Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2017
Василий Молодяков. Георгий Шенгели: биография:
1894—1956. М.:
Водолей, 2016.
Георгий
Шенгели дожил до признания. Увы, посмертного. То есть
речь о явлении «Георгий Шенгели», а не о живом человеке. Но Василий Молодяков написал книгу как раз о последнем – Георгии
Аркадьевиче Шенгели. Ему удалось воссоздать эту жизнь, показать личность,
истоки ее свойств, этапы судьбы. Наряду с главным героем книги чуть не равным
ему персонажем является время. Главы так и называются — «Ранние годы», «Годы
учения», «Годы странствий», «Годы признания» и так далее вплоть до «Годы замалчивания». Человек
ушел, время длилось. Из стихотворений Шенгели взяты эпиграфы ко всем главам
биографии. Собственно, это книга о взаимоотношениях поэта с
временем.
Тут
много истории с географией. Крымское происхождение героя неожиданно стало
актуальным. Угол авторского зрения перемещается на гору Митридат. Оттуда
довольно ясно просматривается и эта человеческая судьба, и все, что происходило
со страной давно и недавно, тогда и сейчас. Курортного,
райского, роскошно-климатического немного, лишь по пути. Намного больше
— гражданской войны, Макса Волошина, Эдуарда Багрицкого, керченских
каменоломен.
Однако
время Шенгели началось в годы на редкость удачного деторождения относительно
русской поэзии — рождались те, кто подхватил ее белое знамя («Я не предал белое
знамя», Блок). Шенгели стал младшим в таком ряду — Ахматова, Пастернак,
Мандельштам, Цветаева, Маяковский. Его грела идея равенства своему ряду. Более
того. Он резонно посягал на причастность к кругу тех, кто предшествовал ему и
его ровесникам. Здесь точкой притяжения и отталкивания был Брюсов.
Но
мы — опять — о стихах, а надо — о жизни. Она была такова. Семь
кровей — русская, турецкая, далматинская, украинская, грузинская, еврейская,
польская; мифология по материнской линии — «екатерининский генерал» Чернявский, которого, похоже, не было; неопределенных
занятий — то ли «частный учитель», то ли присяжный поверенный — отец, однако
оставивший некоторое наследство; дед, поп-расстрига, задним числом узаконив сыновство Аркадия, передал ему дикую фамилию Шенгелиофэ, происшедшую от связи деда с замужней дамой по
фамилии Иоффа (не Иоффе); рождение в Темрюке — на
другом берегу Керченского пролива; раннее сиротство; произрастание в Керчи под
крылом бабушки, профессионального педагога («хорошее знание языков, прекрасные
манеры, безупречная русская речь»); керченская Александровская гимназия, откуда
— ранние дружбы, оставшиеся на всю жизнь, прежде всего — с Сергеем Векшинским, будущим физиком, академиком; раннее сотрудничество
в газете «Керченское слово» («первая статья — о неблагоустройстве
городских окраин»); расстрелянные в годы красного террора братья —
офицеры Владимир и Евгений. Шенгели еще в молодости сказал: «У меня потомства покуда нет и, надеюсь, не будет». Так и оказалось.
Он
считал своей родиной Керчь, которую его будущий друг и учитель Игорь Северянин
в 1914 году назвал «смрадной». В торжественном сонете «Порт св. Иоанна»
сказано:
Забытый
порт Святого Иоанна…
В
долине — церковь, где молчит осанна;
Безмолвный
храм Тезея на Холме.
И
выше всех, в багряной мгле заката,
Над
пропастью, на каменном ярме,
Гранитный
трон — могила Митридата.
Это
время в контексте вечности. Боспорское царство,
Пантикапея. Постоянная тяга ввысь, любовь к авиации, планеризму, имя летчика
Уточкина на устах и в сердце. Юность как юность, любовная драма — отказ
возлюбленной, скорая компенсация — женитьба на кузине Юлии Дыбской.
Той, что отказала (Евгения Доброва), посвящен первый сборник «Розы с кладбища»
(1914). Тираж книжки автор уничтожил.
Множество
искушений, «томления и тревоги», и это мощно выразил Брюсов в своем
стихотворении, равном поэме: «Искушение», от которого Шенгели «сошел с ума».
Шенгели потянулся именно к нему, выразившему невыразимое.
Запойное чтение того времени — Верлен и Бодлер,
Верхарн и Готье, Ницше и Пшибышевский. Но еще
гимназистом (январь 1914-го) он навещает в южной гостинице гастролеров от
футуризма — Бурлюка, Северянина, Маяковского,
происходит разговор, Бурлюк благожелателен,
Маяковский тоже, но высокомерен, хвалит через губу…
Именно
в тот день Шенгели уверовал в то, что он поэт.
