Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2017
Иванов Алексей Георгиевич родился в Ленинграде. Автор трех романов, нескольких
повестей и рассказов. Печатался в журналах «Звезда», «Аврора», «Нева» и др., книги
выходили в издательствах «Лениздат», «Советский писатель».
Живет в Москве.
Предыдущая публикация в «ДН» — роман
«Опыт № 1918» (2017, №№ 5—7).
Памяти
директора детского дома
Евгении
Григорьевны Иоффе
— Лёха, ты где?
Алексей Доронин,
двенадцатилетний детдомовец, не стал объяснять, где он. Потому что сам не знал точно,
где. Он застрял в подвальной решетке. Обычно он, как самый маленький, пролезал сквозь
нее довольно легко. Если, конечно, лезть, как лазал всегда.
— Лёха, ты где?
Он был все там же.
Сдуру или со страху Лёха просунул голову не в ту ячейку
решетки и застрял. Потому что обратно голова не пролезала, а туда — наружу — не
пролезала рука.
В эту церковь, возле
входа на Новодевичье кладбище, детдомовцы лазали, как к себе домой. Не все, конечно.
А те, кто входил «в компанию», как говорила Софья, директриса. Любили полежать на
ящиках, покурить, сгонять в картишки. Притырить, если что сбондили на Варшавке-товарной. Но воровали там
в основном картошку, которую почти всю продавали тут же, на Альбуминной улице. Денежки
— на папиросы и соевые батончики. А что картошки оставалось — пекли в подвале монастыря,
в крыле которого жил детский дом.
Лёха обычно пролезал
в раздвинутую подвальную решетку, гвоздем открывал висячий замок на двери подвала,
и в церковь заходили все остальные.
В этот раз все было
как всегда. Почти как всегда. Вовка Жирный, Алька Прокурор,
Кокора и он, Лёха. Ну, и еще одна. Светка. Она появилась недавно. Но компанию уже
испортила. Об этом говорили все. Кроме Прокурора, конечно. Она болталась с ним рядом.
Постоянно. Даже когда играли в карты, она сидела у Прокурора за спиной. Хорошо хоть
помалкивала.
Все остановились
курнуть под навесом у входа в церковный подвал. Изморось вперемешку с крупными каплями,
летевшими с крыши, выбивали чечетку на навесе. С его ржавеньких
резных кружавчиков струйки залетали
внутрь.
— Давай, Лёха, а
то холодно что-то, — сказал Прокурор.
Понятно было всем,
что холодно не ему (нам-то не холодно!), а этой Светке. У нее даже губы посинели.
Но Лёхе было все равно. Он любил ходить в церковь и гордился,
когда ребята говорили: «Давай, Лёха!» Сначала они не верили, что в такую решетку
можно пролезть. А после привыкли, но Лёха знал, что они издали
смотрят, как он протискивается в узкую ячейку. Конечно, потом Лёха малость подшустрил и раздвинул ломиком
кованые стальные петли затейливой церковной решетки. Но издали это было незаметно.
Ежась под холодным
дождем, Лёха Доронин (он же Дрон) подбежал к решетке,
встал «на четыре», просунул в раздвинутую ячейку руку, примерился и полез в нее
головой. Теперь повернуть голову набок, прижаться как следует
к руке, — и все, он в подвале.
Лёха ввалился в черноту
головой вперед, вскочил, вытащил из кармана
гвоздь-отмычку и почти наощупь — темно в подвале!
— двинул к двери, за которой слышались голоса ребят. И вдруг — тяжелый-тяжелый вздох.
Вздох протяжный, нечеловеческий и, главное, прямо сзади, за спиной. Лёха, боясь
повернуться, боком-боком подался назад, к подвальному окну, к решетке. И даже почти
схватился за нее, но тут что-то его толкнуло. Дрон оглянулся:
под стеной, на ящиках с карбидом, которые детдомовцы изрядно растормошили, приторговывая
им, прямо напротив двери, которую он должен был открыть, сидел… Дрон не нашелся, как бы его назвать… В
общем, он был похож на здоровенного мужика в шубе мехом наружу. Так иногда пацаны пугали девчонок, надевая вывернутый Софьин старый полушубок.
Только этот мужик был втрое выше и здоровее самого здорового из них. И смотрел на
Дрона немигающими, а может даже и светящимися глазами.
И едва Дрон оглянулся, как он негромко, но страшно проговорил:
«Куда же ты, Лёха? Куда бежишь?»
Дрон не стал дожидаться,
что будет дальше, а рванул к окну, вскочил на деревянный обрубок, прислоненный к
стене, ухватился за решетку и сунулся головой вперед в стальную ячейку. Ее мокрый
холод он помнил долго. Сунулся в ячейку и застрял. Застрял позорно, чего с ним не
бывало. И уже поняв, что застрял, Дрон все еще пытался
втиснуться в решетку глубже, слыша сзади сипатый голос:
«Куда бежишь, Лёха? Иди, курнем!» Потом он услышал сзади тяжелые шаги, некто взял
его за ноги, проговорил: «Не верти башкой», и голова выдернулась
из стального капкана.
— Лёха, ты где? —
это, конечно, Прокурор кричит. Мутит воду из-за своей Светки.
— Где-где, в Караганде!
— отозвался Дрон привычно, хотя горло перехватило и на шее была изрядная ссадина.
Тот, за спиной, довольно
хмыкнул.
Лёха Доронин подошел
к двери подвала, стараясь делать вид, что не чувствует дыхания и шагов сзади, достал
гвоздь-отмычку и услышал хихиканье.
Но только взявшись
за замок, Дрон понял, почему тот хихикал. Замок был другой.
Здоровенный. Со сложным механизмом, такой
гвоздем не откроешь.
— Прокурор, — крикнул
Дрон, прислонившись к двери, — тут замок другой. Мне его
не открыть.
