Два письма на одну тему
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2017
Буров Алексей
Владимирович —
кандидат физико-математических наук, философ, научный сотрудник Национальной ускорительной
лаборатории им.Ферми, США.
Прашкевич
Геннадий Мартович
— прозаик, работающий главным образом в жанре научной фантастики.
Публикации в «Дружбе народов» в
соавторстве: эссе «О красоте» (2016, № 1); эссе «О молчании» (2016, № 6); «О понимании»
(2017, № 4); «О пошлости» (2017, № 7).
Геннадий Прашкевич
Дорогой Алексей!
Мы с вами не раз уже подходили к понятиям, как это ни странно, давно ставшим
столь расхожими, что вопросы, связанные с ними, часто
вызывают улыбку. Например, что есть правда? Что следует считать истиной? И
нужно ли стремиться исключительно к правде? Так ли дурна и опасна ложь, если
сегодня именно она формирует огромные, необозримые массивы человеческого
сознания?
Когда-то,
четверть века назад, не меньше, мы не раз обсуждали всё это с Борисом Штерном,
прекрасным русским писателем, к сожалению, уже ушедшим от нас. Мы были с ним
очень дружны, наши беседы возникали и шли сами по себе, без какого-то
специального внешнего толчка, подхода, хотя время от времени мы все-таки
создавали с ним некие вопросники, прихотливый лабиринт, который старались пройти не заблудившись, не потерявшись в его не всегда
просматривающихся тупиках. Это не светская болтовня была, как можно решить, глянув
на приведенные ниже вопросы, вовсе нет, — каждый вопрос (каким бы он ни
казался) был для нас наполнен смыслом. Мы действительно хотели понять — зачем
всё вокруг? Зачем облака, звезды, рыбы в озере, зачем мы (люди) так переполнены
агрессией, ведь не может быть, чтобы мы сразу (по факту рождения) оказывались
столь злобными и завистливыми существами? Мы с Борисом родились давно, я успел
застать сталинские годы; вместе мы шли сквозь послевоенные тяжкие; в
пятидесятые годы увидели крах режима и торжество оттепели, затем крах этой
оттепели и торжество застоя; затем — новые потрясения. Но почему так? Почему
опять и опять потрясения? Почему вопросы, казалось бы
даже банальные, не перестают звучать? В меру своих сил и возможностей мы
пытались понять это и отразить в своих книгах. А я и сейчас пытаюсь — уже после
смерти Бориса.
Вот эти вопросы,
над которыми мы бились.
Мы не
придумывали их. Они постоянно звучали вокруг, они вспыхивали и исчезали, иногда
пугали, иногда казались смешными, но они никогда не исчезали совсем, возникали
вновь и вновь.
Доколе?
Что
делать?
Кто
виноват?
Чего
тебе надо?
Камо
грядеши?
Что
же это делается, граждане?
Ой,
это кто к нам пришел?
За
что боролись?
Веруешь?
Кто
последний?
Третьим
будешь?
Ты
записался добровольцем?
Откуда
есть пошла всеруська земля?
Куда
ж нам плыть?
Ты
меня уважаешь?
Кто
написал «Тихий Дон»?
Кому
на Руси жить хорошо?
Как
нам обустроить Россию?
И так далее, и
так далее.
Это не мы
спрашивали. Это нас спрашивали.
Отсутствие
уверенных убедительных ответов приводило к отчаянию, к очередному, уже лично
нашему вопросу: а так ли уж дурна ложь, если она часто снимает напряжение? Да,
снимает только на время. Но ничего вечного вообще не бывает. Вся литература,
все искусство строятся на преувеличениях, и кто определит, с чего в этом деле
начинается ложь, что ее порождает? Какой смысл неустанно стремиться к правде,
если она почти мгновенно прямо на наших глазах трансформируется в очередной вид
лжи (иногда чрезвычайно искусной) и множество очень серьезных специалистов
немало способствуют этому.
Вот и приходят в
голову очередные вопросы.
Почему ложь
далеко не всегда воспринимается негативно? Почему ложь в быту (но и в
искусстве, но и в политике) так часто и мощно замещает так называемую правду
(или истину)? Как вообще увязаны в жизни мораль, правда,
ложь? И наконец, чему, кому всё это служит? только ли человеку?
