Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2017
В год столетнего юбилея Великой русской
революции мы предложили известным прозаикам, поэтам, публицистам ответить на
два вопроса:
1. Вы в 1917 году в центре водоворота
противоборствующих сил в любой из дней по вашему выбору, в любой из
драматических исторических моментов. С кем вы? В какой вы партии, группе,
дружине? Кого защищаете и против кого выступаете? Каким хотите видеть будущее
России? И главное — почему? Как вы объясняете свой выбор?
2. Вы в 1917 году в любой из решающих
исторических моментов и у вас есть возможность влиять на развитие событий и
направлять их, как вам заблагорассудится. Как бы вы изменили историю? Какой
избрали бы социальный строй? По какому пути пошла бы Россия?
______________________
Геннадий
Прашкевич — прозаик, поэт,
переводчик. Родился в 1941 году в селе Пировское
Красноярского края. Автор множества книг, лауреат многих литературных премий. Живет в Красноярске.
Студент
(из дневника)
Петроград.
16 декабря 1917 года
«А люди шепчут
неустанно о ней бесстыдные слова…»
Я просто повторял это.
Никого, тем более Клеопатру, я не имел в виду.
Ветер нес снежную
крупу, бил в лицо, заставлял отворачиваться. Александр Александрович прикрывал
глаза рукой. Тяжелый подбородок, лошадиное лицо. Так же он прикрывал ладонью
глаза на Невском, когда неделю назад народные
милиционеры уводили переодетых (так шептались в толпе) полицейских. Вот и о
Клеопатре он так писал. Жалел ее, давно умершую; не тех, кто о ней шептался.
Зеленые глаза, кудри над лбом — как венок, в который
набились снежинки.
«Уезжайте», — глухо
повторил он.
Никакого пространства
между мостами, заснеженными берегами, пустыми проспектами — ничего не было в
ночи. Александр Александрович входил в это смутное снежное пространство так
тяжело, будто выполнял тяжелую повинность. Уезжать? Я ничего не понимал. Я «проспал» все события.
Проспал октябрь, валялся в горячке, в бреду, кто-то свыше уберег меня от
перестрелок на улицах, стычек на площадях — больше месяца в жару болезни, а
когда очнулся, прежней жизни не было. Никакой этой прежней жизни больше не
было. Дым, как гнилой туман, плавал в грязных пивных, и люди на улицах
постоянно спешили. Случайный выстрел вдруг сметал толпу, но через несколько
минут люди вновь появлялись. Зато в университете было сумеречно и пусто. На
экстренном заседании Ученого совета ректор предложил почтить минутой молчания
память жертв обстрелов Павловского и Владимирского юнкерских училищ — теперь
ждали реакции большевистских властей. Не свались я с инфлюэнцей, минута
молчания относилась бы и ко мне. Ведь там, перед училищами, много времени
проводили Миров, и другие мои приятели, а я всегда держался Мирова.
Университет совсем не случайно присоединился к воззванию, составленному на
специальной конференции Российской академии наук. Научный мир бойкотировал
большевиков. Великая Россия не хотела позора и бедствий.
До глубокой ночи мы с
Александром Александровичем проговорили в той промозглой пивной у Финляндского
вокзала. И теперь нетвердо брели в снегах, под порывами ледяного ветра —
пьяные, с окостенелыми лицами. Все — как продолжение бреда. Инфлюэнца вытянула
из меня все силы. Может, поэтому Александр Александрович и повторял: «В Пермь…»
Но почему в Пермь?
Почему уезжать?
В потрепанной
студенческой форме я выглядел как человек толпы.
Зачем мне в Пермь?
Александра Александровича пошатывало. У него было страшное бездомное лицо, хотя
дом находился не так уж далеко. «Люди редко бывают людьми», — произнес он. «Как
это? — не понимал я. — Если не людьми, кем же они бывают?» «Обезьянами, — глухо
ответил Александр Александрович, — коротконогими подобиями людей».
«Все потеряно… Все выпито…»
Лица секло снегом,
гнилым ветром.
