Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2017
После
семи вечера дверь в кабинет отца была приоткрыта — отец по обыкновению вставал
из-за письменного стола, надевал кроссовки и шел гулять по окрестностям города
— и мы с другом детства, длинноносым и голубоглазым коротышкой, бесшумно
входили в комнату. Пахло пишущей машинкой и кожаными переплетами.
Нам
было по восемь лет, и мы стояли в нерешительности, переминаясь с ноги на ногу и
осматривая кабинет, будто попали в музей. Вдоль стен, до самого потолка,
высились стеллажи с книгами — левую половину занимали Шекспир, Вальтер Скотт,
Чарльз Диккенс и неполный словарь Брокгауза и Эфрона, и до них невозможно было
дотянуться, даже если придвинуть кресло. Ниже стояли Джон Голсуорси, Марк Твен,
Сервантес и Лев Толстой, которые вполне можно было достать. Еще ниже — Джек
Лондон, Проспер Мериме и серия «Библиотека
приключений». У входа стоял диван, покрытый ковром, слева, у окна, зеленое
кресло, а справа — древний шкаф, набитый грампластинками и сувенирами.
Письменный стол был большой, на углу нестопкой лежали
словари, рядом обрамленная черно-белая фотография нашей семьи, источающая
счастье, в центре же, на войлочной подстилке, заправленная пишущая машинка «Оптима», возле которой — исписанные аккуратным почерком
страницы, прижатые серой китайской авторучкой с накрученным на перо блестящим
колпачком.
Через
сестер и маму отец периодически передавал нам запрет входить в кабинет и
трогать книги, подогревая наш интерес. И мы, повинуясь чувству протеста, только
и ждали, когда он отправится на прогулку, чтобы юркнуть в помещение и
погрузиться в чтение «запретных» книг. Все, конечно, делали вид, что не
замечают наших тайных посещений кабинета, пока однажды отец не застал нас,
сидящих на полу в окружении раскрытых иллюстрированных фолиантов.
—
Я же запретил входить сюда! — улыбаясь в усы, произнес отец и
видя как мы поникли головами, спросил: — Что читаем?
—
«Приключения Тома Сойера», — ответил я.
—
А ты? — обратился он к моему другу, трясущемуся уже от страха.
—
«Принц и нищий».
Отец
забрал у мальчика темно-синий том, быстро пролистал, потом захлопнул, и глаза у
него заблестели хитрым блеском.
—
Нравится?
—
Ага, — отозвался друг.
—
А что делал Том Кенти фамильной печатью короля
Генриха Восьмого? — поинтересовался отец.
Мой
друг растерянно оглянулся на меня, ища поддержки, но я и сам не знал, что делал
Том Кенти фамильной печатью короля Генриха Восьмого.
—
Разве он не колол орехи этой самой печатью? — смягчился отец.
—
Да, — улыбнулся мой друг, — колол, просто я забыл.
—
Забыл? — переспросил отец и засмеялся так громко, что сбежалась вся родня. — Он
забыл, что Том Кенти колол орехи фамильной печатью!
Все
смеялись, даже глухая бабушка Досыр смеялась, и в конце концов мы засмеялись тоже, понимая, что выцыганили
индульгенцию на пользование библиотекой. И позже, перечитывая
повесть про замечательных мальчишек Тома Сойера и Гекльберри Финна, мы подражали им во всем, ходили на реку Рион, выискивали дохлых кошек, чтобы свести бородавки на
тыльной стороне ладони друга, следили за вечно небритым паромщиком Калистратом, пьяницей и бабником, называя его не иначе как
индейцем Джо, и когда тот привязывал свой паром к сосне, снимал бугель с троса
и прятал в траве, а сам наведывался на базар, мы были тут как тут. Но однажды
он спас девушку, которая то ли из-за несчастной любви, то ли чтобы избежать
позора, прыгнула в воду, и Калистрат не задумываясь нырнул следом и вытащил ее на берег, мы изменили
о нем свое мнение и стали для него таскать с соседского двора спелый инжир,
айву и сливы и сделались закадычными друзьями.
Много лет спустя, когда мне довелось вернуться в город
детства, я повернул ручку двери, по-прежнему скрипящую и напоминающую тормозной
башмак, вошел в кабинет и с удивлением обнаружил, что время усилиями сестры Жу остановилось, даже пишущая машинка не зачехлена,
попахивает петитом, и диван с креслом на прежних местах, и так же пахнет
кожаными переплетами. Я потянулся и снял с полки четвертый том Марка Твена с повестью о
замечательных мальчишках, раскрыл его и стал листать и поймал себя на мысли,
что немногое может доставить радость человеку на склоне лет. Из
гостиной доносились голоса и радостный смех, кто-то двигал стульями, и звенела
посуда, но откуда-то из глубины подсознания всплыла мысль, что возвращаться
все-таки опасно, даже если на месте любимые книги, и мебель поскрипывает, и
ковер на полу скрадывает отголоски жизненных перипетий, опасно, потому что
остановленный грудью мир радушен лишь до тех пор, пока Том Сойер
и Гек Финн олицетворяют безмятежность, и на душе тепло от вечности, ибо
что, как ни вечность, баюкает совесть. За стеной была спальня с пуховыми
подушками и атласными одеялами, где от сердцебиения отца, заставившего нас
своим запретом любить книги, по ночам тряслась кровать, и зала с сервантом и
«Неизвестной» Крамского на стене, а дальше столовая и белый викторианский
буфет, и балкон с качалкой. Признаться, я часто входил
мысленно в кабинет отца с надеждой устроиться, как раньше, на полу и перечитать
Тома Сойера — почесать сердце, как говаривала бабушка
Досыр, — уверенный, что если даже время меняет нас,
то в душе мы все-таки остаемся такими же простаками, как и раньше, но
оказалось, что это не совсем так. Мир, откуда ты был вытеснен теми или
иными обстоятельствами, может не принять тебя больше, и не потому, что стал
другим. Просто воздух в нем гораздо разреженнее и чище, и чтобы заново
привыкнуть к нему, нужно снять с плеч торбу, набитую бесценным жизненным
опытом, и высыпать содержимое в окно, как сухую труху.