Чеченский дневник
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2017
Анна Альбертовна Тугарева родилась в 1970 году. Окончила ЕГТИ по специальности «актер театра драмы и кино», мастерская В.И.Анисимова (2002), а также СПбГУКиТ, факультет экранных искусств, сценарное отделение, мастерская Ю.Н.Клепикова (2010). Работала в театрах Петропавловска-Камчатского, Армавира, Омска, Новосибирска, Екатеринбурга. Автор киносценария «Письма к жене» («Искусство кино» № 6, 2013 г.), монопьесы «Натурщица» («Знамя», № 7, 2014). Живет в Санкт-Петербурге. В «ДН» печатается впервые.
Иншалла (1)
Жизнь пролетела, как в ярости захлопнутая дверь.
Столетний горец
Сирота
Не презирайте слабого детеныша. Им может оказаться детеныш льва.
Хаджи Рахим аль Багдади(2)
Ветер идет стеной. Что унесло — то пропало. Догонять нельзя — поднимет тебя вместе с ветром, песком засыплет. Искать негде. Всё.
Один люли
Они потеряли меня, эти люли. Есть такой народ в Средней Азии. Их всегда можно найти в туркменской степи, где еще нет снега. Если, конечно, поторопиться, пока ветер не поднял их пестрые юбки, юрты, тюрбаны, чтобы дать им осесть в безымянных песках, где снега уже не будет.
Почему-то я должен был дни и ночи шагать с этими исполинами пеших дорог. Наверное, чтоб неокрепшие детские стопы мои навсегда впитали кочевье как прививку. Старики говорили, люли не имеет ничего позади себя. Он везде чужой. Одинокий отшельник без родины и флага. Скиталец. Так я узнал, что я люли. Мне было неизвестно, где и когда я родился. Запомнили, кукуруза была уже желтой — а это от августа до февраля. Кукурузы же в Азии было много — где именно пожелтела моя, не мог бы сказать теперь никто. Страна праздновала что-то очень советское, выпустили тогда же новый железный рубль — я отличал его от остальных, как своего близнеца. Матери своей я не помню. Слышал от кого-то, что зарыть ее пришлось с одним открытым глазом — никак не могли опустить веко. Уходя, она оставила после себя детей, младшим из которых был я. С тех пор я знал — мать приглядывает за мной, только очень тихо. И от этого становилось покойно и тепло на душе. Зато меня никогда не трепали по пустякам, как доставалось соседским мальчишкам от их шумных матерей, докучных теток и ворчливых старух. Правда, иногда меня ругали на незнакомом языке. Я не мог бы перевести ни слова, но почему-то был уверен, что все понимаю. Так я узнал, что, наверное, не совсем люли. Говорили, что где-то на Кавказе у меня есть отец. Женщины цокали языками и закатывали глаза, когда вспоминали о нем. Но тут же разговор уходил о других его женах и множестве их спиногрызов, лишним из которых был я. Это все, что было известно. Но даже не знай о себе и того или же знай в точности все по часам, я не сумел бы распорядиться своей судьбой иначе — кровь рода произвольно двигала каждым моим шагом.
Иногда мне везло, и тогда я мог целый день покачиваться между верблюжьими горбами, ухватившись за жесткую шерсть. А пока меня долго вели за руку, не очень-то считаясь с моим ростом, и от этого больно тянуло под мышкой. Из одежды на мне были майка и трусы. Круглый год. Не удивлюсь, если в этом костюме я появился на свет — с непременными двумя дырками на заднице от многократного присаживания где ни попадя. Перед глазами рябило от мелькающих ног людей, верблюдов, ослов. Скрипели повозки. Сквозь всю суету перехода я выхватил обрывок разговора.
— Надо что-то делать с нашим рыжим, а то на границе могут возникнуть проблемы. Там много урусов. Начнут донимать, откуда у вас светленький.
Я догадался, что разговор обо мне, но не придал ему значения. Туркменское солнце морило голову и жгло пятки. Как созревший орех, от жара лопался с треском камень.
Пустынные бури всегда надувают целые барханы песчаной пыли. Она собирается повсюду в соблазнительные рыжеватые бугорки, образуя целые острова на зыбучей глади песка, — до свежих ветров. Я заметил, если с размаху топнуть по самой макушке такой пыльной горки, она с легким хлопком рассыпается фонтаном, засыпав тебе ногу теплым и мягким. Я давно уже задумал при первой возможности высвободить руку, чтобы непременно взорвать каждый манящий вулкан из тех, что мы непростительно оставляли в стороне. Смутно помню, что мне показали вдалеке какие-то подвижные точки, сказали, что там мои братья и разжали пальцы. В мгновение ока я оказался предоставлен себе. «Пыщ, пыщ, пыщььь» — разлетались из-под моей ярой ступни брызги пыли. «Пыщ! Тыщщ! Ты-дыщ-тыщ! Бдыщщщ!» Каждая новая горсть пыли под ногами становилась целью на поражение, а легкость победы увлекала завоевателя все дальше и дальше. Не представляю, сколько вражеских точек мне удалось подорвать, прежде чем я остолбенел перед собственной тенью. Ноги моего двойника-великана вытянулись к горизонту. Я вздрогнул и только теперь вспомнил о крепкой надежной руке, волочившей меня через пустыню, едва не отрывая моих ног от земли. Вокруг не было ни души. Солнце за моей спиной стремительно утекало в пески. Я побежал в ту сторону, куда, мне казалось, ушли люли. Затем в другую, где оставались братья. Я кричал и плакал. Мне никто не ответил. Волной вечернего ветра подхватило невесомое облако верблюжьей колючки и с легким шорохом уносило от глаз. А вот и оно исчезло в золотистых складках пустыни.
— А-ха-ха-хаха, аха-хаха-ха…. — высоко над головой прохохотала стая журавлей, и все стихло. Пески поглотили все звуки. Жуть обняла меня. Я знал, что должен идти, и знал также, что волен идти в любую сторону — но и трижды повернув обратно, я не был уверен, что приду куда-нибудь. Так я узнал, что и свободы бывает слишком много.
Я опух от слез и выдохся от крика. Страх кончился. Подступила усталость. Воздух стремительно остывал. Ребристые дюны темнели, сглаживая острые тени. Разумная часть моего существа требовала позаботиться о ночлеге. Почему-то я знал, что согретая за день пыль не успеет остыть до утра. Поспешно и деловито я нагреб из нее внушительный холм себе по росту в твердом убеждении, что эта постель сумеет защитить меня от ночной стужи. С проворством зверька я забрался в ее мягкую нежную утробу. Было тепло и уютно. Мать приглядывала одним глазом, а значит, можно было спокойно спать, подложив локоть под ухо. Но, засыпая, я знал, что никогда больше не захочу быть маленьким.
Один мусульманин пришел к своей угасающей матери и спросил:
— Чем окупить могу все, что ты сделала для меня, матушка? Чем оплачу животворное молоко твое, бессонные ночи и проплаканные глаза?