Мне уже никогда
не договорить с Борисом Штерном.
Но в одной из
ваших работ, Алексей, я прочел недавно о поисках Рене Декарта.
Рене Декарт всю
жизнь искал нечто предельно достоверное, нечто такое, что можно было бы
положить в основу всего нашего знания. Эту свою предельную достоверность Рене
Декарт выразил в двух тезисах: один — утверждение мыслящего начала, другой —
утверждение совершенного существа. Оба этих тезиса, впрочем, с самого момента
их появления оспаривались и Кантом, и Ницше, и Расселом, и не только ими. В
итоге, вместе ясного ответа мы и тут получили очередной вопрос: почему столь
очевидная неразрешимость указанных философских проблем не приводит хотя бы к
выводу об их бессмысленности или бесполезности? Как и в случае наших споров с
Борисом Штерном не складываются миллионы блестящих осколков в единое цельное
зеркало, в котором мы можем увидеть самих себя; и себя ли только?
Чтобы читатели
поняли нас, сошлюсь на историю еще одного моего друга, к сожалению, тоже
ушедшего. Такая уж у меня складывается судьба: спрашивать о том, на что многие
мои друзья не успели получить никаких ответов.
Я говорю об
узбекском писателе. Назовем его, скажем, Рашид Файзов. Был он, понятно, писателем советским. И, как многие
другие советские писатели, начинал свою литературную деятельность в газете. В
данном случае, в ташкентском отделении одного центрального издания. Рашид писал тогда фантастические рассказы и пьесы в духе раннего Брэдбери, но более
оптимистично. Узбекские фотонные корабли доставляли на далекую планету Марс
семена особо ценных сортов хлопчатника. Действительно, куда их еще доставлять,
если Аральское море почти полностью высохло и пешком можно изучать печально
обнаженное, выжженное солнцем дно когда-то полноводной
Аму-Дарьи?
В один из
привычно палящих и знойных дней Рашида вызвали в
кабинет главного редактора. «У тебя ответственное задание, — взволнованно
сообщил Рашиду Главный. — Справишься
ли?»
А почему нет?
Ответственное задание — это, понятно, прежде всего
гонорар выше обычного. Конечно, он, Хаджиакбар,
справится. С любым заданием справится. У него молодая жена, малый ребенок,
почти никаких побочных доходов — почему же он не справится?
Тогда Главный
взволнованно произнес: «Ты поедешь в такой-то район». И понизив голос, назвал имя крупного
партийно-хозяйственного деятеля (мы его тут называть не будем), от которого у Рашида испуганно защемило сердце.
«Это большая
честь, — опять громко и взволнованно заговорил Главный.
— Это акт высокого доверия. Все наши
видные журналисты улетели в Москву, освещают работу Пленума ЦК КПСС, никого не
осталось в газете кроме тебя, — вдруг посмотрел Главный на Рашида
с некоторой горечью, даже с сомнением. — Конечно, остался еще Маджид, но у него беда — он пьет, он может не сдержаться. —
Главный даже отмахнулся сразу двумя руками от некой
неожиданной и явно ужасной мысли, мелькнувшей в его сознании. — А Саид в Учкудуке — на золоте. Наше золото всегда нужно родине. Так
что пора расти. Пришла пора тебе расти, — Главный
сделал долгую паузу и закончил. — Об одном только прошу. Увидишь Хозяина, не
торопись, не бросайся сразу с рукопожатием, не открывай рта, жди, будь мудр, не
выступай первый, трижды подумай, прежде чем сказать хотя бы слово». И
посоветовал совсем странное: «А руку Хозяин протянет, не смутись поцеловать».
И Рашид поехал в одно из тех загадочных узбекских хозяйств,
где в восьмидесятые годы прошлого века на потаенных хлопковых полях, не
внесенных ни в какие плановые реестры, выращивали миллиарды никем (понятно,
имеется в виду государство) не учтенных советских рублей. «О, Аллах, — шептал
про себя Рашид, ведя свой старенький горбатый
"запорожец" сквозь низкие тучи желтой узбекской пыли. — Спаси от бед.