Выстрелами выдувало
живых — из домов, из города, может, из страны.
Но почему мне уезжать?
Все тропинки перемело. Кто умный, тот сидел в пивной или дома у нетопленного
камина. Чем лучше в Перми? Разве там не надо ходить за мерзлой капустой в
кооператив и рубить на пороге обледенелые дрова? Пусть на мне лишь потрепанная
шинель, но — студенческая, не офицерская. Я изучаю Гегеля и Гёте, Кант мне не
чужд, я мечтаю о мировой гармонии, дружу (или уже дружил) с
эсером-студентом Мировым. «Эсеры — самая пишущая партия», не раз говорил Миров.
Где тебе еще быть? И добавлял: «Социализм без свободы — скотство».
И цитировал Каляева,
цареубийцу: «Лишь за гранью сновиденья воскресает все на миг: жизни прожитой
мученья и мечты далекой лик». От волнения у Мирова
тиком передергивало небритую щеку. «Мы, ограбленные с детства, жизни пасынки
слепой: что досталось нам в наследство? Месть и скорбь, да стыд немой».
В промозглой пивной я
сразу увидел Александра Александровича, и он из дальнего темного угла тоже
кивнул мне. Может, и не узнал, а все равно кивнул. Правда, лошади тоже кивают,
но не потому что сразу нас узнают.
«Как по условленному
знаку, вдруг неба вспыхнет полоса».
Я всегда верил Мирову. «И быстро выступят из мраку поля и дальние леса!»
Во время болезни Миров
приходил ко мне с наганом на поясе и в полушубке. Он спас меня — картошкой и
кипятком. А потом на Ученом совете университета минутой молчания помянули
память жертв обстрела, значит и Мирова. И этого я
тоже не понимал. Миров — жертва? Как это может быть? У него широкие плечи. Я
видел таких людей на Невском. Они ехали в серых
грузовиках — с винтовками, под красными флагами, неровно расшитыми золотом:
«Р.С.Д.Р.П.», «ТРУД».
Неясное предчувствие
привело меня в грязную промозглую пивную у Финляндского вокзала. Неровный свет,
голоса, клубы дыма. Лошадиное лицо в веночке волос. «О
если б немцы взяли Россию…»
«Вы этого хотите,
Александр Александрович?»
Он не ответил. Он
невнятно бормотал. Какая-то немка-гувернантка.
Когда началась Большая
война, эта немка уехала. К ней привыкли за десять лет службы. Хозяйка плакала,
гувернантка ласково гладила ее руку. «Не плакать, не плакать, госпожа, я
вернуться. Я вернуться сюда со своими пруссаками!»
Пивная пена. Гул
голосов. Ругань. Мелькнул в дверях оборванный мальчишка, закутанный в рванье, но уже самостоятельный, уже наглый. Его выгнали, но
я запомнил серые, блеснувшие глаза.
— России больше не
будет…
— Тогда мы построим новую…
— А для чего? — глухо
спросил Александр Александрович.
— Чтобы писать книги, —
нашелся я. — Чтобы не забывать о возмездии. Чтобы ветер, ветер…
Он спросил: «Зачем?»
Я ответил: «Чтобы
убеждать людей в красоте».
Неубедительно ответил,
но Александр Александрович опять начал кивать.
«А потом придут мужики
и всем головы открутят», — он ничего не хотел объяснять. Он одно повторял:
«Уезжайте». Он хорошо знал меня и чего-то боялся. А Пермь — это так далеко… Это
далеко…
— А вы сами за кого?
Он опять не сразу
ответил.
— Кого-то же вам жалко?
— не отставал я. — Может, буржуев?
Он покачал головой:
«Кто они мне?»
Я не отставал: «Может,
вам жалко пролетариев?»
Он ответил опять так же
глухо и тяжело: «А они мне кто?»
Но я не отставал, не
хотел отставать: «Может, вы за старую Россию?»