1914-й.
Начало пути. Заметим вскользь, в том же году вышли «Чётки» Ахматовой,
подтвердившие ее несравненное реноме. А на земле — Первая мировая.
Итак,
футуризм. Именно так. Это эго-футуризм
в лице Северянина. Провинциальный гимназист, напичканный декадентами,
становится вестником нового искусства — головокружительный вольт. Пишутся поэзы (северянинский термин),
сочиняется и читается перед зрителями лекция «Символизм и футуризм» — в пользу
футуристического превосходства, порыв к новому органичен, цепляния за уходящую
эстетику нет, и это чем-то напоминает Бенедикта Лившица — тоже футуриста на
символистическом субстрате.
Летом
того же 1914-го он приезжает в Москву для поступления в университет, но
покидает столицу — видимо, по причине безденежья. В Москве же посещает Бурлюка, пикируется с Маяковским. («Беседы наши неизменно
переходили в полемику…») Он уезжает в Харьков, где поступает в университет на
юридический факультет. Завязывается пожизненная дружба с Евгением Ланном. Это
надо запомнить.
Надо
ли столь подробно пересказывать ранний период? Надо. Все узловое начиналось
тогда. Тем более что в книгу щедро внедрены документы, впервые публикуемые,
найденные автором, эпистолярий героя, дневниковые
записи, богат и нов иллюстративный материал. Но монополизировать тему автор не
намерен, широко ссылаясь на дружественных исследователей, в частности — на
Вадима Перельмутера, Михаила Шаповалова,
Бориса Романова (редактора его книги).
В
1916 году выходит книга «Гонг», затмившая предыдущие сборнички
«Зеркала потускневшие» и «Лебеди закатные» не только простотой названия, но и
объемом (81 стихотворение, 96 страниц). Четверть века спустя Шенгели счел
достойным включить в «Избранное» такие стихи:
Угасал
тёплый вечер, грациозный и печальный,
дико
грохоты улиц раздавались и неслись;
я
бродил по бульварам и смотрел, как в газ венчальный —
в
облака — одевалась голубеющая высь.
И
гремели трамваи, быстро прыгая по рельсам,
драгоценные
камни обжигали провода,
сети
проволок, точно в сказках, созданных Уэльсом,
властно
спутали город — безнадежно, навсегда.
Это
было откровенным ученичеством у Брюсова. Брюсовский
стих, брюсовский город. В частности, «Конь блед»:
Улица
была — как буря. Толпы проходили,
Словно
их преследовал неотвратимый Рок.
Мчались
омнибусы, кебы и автомобили,
Был
неисчерпаем яростный людской поток.
Вывески,
вертясь, сверкали переменным оком
С
неба, с страшной высоты тридцатых этажей;
В
гордый гимн сливались с рокотом колёс и скоком
Выкрики
газетчиков и щёлканье бичей.
В
1916 — 1017 годах Шенгели разъезжает с Северяниным по стране, в основном по
Югу, их концерты сопровождаются успехом, и не только в копилку Северянина —
порой публика предпочитает его молодого спутника. Он читает доклад «Поэт вселенчества (О творчестве Северянина)» и стихи из «Гонга».
Это похоже на езду на подножке триумфаторской колесницы.
Эволюция
Шенгели стремительна, броски от символизма к футуризму, от авангарда к «пушкинству», «назад к Пушкину» — это нормально. Время
летит, на дворе май 1917-го, Шенгели в Коктебеле, а это — Волошин и
Мандельштам, очерк «Киммерийские Афины» (хвала Волошину); возникает «новый
классицизм»: Мандельштам, Ходасевич, С.Соловьев, и это тоже нормально. Шенгели
— «математик», сводит несводимое, ищет синтез, а не наоборот. Попутно он
получает юридический диплом. Ни дня не отработав его в будущем. Ну, если не
считать писание газетных заметок на судебные темы.
В
эти годы он знакомится с Бальмонтом и профессором Венгеровым, Мережковским и Сологубом.
В Тенишевском училище читает доклад «Верхарн»,
резонанс которого тем более значителен, что в конце 1916-го бельгийский поэт
погиб под колесами поезда.
Тем
не менее самая, возможно, заметная вещь Шенгели той
поры — брошюра «Два памятника», месть Брюсову. За что?