Подскажи верные слова».
Но Аллах молчал,
жара палила неимоверно, и мохнатыми от белых хлопьев (вездесущий хлопок)
казались телеграфные провода.
Зато в приемной
Хозяина было сумеречно и прохладно.
Это несколько
успокоило Файзова, он даже смахнул пот со лба.
Он даже подумал:
наверное, на местного Хозяина много наговаривают. Завистников много. Если и
есть у Хозяина зинданы (ох, есть, подсказывало
журналистское сердце), то тайные, совсем небольшие.
Ведь вон какой улыбчивый у Хозяина секретарь — важный и толстый. И у него всего
три подбородка, значит, знает меру…
А секретарь, в
свою очередь, долго и внимательно рассматривал молодого и запыленного
ташкентского журналиста, потом пришел к каким-то своим выводам и укоризненно
почмокал толстыми губами. «Ты счастливчик, товарищ Файзов,
— так сказал он. — Тебя, товарищ Файзов, выбрала
удача. Она повернулась к тебе лицом. У тебя большой день. Ты представишь нашего
Хозяина на страницах республиканских и московских газет». Руку для поцелуя
секретарь, к счастью, не протянул, видимо, это все-таки являлось прерогативой
самого Хозяина. «Писать о Хозяине — большая честь».
Внимательно
изучив Файзова, секретарь поднялся и неторопливо
подошел к окну.
«У тебя есть
машина?»
Рашид ответил
утвердительно.
И несколько
робея, тоже подошел к окну.
В широком,
затененном несколькими запыленными джиддами дворе два
крепких человека в тюбетейках и стеганых полосатых халатах, обливаясь потом,
глотая вездесущую желтую пыль, большой тоталитарной красоты люди, дружно
сталкивали в арык старенький битый «запорожец» Файзова.
«О, Аллах,
оторви им руки!» — безмолвно взмолился Рашид.
Но Аллах и в
этот раз не отозвался на зов. Пришлось с горечью признать: «Кажется, у меня нет
машины». Язык не поворачивался произносить такие ужасные темные слова, но
какой-то дальней частью сознания Рашид понимал, что появление
в чудесном тенистом дворе потрепанного старого «запорожца» каким-то необычным
образом унижало Хозяина. Рашид как бы даже явственно
расслышал стоны и рыдания людей, упрятанных в подземный
зиндан (пусть тайный и небольшой) только за то, что
они тоже чем-то не угодили Хозяину.
И правильно
сделал, что согласился.
«У тебя есть
машина!» — строго сказал секретарь.
И тотчас один из
тех, кто спускал в арык потрепанный шайховский
«запорожец», приветливо помахал толстой рукой глядящим из окна людям и ласково
похлопал по капоту новенькой белой «Волги».
И сразу
последовал новый вопрос: «У тебя есть квартира?»
«Совсем однокомнатная… совсем в панельном доме… — неуверенно кивнул Файзов, представив вдруг, как в его крошечную квартирку
вваливаются с ломами в руках вот такие крепкие большой тоталитарной красоты
люди. — Совсем рядом с рынком… В поселке имени
Луначарского…»
«Так и нужно. Ты
всегда должен говорить нам правду, — непонятно подтвердил секретарь. — Твоя
квартира находится в центре Ташкента. У тебя удобная кухня, три прохладные
комнаты, кабинет». Секретарь произносил все эти слова доброжелательно, но
строго, и все же с тем же неясным укором, подчеркнутым величайшей вежливостью,
протянул ключи в дрогнувшие пальцы журналиста. — Ты сам подумай. Как можешь ты писать о нашем
Хозяине, живя в поселке имени Луначарского в тесной комнате прямо над шумными
рядами рынка?»
И задал самый
страшный вопрос: «У тебя есть жена?»
Вот на этот раз Рашид испугался по-настоящему.
«О, Аллах! —
взмолился он про себя. — Останови этого доброго и могущественного человека!»
Свою жену Рашид любил. «Если в новой квартире у меня
теперь удобная кухня, три прохладные комнаты и кабинет, и я приеду в центр
Ташкента в новенькой белой "Волге", пусть меня там встретит моя
жена!» Неужели, с ужасом подумал он, меня теперь встретит там другая,
умная и строгая женщина с большим убедительным партийным стажем и с тремя, так
сказать, уже готовыми, правильно воспитывающимися партийными детьми?