Конечно, Дрон хотел, чтобы ребята поняли, что с ним что-то неладно, и
спасли! Но они болтали и смеялись со Светкой. А может и еще с
какой-то девчонкой (Дрон вслед за Кокорой и Вовкой Жирным
именовал их прошмандовками, хотя и не знал, что это такое.
— Ладно, Лёха, —
раздалось из-за двери, — выбирайся.
— Не ожидал? — услышал
Дрон сзади.
По-честному, не ждал
он от пацанов такого. Но не признаваться же этому.
— Почему? — Дрон повернулся к нему и заставил себя поднять голову.
Теперь тот, что сидел
на карбидных ящиках, был похож на человека. И даже был не таким уж здоровым, как
показался со страху. Правда, одет как-то странно, но в подвале темно, свет из решетчатых
окон едва доходил до ящиков, на которые он снова уселся. Уселся правильно. Потому
что если бы Дрон надумал дернуть в сторону лестницы или
даже люка (был и такой!) в церковь, то мимо него не проскочил бы. А в другую сторону — что бежать, там тупик, заваленный
ящиками, и два решетчатых окна. В них сходу не влетишь.
— А зачем тебе влетать,
— сказал тот, доставая папиросы «Пушка». — Садись, курнем.
Он чиркнул зажигалкой,
и Лёха рассмотрел его поближе. Он показался похожим на фокусника, который недавно
выступал на празднике «35 лет Октября». То есть одет он
был точно так, но на голове вместо цилиндра, из которого фокусник таскал ленты,
фантики от конфет и даже целые конфеты, надета старая, мятая пилотка. Причем не
по-нормальному, а поперек головы. И лицо было, как у клоуна.
Только у того лицо намазано белым, а у этого будто бы чем-то зеленоватым. И вроде
бы даже светилось в темноте.
— Курнем? — повторил
он и протянул Лёхе папиросу, щелчком выбив ее из пачки.
Вид знакомой красно-желтой
пачки «Пушки» с таинственной надписью «Остерегайтесь подражаний» успокоил Лёху.
— Курнем, — Лёха
достал из-под резинки штанов (чтобы не намокали!) чиркалку,
две спички и мятую папироску «Север».
— Бери «Пушку», —
тот протянул папиросу, которая (чудо!) сама собой раскурилась, но Дрон чиркнул сразу двумя спичками (для верности) и задымил свою.
Брать чужие у незнакомых было в их компании «западло».
— Давно куришь? —
тот держал папиросу двумя пальцами и разгонял дымок рукой.
Дрон промолчал, чтобы
не отвечать на дурацкие вопросы. Но пустил дым кольцами,
почти как Вовка Жирный. И получилось здорово, хотя Дрон
недавно научился пускать колечки.
—
У Жирного лучше получается, — клоун в пилотке тоже пустил толстые кольца.
— Ты откуда знаешь?
— удивился Лёха.
Тот тоже промолчал,
делал вид, что рассматривает огонек папиросы.
— Давно в домике?
— спросил он наконец.
Ребята между собой
называли детдом «домиком», но этот откуда знает? А насчет «Ты давно…» и так далее интересовались в основном тетки, приезжавшие
поболтать насчет усыновления.
— Что давно, то г…но, — ответил Дрон, как было принято
у пацанов.
— Ну-ну, — усмехнулся
тот, соскочив с ящиков. — Пошли! — и стал, не оглядываясь, подниматься по лестнице,
будто зная, что Дрон пойдет за ним. Лёха заметил, что
обшлага брюк у клоуна в пилотке пообтрепались, а каблуки скошены, как бывает у кривоногих.
В церкви было сумрачно,
как всегда во время дождя. Сверху, чего раньше не было (а может Дрон заметил это только сейчас?), свисали какие-то провода и
паутина. Паутина то гнездилась странными гроздьями, то растягивалась, как вывешенные
на просушку рыбачьи сети. Из-за них старые мозаики на стенах были совсем не видны.
Только сверху, под самым куполом, непонятно откуда взявшийся лучик высвечивал едва
видного снизу бородатого Бога.
Клоун перехватил
взгляд Дрона и засмеялся:
— Чего на небо уставился,
ты же в Бога не веруешь?
Дрон никогда не задумывался,
верует он в Бога или нет. Честно, он даже не знал, зачем строят церкви. Не затем
же, чтобы в них хранить старые станки, которые пацаны потихоньку
развинчивали, разбирали и сдавали татарину Яшке на металлолом. Или показывать кино
и танцевать, как на сгоревшей в прошлом году даче детского дома в Рождествено. Но здесь, в громадном и гулком
храме, черные святые с золотыми кругами вокруг голов смотрели особенно строго.
— Может и верую, твое какое дело?
— Ты спроси у своей
Софьи, она же говорила вам, что бога нет!
Это была правда.
Софья как-то отловила компанию, когда они выходили из церковного подвала (Софья
почему-то называла его «крипт»), и прочитала целую лекцию о Боге. Которого, как следовало из лекции, — нет. А то пацаны ей для
понта (чтобы она не пошла искать,
что в церкви притырили) заправили, будто ходили рассматривать
картинки, нарисованные на стенах.
— Тебе-то какое дело,
есть Бог или нет! — они стояли прямо посередине громадного круглого зала церкви.
Наверх уплывал купол, а на стенах, которые поддерживали арки с толстыми короткими
колоннами, были те самые картинки. Большущие, темные, светились только кое-где круги
над головами нарисованных людей.
— Мне-то как раз
и есть дело! — хмыкнул тот. — Садись, — он показал на два откуда-то взявшихся золоченых
кресла. Поменьше и здоровенное.
От вида этих кресел
(царские, что ли?) Дрон по-настоящему
сдрейфил, струхнул то есть. Откуда здесь кресла, тыщу раз ходили — и ничего. На кресло
Дрон садиться не стал, а заскочил на холодную станину
станка, который они почти уже разобрали.