— У меня есть давняя мечта, — отвечала мать. — Дни мои сочтены, а я никогда не была на Хадже. Возьми меня на плечо и ступай в Мекку. Да поможет тебе Аллах!
Добродетельный сын повиновался. За девять месяцев до Хаджа он посадил на плечо свою матушку и отправился на Святое Место. Дорога легла сквозь стиснутые зубы и пропиталась соленым потом. Волею Всемогущего остались позади пустыни и горы, ожоги морозов и зноя, секущие ветры и жало скорпиона. И когда, наконец, сын опустил перед Каабой иссохшее тело матери, он осмелился заговорить:
— Ну, теперь ты, матушка, довольна?
— И часа не окупил ты, сынок, из тех девяти месяцев, что я носила тебя под сердцем.
Мне всегда казалось, что на всей круглой земле один я знаю цену этим словам.
Проснулся я взрослым.
… И еще не открыв глаз, знал, что на меня смотрят. Шагах в десяти от меня фыркнула лошадь. Сквозь ресницы я разглядел угрожающе-гигантские копыта. Они то и дело выбивали из песка пыль и все же не трогались с места. Хотелось окончательно проснуться, но шелохнуться я пока не отваживался. Тут конь над моей головой ржанул что есть мочи и встал на дыбы. Мигом разлепились глаза, я поднял голову, отплевываясь от пыли, и стал вылезать из своего ночного убежища. Только теперь я заметил наездника, едва смирявшего взволнованного своего скакуна. В седле был немолодой киргиз с глазами, слезящимися от песчаных ветров. Тревожно разглядывая меня в упор, он шептал молитву. В глазах его играл неподдельный страх. Напряженно и громко он о чем-то спросил меня на своем языке — я сумел разобрать слово «шайтан». Немудрено, что оба они приняли меня за маленького шайтана — пыль покрыла меня «шерстью» от пяток до ушей. Киргиз спешился, но все еще не торопился подойти. Он повторил свой вопрос, уже спокойней и мягче. Я не отвечал ни звуком. Тогда осмелела лошадь и с любопытством двинулась навстречу, похоже, признав во мне человеческое существо. Я в ужасе замер, наблюдая, как огромное животное склонило гнедую морду, чтобы обнюхать меня. Я чувствовал щекой жаркий выдох мощных влажных ноздрей. Несколько раз кобылица лизнула мою колючую макушку и, храпнув напоследок, отошла в сторону, потеряв ко мне всякий интерес. Киргиз догадался предложить мне воды. Я сделал из фляжки глоток и закашлялся — пересохшее горло не верило живительной влаге. Мужчина подбодрил меня, уговаривая глотать не жалея. Я выпил всю его воду. Он посадил меня в седло впереди себя, и мы двинулись в путь. Всю дорогу всадник тщетно пытался разговорить меня. Я не понимал ни слова, чувствовал себя виноватым, шелковистая грива хлестала в лицо — и от этого плакать хотелось еще сильнее. Вскоре россыпью утлых кибиток показался кишлак. Меня подстерегали новые испытания. На лошадином загорбке я был доставлен к бедному жилищу, откуда вытекла гурьба ребятишек и где должна была решиться моя судьба. Не похоже было, чтобы хозяйка обрадовалась моему появлению. С нескрываемой досадой она разглядывала подкидыша как неугодную вещь и говорила все громче и напористее. Раздражение женщины росло тем сильнее, чем спокойнее и тверже отвечал ей немногословный муж. Металл в ее голосе явно говорил в пользу того, что киргиз тащит в дом всякую нечисть и что-де прокормить бы своих. При этом она хватала за шиворот рассыпавшихся отпрысков, как бы желая напомнить недотепному отцу о голодном желудке каждого из них. В довершение мысли она звонко ударила ногой по пустому казану, выставленному на солнце для просушки. Казан отгудел, и все стихло. Я зажмурился и желал одного, чтобы мне было отказано в приюте. Но киргиз, видимо, стоял на своем. Он положил мне руку на голову и снова спросил о чем-то, заглядывая в глаза.
— Да нет. Смотри, он рыжий. Ты русский, что ли? — Спросила вдруг женщина на русском.
Я насупился еще сильнее.
— Какой он русский… А хотя… На туркмена ты не похож, — глухо пробормотал киргиз на туркменском — и вдруг все скопившиеся от страха и горя слова тесниной пошли из моего горла. Я говорил и плакал о караване, о пыльных кочках, о том, что солнце садилось, а люлей нигде не было, что было темно и страшно, что они, наверное, ищут теперь меня, а я потерялся, но я их обязательно догоню, вот только разузнать бы, куда они ушли так быстро… Женщина мигом нырнула в юрту и вернулась с лепешкой и влажными глазами. Я съел лепешку. Прямо у юрты развели огонь и согрели воды, чтобы отмыть меня. Горячую воду с пузырьками тут же разбавляли холодной и из ковшика поливали мне на голову.
— Паспорт мой хорошенько, — подсказывал киргиз и бросал через плечо жене:
— Ты говоришь, русский. Ты что не видишь, у мальчишки буян обрезанный.
Сюнет(3) … Знакомые слова мягко ложились на слух. Вода нежно лилась по спине, струилась по лицу, щекотала уши, закрывала глаза… Когда меня обтирали насухо, я уже спал.
Мне объяснили, что караван мой ушел на Памир пережидать зиму и запасаться мясом, что мне его не догнать и что лучшим для меня будет остаться пока здесь, в семействе Алиш и Айи, вместе с другими детьми приносить мелкую пользу по хозяйству. С утра же меня снарядили в школу, облачив в старые одежды моих новых братьев. Школа не прижилась ко мне. Я с радостью бы принял ее, даром что ни бельмеса не догонял на киргизском. Да и сама утренняя дорога туда до бровей наполняла тебя важностью взрослого человека. Загвоздка оказалась в возвращении оттуда. Пока мы все вместе — трое моих братьев и сестра, кто старше, кто младше, вываливались из школы — играя, дразня, обгоняя друг друга, все было прекрасно. Но стоило нам, вернувшись домой, сбросить башмаки на пороге, как дети Алиш и Айи с визгом повисали на шее у матери, а та каждого прижимала к груди и целовала в макушку. Я уводил глаза и оставался в стороне от обыденного праздника чужой любви. Айя замечала это, подходила с улыбкой сама и приобнимала меня за плечи — но я чуял, что посторонний, что к телу не прилипаю. Меня она обнимала не так, как своих детей, — иначе. И когда в одно не прекрасное утро местный бабай выкрикнул мне в лицо «Э, сен джетым!»(4), мне стало ясно, что руки киргизской матери, так безыскусно и просто любившие своих детей, едва коснувшись моей головы, способны были только жалеть сироту… Так я узнал, что я джетым. Теперь для каждого утра у меня появилась новая забота: я собирал камни — много камней — и, сидя в засаде, подстерегал обидчика на пути в школу. Я не завидовал ему. Меня обуревала жажда мести. Но точно кто-то вполглаза подглядывал за мною, мешая всецело, сочно отдаться ярости — ведь каждого из камней могло быть достаточно, чтобы стать последним. Я почему-то знал, что камень должен лететь низко — тогда меня накажут, но не сильно. Я не давал себе труда задуматься, на что способен камень, летящий высоко, — всем телом я ощущал опасность этой мысли и безупречно целил по ногам.