Отмахиваясь от
таких мыслей, он спросил:
«А когда я смогу
поговорить с самим Хозяином?»
«Зачем ты хочешь
говорить с ним?» — искренне удивился секретарь.
«У меня задание
Главного редактора. Я должен срочно доставить материал о Хозяине в редакцию».
«Ох, уж эта
молодежь, — укоризненно покачал головой секретарь. — Зачем торопиться? Время
идет. Оно само идет. Надо только правильно думать. У тебя сегодня большой день.
Ты растешь, ты начинаешь вникать в суть текущего времени. Ты стоишь в начале
многих важных вопросов. Ты начинаешь постигать правду. Она проста, сам видишь.
Вот новая машина. Вот удобная квартира в хорошем столичном районе. Там в
тенистом дворике бьет прозрачный фонтан, играет медленная музыка. Езжай домой,
товарищ Файзов. Тебе выписан достойный гонорар, твоя
статья о Хозяине уже в наборе. Над нею трудились лучшие умы солнечного
Узбекистана, она целиком и полностью одобрена партией. Ответственные и зрелые
люди помогают тебе понять правду».
И протянул Файзову пухлую руку:
«Поздравляю! У
тебя большой день!»
Файзов рассказал мне
эту историю в Ташкенте, на кухне своей прекрасной прохладной квартиры. Он
смотрел в сторону, он старался не смотреть на меня. «Я ведь поступил правильно?» Он не спрашивал
вслух, слова просто подразумевались. «Мы же — идеологические работники, —
пытался он и меня приблизить к своим чудесным преображениям. — Наша правда шире обывательской».
Мне оставалось
кивать, но почему-то в голове крутилось одно странное воспоминание из детства.
Однажды вечером мой старший брат заправил кусок добытой где-то целлулоидной
кинопленки в собранный им проектор, и на таком же самодельном экране (из
простыни) вспыхнуло волшебное изображение. Мы увидели: к заднему окну черного
автомобиля (может, «виллис» военных времен) два неизвестных человека напряженно
оборачивались, оборачивались, оборачивались. Кинопленка была склеена кольцом, и
они оборачивались, оборачивались, оборачивались, пока, наконец, перегревшаяся
пленка не вспыхнула.
Что
делать?
Кто
виноват?
Кому
на Руси жить хорошо?
Как
нам обустроить Россию?
Боже мой, Боже
мой, думаю я. Давно уже нет на свете ни Бориса Штерна, ни Рашида Файзова, а они оборачиваются, оборачиваются, оборачиваются.
Они ждут. Они хотят услышать ответ на эти вопросы. Их продолжают мучить все те
же вопросы. А мы сами все еще не ответили ни на один из них.
Мы вообще
успеваем хоть что-то, Алексей?
Алексей Буров
Вопросы хороши,
Геннадий Мартович! И не поспоришь, супер-вопрос, конечно, о правде-истине: есть ли она,
доступна ли хоть в какой-то мере и имеет ли смысл за нее стоять и за ней
гнаться? Ведь если ее в каком-то (самом главном) смысле нет, или она не стоит
наших усилий, весь приведенный выше список пропадает за ненадобностью.