Клоун же уселся в
кресло, закинул ногу на ногу, и в руках у него вместо «Пушки» оказалась сигара,
точно такая же, как у буржуев на плакате к 35-летию Октября. Он жевал сигару, пускал
вверх ароматный дым и внимательно рассматривал Дрона.
— Ты хоть знаешь,
кто я такой? — клоун почти не затягивался, но пыхтел сигарой с удовольствием.
— Знаю, конечно!
— у Дрона отсыревшая папироска прорвалась и потухла, но
он все равно держал ее в зубах.
— Ну?!
— Баранки гну! —
как положено у пацанов, ответил Дрон.
— Не нукай, не запряг!
— Так кто же я? —
не заметил Лёхиного выпада клоун.
— Клоун! — Лёха перебросил
потухшую папиросу из одного угла рта в другой. Пацанский
сигнал — мне на тебя плевать.
— Ха-ха, — развеселился
клоун. — Клоуном меня еще никто не называл! — он поправил мятую пилотку и даже сбил
ее на лоб, всем видом изображая необычайное веселье. Хотя глаза, отметил Дрон, были невеселыми. Даже злобными. Особенно когда зыркал по сторонам.
— А кто же ты? —
Дрону, собственно, было неинтересно, что это за штымп, он приглядывался, как бы получше
дриснуть из церкви.
— Обо мне говорят,
— неожиданно важно сказал клоун, — «он тот, кто…»
— Не понял, — Дрон нащупал рукой тяжеленный разводной ключ, которым пацаны
развинчивали станок, прихватил его поудобнее и стал прикидывать,
куда бежать до того, как этот клоун оклемается после удара.
— Бежать некуда,
— опередил его клоун, щурясь от дыма сигары.
Он протянул горящую сигару к паутине, свисавшей
сверху, и ткнул в нее зловещим красно-сиреневым огнем. Паутина вспыхнула разом,
огонь рванул вверх, с треском сжигая прозрачные сети, все кругом полыхнуло, как
во время грозы, и сразу потухло. Остался лишь негустой дым, который вытягивало в
верхние узкие окошки, выбитые еще во время войны. Бомба попала прямо в жилой дом,
стоявший между крыльев Новодевичьего монастыря. Дым медленно тянулся вверх, оставляя
запах паленой бумаги, карбида и серы.
— Бежать некуда,—
повторил клоун, рассматривая Дрона, — и незачем. Пока
ты мне нужен, будешь здесь, — он скривился не то от смеха, не то от боли.
— Зачем я тебе? —
Нужно было рассчитать удар ключом. Понятно, такого перца запросто не возьмешь. Тем
более, сидя на неудобной станине. Дрон закряхтел, заерзал
и принялся медленно слезать, поворачиваясь спиной к клоуну, чтобы тот не рассмотрел
ключ. Теперь резко рвануть, развернуться и ключом по башке.
— Не боишься, что
убьешь? — хмыкнул клоун.
— Нет! –Дрон кинулся
с разворотом к нему и врезал по кумполу. От души.
Клоун даже не дернулся,
просто сидел, прикрыв глаза, с презрением глядя на Дрона.
Здоровенный ключ просвистал
в пустоте и врезался в золотую спинку кресла. Брызнули щепки, а клоун сидел, будто
и не сквозь него пролетел тяжеленный ключара. Дрон снова схватил ключ,
— так же не бывает, он не сумасшедший, но клоун слегка повел рукой с сигарой, и
Дрона подняло вверх. Невысоко — так, на уровень бородатых
стариков, нарисованных на стенах. Они на картинках выглядели испуганными.
Клоун двинул рукой,
Дрон опустился на каменный пол.
— Ключ положи на
место, — клоун почему-то стал выглядеть усталым, сидел с прикрытыми глазами. — Как
мне надоело все это! — Он печально вздохнул, делая вид, что не видит, как Дрон притырил ключ под ремень. — Давай
договоримся, — сказал он тихо, — баш на баш.
— Чем махаться будем?
— повернулся Лёха, рассматривая усталого клоуна. Конечно, тот прикидывался усталым,
отчего это «баш на баш» настораживало.
— Я редко бываю откровенным,
— негромко сказал клоун и рукой прижал пилотку покрепче, будто она сползала. — Мне
это не нужно. Мне всегда верят, — он грустно улыбнулся. — Или не верят, — клоун
стриганул глазами в сторону громадных железных дверей
— выхода из храма. — Но ты мне нравишься…
Точь-в-точь как у
Софьи: «Ты хороший мальчик, но…», и после этого начинались неприятности.
— Махнемся? — клоун
говорил тихо, будто все еще не просыпаясь.
Но Дрон знал эти приемчики. Детский дом
— не детская площадка. Научит кой-чему.
— На конфеты? — клоун
зыркнул на Дрона. — Целый ящик,
а? Видел, в каких ящиках «батончики» возят? — он показал руками ящик, вдвое больше
обычного.
«Он что, за фрайера держит, хочет за конфеты что-то
отторговать?»
— Не нравятся конфеты,
можно на курево. Или портвейн? Целый ящик? Двадцать бутылок!
«Шестнадцать, во-первых!
Знает, гад, что мы портвейн пили!» Конечно, пили. И не
раз. Продавали картошку — и на портвешок. Правда, Лёхе не доставалось, так, по паре глотков.
— Пацанов порадуешь!
Пацанов клоун помянул зря.
Дрон разом
припомнил стычки и базары с чужими, из громадного домищи, который называли почему-то
«Порт-Артур». Припомнил, как держали себя пацаны.
— На что махаться?
— он уже понимал, что ни брать, ни ждать от клоуна ничего нельзя. Надо бить первым
и рвать когти. Только куда? Железные ворота всегда закрыты. Причем снаружи.
— Мне генерал Миллер
Евгений Карлович в Галлиполи рассказал, — клоун жевал
сигару, внимательно присматриваясь к Дрону, — ты знаешь,
что такое Галлиполи? Нет? И про генерала Миллера не слыхал? — он ухмыльнулся довольно. — Мне нравятся такие люди.