— На! Держи!! Поймай!!!
До последней гранаты держал я осаду, пока не обращал ничтожного в презренное бегство. Он кричал и падал, поднимался снова и, размазывая по лицу грязь, покидал поле битвы, грозно обещая расплату. Мне пришлось понимать по-киргизски. В другой раз он появлялся в окружении своих бабаёв(5). Снарядов у меня хватало на всех. С раннего утра я собирал тяжелые камни, рассовывая их по карманам, — так что если приходилось бежать, атакуя противника или же временно отступая, то одной рукой я должен был придерживать за резинку свои каменные штаны, иначе рисковал показаться врагу с голым задом. Борьба требовала затрат, порядком изнуряла, истощала силы, но с неколебимостью воина каждое утро, обложившись камнями, я терпеливо выжидал гяура снова и снова, пока однажды он не появился со старшим братом. Завидев меня издали, мой обидчик попятился. Я прицелился, но брат успел сделать предупреждающий знак рукой. Мишень моя пригнула голову и побежала прочь, петляя на ходу. Я знал, что камень догонит его и присел для точного броска по ногам.
— Стой ты, э!.. — брат смело зашагал в мою сторону. Камень в руке застыл. Ярость моя не имела власти над братом.
— Вот красавчик, вот молоток, — заговаривал тот меня осторожно, как строптивого верблюда, чтобы я как-нибудь не передумал.
— Ты зачем брата моего гоняешь, а, мелкий? — спросил он, подходя ближе. — Ну, давай, не тяни, вали как есть, да разбежимся, у меня физика началась-ты. Я тебя не трону. Так за что?..
— Он меня сиротой обзывал.
Брат помолчал. Я выронил камень.
Идем, вдруг говорит.
— Куда?
— Идем со мной, не бойся.
Я не боялся. Он привел меня к себе и хотел, чтобы я вошел, но я никак не давал себя уговорить, и, махнув рукой, он оставил меня стоять у входа. Тут же под навесом оказалась голубоватая машина с выпученными фонарями по бокам. Мне приходилось наблюдать издалека, как величаво проплывает она сквозь наш убогий кишлак, исчезая в облаке пыли. Теперь же она сверкала рядом и казалась доступной, как дремлющее животное в стойле. С передней крышки прямо мне в руки выпрыгивал серебристый олень, гордо выпятив грудь. Я потянулся к его рогам проверить, прочно ли они сидят, как за спиной заблеял баран. Я вздрогнул и оглянулся — барана нигде не было. Зато я увидал позади себя стену спелого винограда. Тугие гроздья теснили друг друга. Ягоды были огромными и прозрачными. Кисти свисали тяжело, как недоеное вымя. Я до того загляделся, что успел позабыть, зачем я здесь.
— Возьми, сколько сможешь съесть, — услышал я собственными ушами, как сказал виноградник. Прошло какое-то время, прежде чем я осмелел и подошел поближе. Сквозь витые виноградные прутья на меня смотрели древние глазные щели. По ту сторону густых зарослей, в тени виноградной лозы сидела старуха-киргизка и просеивала муку. Я вдруг ощутил, что передо мною то, что было всегда и никогда не могло быть иначе. Эта почтенная старая птица никогда не была молодой, но всегда сидела именно здесь, в резной тени винограда и, просеивая муку, в белом облаке пыли, дарила встречных сладкими ягодами, а заодно мудрым советом:
— Возьми, сколько сможешь съесть.
Я надолго запомнил эти слова. Уже своим детским чутьем я знал, что весят они больше, чем весь виноград разом. Я отщипнул ягоду, чарующую, как кошачий глаз, и посмотрел через нее на солнце — крупные зерна бусинами заиграли внутри. Виноградина с треском лопнула у меня на зубах, вырвавшись изо рта стремительной струйкой сока. Брызнула слюна. Захрустели косточки. Я отправлял в рот ягоду за ягодой, обливаясь пьянящим виноградным сиропом. Я уговаривал себя, что эта ягода уж точно последняя — и тут же оправдывался тем, что могу съесть еще одну. Мои липкие пальцы разжались только тогда, когда я устал жевать. Старуха улыбалась, не прерывая сева. Брат терпеливо стоял на пороге дома, не смея потревожить меня раньше срока. В руках он держал горсти конфет, настоящих, шоколадных, которых я не видал прежде.
— На, держи,— стал он рассовывать их по моим вытянутым карманам. Я пытался противиться, но не мог шевелиться: подбородок и майка были пропитаны виноградным нектаром, и, стоя с растопыренными клейкими пальцами, я чувствовал себя засахаренным истуканом, не способным к сопротивлению.
— Вот, ешь. А своему я уши надеру еще, ты не думай. Заходи — дорогу знаешь.
Снова заблеял баран и с целым шумным семейством вышел проводить меня. Скоро у меня начались рези в животе — и задним умом я догадался, что винограда во мне оказалось все-таки больше, чем я мог съесть…
Так шли мои дни. Меня переобули, заменив прежние коцы другими, снятыми с брата постарше, которого, в свой черед, переобули точно таким же образом. Так невзначай намекало о себе время. Случалось, над кишлаком тучей зависала угроза. Слух доносил, что идут люли. Тогда детям строго приказывали прятаться по домам.
— А то люли заберут вас.
До последней курицы пересчитывали киргизы свое хозяйство. Кишлак вымирал на время. Даже собаки затихали. Я один выбегал наружу, жадно всасывая пустоту улиц. Я старался не думать о том, что люли избавились от меня, чтобы забыть обо мне навсегда. Я искал их, как на чужбине ищут своих. Я ждал их отовсюду, откуда только дул ветер. Но люли проходили стороной.
И было утро, когда я проснулся раньше обыкновенного. В глубине юрты тихо, чтобы не разбудить детей, Алиш и Айя переговаривались о чем-то. Я не слышал их слов, но с уверенностью мог бы сказать, что разговор шел обо мне. От этого-то я и проснулся. Пищу готовили в то утро почему-то особенную, праздничную. Запах стряпни растекался от очага все настойчивее и гуще, радостно проникая во все щели, даже под одеяло. Наконец я стал разбирать некоторые обрывки речи, в которой не было ничего необычного, если бы не слово чечен, которое неоднократно врезалось в разговор. Непрошеным гостем оно толкалось в уши, врывалось в грудь и оседало на дне сердца как обещание подарка. Почему-то это неясное слово внушало и приятную тревогу, и долгожданный покой. Я пробовал его на вкус, смаковал, мял губами, сглатывал и вышептывал снова — по звуку выходило, будто я заговорщик. Я не спешил открывать глаза — боялся спугнуть чувство торжества и тайны, от которого бабочки в животе тихо шевелили крыльями. Мерно заскребла у порога метла — Айя выметала сор, что отменяло последние сомнения в моих догадках. Я лежал в ожидании какого-нибудь внятного знака, пинка, после которого наступит ясность и ответы придут сами собой. И вдруг, не дождавшись ни того, ни другого, вскочил на ноги и через минуту уже стоял на пустыре и смотрел вглубь дороги, откуда приходило все новое. Я не знал, сколько мне придется стоять, прищурив от солнца глаза, но ни одна сила на свете не могла бы сдвинуть меня с этого места, пока…
…Пока в сизом мареве горячего воздуха, на кривой разбитой дороге, в самом хвосте этой неподвижной мурой змеи не появилась движущаяся точка. И по мере того, как она росла, приближаясь, увеличивалось в размерах мое сердце, все труднее помещаясь в грудной клетке. Я упустил момент, когда ноги мои оторвались от земли. Заметил уже на бегу, и то потому, что забыл обуться, а дорога была каменистой. Точка становилась пятном, пятно — незнакомцем, который тоже как будто прибавил шагу. Я видел этого человека впервые, но знал его, кажется, всегда. Растопыренными локтями он прижимал к телу две огромные дыни. В руках, на плечах — ноша. В жилах моих клокотало, толкалось и прыгало, выскакивая наружу.