«…я, задним числом, обозлился за мои детские
восторги». При первой встрече — 17 января 1918-го — Брюсов сказал ему, что он
талантлив, но «Гонг» еще не книга. Хвалит стихи южанина, но больше надеется на
его будущие успехи. Они горячо поспорили на стиховедческие темы. В «Двух
памятниках» Шенгели сравнивает пушкинский горацианский
шедевр с брюсовским стихом на ту же тему (подсчеты,
таблицы и графики), и недавний кумир меркнет, не выдерживая конкуренции с
солнцем русской поэзии. «Пушкинство» Шенгели видит в
Северянине. Между тем, по жизни Шенгели выступает в роли «дипломата», примиряя
Северянина — с Брюсовым, который на удивление легко преступает несущественные
обиды, неизбежные в общении поэтов между собой.
Нарождается
харьковская группа поэтов, имена коих ныне прочно позабыты, кроме самого
Шенгели и Льва Пеньковского (романс «Мы только знакомы.
Как странно»). Это в далеком будущем там появятся
Слуцкий, Чичибабин, Евса. А тогда на юге пробрезжила
«левантийская», или «юго-западная», школа (термин В.Шкловского). В
неопубликованной вещи романно-мемуарного типа с
большой долей вымысла «Чёрный погон» говорится о существовании «Южно-Русской Академии Разврата». Через Харьков проехал
Федор Сологуб, Шенгели встречается с ним, но не восхищен. Шенгели оказывается в
Одессе, совместно с Багрицким пишет водевиль «Влюблённого рука, или Месть Калиостро», причем Багрицкий хочет играть Калиостро. В 1918-м написаны, в будущем году опубликованы
«Еврейские поэмы» (на манер Гейне
— «Еврейские мелодии»). Торжествует романтизм.
Самого
романтического из южнорусских романтиков — шумного в Одессе и неизвестного
Москве Багрицкого — Шенгели в близком будущем будет водить по московским
редакциям на предмет знакомств. В Москву он переехал 28 марта 1922 года. Это
был год его первого признания.
Сделаем
остановку. Речь о Цветаевой. Доселе подробный и
основательный, в этой части повествования Молодяков
говорит бегло и невнятно. Автор сомневается в свидетельстве П.Зайцева о том,
что, по словам Цветаевой, Мандельштам был чересчур импульсивен, а Надежда
Яковлевна была влюблена в Шенгели и муж ревновал. Ну, Марина Ивановна и не то
еще говорила, о книге некогда «молодого Державина» «Шум времени» под горячую
руку высказалась и так: «Книга баснословной подлости». У Молодякова
— ни слова о том, что Шенгели некоторое время жил в Борисоглебском переулке,
дом 6. У Цветаевой. Там, где чуть больше чем за год до того обитал — три недели
— его друг Евгений Ланн и потом вдохновенно переписывался с хозяйкой своего
пристанища.
Можно
предположить: на цветаевский адрес его вывел именно
Ланн. Опустим подробности, там были свои сложности, но вот что существенно:
Шенгели почти прошел мимо фигуры Цветаевой. Исключение будет, но намного позже.
В этом смысле Молодяков идет след в след за своим
героем. Это важно — автор всецело зависит от своего героя. На все на свете
смотрит его глазами. Не спорит, не возражает, принимает его целиком и
полностью.
Голая
апологетика? Не совсем. Это личная книга, от первого лица. Личная обида за
большого человека, попранного временем. Личное восхищение его достижениями,
эрудицией, талантами, свойствами характера. Сокровенность книги для автора
подчеркивается посвящением: «Памяти моей мамы Эльгены
Васильевны Молодяковой».
Без
пафоса не обойтись. Высокая нота — достояние шенгелиевского
творчества. «Классицизм есть поэзия революции». Шенгелиевские
стихи той поры — хорошо усвоенный багаж предшественников, отечественных и
иностранных. Мировая культура, европейский вектор.
Наступает
активная переводческая пора. В поле его интересов появляется Ж.-М.Эредиа — собственный сборник он называет «Раковина»
(1918) а ля сонет парнасца, издает «Избранные сонеты» Эредиа
(1920). Сонет становится чуть не основным жанром. С этих высот он обрушивается
на имажинистов, никчемных поголовно от Шершеневича до
Есенина. Чужд ему и Пастернак, причем навсегда. «Жеманный чиж» — характеристика
1945 года, в связи с шекспировскими переводами Пастернака.
