нужно
сесть в электричку и уехать глубоко в лес. Не знаю, откуда все это взялось, но решил
поехать. Как-то мы с ним были на Истре, купались, я даже чуть не утонул, хотя это
другая история… в общем, поехал туда. Потом увидел купола
Ново-Иерусалимского монастыря и решил, что поставлю свечку за упокой. Тащился туда
с час по жаре, а оказалось, что это не храм, а турбаза какая-то. Точнее, музей.
Толпы с экскурсоводами, дети вопят. Какие тут свечи. Да
и Руков вообще некрещеный, зачем я только это затеял.
Устал, вспотел, но тут меня что-то дернуло дойти до следующей станции по лесу. Не
хотелось домой. А весь лес перегорожен, а где не перегорожен, там болото какое-то.
Встретил бабку среди мухоморов, непонятно, чего она там вообще делала, но вдруг
как заорет на меня: «Пошел вон!» Ну, и я побежал от нее подальше. Вылез, весь изодрался,
пошел по шпалам. Сзади поезд проехал, кто-то бросил в меня из окна пустой бутылкой,
но хорошо, что пластиковой, а еще лучше, что не попал. Тащился час, никак не меньше.
Сел в электричку, воняю как сука, трясиной, лесом, а домой все равно не хочется…
—
Но сейчас-то ты дома? — спросила вконец растревоженная бабенка.
—
Дома, — согласился Цеханский. — Пришел домой, и тут ты
со своими французами. Болтаешь без умолку про каких-то
студентов-дебилов и пьянки, как будто мне это обязательно
знать. Да еще так долго. Ты можешь часами говорить про какую-то ерунду. И это тоже
совсем не преувеличение — ты буквально часами способна
говорить! А ты не подумала, для чего мне вообще нужно знать про какого-то суперумного мужика, которому не терпится тебя трахнуть? И еще время специально подобрала. Когда мне хоронить
друга, у которого денег нет даже на дешевые похороны. И его придется сжигать, как
какое-нибудь полено! Я уж не говорю про поминки. Все это на мне, как будто у меня
так много денег! Все по углам разбежались — его так называемые друзья… А тут ты
со своими сраными… Да мне насрать. Какая ты мне после этого баба?
Почему ты такая, блядь, нечуткая?!
Цеханский
вдруг понял, что стоит в трусах и орет на ноутбук с потухшим экраном. Со стороны
это выглядело бы смешно. Зато сорванная родинка не чесалась. Цеханский открыл холодильник, достал бутылку бальзама, допил,
что оставалось, поставил под стол и сказал: «Прости, я погорячился. Я не хотел этого
говорить».
Она
молчала, а потом медленно и с чувством произнесла:
—
Знаешь, я, конечно, все понимаю. Я очень сочувствую тебе и все такое… и я виновата, да, я глупая, я этого не скрываю. Но если
тебе совсем неинтересно, о чем я думаю, если тебе вообще… Если
тебе совсем наплевать, тогда какой во всем этот смысл, а? Тем более, что я здесь
еще надолго. Успеешь найти себе более чуткую бабу, да и не одну.
Цеханский
порывисто сел, взъерошил голову, рассыпав по столу перхоть.
—
Послушай. Я повел себя глупо. Но сегодня просто такой день. День идиотских поступков. В начале разговора ты была такая веселенькая
и жизнерадостная, а теперь опять печальная, стоило нам три минуты поговорить. Давай
не будем ссориться и просто закончим разговор. Просто, признаюсь тебе, моя бабенка… Хотя, наверное, этого не стоит говорить, но меня дико
злит мысль об этих твоих умных французиках. Я им не доверяю. Правда, ты бы держалась
от них подальше. Не то чтобы я тебя ревновал. Мы свободные люди, я не могу тебе
ничего запрещать и все такое, но просто я им не очень доверяю. И я только это хотел
сказать.
Не
видя ее лица, не слыша ни вздоха, Цеханский почувствовал,
что она улыбается. И улыбается без тени обиды, совсем легко. Эти мгновенные переходы
ее настроения были чем-то непостижимым.
—
Я тебя люблю, малышонок. Ты же в курсе, что я тебя люблю?
—
Это точно? А как же тот умник Викториан? Поедешь с ним
кататься на велосипедах?
—
Ох, милый! — Если бы она была рядом, наверняка ласково потрепала бы Цеханского по голове.
—
Ладно, это глупейший разговор. Вот что: я правда рад был
тебя слышать. Надеюсь, ты наконец наладишь эту свою камеру
— хочу поглядеть на свою глупенькую бабенку, даже если у нее щеки треснули от багетов
и круассанов.
—
Ладно, посмотрим. Надеюсь, что у тебя там все хорошо пройдет с похоронами… ой, я
опять что-то не то говорю. В общем, что ты со всем справишься.
—
Спасибо тебе, — сказал Цеханский.
—
Целую тебя, малышонок.
—
Хорошего тебе вечера, бабенка.
Цеханский
встал, порылся в шкафах, подошел к зеркалу, достал тонкие сигареты «Эссе», вышел
на балкон, докурил сигарету наполовину, но тут на балкон вылез соседский кот. Белый
и жирный, и очень важный, он всякий раз перебирался с соседского балкона, ровным
счетом ничего не предпринимал, просто тупо таращился. Цеханский
плюнул сквозь зубы мимо кота, и кот быстро ретировался, не потеряв при этом важного
вида.
Цеханский
вернулся в постель, залез под одеяло, зарылся в душистые волосы девушки, лежавшей
лицом к стенке. Вся подушка была засыпаны ее волосами, как будто она их нарочно
разложила.
—
Ты так громко кричал, — сказала она неразборчиво, сквозь зевоту. Вышло не очень-то
эстетично.
—
Прости, не хотел тебя разбудить, — сказал Цеханский.
—
Что-то случилось? — Она потянулась бледной длинной рукой, пригладила его волосы,
он быстро поцеловал ее в шею и прижал к себе. Она была довольно прохладной и на
ощупь не очень упругой, как Цеханский надеялся.
—
Может, закроешь окно? — спросила она.
—
Да-да, конечно.
Цеханский
проделал это, снова укутался. Ему было холодно, у него был почти озноб, и женщина
его не грела. Такая холодная и гладкая, она была как здоровенная
галька в его постели. Когда Цеханский в последний раз
видел Рукова, у того был такой холодный унылый взгляд,
как будто изнутри на него глядел камень. Он сильно похудел. Вообще выглядел он и правда скверно. Это было недели две назад.
—
У тебя много седых волос, — сказал ему Цеханский.
—
Думаю, у тебя побольше, — сказал Руков, не очень довольный. Он уже знал, что ложится на операцию. Цеханский не знал.
Беспокойно
почесав снова зло зудевшее предплечье, Цеханский подумал,
что все-таки сходит по поводу этой странной родинки к доктору.