Я развил скорость ветра.
Я плакал, размазывая над губой юшку.
Я рухнул, не добежав пяти шагов до его башмаков.
Это потом мне стало известно, что отец искал меня…
Ветром донесло до него, что осенним кочевьем люли потеряли меня где-то в киргизских песках. В гневе он готов был истребить все племя разом, но оставил несчастных на волю Всевышнего и объявил всесоюзный розыск. Около года искали по Средней Азии бесхозного мальчика с приметами, слишком размытыми для скорого результата, поскольку отец знал обо мне немногим больше, чем я о нем. И только теперь, когда я слышал над головой взволнованный голос, не предлагавший ни одной знакомой буквы, оба мы имели все признаки, по которым безошибочно кровь призывает свое.
Так я узнал, что я чечен.
Пока отец благодарил мою киргизскую семью, я собрал на прощанье пацанов и прямо на траве делил с ними персики, халву, сахарную дыню вприкуску с лепешкой — все, что приехало в отцовской сумке. Бабаи сидели, понурившись, и редко поднимали глаза. Сколько камней я на них перевел, как не убил никого… А теперь они глотали молча кавказские лакомства и не хотели, чтобы я уезжал, есть же…
Уже следующим утром, всей пятерней ухватившись за отцовский палец, я поднимался по белой крутой лестнице. Я видел собственными глазами, как она подъехала на колесах к чудовищно длинной машине, больше похожей на акулу — с распахнутыми плавниками и высоко поднятым хвостом. Откуда-то громко заговорила женщина-невидимка. С металлическим треском в голосе она повторяла, что началась посадка на ТУ-134 и что-то еще важное, чего нельзя было разобрать из-за нарастающего гула вокруг. Конечно, я не раз видел, как маленький беззвучный червячок оставляет молочно-белый хвост высоко в небе. Взрослые указывали вверх пальцем и говорили, что это самолет, только он далеко. Но никто не предупредил меня, что самолет, который близко, имеет такое громадное туловище, острую морду и к тому же так громко рычит. Я с опаской нырнул в его открытый зев и уткнулся лбом в круглое окошко. Всем телом я задрожал вместе с ожившей машиной.
— У-у-у-у-у-у… — затрепетало мое нутро. Затем что-то оборвалось в животе.
— Не бо-о-о-о-ой-ся… — низко прогудело прямо в оглохшие уши — и я поравнялся с пуховым облаком. Когда я осмелился посмотреть вниз, то увидел огромный синий застывший лоскут с рваными краями. Я еще не знал, что это море. Отец смотрел мне в затылок. Одним глазком заглядывала с облака мать. Я чувствовал себя в безопасности. Я спал. Губы мои улыбались. Так начиналась моя новая жизнь.
12.01.2015
Отец
Отец всегда говорил мне: веди дневник.
Я ни разу не записал ни строчки. Дурак был.
Один чечен
Она была единственной женщиной, чьими поцелуями я не брезговал, даже если они оставляли на щеках мокрое. Отсюда начиналась моя память. Узбечка с косой под платком, Урусалат Ханая. Я запомнил ее сильные руки и густой раскатистый смех. Я мог убегать, вырываться, даже плакать — Урусалат была большая и всякий раз настигала меня в полтора прыжка пантеры, чтобы, вскинув на руки, прижать к пышной мягкой груди и затискать, замять, заласкать.
— Ты мой вкусный хлеб! — Чмокала она мое лицо, уши, макушку — без разбора, ясно давая понять, что и крошки невкусной у хлеба не бывает. Эта женщина помнила моих родителей. Она не говорила об этом вслух, но как только я замечал ее даже издали, почему-то чувствовал где-то рядом их обоих, мать и отца. Урусалат встречала меня так, будто я был единственным счастьем ее жизни, хотя сама растила четверых сыновей. Они были моими ангелами-заступниками. Они же и научили меня защищать себя камнем, если во время беды никого из них почему-то не окажется рядом, а потом они обязательно разберутся.
Я всегда немного опасался, что в один день запас ее женской щедрости закончится на мне — но радость Урусалат была неиссякаема. Иногда мимоходом она уносила меня в дом, чтобы играючи вымыть в тазу и, накормив чем-нибудь вкусным, отпустить на свободу. Я убегал, как из заточения, вырвавшись из ее крепких любящих рук. Это входило в условия игры. Но всегда возвращался. Я знал, что при любой погоде, при самых неотложных заботах услышу восторженный всплеск:
— Ах, ты мой вкусный хлеб!..
А теперь я смотрел в глаза женщин — и в один голос они говорили: не-не, другой живот тебя таскал, здесь его нет. Слезы набегали на глаза, и я покрепче цеплялся за отцовскую ногу, которая казалась единственной и последней опорой. Кавказские жены были страшно недовольны находкой отца и напрямик советовали ему отказаться от азиатского рта. Старшую из них, язык которой посмел озвучить эту общую волю, он избил ногами — взял грех на душу. Потом собрал меня и увез в Туркменистан.
Впервые отец оказался там лет пятнадцати. Тогда, в 44-м, вместе с родителями он делил участь полумиллиона единокровников, насильно лишенных родины. Отцу крепко запомнилось это время: немецкую фуражку боишься — он тебе конфету сует, а ваню как будешь бояться — свой же он. А ваня гранату в дом бросает — и так заходит.
— Как дела? Два часа у вас. Собирайтесь. Теплушки ждут.
