Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2017
«В атомный век
людей волнуют больше не вещи, а строение вещей», — говорит Бродский в своей
философской детективной поэме «Посвящается Ялте».
Именно
то, что я хотела сохранить верность вещам, а также мой страх распатронить куклу
и обнаружить в ней труху, а также моя нелюбовь к самоанализу, который нередко
увязает в болоте терапевтической терминологии, были причинами того, что мне
было как-то неохота класть свое голландское, или, точнее сказать, голландскоязычное творчество на операционный стол. К тому же я
была научена опытом Зено из «Самопознания Зено», одного из моих самых любимых персонажей. Как только
он услышал, что при каждом шаге в работу включаются пятьдесят четыре мышцы, то
сразу стал спотыкаться и падать при мысли о том, что все эти ниточки просто
будут обязаны запутаться, после чего он продолжал хромать еще не одну неделю.
Я предпочитала
сохранять невинность, а на все вопросы на эту тему у меня был готов ответ, что
никакое я не исключение. Набоков, Конрад и Казанова тоже писали на чужом языке,
да еще как.
Практические
аргументы писать на голландском прагматичные голландцы
встречали с пониманием. С переводчиком писательский процесс шел бы в два раза
медленнее, не говоря уже о том, что наверняка приходилось бы обсуждать и
защищать свой вариант перевода — занятие трудоемкое и не самое приятное. И еще
неизвестно, появился бы этот переводчик вообще, ведь сначала нужно было найти
издателя, который не поскупился бы на лишние расходы. Короче говоря, весь
маршрут от рукописи до книги был бы длиннее и сложнее.
На самый же
главный вопрос: «Ведь родной язык так связан с идентитетом,
как же, зная это, можно писать на чужом языке?» — я круто отвечала, что мы,
советские люди, в первую очередь были советскими людьми. В нашем огромном разнокультурном котле дружно варились почти двести
национальностей. Принцип интернационализма вознес нас над национальным, а
значит, и над языковым вопросом. Мы парили над ним, и это и было нашим идентитетом. Со своими тремя корнями я была идеальной
социалистической девочкой. Ведь строго говоря, какой
язык был моим родным? Этническая татарка, воспитанная на русском и выросшая в
Эстонии. До пяти лет я говорила только на татарском и
эстонском, к шести годам мама научила меня русскому по сказкам Пушкина, после
чего я благополучно забыла татарский.
В Голландии я
начала новую жизнь на новом языке. Я была молода, и мне не нужно было сжигать
за собой корабли просто потому, что у меня их еще не было. Мне не нужно было отрываться от своего языка с угрозой попасть в
экзистенциальный кризис просто потому, что мой язык еще не был моим. Я почти
ничего не успела на нем сделать, и мой русский был своего рода необработанным,
пассивным материалом, еще не организованным и не тронутым моим дыханием.
Конечно, это был язык прекраснейшей литературы, но меня томила тоска по другой
прекрасной литературе, а также по мировой культуре, которой я могла теперь
вволю насыщаться. Возможно, что определенную роль здесь сыграли и мои татарские
корни, хотя в нашем доме не было и речи о традиционном татарском воспитании. Но
я как-то не чувствовала себя русской, несмотря на свою русскоязычность. В
Москве же, где я училась в университете, я всегда была «девочкой из Таллинна»,
а значит с Запада, а значит — не русской.
Так, мое решение
писать на голландском стало совершенно естественным
выбором, эквивалентом моего нового бытия в Голландии. Переместившись на
свободный Запад, я двинулась навстречу и своей личной свободе. Захватывающее
приключение, которое я хотела начать налегке и с максимальной
непринужденностью/необусловленностью. Прибыв в новый
мир, новичок еще обладает иллюзией свободы. Над ним уже не тяготеет прошлое,
которое он оставил за собой, или думает, что оставил, над ним еще не властны
неписаные законы новой родины. Он парит в облаках, где-то в самосозданном
пространстве. Ты и садовник, ты же и цветок…
Мое писательство
в Голландии, вначале уж точно, было озарено фейерверком двойного освобождения.