Предположим, что
идет суд и судье совершенно ясно, что обвинение шито белыми нитками. На судью,
однако, давит некая преступная группа, требуя засудить, серьезно угрожая за
сопротивление и обещая хорошие награды за послушание. Вопрос: ради чего в этой
ситуации судья мог бы исполнить долг правосудия? Просто ради правды и
справедливости самих по себе? Хорошо так думать, когда речь о ком-то другом. А
вот если этот судья не он, а я? Если это именно мне приходится выбирать между
справедливым приговором какому-то бедолаге и жизнью,
или хотя бы ее качеством, жизнью моей собственной и моей семьи? Почему, на
каком основании, судьба этого дурака, никем мне не
приходящегося, должна быть мною поставлена выше судьбы моих детей? Ради чего я
поставлю своих детей под удар? По всем природным законам нет более высокого
принципа, чем забота о своих детях и о себе. Ну а потом уже о своей группе,
племени, народонаселении. Чем шире и шире круг, тем меньше та ценность, что
придается ему природными инстинктами. И в чем же может быть та сила, что могла
бы меня, судью, в целом нормального человека, заставить это первейшее природное
правило так значительно нарушить, жертвуя своими детьми ради незнамо кого? На
готовности к этой жертве, однако же, выстроена вся система правосудия — там,
конечно, где есть именно она, а не как бы она, не ее подмена. Если эта
готовность ослабевает, то правосудие будет деградировать, все
более превращаясь в фальшивку. Правовое общество имеет в своем фундаменте
готовность к самым большим жертвам ради правды и справедливости, именно эта
готовность придает правосудию эффективность, делает его работающим. Без этой готовности не только переход к
правовому обществу невозможен, но даже самые прекрасные законы, когда-то
установленные и работавшие, превратятся в пустые бумажки, и самые лучшие
судебные процедуры — в фиговый листок горького и позорного зрелища. Но как
вообще может существовать готовность к такой громадной жертве, да еще и не в
порядке исключения, а для судейского корпуса в целом? — спросил бы тут
кто-нибудь. В принципе, не вижу в этой готовности ничего невозможного, ответил
бы я. Соглашаются же многие наши сограждане с необходимостью идти на войну ради
отечества, благословлять на нее детей. Ну так и тут
тоже война, причем уж точно справедливая, и тоже ради отечества. Разница в том, что в обычной войне человек сражается в строю, в
зримом ощущаемом единстве со своим народом, разделяя с однополчанами радость и
горе, а в той войне, что должен вести судья, он в значительной степени одинок:
он не поет с присяжными песен у костра, не кричит «ура» со следователями, в
своей битве он очень даже один. Высоты его духа не только не будут славимы, но будут чреваты местью влиятельных людей и
несмываемой клеветой, а его падения — отмечаться наградами и повышениями по
службе.
Тот факт, что
огромные жертвы представляются для многих наших соотечественников оправданными
и нормальными в одном случае и фантастически невозможными в другом, говорит
нечто важное о ценностях и значениях этих разных войн в глазах народа. И если
так, если война не стоит жертв, то ничего, кроме продолжающегося поражения
ждать и не приходится. Но я сейчас не о безнадежности. Состояние духа народа не
есть мировая константа. Народ, как и отдельный человек, может одушевляться,
возрождаться, а может и деградировать, падать духом. От чего это зависит, как
знать? Для меня несомненен лишь один великий фактор — религиозный. Религия, прежде всего, есть не традиция, не обряд, не социальный
институт, не сборники священных текстов, не заявления первосвященников, это всё
— потом и избирательно, а прежде всего — индивидуальная живая связь с Творцом
мироздания, связь, сотканная из любви, благодарности и доверия. Религия
делает человека существом, способным на великие подвиги, и, что особенно важно,
в одиночестве. Эта связь дает долгу одобрение разума и силу духа для исполнения
великих требований долга. Да, если подобной связи нет, человек может проявить
особую силу, даже и в одиноком противостоянии злу, но это будет лишь тем
исключением, без которого не обходится ни одно утверждение о человеке и
человечестве. Из этого понимания Кант выводил свой аргумент существования Бога,
как условия разумности долга. Ужасы геноцидов прошлого века показали правоту
Канта. В «Колымских тетрадях» Шаламова можно прочесть, например, что в
нечеловеческих условиях лагеря дольше всех сохраняли достоинство священники и
сектанты; особенно же слабыми оказывались партийные работники. Сам Шаламов, сын
и внук священников, религиозным человеком не был. Что ж, если так, то Варлам Тихонович и был таким удивительным исключением,
атеистическим титаном духа. Но тем и надежнее выступает его свидетельство,
свободное от подозрений в предвзятости.