Он ответил: «Я даже не
за Европу». И добавил: «Все равно случится только то, что должно случиться».
Наверное, имел в виду татарщину, тьму, дикость. И еще добавил: «На вокзале
цыганка дала мне поцеловать свои длинные грязные пальцы, покрытые кольцами.
Разве есть сейчас на свете хоть что-то чистое, не захватанное? Везде слышно:
труд, труд, — (значит, он тоже видел расшитые флаги) — а трудиться никто не хочет».
— Научатся, — сказал я.
— У кого? Они все
сгорят.
— Вырастут новые,
молодые.
Он опять, как от стыда,
прикрыл глаза ладонью.
Только снег. Ничего
больше.
— Какие еще молодые?
— Такие
как я!
— Но вы, кажется, стихи
сочиняете.
И добавил, совсем уж
глухо: «Уезжайте… Подальше… В Пермь… Вы тоже нами
отравлены…»
Член
коллегии (лист допроса)
Москва.
НКВД. 16 августа 1938 года
Вопрос:
…и вы так считали?
Ответ:
Скорее, не понимал.
Вопрос:
Но приносить пользу, не болтаться за бортом, вложить свой труд, преданность,
жизнь в дело партии, этого-то вам хотелось?
Ответ:
Врать не хочу. Никаких партий. Вмешайся в события генерал Корнилов активнее,
большевики не удержали бы власть. Я так думал. Ни в Петербурге, ни
в Москве, ни в прилегающих областях. Даже крестьянские мятежи подавлять
было некому. На Москву и Петербург наступали бы тогда не белые армии,
а красные — во главе с теми же большевиками и левыми
эсерами. И правительство сложилось бы двухпартийное. И выборы — сразу по
окончании гражданской войны. А лидеры… Я
говорил… Ленин, Троцкий, Зиновьев, Спиридонова, Камков,
Коллегаев.
Вопрос:
Записано. Что потом?
Ответ:
Страна велика, управлять трудно. Необходимо время даже для самой простой
доставки на места указов и постановлений. Необходимо время даже для правильного
понимания этих указов и постановлений, тем более для их исполнения. Но
социализм бы построили. И Чернов, и Троцкий, и Ленин.
Вопрос:
Почему вы ехали в Пермь?
Ответ:
У меня было письмо поэта Блока к ректору Пермского университета. Там я
преподавал. А приютил меня литератор Иванов, тоже преподаватель, нынче в
эмиграции — ушел в Китай. На Большой войне этот Иванов дослужился до
штабс-капитана, но по призванию так и остался литератором. «Сверкал семейным
портсигаром, дымил сибирским табаком». Его стихи. В декабре восемнадцатого,
когда в Пермь вошла белая армия, Иванова как бывшего офицера прикомандировали к
газете «Сибирские стрелки».
Вопрос:
Кто издавал эту газету?
Ответ:
Штаб первого Сибирского армейского корпуса под командованием генерала
Пепеляева. Анатолий Николаевич взятием Перми отличился, позже походом на
Якутск, ледяным походом. Я в «Сибирских стрелках» занимался рекламой. Так
думал, что в котле можно вариться и не ошпариться. Вел газету поручик Броневский, с энтузиазмом предрекавший скорый торжественный
въезд адмирала Колчака в Москву под благовест всех церквей. При нашем
постоянном и неуклонном отступлении на неуместный энтузиазм поручика обратили
внимание, газету передали Иванову. Вот тогда мы начали наращивать тираж, пока
не вмешался генерал Пепеляев. «Какая же это получается военная газета? Вот
объявление. "Коза продается". Какая к черту коза в военной газете?»
Иванов объяснил: «Коза — это объявление. А объявление — это деньги! Нельзя жить
одними красивыми словами».
Вопрос:
Каким вы увидели белый террор в Омске?
Ответ:
Я увидел не террор, а много снега. Вся железная дорога была заставлена
пассажирскими вагонами, их украшали разноцветные иностранные флаги. Союзники.