Плотняком набили, кто шевелился, — и в Среднюю Азию, почти без остановок. Так только, чтобы трупы вынести да иногда воды людям плеснуть в лохань. «За пособничество фашистским оккупантам» — это для газеты. Но свои знали — Коба сводит с чеченами кавказские счеты. Азиатов пугали — людоедов везут. Те верили и обмирали. Потом присмотрелись — просто ярые мусульмане, непокорные серые волки. Женщины присмотрелись раньше других. Много воды утекло в Терек, пока горячие пески Чарджоу принимали в свое лоно чеченское семя. Только в 57-м, когда страна простила своих горных сынов и разрешила возвращение, отец увез в Грозный своих стариков, но продолжал жить на две стороны. К тому времени, как я появился на свет, он имел два высших образования, уважаемую специальность, поперечные морщины на лбу и тучу детей от нескольких жен — в Туркменистане и на Кавказе. Мусульмане говорят: один сын — нету сына, два сына — полсына, три сына — есть сын. Я был семнадцатым сыном джихангира(6). Не последним. Никого из нас отец не обделил вниманием, но ни один не принес ему так много седины и боли, как я. Все его сыновья были при матерях. Я один вырос на колготках у братьев. Вам меня не понять, и мне вам не объяснить. Это чувствовал только мой суровый отец. Ни одно горе на свете не было для него поводом плакать. Чеченцу это не подобает. Все отпущенные ему слезы он пролил на мою голову.
— Я приеду еще, боцман. Привезу подарок.
Я сразу почувствовал спиной облезлую штукатурку сарая, холодную даже при азиатском солнце. Я не мог говорить. В первый раз тогда мне отказал язык. Я только пятился от этих слов все дальше и дальше, как будто от них можно было спастись бегством. Я нащупал спиной курятник и пересчитывал позвоночником ржавые прутья. Заревел движок, и ГАЗ-24 с шашечками на капоте надолго разлучил меня с самым родным человеком на свете.
Меня уже изрядно тронула седина, а я все еще стою там, спиной у обвисшей рабицы, где раз и навсегда сломан был мой мотор. Сломан как — нет-нет перебирать надо. А с каждой новой починкой он начинает потреблять больше бензина, даже если кажется, что работает лучше. Отец возникал в моей жизни так же внезапно и ошеломляюще, как исчезал. Я никогда не умел подготовиться, как плохой боксер к хорошему апперкоту. Расставания с ним я переживал с той же остротой и силой, с какой боялся его глаз. Взглянет — мокрая тряпка вспыхнет. Я ждал его, как непозволительно ждать человека. Однажды я здорово поплатился за это.
Есть на руке такой крепеж, на котором держится пятерня. Вот это хрящеватое место — запястьем называется — с тех пор лучше всего запомнила моя детская спина. Стоило мне сблизиться с кем-то из местной шпаны и, заигравшись, ступить на его территорию, как тотчас появлялась мамаша, чтобы дружку моему срочно пора было в дом: или набивать брюхо, или учить уроки, или помогать с младшими, или играть на дудке, или тупо ложиться спать. Мне же, непонятливому, между лопаток приходился знакомый тычок тем самым запястьем, которое лучше всяких слов говорило:
«Уходи. Не мешай. Ты сирота. Ты беспризорный. Ты моего сына плохому научишь».
Так я узнал, что я чужак.
С таким багажом начинаешь видеть все по-другому. И когда курица впервые цыплят своих к общей кормушке выводит, где зерна навалом, на весь курятник, но стоит одному маленькому, желтенькому, неотличимо такому же, но отбившемуся от другой матери, клюнуть зернышко, ты один замечаешь, как ястребом налетает отгонять его разъяренная несушка. С тех пор в каждой женщине я боялся угадать курицу.
Школа никогда не умела приручить во мне ощерившегося волчонка, потерявшего стаю. Вздыбленной шерстью я защищал свою обособленность в любом хоре. Даже если хор отправлялся на бесплатный обед за молочно-рисовой кашей, я выбивался из шеренги и не завидовал никому, кто бы в этот момент вздумал взять меня за руку. От одного вида расчески я всегда чухал галопом. Прилизать, приладить, пригладить меня как надо было нельзя.
— Ишь какой выискался! — говорила завуч. Я не понимал этого слова, но почему-то мне было неприятно. Я не хотел, чтоб это было обо мне и бил стекла директорской.
— Спелый огурец, — говорили обо мне старики.
— Он созрел раньше времени. У него не было выбора.
У меня не было выбора. Время торопило меня поскорее примерить шкуру взрослого волка, чей инстинкт выживания неминуемо приводил на тропу охоты.
Я успел заметить, что люди очень отличаются друг от друга. Это легко было обнаружить хотя бы по тому, как по-разному наша училка разговаривала с учениками в одинаковой форме. Тогда я стал обращать внимание на их родителей, которые по-разному разговаривали с нашей училкой, и очень быстро догадался о чем-то таком, что делало эту разницу ощутимой. Этим «что-то» оказались деньги. Они меняли людям голос, походку, осанку, взгляд — не только одежду и завтрак в портфеле. Невидимо они предлагали своему владельцу какие-то особые права, вроде пропуска в военный санаторий. И несмотря на всеобщее равенство и братство, похоже, они одни и дарили уверенность в завтрашнем дне. Но пока было неизвестно, каким способом эти всесильные бумаги достаются взрослым, я должен был получить их другим путем.
Первой своей жертвой я выбрал круглолицего сынка туркменского бая.
— Деньги есть? — Не виляя, приступил я к делу, преградив ему дорогу из школы.
— Вот. Два десюлика, четыре пятака. Сорок копеек. Хватит?
— Все что ли?
— Щас…— Чуть помявшись, маленький бай вытряхнул из ранца школьную свою дребедень. Со дна тяжело выкатился железный рубль.
— Юбилейный, — с гордостью протянул он монету.
— А, 50 лет Октября… Мой однолетка. Годится.
На лицевой стороне рубля Ильич прямо указывал путь к светлому будущему. Нам это подходило.
— Пойдем. — Я помог ему застегнуть плотный ранец.
— Куда?
— В кино. Мультики любишь? «Ну, погоди!»
— А домой? — Он уже бежал за мной следом.
— Домой не успеешь, что ли?
На ходу мы съели по пломбиру, выпили лимонаду за три копейки — настроение набирало обороты. Мультиков уже не было, зато мы посмотрели про золото Маккенны, а на обратном пути заглянули в чайхану и от пуза накачались дымящимся лагманом. Маленький бай был мой.
— Завтра деньги бумажные цепляй — в зоопарк пойдем. Отцу скажешь — смотри, не жалуйся.
— Не-не, принесу. Я знаю, где брать.
Тащить меня на аркане в школу не сулило моим братьям ни радости, ни славы. Зато пренебречь этой повинностью гарантировало при случае молчание отца, холодное и опасное, как булат горца. А потому старшие договаривались, как разделить между собой неизбежную обузу, чтоб никому не обидно было. И каждый в очередь находил свои ухищрения, чтобы сдвинуть с места упрямого ишака, каким я становился всякое утро, когда касалось школы. Один готов был купить мне по пути семечек, другой обещал прокатить на своем велосипеде, старший же убеждал, что я должен хотя бы научиться считать до десяти. И не сговариваясь, мы поддерживали игру в строптивого осла и терпеливых пастухов, в чьи обязанности входила доставка меня до школы. В школе же мы разбегались по классам, и на этом воля моих проводников теряла силу. Книжному знанию я предпочитал то образование, в котором нуждался мой охотничий нюх.