На
этих высотах он навечно пересекается с Верхарном. Там уже побывал Брюсов. Новая
инвектива Шенгели — «Валерий Брюсов между двумя стульями». Шенгелиевский
перевод из Верхарна и брюсовское стихотворение «Дом
видений» соперничают на верхарновской почве, это
видно невооруженным глазом. Столь же очевидно, что Шенгели — ученик Брюсова,
средствами учителя воюющий с учителем. Повторяется история примирения Брюсова с
Северяниным в изумительной форме: Брюсов приглашает своего ругателя-ученика
вторым профессором на кафедре стиховедения в Высшем литературно-художественном
институте (ВЛХИ) своего имени. Душевная щедрость? Безусловно. Но и прагматика.
Они сближаются.
Это
время брюсовского заката. Происходит разговор о вере
в жизнь после смерти. Брюсов верит: «…буду жить как личность после смерти».
Неофит большевизма оставался символистом. Великолепна фраза сурового мэтра: «Страшно
думать, что целую вечность будешь с самим собой».
Брюсов
ушел. Шенгели размышляет у брюсовского гроба: «Я в
какой-то мере становлюсь наследником Брюсова. <…> Меня не покидает
странное чувство: мне давно говорили о каком-то сходстве, внутреннем, между
мной и Брюсовым; я перешиб у него Верхарна; я нес его гроб; — какая-то
связанность жизней». Академик М.Л.Гаспаров
подтверждает шенгелиевское самосознание: «Шенгели в
советской поэзии оказался чем-то вроде исполняющего обязанности Брюсова». Надо
учитывать высочайшую оценку Гаспаровым творчества
Брюсова. Сам Шенгели, верный друг брюсовской вдовы Иоанны Матвеевны, в 1945 году в отклике на «Избранные
стихотворения» Брюсова говорит с горделивым подтекстом: «Все нынешние поэты —
ученики Брюсова, хотя бы они были совсем на него непохожи».
Очень близко к цветаевской оценке той же фигуры.
Поперек всем и всему.
Впору
сказать о взаимосвязанности двух книг Молодякова,
имея в виду его книгу о Брюсове1. В этих
слитых книгах — почти сто лет русской поэзии, ее вершинный взлет. Вместе с тем
герои Молодякова — поэты, по-своему проклятые.
Нелады с современностью, цеховая нелюбовь, непонятость
и отчуждение, собственная конфликтность. Шенгели и сам мог подвергнуть разгрому
кого угодно — скажем, Волошина, еще вчера обожаемого. Как это ни странно,
трагедия Шенгели — логичное последствие его наследования Брюсову. На него
свалились все антибрюсовские шишки.
Пишет
он так:
О,
магия слова! Игрушка ночей!
Вот
скулы камфарные вдвинуты в гроб.
А
ну-ка, попробуй под крапом лучей
С
крахмальной подушки поднять этот лоб!
И
вьются летучею мышью слова
Под
крапом затянутых накрепко ламп,
Крошится
мышиною косточкой ямб,
В
гробу — парафиновая голова.
Чем-то
похоже на Пастернака, но больше — на Мандельштама. Ср. стихи последнего на
смерть Андрея Белого:
Голубые
глаза и горячая лобная кость —
Мировая
манила тебя молодящая злость.
Между
этими стихами — десять лет, в критике отмечали шенгелиевское
подражательство Мандельштаму, ан получается вроде бы наоборот. Заметим, что и пастернаковские стихи, посвященные Брюсову, еще живому,
соответствуют общему с Шенгели ощущению брюсовского
образа:
Что
мне сказать? Что Брюсова горька
Широко
разбежавшаяся участь?
Что
ум черствеет в царстве дурака?
Что
не безделка — улыбаться, мучась?
……………………………………………
Что
вы дисциплинировали взмах
Взбешенных
рифм, тянувшихся за глиной,
И
были домовым у нас в домах
И
дьяволом недетской дисциплины?
Нет,
он не был врагом своего времени. Революцию принял, одно время был комиссаром
искусств в Севастополе, о расстрелянных братьях не
распространялся. Жизнь шла своим чередом, брак с Юлией распался, в 1924 году он
женился на Нине Леонтьевне Манухиной и с ней прошел до конца жизни. Нина была
поэтессой, автором сборника «Не то…» Название, характерное для эпохи нэпа,
принесшей разочарование многим, не обязательно просоветски
настроенным людям.
Познакомились
в объединении «Литературный особняк», все-таки особняк, а не, например,
«хижина» или «лачуга».
Ты
ушла, сказала мне — «Спасибо!»
Нина,
ласточка, — зачем?