Я много читала, овладевая языком на самых различных стилистических уровнях,
вгрызаясь в тончайшие оттенки и нюансы, но при этом чувствовала себя совершенно
свободной от голландской литературной традиции. Я не была ни ревианкой (Херард Рейве), ни хермансианкой (Виллем Фредерик Херманс), ни мулишианкой (Харри Мулиш), и
поэтому мне не нужно было совершать отцеубийство, либо подражать великой
голландской тройке, либо же играть с нею в постмодернистские игры.
Впрочем, больше,
чем прозу, я полюбила голландскую поэзию с ее неотразимым метафизическим духом.
И по сей день меня приводит в трепет совершенно аутентичная
«Песнь о безумных пчелах» Мартинуса Нейхофа, в которой сквозит блаженное томление по
огненной смерти Гёте. Я считаю чудом, что такое совершенно неголландское
чувство выражено столь прекрасным голландским, что в свою очередь доказывает,
что в любом языке можно выразить одно и то же, только различными языковыми средствами.
Своих же
знаменитых отцов из русской литературы я держала на расстоянии, сбежав от них в
другой язык. Инстинкт самосохранения. Я должна была облегчить давление моего
великого культурного наследия, чтобы оно не задавило меня, либо, что еще хуже,
чтобы не стать эпигоном знаменитых предшественников. Навечно запечатленные в
моей памяти, они строго взирали на меня со своих портретов, но были бессильны,
так как я писала на непонятном для них языке.
Страх раствориться в существующей доминантной
культуре… Именно об этом когда-то говорила пианистка Элен
Гримо в
интервью. Как хорошо я теперь понимала ее. Гримо
сбежала из Франции в США, так как чувствовала слишком сильное давление
необъятной европейской культуры, со всеми традициями, школами и течениями, которая возвышалась перед ней неприступной крепостью. Это
наследие мешало ее непосредственности (непринужденности) и парализовало ее. В
США она наконец свободно задышала и смогла начать
искать свою собственную музыкальную идиому.
Но как и свобода
новичка на чужбине, так и та самая «чистая доска»/ tabula
rasa, с которой я начала писать по-голландски,
оказались лишь кратковременной иллюзией. Не такая уж она была и чистая, эта tabula rasa. Помимо своей воли и
вне своего ведома я повсюду протаскивала в свой голландский язык моих строгих
отцов. Их можно было найти в диалогах, в синтаксисе, в композиции, которая
больше походила на извилистую реку с множеством рукавов, чем на канал,
доминирующий в голландском литературном пейзаже. В этой же реке со мной плыли и
писатели, поэты и мыслители из мировой культуры, с которыми я знакомилась на
своем пути.
Поэтому я совершенно не согласна с
общепринятым мнением, что писатели одиноки. Наоборот, когда ты пишешь, ты
окружен и связан с другими писателями, которые, так же как и ты, пытаются
облечь в художественную форму свои глубочайшие сомнения, страхи, чувства и
мысли. Сила писательской мысли, которую он совершенно быскорыстно
делит с человечеством, как правило, и не подозревающим об этом, единственное,
что в состоянии победить время, а значит и смерть. Иногда чувствуешь себя ближе
к человеку, писавшему две тысячи лет назад на мертвом языке, чем к своему
современнику, пищущему с тобой на одном.
Профилактика
необходима в здравохранении, чтобы вовремя найти
нежелательные изменения в организме, но как активно реагировать на те неуловимые и часто еще незримые сдвиги в душе и
сознании, которые внезапно могут поставить под угрозу относительно
комфортабельный и безопасный модус операнди твоего
существования? Игнорировать их, заняться (само)анализом,
попытаться как-то обезвредить, либо просто ждать, пока они не превратятся во
что-то типа озарения, которое в свою очередь обернется непреодолимым
стремлением заново изобрести себя? Трудно сказать, когда именно нехватка
родного языка приняла серьезную форму. То есть когда все практические
возражения бесследно растворились в страхе потерять свой язык и кончить свои
дни ноль-язычным,
малоприятное состояние, когда недостаточно владеешь как родным, так и вторым
языками.
Как это и положено в такой момент, на меня
навалилась куча вопросов. Или, скорее, они наконец
догнали меня. Как связаны идентитет
и язык? Теряется ли часть идентитета, если пишешь на
чужом языке? Или наоборот, он обогащается? Как два языка влияют
друг на друга и как это отражается на идентитете?