На базаре — овощи, мука, битая птица, скот. Мы еще не отошли от питерской и
пермской голодной экземы, а в Омске жировали крысы.
Вопрос:
Почему же вы не удержали Омск?
Ответ:
Нежелание работать. Это главное. У белых, как и у красных, на многих знаменах
было выткано слово «труд», но трудиться мы разучились. Война развращает. Когда
к Омску подошли большевики, началось повальное бегство. Все выглядело непрочно,
завязано слабо. Поезд Верховного Правителя был задержан на станции Тайга — не
красными, а частями генерала Пепеляева. Говорю же, все выглядело в высшей
степени ненадежно. На перроне перед офицерами Анатолий Николаевич потребовал от
Верховного Правителя немедленного созыва Сибирского Земского Собора, такой же
немедленной отставки главнокомандующего Сахарова и немедленнейшего строжайшего
расследования сдачи Омска. Белое дело пожирало само себя. К счастью для Колчака
подошел поезд еще одного Пепеляева — Виктора Николаевича, премьера. Он-то и
примирил своего брата с адмиралом. Из взаимного уважения в тот же день
пожертвовали Сахаровым. «Горит над городом звезда, и ничего звезде не надо».
Вопрос:
О чем это вы?
Ответ:
Стихи. Я — литератор.
Вопрос:
Жалеете о неслучившемся?
Ответ:
Случается только то, что должно случиться.
Вопрос:
Почему вы не ушли с Колчаком и с Пепеляевым?
Ответ:
Потому что не понимал, куда они уходят. Я вообще много чего не понимал, и
сейчас не понимаю. И жалел не о том, что не ушел в Иркутск, а о том, что не
остался в Перми, не остался в Петрограде. Наверное, хотел понять, в какой пьесе
я играю. Наверное, не верил, что эволюционным путем дьявол может преобразиться
в бога.
Вопрос:
Что вы делали двадцать пятого января одна тысяча девятьсот двадцать четвертого
года в селе Лыково Енисейской губернии?
Ответ:
Хоронил вождя российской революции.
Вопрос:
Записано. Это была ваша личная инициатива?
Ответ:
Решение о похоронах принимала местная большевистская ячейка. Я вел протоколы.
Не буду скрывать, я не просто отсиживался в том селе, я уже сочувствовал. «Мы
вождя хороним, как само Солнце бы хоронили», — сказал председатель ячейки перед
жителями села. И выложил наган на стол, для красоты покрытый газетами:
«Приказываю страдать». И добавил, обведя глазами собравшихся
в холодном помещении. «А ежели кто против таких
добровольных и сердечных похорон мирового вождя, тех порубаем на глазах у
большинства и положим в землю, чтобы жены их не терзались
неизвестностью». За кровь вождя рабочего класса все требовали самого лютого
суда над вредителями и врагами. Даже подкулачник Жадов,
насильник, приговоренный к смерти за индивидуальную дикость, раскаялся и под
напором горячих чувств был прощен. Я сам выписал справку: «Дано сие гражданину Жадову в том, что он перестал быть животным». И указал над
печатью: «Действительно по гроб жизни». Ночью баловались самогоном, но в меру,
застрелили только Ефима-почтальона, испугавшегося в морозную ночь идти пешком в
город Красноярск с докладом о затеянных нами похоронах. А днем мороз ударил уже
за сорок. Простой деревянный гроб уложили в яму, взрытую динамитом в мерзлой
земле на береговом обрыве. Все вокруг было прокалено морозом до бледности. Все
казалось светлыми символами. Совсем рассвело, но митинг провели революционно —
при факелах. Люди плакали, почти никто не замерз.
Вопрос:
Жалели вождя?
Ответ:
Мы идею хоронили — не человека.
Вопрос:
Записано. Когда вы приехали в Москву?
Ответ:
В двадцать седьмом. Это многие подтвердят.
Вопрос:
Записано. Кто именно рекомендовал вас в Комитет по печати?
Ответ:
Нарком Луначарский. С подачи политкаторжанина Мартынова.