Tabula rasa. Что такое «tabula rasa», тоже не знаешь? Это значит — чистая доска. Обычно говорят в переносном
смысле, — он пыхнул сигарным дымом в сторону Дрона. —
Но тут я вижу — просто чистая доска, в прямом.
За доску полагалось
бы врезать. Но неудачный опыт уже был, надо потерпеть.
— Евгений Карлович
— чистая душа, прекрасный вояка, но — глуповат, — клоун поудобнее
пристроился в кресле. — В апреле семнадцатого года его собственные солдаты отколошматили и ранили, — он наслаждался воспоминаниями. — Велел
горе-вояка красные банты с чинов своего корпуса снять! Доигрался,
привезли в Питер, в трибунал.
Прямо над его головой в дурацкой
мятой пилотке торчали щепки разбитого Дроном кресла. «Неплохо
врезал!»,— подумал он, и клоун тут же подскочил.
— Неплохо врезал?
Дурачок! Не бывало, чтобы мне кто-то «неплохо врезал»,
понял?
— Ты на «понял» меня
не крути, понял? — по-пацански ответил Дрон.
— Слушай, — негромко,
но медленно и страшно сказал клоун. Дрон вдруг увидел,
что у него железные зубы и усы под носом, которых раньше не было. — Ты не понимаешь
чего-то… — он на секунду задумался. Видно, с такими пацанами
встречаться не приходилось. — Не ты будешь говорить, что делать, а я тебе, — он
смотрел Дрону прямо
в глаза. — Ты думаешь, я не знаю, где икона спрятана? Или я ее достать не могу?
— он покосился в сторону треснувшей и отслоившейся штукатурки возле большой картины.
— Так вот, этот Миллер, повторюсь, горе-вояка, — клоун заговорил громко, будто его
должны были услышать на другом конце футбольного поля фабрики «Скороход», — спрятал
здесь, в алтаре, под престолом икону, которой крестила его мать. А один гаденыш, это я про тебя говорю, иконку спер
и перепрятал. Так? — неведомая сила снова поддернула Дрона
и даже тряхнула в воздухе. — Так?
Все-таки это не он
выступал в домике на празднике 35-й годовщины Октября. Или уж совсем тупой, как
неизвестный никому генерал Миллер. Мог бы понять, с кем имеет дело.
— За гаденыша ответишь, козел! — Дрон приземлился
неудачно, спиной к клоуну, но ответить успел как надо. Козлом в домике можно было
назвать только последнего негодяя. Даже Витьку Козлова
называли только «Витёк».
Но клоун не особенно
и взбеленился. Тряхнул, правда, за шиворот:
— Куда дел икону? — он снова покосился в сторону,
где была припрятана икона. — Ты сейчас пойдешь,
— клоун говорил спокойно, глядя прямо в глаза
Дрону. — Не крути головой! — Он повысил голос.
— Пойдешь и возьмешь икону. Смотреть в глаза! — он дернул Дрона
за рукав. Тот отмахнулся и почти сбил с головы клоуна пилотку. — Verschwinde hier, du Mistvieh!1 — почему-то не по-русски прокричал клоун и схватился
за пилотку обеими руками.
«Шпион, что ли?»
— мелькнуло у Дрона. Но на киношного
шпиона клоун смахивал мало.
— Ich werde
dich gehorchen lassen, ich werde
dich diese beschissene Ikone bringen lassen, du Arschloch! Ich werde dich dazu
bringen, es zu ziehen und es
in meiner Gegenwart zu zerschlagen! Du wirst es schaffen,
Schlаks! Und
du wirst mir dienen!2 — Он кричал еще что-то, но Дрон уже ничего не слышал. Левой он вцепился
в горло клоуну, а правой принялся молотить по морде, не разбирая, лишь бы попасть.
Клоун тоже схватил
его за горло, приподнял и со смехом отшвырнул в сторону.
— Помолиться не пора?
— Дрон понял, что это он так шутит.
И тут же с ужасом почувствовал, что висит, как
висел однажды на крюке строительного крана, сорвавшись с его стрелы. И не просто
висит, а медленно плывет вдоль стен, мимо картин, нарисованных на них. Странно,
но рисованные картины словно высвечивались, оживали, едва он к ним приближался,
люди на них начинали двигаться, но тоже странно, как в мультиках: одни отворачивались
от него, обхватив головы руками, другие прятали лица, третьи смотрели
молча, и глаза их наполнялись слезами. Дрон медленно плыл
мимо живых картин, сам не зная отчего проникаясь страхом
и состраданием к тем, кого видел, особенно когда женщины поднимали руки вверх, к
беззаботно голубому небу, а потом прятали лица в ладонях, стараясь не смотреть на
него.
— Хватит? — услышал
он голос клоуна.
Лёха хотел было крикнуть:
«Пошел ты к …!», — но тут приблизилось лицо женщины с сухими, горящими глазами,
которая молча шевелила губами, будто хотела сказать не
то «Терпи!», не то «Прости!» Матерное «Пошел ты!» пришлось бы
крикнуть прямо ей в лицо, и Дрон промолчал.
Клоун в новом облике
— в усах и с железными зубами — понял это по-своему, Дрон
почувствовал, как его небрежно поставили на пол. Почти бросили с высоты.
А вот голос его Дрон почти не узнавал. Он вдруг стал шипеть, словно втягивал
воздух сквозь зубы, и по-старушечьи пришепетывать.
— Ты пойми, Лёха,
пойми по-человечески, мне жить негде, понял? А здесь — самое место. Храм, — Лёхе показалось, что слово «храм» он даже пропел, — храм великолепный!
А фрески? Живопись какая! А мозаики — видел? Здесь вся
жизнь Иисуса расписана, притчи Ветхозаветные!… И все
они — мертвые, мерт-вы-е! Все в моей власти! Знаешь, почему?