Это
я был счастлив, счастлив, ибо —
Для
тебя не стал ничем…
Пролетарским
духом там не пахло, это было одно из именований Всероссийского союза поэтов,
просуществовавшего с 1919 года более десяти лет. Шенгели долго возглавлял его,
не лишенный организаторского темперамента. Был он и деятельным участником
«Никитинских субботников» во главе с Евдоксией
Никитиной. И вообще — в Москву он врос быстро, даже без особой связки с другими
представителями южнорусской школы, хотя в газете «Гудок» одно время поработал,
занимаясь тем же, чем и многие его земляки-южане — Ильф, Петров, Катаев,
Булгаков, Олеша: фельетоны, заметки, статейки на
всяческие темы злободневщины. Но Первопрес-тольную не полюбил, обозвав ее «первосовнаркомовской».
Он
умел дружить с женщинами. Эпистолярный роман с Марией Шкапской
протянулся на всю жизнь. Это ей он писал о Волошине: «Его
сверстники уже разучились писать, он же не научился до сих пор, — до седых
волос, подагры и Марьи Степановны (волошинской жены.
— И.Ф.)…» Ей же — еще жестче: «…нельзя символиста и антропософа,
учившегося по гнусным образцам Бодлера
и Верхарна (так! — И.Ф.), заставить усвоить материалистическую
формальную честность Пушкина и современности…» Вскоре он дарит Волошину книгу
«Норд» (1927) с инскриптом: «Учителю и другу». Но и Шершеневичу, преподнося ему своего переводного Гюго —
«Избранные стихи» (1935), надписывает: «Дорогому».
Он
был красив, об этом все говорили. Высок, ладен, оливково смугл, большеглаз,
элегантен, одевался щегольски. Рядом с ним лохматый Багрицкий, ведомый по
редакциям, выглядел босяком. Его любили многочисленные женщины. Взаимно. Были
страсти, жена Юлия при расставании прокусила ему руку. На многих других смотрел
свысока, многих коллег именовал «млекопитающие». Москву посетил Павел Лукницкий, первый биограф Гумилева, Шенгели имел случай
через него выразить почтение Ахматовой. Позже он надпишет ей переводного Гюго:
«Первой в мире поэтессе». В стихотворении памяти Гумилева он сказал, что
приговор поэту писали «накокаиненные бляди». Превозносил стихи Бориса Садовского, обитателя муравейниковой коммуналки в Новодевичьем монастыре,
разбитого параличом. В обществе Андрея Белого оскорбительно отозвался о Максиме
Горьком, Белый возмутился, выскочил из комнаты и собирался покинуть Коктебель,
где все это происходило, но вместо него оттуда уехал — Шенгели. Это было его
обыкновение — уезжать.
ВЛХИ
ликвидировали в 1925-м, литературные курсы при Московском совете
профессионально-технического образования, ставшем вузом, где преподавал
Шенгели, закрыли в 1929-м. За эти годы он воспитал юного Тарковского (не
только) и написал брошюру «Как писать стихи»», затем — «Как писать статьи,
стихи и рассказы». Эту работу, адресованную рабкорам и прочим самодеятельным
авторам, поддержала сестра Ленина Мария Ильинична, занимавшая высокие
партийно-государственные должности. Еще в 1921-м он издал в Одессе «Трактат о
русском стихе» (одновременно с книжкой «Изразец»).
Апогеем
шенгелиевского стиховедчества
той поры стала книжка «Маяковский во весь рост» (1927). Шенгели задирал первых.
Начался турнир неравных, что-то вроде Давида и
Голиафа. Маяковский пишет «Как делать стихи» в том же году, огрызается по
адресу своего зоила почти на всех выступлениях. Намечалась встреча лицом к
лицу, Шенгели уклонился, уехав в Ленинград.
Вообще
говоря, вызов Маяковскому был им сделан давно, еще тогда, когда в полемике
Маяковского с Северяниным он выбрал Северянина, который ему нравился и как
человек сдержанный, непроницаемый, себе на уме, и то был ум глубокий и
независимый, «демонический». Этот человек — «Александр Раевский, ставший
стихотворцем» — резко отличался от своего громокипящего автогероя.
Объяснять атаку Шенгели на Маяковского только обидцей,
полученной мимоходом в гостиничном номере или где-то еще, слишком просто. «Левантийцу» Шенгели претило в Маяковском все — видимая мощь
и внутренняя слабость. Инфантилизм, ипохондрия,
агрессивность, неврастеничность, расхлябанность формы, бескультурье,
«люмпен-мещанство» — весь набор изъянов, присущих, на его взгляд, тем же
имажинистам.