Вопрос:
Записано. Почему вы устроились именно в Комитет по печати? Кто подсказывал вам
запрещать печатные работы Карла Маркса, Джона Рида, Радека,
других известных социалистов, даже поэтов-попутчиков?
Ответ:
Это были коллегиальные решения.
Вопрос:
Но Карл Маркс — основатель социализма.
Ответ:
К указанному вами изданию предисловие написал Троцкий.
Вопрос: Вы подписали
запрет на книги наркома просвещения — «Толстой и Маркс», «Героизм и
индивидуальность», «Партия и революция». Ваша подпись стоит на решениях о
запрете многих художественных книг. Каким авторам, кроме тех, которые указаны в
официальном списке (протягивает список), вы отказали в издании их работ?
Ответ:
Помню стихи Безыменского, Жарова, Иосифа Уткина. Но в особом мнении я часто
указывал то, что считаю данные решения спорными. Авторы — комсомольцы,
большевики, просто предисловия к некоторым их книгам написаны оппозиционерами,
врагами народа. Ну, Андрей Платонов, с ним было проще. На его рукописи была
пометка синим карандашом: «сволочь». Вождю мы всегда верили. Ну, Артем Веселый
— этот однобок. Ну, Каверин — литературный гомункулюс.
Еще был Сергей Клычков — бард кулацкой деревни. Еще
помню книжку Грина. Даже оппозиционер Андрей Платонов указывал на то, что
капитан Грей его литературного коллеги возит под алыми парусами не чугунные чушки и цемент для пролетариата, а всякий не пролетарский
кофе, всякую ваниль и специи. Ну, Кассиль, Самуил Маршак — эти понятно. Но еще и Петр Павленко,
даже Серафимович. Резолюцию на запрет книги Серафимовича наложил сам начальник
Главлита товарищ Ингулов. «Разрешить библиотекам
удалить из всех изданий повести "Железный поток" имеющиеся в них комментарии, примечания, послесловия и т.д., относящиеся к
биографии и военным операциям Ковтюха». И правда, неловко. Читаешь Кожух, а слышишь — Ковтюх. Были и просто ляпы. Не без этого. Заботясь о
военной тайне бдительный сотрудник Главлита Арсов заставил редактора переименовать «Слово о полку
Игореве» в «Слово о подразделении Игореве».
Вопрос:
Записано.
Ответ:
Книгу Демьяна Бедного запретили за вступительную статью врага народа Лелевича.
Поэму Алтайского «Ворошилов» — за сцены дружеского общения красного маршала с
такими врагами народа, как Межлаук, Уншлихт, Гамарник, Блюхер, уже упомянутый Ковтюх.
Вопрос:
А случаи прямого вредительства?
Ответ:
Кто разъяснит, вредительство это или не вредительство? Товарищ Ингулов? Но он сам наказан за перегибы, за то, что засорил
врагами народа аппарат Главлита. У Леонида Леонова в пьесе «Метель»
указывалось: «На каланче один уж сколько лет стоял,
старичок, а на деле открылося, что все объекты
высматривал. Шпиён турецкий оказался». Так было
написано, с поправкой: «Нет, это который из района —
турецкий, а наш — африканский». Это вредительство или как? Петр Дорохов в
книжке «Как Петунька ездил к Ильичу» не нашел верных
слов о вожде, это как? А книгу Валентина
Катаева перепутали с книжкой другого Катаева — однофамильца, только Ивана,
попавшего под арест, на всякий случай запретили.
Вопрос:
Считаете, у нас нет свободы печати?
Ответ:
Я говорю только о всеобщем непонимании!
Вопрос:
Вам известна «Азбука коммунизма»?
Ответ (невнятно):
«Knurre nicht, Pudel…»
Вопрос:
Записано. Переведите!
Ответ:
«Не ворчи, пудель».
Вопрос:
Кто такое сказал?
Ответ:
Иоганн Вольфганг фон Гёте. Тоже литератор.
Вопрос:
Записано. (Кивок охраннику): Увести.