Ах ты, дурачок малый, — он просто запел: — Чистенькая
дурашливая досточка наша, — Дрон
с отвращением почувствовал, как тот гладит его по голове твердой и холодной, будто
мороженая треска, рукой. — Да потому, что храм этот не ос-вя-щен!
Не ос-вя-щен! — прокричал он во весь голос. Эхо отозвалось
в арках и унеслось в купол, к бородатому Богу. — Построили, расписали, — клоун захохотал,
хохот снова прогремел под арками, на хорах и унесся вверх, — и не освятили! Вот
они, русские люди, — не успели освятить! Годами строили, а полдня на освящение — не нашлось! — он был в восторге. — Не нашлось!
Это самый дом для меня, то, что нужно! — он сильными ручищами повернул Лёху к себе.
— Один придурочный, Миллер, будто чувствовал свой конец,
притащил сюда икону крестильную. «Утоли моя печали».
И в алтаре, под престолом
спрятал. Не знал, видно, бедняга, что храм-то неосвященный! А то мне в алтарь и
ходу не было бы, а? — он схватил Лёху двумя руками за уши, заглядывая в лицо. —
А еще один блаженный, — клоун ласково смотрел на Лёху, скрипя при этом железными зубами, — иконку эту спер и перепрятал,
— Дрону показалось, что рисованные фигуры на стенах стали
воздевать руки и метаться в панике. — Тебе зачем иконка-то
эта? Ты ведь в Бога не веруешь?
Но запаниковали они,
похоже, напрасно: Лёха изловчился, уж когда тебя за уши
держат — это святое дело! — и врезал клоуну коленом промеж ног. И в этот раз попал
не в пустоту. Хотя, видно, и не очень сильно. Клоун дернулся, отпустил уши и даже
отступил, плюхнувшись в кресло.
— Вот и благодарность,
— сказал он грустно. — Я ведь могу тебя заставить, будешь мне служить, du Mistvieh3,
икона тебя не спасет, а я упрашиваю, баш на баш предлагаю,
— он снова пригорюнился. — Для тебя иконка — что? — доска! А мне жизнь отравляет!
Вообще-то он был
прав. Икону эту действительно вытащил Лёха-Дрон. Как-то
носились по церкви, играли в казаков-разбойников и Лёха, пролетая в полукруглой
комнате, услышал, как под ногой бухнуло что-то. Вроде под одной из плиток — пустота.
А через день-другой вспомнил об этом, постучал по плитке — гудит, достал маленький
чекан, тиснутый на уроке труда, и принялся аккуратно обстукивать плитку, пока она
не вывалилась.
— Она мне жизнь отравляет!
— клоун скривился, стал похож на Пашку-придурка, который
побирался на мосту через Обводный. У Фрунзенского универмага.
— Тебе икона зачем? — теперь он корчился, как нищий Пашка.
— Она мне спать не дает, понимаешь? Глаза закрою и вижу, как он в Галлиполийском лагере мучается, с турками лается, змей гоняет… — Дрону показалось,
что Пашка-придурок заплакал. — А он змей с детства боялся…
— этот новый Пашка принялся размазывать слезу по нечистому,
в красных прыщах и следах ожогов лицу. Говорили, что Пашка
был танкистом, но рёхнулся от контузии. — А во Франции
все его продали, все, все, — гундосил Пашка, — а дружок
его, тоже генерал называется, Скоблин, к большевикам в
ГПУ служить пошел, сдал его, сволочь, вместе со своей прошмандовкой Плевицкой, тоже мне
певица…
Из всего этого бреда
Дрон понял только слово «прошмандовка»,
пусть и не знал, что это такое.
— И как везли его
на корабле в клетке, как убивали на Лубянке, вижу, — канючил
Пашка, косясь на Дрона хитрым
коричневым глазом. — Не с первого выстрела грохнули, зачем мне страдания эти принимать,
верно? Geh raus, du Arschloch! Ich werde dich gehorchen
lassen, ich werde dich diese
beschissene Ikone bringen lassen, du Arschloch! Ich werde dich dazu
bringen, es zu ziehen und es
in meiner Gegenwart zu zerschlagen! Du wirst es schaffen, Schlаks!
Und du wirst mir dienen! Aber fick
mich mit Ikonen und Miller, ich brauche deine kleine
Seele, ein saubere
Diele!4
Лёха может и поверил
бы в его страдания, но когда он специально бегал к Фрунзенскому, чтобы отсыпать
придурочному Пашке мелочи, оставшейся
от картошки, тот всегда поднимал голубые, налитые слезами глаза и гундосил невнятной скороговоркой: «Ай, плохо люди-то как живут,
плохо как… А вы их не убивайте, убить легко, жить трудно!»
Голубые глаза!
— Понял, понял меня!
Раскусил! — Пашка соскочил с кресла и медленно пошел на
Дрона, как-то по-особому раскачиваясь на кривых ногах.
— Умный, сообразил, кто я! А умные долго не живут!
Дрону показалось, что
он услышал откуда-то сбоку крик, покосился в ту сторону, где за отслоившейся от
стенки штукатуркой была притырена икона, и будто луч прожег
его: луч из глаз той женщины, что смотрела на него в упор со стенки и что-то шептала.
Теперь Дрон понял, что она хотела сказать. Не «Терпи»
и не «Прости», а «Крестись»! Дрон поднял руку и неожиданно
для себя перекрестился. И еще раз, и еще!
— Ах, сволочь! —
прошипел лживый Пашка, на глазах
уменьшаясь в размерах. — Ах, сволочь… Убью все равно! —
он стал уже меньше обезьянки, которая скакала вокруг фокусника на празднике.
Дрон выхватил ключ, но
обезьяна рванула вбок, оскалившись и показав желтые кривые зубы, и понеслась к выходу,
к железным дверям-воротам. На ней все еще был клоунский костюм и пилотка поперек
головы. Только теперь из-под пилотки торчали острые уши.