Насколько могу
судить по вашей истории, Геннадий Мартович, узбекский
писатель Рашид Файзов силой
духа не обладал, но не был он и циником. Соглашаясь на идеологическую работу,
он не слишком уютно себя в ней чувствовал, страдая некой неуверенностью. Хотя,
казалось бы, что он нехорошего сделал? Никого не оклеветал, не приговаривал невиновных. Ну, стоит его подпись под газетной статьей о
большом руководителе, вот, мол, настоящий коммунист, верный сын партии и
трудового народа, преданный делу и т.д. Хозяин! И чем он не сын и не коммунист,
действительно? Где тут обман, и кто пострадал от статьи? О чем беспокоиться
писателю-фантасту и журналисту Файзову, очень даже не
оставленному без могущественной благодарности? Нет сомнений, что подобные
соображения были у него всегда под рукой, но они не очень, кажется, помогали,
какое-то беспокойство не отпускало. Он чувствовал, что услуга, за которую ему
щедро заплатили, пахла не слишком приятно, что вроде все правильно, но никакие
комплименты, никакие награды его уже не успокоят; умирая, не сможет он сказать,
как бунинский Бернар: думаю, что я был хороший
моряк, — язык не повернется. Он это чувствовал, но сформулировать
правильно, очевидно, не мог, боялся правильно сформулировать даже перед самим
собой. Формулировалось, и легко, всегда другое, типа долга
идеологических работников с их особой идеологической правдой и подобные
заклинания. Получив прекрасную квартиру и прочие замечательные вещи, он утратил
нечто иное. «И что пользы тебе, если приобретешь хоть весь мир, но душу свою
потеряешь?»
Не менее фундаментальным,
чем вопрос о правде-истине (и очень связанным с ним), является вопрос о Творце, о его
существовании и отношении к человеку. Если правда и
истина не имеют высшего статуса, то они вполне могут заслуживать использования,
всего лишь, но не жертвы. Если же они имеют высший статус, то в Боге, а как же
еще? Тогда они становятся божьей правдой и божественной истиной. И тогда стоять
за правду и стремиться к истине — это то же самое, что
быть с Богом. Ложь же, напротив, отвращает нас от небесного Отца; оскверняя
человека, ложь погружает его в сатанинское одиночество.
Открываемые
физикой фундаментальные законы природы с их математической элегантностью,
фантастической точностью, огромным диапазоном применимости, согласованностью с
жизнью и двойной согласованностью с мышлением указывают на Высший разум как на
единственно мыслимый исток. Подробно этот аргумент я разбирал в статье «Генезис
пифагорейской Вселенной», отмеченной наградой Foundational
Questions Institute —
Института основополагающих вопросов. Относящуюся сюда проблематику мы могли бы
обсудить отдельно; здесь я лишь отмечу, что на сегодняшний
день Космос открыт физике, теории и наблюдению, в размахе примерно сорока пяти
порядков величин: двадцати шести порядков вверх, от размера человека до размера
видимой Вселенной, и девятнадцати порядков величин вниз, от размера человека до
условных размеров самых малых на сегодня объектов — топ-кварка
и бозона Хиггса. Если разделить размер самого
большого физического объекта, видимой Вселенной, на размер самого малого, топ-кварка, то получим
безразмерную величину в сорок пять десятичных знаков, типа 1045.
Таков наиболее универсальный показатель мощи человеческого разума, космического
масштаба человека. Более достоверной расписки Творца в авторстве Вселенной не
могу и представить. То, что это описание стало доступным человеку, указывает на
определенное единство умов, человеческого и божественного; физика, таким
образом, раскрывается как особое, можно сказать, пифагорейское, причастие
Творцу.
Одним из
сильнейших аргументов, не против Бога, но против возможности диалога с Ним, то
есть религии в точном смысле слова, является бесконечная разница масштабов,
которая может остро переживаться. Где я и где Творец Вселенной, а то и многих
вселенных? Разве не безумно допускать, что Ему может быть до меня хоть какое-то
дело, и что я, собственно, могу сообщить Ему? В этом ключе о блаженных богах
думал Эпикур, что дает основание назвать приведенный аргумент эпикурейским.