Шенгели
отмел пустячок — лирический гений разбушевавшегося апаша. То, что ясно понимал
Мандельштам, в 1930 году потрясенный «океанической вестью» о гибели
Маяковского. Ни чья-либо эрудиция, ни чей-либо вкус, даже вкус Ходасевича,
написавшего своего анти-Маяковского — памфлет
«Декольтированная лошадь» (1927), — ни чьи-либо добродетели в этой ситуации
ничего не значат. На самом-то деле все, может быть, проще: «И знал лишь бог
седобородый, что это животные разной породы» (Маяковский). Кстати сказать, в
1927-м написаны две гениальные вещи шенгелиевских
земляков — «Контрабандисты» Багрицкого и «Зависть» Олеши.
Позднейший
труд Ю.Карабчиевского «Воскресение Маяковского»
(1985) писался по лекалам Шенгели — Ходасевича. Сама по себе эта пара достойна
высших похвал и несет немало общих черт, в частности — сочувственное внимание к
поэтам не первого ряда, незамеченным и забытым. Между прочими и Б.Садовскому.
Существует
племя стражей традиции. Функция стража традиции чаще всего бывает востребована
в бурные или смутные времена. Его положение нередко незавидно. Он прямо-таки
монстр, враждебный прогрессу. В такое положение попал Шенгели. И надолго. Можно
сказать, ему никто не виноват. Его выбор. Никто не предполагал, что Сталин
возлюбит и превознесет Маяковского. Шенгели попал в капкан. В принципе это было
закономерно. Юрий Карабчиевской покончил жизнь
самоубийством. Это не аналог судьбы Шенгели. Но жизнь его была исковеркана. В
нее вторглись поистине высшие силы. Драма Шенгели гнездилась в нем самом —
время реализовало ее.
Внесенные
в ткань биографии поздние стихи производят двоякое впечатление — матерый мастер
подчеркивает незрелость прежнего, еще растущего. Но не
отменяет его. Подкупает этот закатный счет Шенгели (8 ноября 1955 года):
Он
знал их всех и видел всех почти:
Валерия,
Андрея, Константина,
Максимилиана,
Осипа, Бориса,
Ивана,
Игоря, Сергея, Анну,
Владимира,
Марину, Вячеслава
И
Александра — небывалый хор,
Четырнадцатизвездное
созвездье!..
На
мой взгляд, гипотеза В.Резвого относительно имени «Владимир», под которым
подразумевается Владимир Нарбут, а не Маяковский, лишает Шенгели воистину
поэтического великодушия. Нет, масштабность Шенгели — именно в этом благородном
шаге навстречу исторической истине. Маяковский. Во весь рост. И Марина на
месте.
Его,
мастера словесной живописи и тонкого ценителя стихового звука, обладателя
богатого голоса, которым он прекрасно владел, отталкивало актерское чтение
стихов, даже в варианте Качалова или Станиславского. Это другое искусство было
назойливо лишним, как вагонное радио, за отключение которого он готов был платить
проводнику. Он стал нервен, его многое раздражало,
тем более что возникали и вовсе анекдотические ситуации, когда студент по
фамилии Спиртус (псевдоним?) строчит смехотворный
донос о пьянстве профессора со студентами. Кратковременный побег в Симферополь
или Самарканд приносил облегчение, но жить вне Москвы при его трудах,
переводческих или педагогических, не представлялось возможным. Литературная
Москва бурлила, середина тридцатых годов коренным образом переменила обстановку
на литературном фронте. С июля 1934 года Шенгели — член новообразованного Союза
советских писателей, цитадели соцреализма, в следующем году у него выходит
книга «Планер», довольно объемистая: 200 страниц. Имя его весомо, он на виду,
однако он — при всем при том и тем не менее — «партизан,
одиночка» (по слову В.Полонского).
Шенгели
считал, что удачное стихотворение и без даты удачно. Но вещь, не опубликованная
вовремя, теряет много. Ее качество зависает, не подкрепленное звуком времени.
Своего времени. Стихам нужна литературная судьба, в столе они консервируются.
Но, когда качество очевидно, то бывает, что оно
резонирует с другим временем. Начинается ее новая жизнь.
Мячик
футбольный тиская,
Выкруглилась
фанера, —
Тело
супрематистское,
Веретено
планера.
Гнутся,
как брови умные,
Вздрагивая
от страсти,
Крылья
его бесшумные,
Кинутые
в пространстве.
Это
не рёв и ржание
Конных
бригад мотора, —
Ветреное
дрожание,
Пульс
голубой простора.
Небо
на горы брошено,
Моря
висит марина
Там,
где могила Волошина,
Там,
где могила Грина.
Именно
над могилами
Тех,
кто верил химерам,
Скрипками
острокрылыми
Надо
парить планерам.