Дрон бросился за обезьяной,
запнулся и увидел, как та, оглядываясь и скалясь, принялась взбираться на стену,
цепляясь за выступы, щели в штукатурке и кованые накладные тяги на железных дверях.
На западной стене
храма, над дверью и даже по бокам ее — фреска, показывающая Страшный суд. С Саваофом вверху, Христом на троне, с Богородицей и Иоанном Предтечей, молящими о людях, Святым Иерусалимом с праведниками,
со змием, поднимающимся из преисподней, и мелкими, черными чертями, летящими в огнь
вечный.
Обезьяна мигом махнула
вверх по воротам и, злобно озираясь, поползла по фреске, поднимаясь все выше. Дрон размахнулся и что было силы швырнул тяжеленный ключ в мерзкую
зверюгу. Швырнул — и попал. Та отвратительно взвизгнула,
матернулась явственно и схватилась за правую ногу.
«Попал, гад!», — послышалось Дрону сверху,
обезьяна рыпнулась, держась за ушибленную ногу, и вдруг,
схватившись за что-то неловко, стала скользить вниз. Она еще пыталась уцепиться
за какие-то выступы и трещинки, но, странно уменьшаясь в размерах, летела в сторону
Преисподней, куда сыпались мелкие черти и где в вечном огне горел бес, держа на
коленях Иуду Искариота.
* * *
Во вторник 25 июля
2000 года в храме иконы Казанской Божьей Матери, что в Новодевичьем монастыре, отпевали
Владимира Серафимовича Жиркова, он же Вовка Жирный. А
на следующий день, перед отъездом в Москву, Алексей Владимирович Доронин (Дрон) зашел в храм помолиться и окончательно проститься с детством:
из всей «компании», как называла их директриса детского дома Софья, остался на грешной
земле он один.
Храм отдыхал после
службы. Разоблачились священники, сразу сделавшись проще. Высокие, молодые, они
негромко беседовали с прихожанами в разных углах храма, неслышные монашки скользили
мимо, экономно гася свечи и собирая церковную утварь. Благовонный дым ладана все
еще медленно поднимался, образуя едва различимый голубоватый туман. Сквозь него
ясно виден был строгий Саваоф, с укором смотрящий вниз.
Наверное, не такими он хотел видеть людей, — что поделаешь, придется исправлять.
Алексей Владимирович
хорошо помнил и храм, и грозного Саваофа,
и фрески на стенах. Хотя фрески отреставрировали и они стали мало похожи на те,
что он помнил, — темные, будто закопченные
«картинки» детства. Он не раз приходил их рассматривать после того, как однажды
застрял в кованых кольцах решетки церковного подвала. Помнил, все никак не мог выкинуть
из головы и страшного клоуна, обернувшегося мерзкой мартышкой. И особенно — как
выбрался из темноты пугающего храма. Хоть точно и не смог бы сказать, как именно.
Будто голос женщины с иконы или даже матери, которую он не видел никогда, нежно
позвал его: «Сюда!» Дрон послушно подошел к тяжеленным
кованым дверям и просто толкнул их. Двери, всегда запертые снаружи на засов и огромный
замок, скрипнули и отворились. Он ступил на крыльцо и зажмурился: прямо над изуродованным, со снесенными куполами храмов Новодевичьего сияла
радуга. Сияла, упираясь концами в облезлые, со следами пожаров и обстрелов, крылья
монастыря.
Фрески со временем
поблекли, потом их подновили, и теперь, может, только Алексей Владимирович и помнил,
как они выглядели раньше. Он хотел, было, подойти к одной из них, памятной для него,
как неожиданно услышал сзади тяжелый вздох. Так вздыхают люди, сбросившие с себя
тяжкий груз. В прямом смысле — мешок дров, угля, картошки.
Алексей Владимирович
оглянулся. Рядом стоял невысокий, плотный гражданин с портфелем. Гражданин кивнул,
заглядывая Доронину в глаза, и представился, шаркнув ножкой. Алексей Владимирович
толком не расслышал, поймал только конец фразы: «…главный бухгалтер на заводе Владимира
Серафимовича». Какая-то странность была в бухгалтере. Он заметно прихрамывал, —
правой рукой опирался на довольно изящную трость с металлическим набалдашником,
на голове — это было удивительно — надета какая-то камилавка. И — на отпевании его
что-то не было видно. Впрочем… впрочем, вчера было не до того…
— Вы, я понимаю,
старый друг Владимира Серафимовича, еще по детскому дому…
— Да, — кивнул Доронин.
Разговаривать не хотелось, но — из вежливости, все-таки Вовкин главбух. И пришел
сегодня, после отпевания…
— Владимир Серафимович
не раз рассказывал… так сказать, делился… что вы в этой
церкви бывали еще до ее открытия, до освящения…
— Да, — шепотом ответил
Доронин. — В монастыре был блокадный детский дом. И сюда, в храм, лазали просто
так, из озорства…
— Он все смеялся,
— не унимался бухгалтер, — что вы сюда забирались, чтобы развинчивать станки и продавать
на металлолом…
— Было и такое… —
Доронин подумал, что надо бы избавиться от прилипалы-бухгалтера.
— А что от меня избавляться?
— сказал бухгалтер неожиданно знакомым голосом.
Доронин повернулся
и встретил памятный острый взгляд. Коричневые глаза бухгалтера вспыхнули на миг
и погасли. «Неужели он?» — весь страшный осенний день 1952-го разом ожил и прокрутился
в голове.
— Узнал? — криво
усмехнулся бухгалтер. — Я не сомневался, с детства был сообразительным.
Увидев, что Доронин
смотрит на трость, знакомый незнакомец снова скривился в улыбке:
— Ваша работа, попали
мне по коленке. Вот так и хромаю.