На все эти вопросы у меня был лишь один ответ:
активное исповедание своего двуязычия, то бишь начать
писать и на родном языке.
Теперь в моем
распоряжении было лучшее из двух языков-миров-культур. Сильный и деятельный
голландский глагол и растянутость русского причастного оборота, строгий
голландский синтаксис и аморфная факультативность русского, жесткая система
голландских времен и вневременность русского.
А главное, я избавилась от страха перед своими
строгими отцами. Что же касается идентитета, то я
охотно оставляю его на свое собственное усмотрение, уж он как-нибудь найдет
себе дорогу между двумя языками. Тем более, что писать
для меня процесс не рациональный, a скорее
мистический и поэтому непредсказуемый, где очень важно доверять интуиции.
Что же совершенно не загадочно, так это идеи о
творчестве и языке, которые пропагандирует и рассылает по миру литературная
индустрия. Если хочешь, чтобы тебя принимали всерьез, то лучше придерживаться
доктрины, что писать можно только на родном языке, так как: а) он неразрывно
связан с идентитетом, б) только в родном языке можно
достичь тончайших нюансов и оттенков, а также той степени виртуозности, которая
нужна для хорошей книги. Как будто хорошая книга — это собрание виртуозно
написанных предложений.
Как бы то ни было, писательство не на родном
языке нарушает привычный ход вещей, а значит
попахивает анархией и поэтому нередко воспринимается с недоверием. И все же,
написал бы Конрад «Сердце тьмы» на польском? Или это
смог бы сделать и гипотетический талантливый англичанин, который случайно плыл
с ним на пароходе в Конго? На эти вопросы нет ответа, и творчество не на родном
языке остается весьма зыбкой областью.
Конечно, идентитет и язык связаны друг с
другом, кто же станет с этим спорить? Но они не являются равными единицами, идентитет больше языка, а литература больше идентитета. Именно это является условием написания
интересных и важных книг, где блаженное томление по огненной смерти берет
за душу читателя.
Я начала писать
в 1995 году, на русском. Написав три статьи, которые перевел мой муж, я
отправила их в нашу солидную газету «НРС Ханделсблад»
в рубрику «Ахтерпахина», типа «Смеси». Их приняли.
После чего по вышеуказанным в статье причинам (смотри о переводе и переводчике)
я решила попробовать писать на голландском. Получилось
неплохо, и в течение нескольких лет я печаталась в НРС и других журналах. А
работала я в Институте устного и письменного перевода и переводила для
Министерства иностранных дел ежеквартальный журнал «Голландские горизонты».
Потом мне стало
тесновато в рамках газетных статей, и я решила начать писать роман
про студенческую жизнь в Москве. Я послала рукопись в издательство «Де Гейс», оно приняло его, и в 1999 году вышел мой дебют
«Крест». В 2002 году я выпустила в том же издательстве сборник новелл «Девушка,
которая хотела быть львом». В 2006-м в
свет вышел роман «Дидар и Фарук»,
в основу которого была положена история моих родителей. Повествование
охватывает период с 1922 по 1955 годы. Этот роман, изданный в «Мейленхофф», попал в шортлист
литературной премии «Либрис».
В 2009-м — роман
«Сто лет гезеллигхейд», издательство «Прометей». Я не
знаю, как адекватно перевести это типичное голландское экзистенциальное
состояние (дословный перевод — уют, приятная атмосфера). Этот культурный и
социальный феномен можно описать примерно так: на дворе темно, неуютно, ветрено
и холодно, а у нас в доме за задернутыми занавесками тепло, уютно, горят свечи
и всем (должно быть) хорошо. О том, что происходит на дворе, не упоминаем, а
кто нарушит правила игры, тому может и не поздоровиться.
В 2014-м вышли
«Дети Брежнева». Эту книгу я писала на русском, а потом перевела на голландский. В 2015-м — сборник эссе «Зимние ливни». Сюда
включено большинство моих статей и эссе, написанных в течение двадцати лет. В
нынешнем году сборник получил «Премию Ян Ханло» за
лучший сборник эссе.