Жива
ли эта вещь ныне? Конечно же. Однако на словаре, на подборе имен и на самом
стихе лежит печать определенного — прошлого — времени. Само слово «планер»
— откуда-то оттуда. Звук «е» звучит как «э». Более того — слышен некий крымский
акцент этой речи. Это вообще его стилистика — заметный налет архаики плюс тот
самый южный оттенок.
Как-то он признался собеседнику, похвалившему
достоверность его зарубежной фактуры:
—
Я вообще не был за границей.
—
Это замечательно!
Тем
собеседником был Мандельштам. Отсюда шенгелиевский
стих, похожий на формулу: «Мировая тоска и дурная бездомность асфальта…»
Он
продолжал спор с первыми. Не будет натяжкой сказать, что его
поэма «Пятый год» была полемикой с Пастернаком («Девятьсот пятый год»), его «Гаммельнский волынщик» перекликался (как минимум) с цветаевским «Крысоловом», а свод поэм «Сталин.
Эпический цикл»» был ответом «Владимиру Ильичу Ленину» Маяковского. В последнем
случае сам метод изложения истории, беременной героем, обличает в авторе общую
с соперником установку на создание эпоса времени. Охваченный грандиозным
замыслом (15 поэм), Шенгели достиг безрассудно огромных объемов своего детища,
оказавшегося не востребованным ни тем, ни нашим временем. На будущий успех
рассчитывать не приходится.
О
сервилизме поэта, которого мало печатают, говорить трудно. Коллизии «поэт и
царь» — прямых отношений Шенгели со Сталиным — попросту нет. В этом смысле и
опалы как таковой нет, или она — метафора: на него опалилось само время. Его
правительственным патроном был В.Молотов, ему помогавший, как Бухарин
Пастернаку и Мандельштаму. Он писал «Сталина», когда время уже добивало
Мандельштама. Его друг Векшинский уже посетил места
отдаленные. Поэма «Проблема вождя» удивительно смахивает на «Оду» Мандельштама
(пища филологам, пусть сравнивают). Сверхзадача «Сталина» не пришлась ко двору.
После смерти Сталина он и сам не предлагал этот цикл к публикации. Невозможно
заглянуть в глубину души художника, столько сил положившего на заведомый
провал. На дне той души лежал и пепел сонета «Имя»: о Сталине. Пять лет ухлопать на поэму «Повар базилевса»,
это «исполинское упражнение в трудных ритмах и редких словах» (Гаспаров)!
С
Байроном, Шекспиром, Гюго и Гейне дело обстояло получше,
но и там приходилось пробивать и пристраивать. Речь, разумеется, о переводах.
Трудолюбие и плодовитость Шенгели ошеломляют. Он ворочает сотнями тысяч строк,
оригинальных и переводных. Враждебное лицо времени обретает черты секции
переводчиков Союза писателей. Это была война не на живот, а на смерть. В секции
переводчиков, которую он возглавлял в 1938—1941 годах, постепенно власть
захватила группа во главе с Иваном Кашкиным. Место у
кормушки дорого стоило. Спорили о «буквализме», а дело было в деньге.
Самое ужасное, что в боевых действиях принимали участие люди больших дарований
и твердых художественных принципов. Шенгели прекрасно разбирался в
переводческом ландшафте, поскольку с 1933 года служил редактором в Гослитиздате по направлениям «Творчество народов СССР» и
«Сектор западных классиков». «Лучшими нашими переводчиками» он считал
Тарковского, Липкина, Марию Петровых, Аркадия Штейнберга. В самобытном Павле
Васильеве, еще не убитом, он учуял богатые переводческие возможности. С 1939-го
профессорствуя в Литинституте, он видел и знал многих молодых. Война за место
под солнцем продолжалась, и здесь самое болевое — перевод байроновского «Дон
Жуана», в борьбе за приоритет на этом поле в конечном
счете победила Т.Гнедич. Шенгели вышел из секции
переводчиков (1950). Еще в 1941 году он написал жене: «Надо мужественно
признать свое поражение в борьбе за первоклассное литературное имя. Не вышло».
Он жаждет уединения вдалеке, лучше всего в Крыму.
Где-нибудь
— белый на белой скале —
Крохотный
домик в Еникале!
Нет,
он не пропадал в неизвестности. Его ученик А.Белинков
в 1943-м говорил ему о его популярности, равной пастернаковской,
в контексте верленовских переводов. В 1947-м вышел его «Дон-Жуан» (написание
Шенгели. — И.Ф.): 520 страниц, тираж 55 000. Впрочем, его
оригинальных книг, выпущенных советскими издательствами, было немного — восемь.