— Поделом, — заметил
Алексей Владимирович, стараясь не выдать волнения. — За все пакости…
— Любимое занятие
пошляков — списывать все пакости на меня, — он говорил
негромко, не глядя на Доронина и даже будто всматриваясь куда-то вглубь храма. —
А вы не пробовали сами не пакостить? Чтобы потом на меня
не валить? — он стрельнул глазом. Дрон по этому взгляду
окончательно убедился, с кем имеет дело. — Давайте выйдем на свежий воздух, здесь
душновато, — незнакомец поправил очки в тончайшей золотой оправе и прошелся рукой
по аккуратно стриженным усам.
— Я хочу в храме
побыть!
— Воля ваша, — тот
потверже оперся на трость. — Пакости…
Я вам колено не расшибал, — он даже потоптался для убедительности.
Доронин прикрыл глаза,
стараясь отогнать чертовщину.
— Да ладно, — перехватил
его мысль незнакомец, — перестаньте трусить, в вашем возрасте пора уже…
Доронин коротко взглянул
на него: «Какого хрена он сюда приперся? Неужели за мной?»
— Не за вами, а к
вам! — незнакомец слегка подался к нему, будто собираясь пошептаться. Доронину показалось,
что он ерничает. — Чувство неловкости… Напугал нечаянно
вас в детстве… Всё искал, а тут смотрю, — сами идете. Я еще вчера вас присмотрел,
да уж не стал вмешиваться, — отпевание, похороны, святое дело…
— Это же ваша тема
— вмешиваться в святое! — не удержался Доронин.
— И вы туда же! —
Доронину показалось, что он всплеснул руками. — Кто вам это внушил? Это все церковники
поют, дуют в уши… Как что хорошее — делает Господь. А пакость,
как вы правильно сказали, — обязательно на нас валят… А
Господь хорошие дела через кого делает? Что вы задумались, — через людей, через
людей! А плохие?
— он дернул Доронина за рукав. — Что отворачиваетесь? Неприятно слушать? — незнакомец
помолчал, глядя куда-то мимо Доронина. — Что Господь завещал людям, какая главная
заповедь? Любите друг друга, как самого себя! Это уж потом церковники напридумывали обрядов всяких, правил, обычаев, а вы хоть поняли,
зачем все это? Не-ет, не поняли, хоть и сообразительный!
А все просто: кучу маленьких, меленьких заповедей исполняй, крестись-молись исправно,
а если деньги на храм дашь, так уж точно все грехи твои простятся! Не простятся,
нет! Главную заповедь о любви к ближнему никто не исполняет. Вы хоть одного знаете?
Вон священник разговоры свои закончил с прихожанками, заметьте, — с молодыми! —
а подойдите к нему, скажите, что поисповедоваться хотите,
думаете он исповедь примет? Вот! — незнакомец выставил
кукиш. — Они сейчас в трапезной соберутся, ушицу под водочку, кофеек под коньячок,
в джип сядут вон в тот, что у ограды стоит, — и пока, привет горячий!
— Мы вчера отпевали
одного из моих друзей, из тех, кто… Больше пятидесяти лет и ни разу… — Доронин старался
не заводиться.
— Вы кого имели в
виду, Жиркова? Владимира Серафимовича? — незнакомец скорчил
брезгливую рожу. — Я вам даже напоминать не буду, чтобы чистоту, можно сказать,
эксперимента… хе-хе…
Алексей Владимирович
к ужасу своему вспомнил, как Жирный в свое время увел Светку, которая с детдома
путалась с Прокурором, женился на ней, а через полгода бросил. Говорили, правда,
что это она сама от него ушла, но все же…
— Что, еще напомнить?
— радовался незнакомец. — Как его чуть не посадили и вы
его примчались спасать? Вы что, и верно думали, что он ничего в карман не положил?
Только мне-то не надо! Нашли святого! Самое место искать святых — среди директоров
заводов!
Жирный, действительно,
был директором завода.
Доронин хотел что-то
ответить, но вспоминались лишь кухня детского дома, громадный бак на полу и несчастный
Кокора, которому стрелок ВОХРы с Варшавки-товарной влепил почти в упор в задницу заряд
соли. Да еще с нарезанной мелко свиной щетиной. Бедного Кокору отмачивали в баке
(тот через две минуты становился кровавым), потом укладывали на стол, и Вовка Жирный
на сменку с Софьей, больше они никому не доверял, выковыривали
вязальным крючком и пинцетами соль и щетину из залитой кровью тощей попы Кокоры.
А утром в детдом пришли дознаватели. Со стрелком-вохровцем.
Тот, зная нравы домика, явился со своей винтовкой и все озирался по сторонам. Софье
стало плохо (от волнений и бессонной ночи разыгралась астма), она шла в конце шествия.
Дознаватель — молодой, новенький — отворил дверь в спальню и от двери грохнул, заглянув
в бумажку: «Кто здесь Кокорин Михаил, прошу встать!»
— Ну я, допустим, — поднялся с кровати Вовка Жирный. — Что надо?
— Надо проехать в
отделение! — важно сказал оперативник, сопровождавший всю эту компанию.
— Надо так надо,
— покорно согласился Вовка и, не глядя ни на кого, натянул штаны.
Спальня на двадцать
шесть коек замерла, глядя как Жирный отправляется к ментам вместо Кокоры.
— Узнаешь? — спросил
оперативник вохровца.
— Да кто ж их знает,
— вохровец, видевший пацанов
всегда только сзади, убегавшими, задумался. — Вроде он, оне
все на одно лицо!
На Софью, встретившую
их в коридоре, страшно было смотреть.
Жирного увели. Он
шел по коридору, уныло рассматривая стены и сводчатый потолок, шаркая и стуча по
каменному полу своими ГД (говнодавами).
— Ну, увели, увели,
— засуетился лже-бухгалтер, — так ведь через три дня вернули?
«Надо перекреститься!» — подумал Доронин, чувствуя,
как правая его рука будто наливается свинцом. Не то что перекреститься, но просто
поднять ее не было возможности.