— Принес? — спросил я подбежавшего после уроков ручного бая.
— Принес! — Чуть не завилял тот хвостом. Доверчиво, радостно он протянул новенькую режущую купюру, большую и зеленую. На ней тоже красовалась лысина Ильича. Я никогда не держал раньше таких денег, и о том, что это не просто деньги, а деньги большие, я сумел догадаться только по разряду тока, шарахнувшего мне в ладонь. Машинально зыркнув по сторонам, я немедленно перепрятал вождя в свой карман, дважды проверив, не там ли сифонит дырка. Сердце мое колотилось, как после футбола. Что-то подсказывало, что бумага потребует хитрости и даже опасности, прежде чем даст себя выдоить. Это не железный рубль в чайхане. Это…
Сообщника я оставил стоять у булочной, на случай бегства.
— Тетенька, отец просил передать, что нужна булка белого и много мелких. Во-он он, на углу, знакомого встретил.
Продавщица потрепала полтинник на ощупь, посмотрела на просвет окна, а затем ловкими шуршащими движениями отсчитала сдачу и вместе с горой мелочи протянула мне батон. Я вынырнул из магазина, как из пожара за миг до обвала крыши. В этот день мы никуда не пошли — слишком рискованно было таскать на себе столько денег, что ими хватило бы украсить новогоднюю елку. Главное, что сработало. Я знал, где берут деньги и что с ними делать. Оставалось придумать, где их следует прятать. Мысль работала лихорадочно, но безотказно. Я надломил пополам свежий хлеб и, вынув из сердцевины немного мякушки, заложил внутрь всю сдачу с мелочью.
— Теперь это наш клад, — показал я баю самую дорогую булку Туркменистана. — Приходи завтра. Приводи апачей. Будем кататься на чертовом колесе и лопать мандарины.
А пока следовало залечь в логово и припрятать добычу. Завтрашний день обещал себя прокормить, а сегодня не было ничего вкуснее ароматного
мякиша — из самых недр дышащего хлеба.
…А назавтра уже понеслось. Система заработала без сбоев. Сытые сынки стояли в очередь преподнести мне долю от семейных сбережений. Таскали из зашитых чулок, как крысята, — внаглую, при свете дня. Я знал теперь все дома, где охотнее всего загуливал дедушка Ленин. Ни счета, ни стыда, ни запаха не знали их разноцветные фантики. Одной такой бумаги было бы вдоволь, чтоб месяц кормить семью голодранцев, а ни одного бая ни разу не трухануло от недостачи. Уж как там причесывали их послушные отпрыски! Что делать, если им не хватало воображения разменять большие деньги на маленькие удовольствия. Я больше не боялся электрических бумажек, а они льнули ко мне, как осы к дыне. Я не жадничал — мои поставщики не знали ни в чем отказа. Но стоило все копейки, и денег все равно оставалось слишком много.
Я чувствовал в себе укротителя дикого зверя и заклинателя змей.
Я управлял водяными знаками, как хороводом дрессированных шавок.
Я презирал их.
Я терял им цену.
Я смеялся над ними.
Я плевал им в харю.
Они же видели в этом только знак моей силы и продолжали устилать мне путь. Они еще возьмут реванш, чтобы сполна отыграться. Но это будет когда еще… А пока я продолжал смотреть мультики у соседей, хотя каждый день мог бы покупать по телевизору. Но ведь нельзя было принести домой и рубля — сразу всему конец. Я страдал до болезни, когда мой старший брат метался в отчаянных поисках денег, но так и не смог уехать к любимой девушке, с которой был разлучен. Какая-то пара кремлевок и тогда решала чужие судьбы. Я готов был бросить к его ногам весь общак — только бы они встретились… Но — удержался. Закон засады велел не высовывать носа. К ночи меня вырвало от напряжения — и я стал крепче стали. А пока только:
— Где взял?
— Угостили. Держи!
Вот и весь спрос. Голыми руками было меня не взять.
Твоя добыча всегда привлекает других хищников — не захочешь ли ты ею поделиться. Я не выходил из дому, если трусняковой резинкой у меня не было подвернуто червонца или хотя бы пятерки. И, конечно, моя состоятельность не могла оставаться незамеченной. Косясь на мои дорогие трусы, ко мне подкатил долговязый парень.
— Драться умеешь?
— Ну…
— А так? — Он протянул измусоленную книгу, на обложке которой один из борцов легко, без напряжения, держал противника вниз головой.
Так я не умел.
— Не ссы. Пойдем — научу. Это просто. Для начала надо уметь подготовить противника к броску. — Начал он по пути, перелистывая рисунки.
— Ну, вот, например, мы с тобой в стойке, да? Левой рукой ты делаешь сковывающий захват, а правой хватаешь противника за левую подмышку. Хватай, давай. В тот момент, когда противник, я, то есть, буду становиться на правую ногу, делаешь небольшой шаг левой ногой назад и сильный рывок левой рукой вниз и на себя влево, а правой рукой — на себя влево и вверх.
Наверное, я сделал что-то неправильно, потому что тут же оказался на земле, а из тайника вылетели трубочкой свернутые купюры.
— Ну, ничего, сразу ни у кого не получается, — утешал меня «тренер», поднимая мои бумажки. — А что это у тебя, дай зыбануть… Ой, так это ж ненастоящие, давай я их себе возьму, а тебе завтра настоящие принесу.
— Не, не дам, мне самому нужно.
— Ну, тогда учить не буду — так и будешь землю носом рыть.
— Ну, тогда возьми одну. — Я пожертвовал пятеркой на урок по боевому искусству — уж так хотелось поднять своего противника вверх ногами, как учила обложка.
— Смотри, где ты ошибся. Ты рванул, а я тебе блок раз — и ты на земле. Рывок должен быть сделан, я не придумываю, тут написано — «в направлении продолжения линии между ступнями противника, причем правое плечо мое должно направляться под углом 45 градусов вниз, а левое под тем же углом, только»…
— Ты его не слушай! — Вынырнул другой. — Нечего там ювелирничать. Не надо ничего этого: стойка, захват… Какой там блок! Выскочил — и кромсай! За волосы и к земле! Сразу атакуй! Мордой об камень! На! На!! На!!!
Трубочка быстро разошлась. Думаю, я был единственным учеником в Союзе, который платил за уроки. И это были именно те уроки, которые еще не раз пригодятся мне…
Земля проглотила отца так давно, что я начал походить на него рисунком морщин. Но до сих пор меня настигает эхо его сердца. Оказывается, отец не уставал повторять старшим братьям:
— За боцманом хорошенько смотрите. Берегите его. От властей стороните.
Таково было его завещание. До меня докатилось оно сегодня, спустя тридцать с лишним лет. Посмертная отцовская забота пришла из Туркменистана, из райского ада моего детства, где и теперь кто-то живет в ношеной майке, мечтая поскорее стать взрослым. Звонил четвертый сын джихангира, Аргун, что значит «скакун». Принес печальную весть: девяноста семи лет от роду умерла старшая сестра отца, нашего деда второй жены дочь. Мы не видимся с братом годами, но могли бы до утра молчать в трубку, безошибочно улавливая морзянку крови. И когда он снимает там с урожая первый персик, за тысячи километров здесь я вынимаю марочку, чтобы промокнуть с пальцев клейкий ароматный сок. Теперь его сынишка пугает мною своих обидчиков.