Молодяков выделяет курсивом информацию Шенгели: «…две
трети моей продукции я кладу в стол, никому не показывая».
Молодяков
пишет открыто, невзирая на лица. Приоткрываются предметы и обстоятельства, о
которых мало кто знал или не знал вообще. Было всякое. За помощью в
литературных делах Шенгели обращался и к небезызвестной Розалии Землячке, расстрельщице Крыма зимой 1920–1921. Но темным местом,
однако, так и остается связь Шенгели с НКВД. Известно его
письмо к Берии (20 мая 1950), в котором он просит Лаврентия Павловича сообщить
Иосифу Виссарионовичу о том, что его «Эпический цикл» — «не панегирик, а исследование
(курсив Шенгели. — И.Ф.)». В то время с этой организацией — так
или иначе, по преимуществу односторонне — были связаны практически все. Задачей
людей порядочных было найти способ минимизации отношений. Шенгели нашел свой
вариант — годами не покидал дома, дабы нечего было сообщать на Лубянку. Он
неколебимо сидел у рабочего стола, безбожно много курил, на прогулки выходил по
ночам. Но гости у него бывали, Ахматова и живала. В октябре 1939-го ему дали
квартиру в хорошем доме на Первой Мещанской, это стало
полной рифмой давнему его адресу — улице Мещанской в Керчи. Правда, ту и другую
переименовали.
Косвенной
составной энкавэдэшной тематики можно счесть
непростую ситуацию, когда летом—осенью 1941 года Шенгели был вызван куда надо,
где ему было велено остаться в Москве с заданием — на случай занятия немцами
столицы: организовать коллаборационистское издание, где выявят себя внутренние
враги. В те лихорадочные дни власть сама не знала, как ей относиться к проблеме
эвакуации, клеймя позором то убегающих из города, то,
напротив, остающихся: значит, ждут захватчика. В обстановке тотальной
неразберихи Шенгели уехал в Среднюю Азию, его никто не держал, про него забыли.
Во Фрунзе 31 июля 1943 года появилась вещь редкостная:
Мы
живём на звезде. На зелёной.
Мы
живём на зелёной звезде,
Где
спокойные пальмы и клёны
К
затенённой клонятся воде.
Мы
живём на звезде. На лазурной.
Мы
живём на лазурной звезде,
Где
Гольфштром извивается бурный,
Зарождаясь
в прозрачной воде.
Но
кому-то захочется славой
Прогреметь
навсегда и везде, —
И
живём на звезде, на кровавой,
И
живём на кровавой звезде.
Средняя
Азия еще с тридцатых годов дала ему новый импульс — разворот в сторону ее
поэзии, начиная с эпоса. Достижением стал его Махтумкули,
туркменский классик. Шенгели привел за собой в те горы и пустыни лучшие
переводческие перья. «Ах, восточные переводы, как болит от вас голова»
(Тарковский).
За
его работой пристально следили старые мастера — Асеев, Антокольский,
Шервинский, В.Рождественский, последние двое — вполне сочувственно.
Филологическая братия, через не хочу признавая его
догадки и обретения, тормозила его публикации. Науке не понадобился его словарь
пушкинского языка. Теория стиха обошлась без его публичного присутствия.
В
1954-м, когда отмечали тридцатилетие смерти Брюсова, руководство Союза
писателей не очень-то охотно поминало память символиста — скорей всего отражая
общий партийный подход к намечающейся опасной тенденции почитания бывших
корифеев, но соответствующее собрание все-таки состоялось, и усталая вдова
поэта пишет в письме чете Шенгели: «Он (В.Гольцев,
главред альманаха «Дружба народов». — И.Ф.),
ко всеобщему ужасу, был пьян так, что не мог
произнести ни слова». Отчего напился этот хороший человек, не совсем ясно, но
имя его надо бы не забыть хотя бы потому, что он очень помогал в предвоенную
пору — Цветаевой, обеспечивая ее переводческой работой. В этой связи Шенгели
опять-таки никак не проявляется, но можно предположить, что он
по крайней мере не препятствовал недавней эмигрантке в ее заработках.
Он
сказал: «Я двадцать лет молчал, противоречьями язвим и разрываем». Это привело
к инсульту в мае 1956 года, а через полгода — к смерти. Мучительная жизнь.
Василий Молодяков не убоялся трудностей темы, на
которую будут и еще говорить, потому что Георгий Шенгели дождался звездного
часа. В качестве пятнадцатой звезды? Ну, это решает небесная механика.
________________
1.
Василий Молодяков. Валерий Брюсов:
Биография. — СПб.: Vita Nova, 2010.