Он беспомощно оглянулся
в сторону старой фрески, с которой когда-то смотрела на него женщина с горящими
глазами. Сейчас, особенно в полутьме храма, фреску было почти не видно. Доронин
оторвал потяжелевшие ноги и двинулся к ней.
— Посижу в сквере,
на лавочке, — услышал он сзади, но не обернулся. Женщина с фрески уже смотрела на
него, одним взглядом отгоняя морок.
Доронин, крестясь,
подошел к иконе. То ли память подвела, то ли вина реставрации, но Алексей Владимирович
едва узнавал ее. Узнал скорее по жесту, по тому, как она приложила руку к лицу.
Совсем как та старушка на Альбуминной, которой он отдал икону генерала Миллера.
Хотел продать, а она ахнула и схватилась рукой за лицо. Доронину вдруг показалось,
что и женщина на фреске узнала его. Во всяком
случае, фреска неожиданно высветилась, как когда-то, когда он волею клоуна подлетал
к ней.
«Утоли болезни души
моея, Утолившая всяку слезу от лица земли… — Доронин давно и с неожиданной для
себя легкостью заучил эту молитву. И, скрывая даже от близких,
иногда произносил ее, почти мгновенно ощущая облегчение, будто спадала тяжесть с
плеч. Физически спадала. — Ты бо человеком болезни отгониши и грешных скорби разрушаеши… — Женщина на фреске, показалось Доронину, улыбнулась
и шепнула что-то. Но теперь он точно знал — что. Конечно, «Перекрестись» или «Помолись».
Доронин перекрестился, и сзади ударил свет, разом осветивший стену с ожившими изображениями.
Дрон оглянулся: это монахини с оживленными и даже веселыми
лицами распахнули памятные ему широченные железные двери-ворота и трое отслуживших
священников вышли на крыльцо. — Тебе бо вси стяжахом надежду и утверждение,
Пресвятая Мати Дево», — закончил
молитву Доронин и вышел вслед за священниками.
Те стояли на высоком
крыльце храма — высокие, молодые, улыбающиеся. Они прощались, ласково глядя друг
на друга, обнимаясь и целуя обросшие густыми бородами щеки. Несмотря на то что одного из них возле крыльца поджидал джип, было в этой
картине прощания что-то библейское. Наверное, это почувствовала и негустая толпа
прихожан, замершая внизу, возле церковного крыльца. Батюшки простились и, на ходу
благословляя народ, сошли с крыльца.
Доронин осторожно
вгляделся в толпу. Бухгалтера с тростью там не было. Доронин спустился с крыльца,
двинулся налево, обошел храм, с удовольствием поглядывая на мозаики и каменную резьбу.
У выхода, у самых ворот, сидел, пригревшись на июльском солнце, бомжеватый нищий. Доронину на миг показалось, что он удивительно
похож на Пашку-инвалида, сидевшего
когда-то на еще деревянном мосту через Обводный. Возле Фрунзенского. Доронин собрался
внутренне: если глаза коричневые, злобные — дурака валяет.
Он — бухгалтер, тот самый, который…
Бомж поднял на Доронина
голубые, сияющие и слезящиеся на солнце глаза и проговорил, принимая протянутые
ему деньги:
— А некоторые думают, что деньги заплатил — и все
позволено, да? Грехов нет! — он зашевелился, будто собираясь встать, и из-под грязного
бомжацкого хлама выглянула смышленая собачья мордочка.
— Молитвой грехи прощаются, а еще услышит ли Господь, а? — это он говорил уже своей
собачке, совершенно потеряв интерес к Доронину. Собачка преданно смотрела в лицо
бомжа, время от времени слизывая слезы, текущие из глаз.
Дрон оглянулся на храм,
на распахнутые ворота Новодевичьего кладбища, на дремлющего на солнцепеке охранника.
В нечастые питерские знойные дни все замирало здесь, ожидая теплой солнечной благодати.
Дрон помнил это чувство с детства: тихо, замерли деревья,
раскалился крупный булыжник на мостовой, чуть колеблющийся воздух пахнет кладбищенской
пылью и медовыми травами. И тогда что-то прозрачно-звенящее опускалось, сходило
сверху. Миллионы хрустальных подвесочек-колокольчиков, звучавших в унисон, заставляли
замирать на бегу и слушать благодатный перезвон. Песни кладбищенских кузнечиков
были рядом с ним барабанной дробью.
Но сейчас благодати
не было. Мешали тревожные удары даже не церковного колокола, а какой-то дальней
корабельной рынды. Доронин оглянулся: справа, вдалеке, возле самого угла монастырского
корпуса, где когда-то располагался детдом, мелькнула и исчезла плотная, черная фигура
с портфелем и тростью. Исчезла, но Доронин, Дрон, чувствовал
на себе острый обжигающий, как крапива, взгляд. И собачка нищего вдруг выпрыгнула
из-под полы и принялась злобно, скребя землю лапами, лаять в
никуда.
Доронин оглянулся,
ему показалось, что сейчас, как когда-то, должна засиять радуга. Вспыхнуть, опираясь
концами на крылья-корпуса монастыря. Он приложил ладонь козырьком, — но над крышами
Новодевичьего, над обновленными, сияющими куполами его, плавилось в бесцветном жарком
мареве белесое, подслеповатое солнце.
______________
1 А ну брысь, скотина!
(нем.)
2 — Я тебя заставлю, заставлю притащить эту
дрянную икону, скотина! Притащить и разбить в моем присутствии! Ты это сделаешь,
пустая доска! И будешь, будешь мне служить! (нем.)
3 Скотина (нем.).
4 А ну брысь, скотина!
Я тебя заставлю, заставлю притащить эту дрянную икону,
скотина! Притащить и разбить в моем присутствии! Ты это сделаешь, пустая доска!
И будешь, будешь мне служить! Но мне плевать на Миллера и иконы, мне твоя душонка нужна, чистая доска! (нем.)