— У меня на Кавказе есть дядя, он тебя вы…
А тогда Аргун остро нуждался в деньгах, и как ни дорог был ему собранный по рычажку и винтику велик, пришло время обменять его на рубли. Он продал мне коня — в придачу к честному слову, что никто не узнает о моих капиталах. И я стал братом ветру. Притяжение земли больше не довлело надо мной. Всякая минута, когда я вынужден был перемещаться пешком, становилась теперь лишней и досадной, как холостой патрон. Я чувствовал себя лихим наездником, для которого исчезли препятствия и границы.
В тот день я как нарочно покинул школу раньше обычного. Железный ахалтекинец успел унести меня слишком далеко от дома, когда донесло суховеем, что приехал отец. Колеса мои полетели, не касаясь трассы. Горячей пылью обдавали меня груженые фургоны, снося, как былинку, в сторону. Я караванил, как одержимый. Режущим вжжжиком пронзали грудь встречные и попутные чудовища, но мысль об опасности не успевала врезаться в мою скоростную волну.
Я не знал, что отец вышел навстречу.
Я не знал, что, завидев на взрослой дороге беззащитное насекомое на двух колесах, он остолбенел и не сделал больше ни шагу.
Я не знал, сколько проводов перегорело в нем, пока он стоял на обочине и взглядом отбрасывал обгонявшие меня грузовики.
Я не мог дышать от изнеможения, когда повернул педали на тормоз и спешился. Загнанный конь рухнул мне под ноги. Отец молча ждал, пока я переведу дыхание. Пот с моей головы капал на дорожную пыль. Я был рад до немоты и, было бы можно, заскулил бы щенком у молочного брюха. И вдруг…
— Таарррхх! — говорят в моем народе, когда не могут описать взрыв. Мне прилетел сильный короткий удар под лопатку. Любимая отцовская ладонь, которую я готов был целовать от счастья, как бич небесный, опустилась мне на спину. Отец приподнял велосипед за руль, забинтованный изолентой, и, не оглядываясь, молча поволок его в сторону дома, как ведут за шиворот сильно провинившегося плохиша. Я плелся следом и беззвучно ронял слезы от обиды и боли.
— Неси топор.— Глухо приказал отец вышедшему навстречу Джебе, что означает «стрела». Седьмой брат повиновался.
— Тарххх! Тарррх!! Тааааарх!!! — Еще и еще раз обрушивался бич, превращая моего скакуна в груду лома. Я видел это ушами, потому что глаза я плотно закрыл ладонями. Когда же руки мои упали, отец тихо плакал.
— Когда ты Туркменистан покидал, в Чарджоу последнего верблюда зарезали проводы тебе учинить — только бы ты не передумал. — Еще напомнит мне об этом времени Аскер, что значит «солдат», старший сын джихангира.
Слава Аллаху, отец никогда не узнал сотой доли моих заслуг — ему довольно было того, что он видел и чуял. С этого дня он больше никому не мог доверить рисковое опекунство над оболтусом и шалопаем. И принеся в жертву моего стального жеребца, я получил в наказание награду:
— Собирайся. Будешь жить со мной. На Кавказе.
Так, грозным приговором отца, я снова очутился в Грозном. И как форель на нерест, ломая хребет, идет по горной реке вверх, к истоку, туда, где из мизерной икринки она стала рыбой, так буду я вновь и вновь возвращаться на родину своих предков — верхом ли, небом, водой ли, за рулем или на паровозе, со щитом или на щите… Или во сне, как теперь все чаще. Но это «теперь» будет когда еще…
А пока отец мой считал за благо отдать меня в русскую школу, где учились все его сыновья. При моей тяге к обучению это было сильно против шерсти, но отец настаивал на русской разговорной речи.
— Учите язык, черти, — иначе в этой огромной русской стране вас никто не услышит.
И если кто-то из умников смел возражать, дескать, пусть русские сами учат язык вайнахов(7), чтобы нас понимать, устало отвечал:
— Вы со своим языком дальше Волгограда не уедете. У шлагбаума жить останетесь.
Русский же давался мне только в его запрещенных глаголах, и то связки слов ради. Раствор есть же: цемент, песок — кладка когда катит… Конечно, мусульманин не должен сорить скверными словами, особенно в гневе — так могут сгореть все его добрые дела. Но я человек грешный, а Аллах всемилостив — и потому все еще держит меня на земле для чего-то. Одним словом, мои упражнения в языке не сумела оценить школа. Русский давала нам классуха. Наша неприязнь друг к другу была взаимной и устойчивой. Мое появление в классе в обвисших на коленях трико она приняла как личное оскорбление, которое пыталась смыть с себя доступным ей одной способом. Если она возвращала после проверки тетрадь, с первого взгляда было ясно, кто в нашем поединке ведет: мои синие каракули не умели занять столько линованного места, сколько залито было ее красными чернилами, да еще с неизменной фигурной двойкой в оконцовке. Она писала неутомимо, яростно и беспощадно, отстаивая так свою неоспоримую победу. Победа же означала избавление от такого истукана, как новенький нохча(8) с туркменскими приливами, который, по ее мнению, и смотреть не умел по-русски. В один день — наверное, когда кончились ее красные чернила, она догадалась пригласить в школу отца.
— А портфель ты оставишь в классе. Пусть его отец заберет.
Я ощутил между лопатками знакомую выдавливающую силу запястья. И тут русский впервые пришел не подвести меня.
— Идитына! — завопил я. — Делать отцу нечего! Он маму твоей мамы трепал! А портфель я тебе на день рожденья дарю! Сама учись, сука! — И все в стихах — до самого восклицательного знака хлопнувшей за мной двери. Это и был мой последний звонок.
Оттуда вела одна дорога — на площадь «Минутка». Там происходило все самое значимое в жизни Чечни и ее народа. Там был автовокзал, откуда ходили междугородние рейсы. Я выбирал глазом невредного водилу и начинал тереть шкуру.
— Тебе куда? — Должен был рано или поздно спросить он.
— А куда повезешь?
— Хы… До Ханкалы, пойдет?
— А обратно когда будем? — Я четко рассчитывал время, чтобы вернуться домой не позже, чем братья из школы. И на переднем сиденье рядом с курящим шофером я объездил весь Кавказ. В открытое боковое окно врывался ветер и не давал скучать во весь наш путь, полный неизвестности и пьянящего простора. Там, в водительской кабине, я подтянул русский, правда, без падежей, в виде «есенина» — если надо было объясниться коротко, ясно и крепко. Оттуда берет начало моя взрослая биография, моя именная пухнущая папка «Личное дело №…».