Эпикурейская
аргументация объясняет религию инфантильным самомнением человека, порождающим
антропоморфные теологии. В защиту антропоморфизма, однако же, имеются отнюдь не
инфантильные аргументы. Один из них — пифагорейский. Пифагорейская вера в
математическое причастие Творцу играла центральную роль в становлении античной
математики и новоевропейской физики; если бы отцы теоретической науки поверили
эпикурейцам, то они таковыми бы не стали. Еще (выше) в защиту антропоморфизма
был приведен кантовский аргумент морали: без религии как связи доверия и любви далеко идущие требования долга становятся неизвестно
чем, они не могут иметь ни достаточного основания в глазах разума, ни мощной
поддержки религиозного чувства. Можно привести и еще один аргумент, почему
разумно ожидать детального внимания Творца не только к человечеству, но и к
отдельной личности: только человек, с его свободной волей, способностью
драматически противостоять природным импульсам, с его творческим духом может
удивить Бога. Физический мир, включая животных, существует строго по законам
своего бытия, он совершенно прозрачен для своего Создателя, демонстрируя лишь
то, что Им изначально заложено. Только мыслящие существа творят новое,
оказываясь способными даже постигать замысел Творца. Самое интересное в Космосе
есть духовные подвиги и акты творчества, а стало быть, личность. А коли так, то
верить, что Вселенная создана прежде всего ради
мыслящих существ, что личность прежде всего Богу и интересна, совершенно
разумно, и даже странно было бы это отрицать.
Когда-то (еще в
студенческие годы) я пришел к некоему доказательству существования Бога, не
претендовавшему на убеждение кого-либо, но для меня бывшему решающим.
Жизнь, при всем
своем трагизме, вызывает восхищение своей бесконечной насыщенностью красотой и
тем, что открывается как мудрость природы. В любое время суток и при любой
погоде с неба неизменно идет некий ток величественной, примиряющей со всеми
несчастьями благодати. Каждый листок, каждая травинка, жук,
стрекоза, оса, паук, птица, зверек — все они веселят сердце, радуют глаз, лечат
раны и дают силы жизни. Семя, брошенное в землю, вырастает сладким
хрустящим корнеплодом. Начни ухаживать за землей и не пропадешь — все у тебя
будет, и будет очень вкусным. Глядя на эту бесконечную благодать природы, я не
раз спрашивал себя: есть ли у нее автор? Говорят, что нет, а что если — есть?
Так она великолепна, от малой росинки до необозримого неба, так радостно на нее
смотреть — неужели некого за всё это благодарить? А что если автор есть, нас
слышит и видит, а мы ему за такую благодать ни слова в ответ не скажем? Вдруг
автор есть — не стыдно ли мне стало бы за мое такое неблагодарное к нему
отношение? за мое безразличие? за глухоту и слепоту? Великий художник сотворил
такое великолепие, каждый миг он творит новое, а я постоянно прохожу мимо и
даже не улыбнусь ему, не помашу рукой, не поклонюсь, не скажу доброго
приветливого слова.
От такой мысли
меня охватывал стыд.
Ладно, а что
если никакого художника нет, а я машу рукой в никуда, и летят мои благодарности
в пустоту? Было бы мне стыдно за такое, узнай я достоверно, что нет никакого
автора, что все мои благодарности были безадресны?
Нет, отвечал я себе, совершенно не было бы стыдно. Ладно,
пусть нет автора, но есть деревья, цветы, рыбы, птицы, облака, солнышко, луна.
Пусть они и не слышали меня, но я их люблю, и мои молитвы пусть тогда достаются
им всем, если нет того величественного ума, что их создал, и к которому летят
мои благодарности. Вот тогда и выходит, что надо благодарить, надо жить так,
как будто автор есть, и мир — это и есть его слово, обращенное к нам.
Таким было мое
первое доказательство существования Бога.
Давно это было,
тогда я о пари Паскаля еще не знал.
Вечные вопросы
часто вызывают улыбку, это очень справедливо отметили вы, Геннадий Мартович. Но, конечно, здравомыслящий человек всегда может
возразить: лучшие умы человечества до сих пор не договорились ни по одному из
этих вопросов, а вы вот сейчас сдвинете дело с мертвой точки, ага! Дело в том,
скажу я на это, что мне (и вам) важно уже сейчас понять (пока мы еще здесь), в
чем же кроется смысл. Было бы обидно, получив не самую последнюю жизнь в столь
насыщенное время, проворонить в ней самое
главное.