На маршруте Грозный — Гудермес мою бесхозность заметили серьезные люди. Они-то уж основательно распорядились моим образованием, положив конец кочевым каникулам. Я подходил им со всех щелей. Я был дерзок, неудержим, летал над землей, а кубатурил не хуже вашего Кутузова. Надо же, таблицу во сне увидел, до сих пор по ней все живут. Не Кутузов, а кто там зимой в одних штанах в Петербург шлепал с кучерявой головой.
Так я пошел в пираты. Личный состав экипажа состоял из бывших зэков. Тотчас я был окружен пристальным вниманием и чуть не семейной опекой. Курить мне было строго запрещено по малолетству. К распитию меня не приглашали, хоть я без того имел к тому врожденное отторжение. К азартным играм допускали неохотно — так разве, чтобы не фраернуться в приличных кругах, в секу, на деньги. Единственное, к чему прививалось уважение, это ремесло, чистая работа. Юнгу приодели, прикормили и взяли в доляну.
Время назначалось без изменений: между двумя и тремя часами дня. Я стучал в указанную мне дверь. Ждал. Стучал громче. Снова ждал. Стучал смело — и, если дверь молчала, я со всех ног бежал сообщить об этом друзьям. А дальше вступали в силу фомка и ловкость рук. Впрочем, от самого шмона я был избавлен. Чаще всего я оставался на шухере, пока дежурившая во дворе желтая шестерка не увозила добычу. А назавтра в привокзальном кафе «Забегайка» меня ожидала доля. И новая дверь. За дело мне никогда не платили меньше ста рублей, а больше случалось. Я продолжал притягивать деньги и плыл по течению, куда прикажет ветер.
Однажды дверь все же открылась. На пороге стоял зрелый акинец(9), крепкий и не очень-то дружелюбный. «Нну?» — Говорили его сомкнутые губы и холодные глаза.
— Салам алейкум! — Дрогнул мой голос.
Акинец безмолвствовал.
— Мне… Я… Меня просили, — замямлил я. — Просили спросить Рахмета. Он дома?
Акинец не удостоил меня и звуком. Дверь захлопнулась на английский замок. Задвинулась щеколда. Я просигналил атас, но с этого дня в кадыке моем засел осадок. Без всяких указаний я устроил засаду, выслеживая оскорбительную жертву. Квартира, как назло, изо дня в день оживала шумами. Мне даже не приходилось тревожить дверь — я слышал в глубине жилища то едва различимые голоса, то звуки посуды, которые были со мной заодно. Это было уже не работой, а делом чести, а то и вдохновеньем. Я должен был наказать глухонемого хама, не ответившего на мой салам. Я смог бы отличить его лицо среди пчелиного роя, случись ему стать пчелой — и однажды встретил акинца на рынке. Он разговаривал с пожилой женщиной и не торопился — это все, что я успел заметить. Пулей я оказался у заветной двери. Стучал. Ждал. Стучал громче. Снова ждал. И наконец, стучал смело — и не получил ответа. Сквозняком я ворвался в шалман, где всегда находился кто-нибудь для связи.
— В 23-й у ипподрома пусто, — прохрипел я едва живой.
Квартира была незамедлительно очищена от лишних сбережений. В тот раз я даже отказался от доли.
Отец подождал, пока я выйду из-за стола. Когда человек кушает, его и змея не кусает.
— Подойди ко мне, — тихо позвал он. Я повиновался ему, хотя ноги повиновались мне плохо.
— Как дела, боцман? В школе был?
— Был.
— Что получил?
— По русскому пару. По физре пятак. — Новость была сильно устаревшей, и оба мы знали об этом. Он погладил меня по голове и вдруг крепко зацепил мою шерсть на затылке. Так взрослые волки, почуяв опасность, перетаскивают в новое логово своих детенышей, ухватив зубами за гриву.
— Еще раз увижу на вокзале, в лес отвезу и живым зарою. Ты запомнил?
Отец не стал бы повторять этого дважды. Я запомнил. Запомнил, что он бывает иногда в «Забегайке», где больше мне появляться не стоит. Я вынужден был искать другие места. Огорчить отца я боялся не меньше, чем ослушаться его и быть зарытым в лесу. Домой я теперь возвращался всегда с опаской, в ожидании разоблачения и неминуемой казни. Но случилось другое. Почему-то все были дома, и я не успел еще никуда улизнуть от пытливого взгляда отца. Лежа на своей железной кровати, он листал бумаги, исчерканные значками и формулами. Это был самый обычный день — пока не наступила на горло эта тишина. Даже лампочку Ильича слышно стало, которая обычно бесшумно пашет. А потом женский крик, причитания…
…И время двинулось дальше. Только уже без отца. Кончился его хлеб на земле. А я снова не был готов к удару и навсегда остался в нокауте. Я долго не понимал, зачем я здесь, где будут отныне все, кроме него. Но не мог сдвинуться с места. Сколько бы я продержался в этой невесомости? Так бы и остался, как суслик в степи, на атасе стоять, если бы не случай…
В тот день я пришел раньше времени. Моя тетушка резала для гостя салат.
— Может, ты тоже поешь? Шамиль придет сейчас на обед.
И тетушке и отцу Шамиль приходился старшим братом. Он приезжал нечасто, и я всегда бывал рад человеку с отцовским носом. Я был в том возрасте, когда топка свистит постоянно, и с готовностью принял приглашение. Мы сидели напротив и ели из одной посуды. Среди скупого родственного разговора он взял со стола перец и хорошенько начернил им салат.
— Настоящий воин ест мужскую пищу. Ты не против?
— Я тоже люблю поострее, — простодушно откликнулся я и снова заработал ложкой. В миске было на троих зрелых едоков. Нас было за столом двое. Не прошло и минуты, как воину снова понадобилось подперчить пищу.
— А так? — Говорили его глаза. Салата становилось меньше, а перца все больше.
— Ничего. Пойдет, — принимал я вызов, защищаясь хлебом. Я еще не смел поверить своей подлой догадке, когда он густо поперчил салат трижды. Глотка пылала, высекая из глаз слезы. В груди закипала ярость. Человек, в чьих жилах текла отцовская кровь, выдавливал меня из-за стола. Спина моя безошибочно узнавала запястье. Дядя закашлялся и первым отложил ложку. Я же, как ни в чем не бывало, закатывал остатки, скребя по перченому дну. А затем еще насухо вымакал огненную жижу хлебной горбушкой.
— Зря ты не доел. Отличный вышел салат! — Зарядил я ему в лицо и только тогда вышел из-за стола. Многое бы я отдал, чтобы моя борода выросла теперь же, немедленно. Мне было бы что добавить. Маленькому душу поцарапаешь — он вырастет, тебе седло сломает. А пока я остановил себя в рамках почтения к старшему.
Когда земля тебя вытесняет, ты должен ее оставить. Не надо цепляться.
— Спасибо. Бывайте. Быть с добром!
Выше не лезь и на дно не падай, — говорил мне отец…
Мои крадуны отбывали новые сроки. Мне тоже не удастся миновать этой участи, но это будет когда еще…
А пока что на всех парах я летел прямиком в республику Шкид!
11.06.2015
Каменный Город
Все понемногу выталкивает на берег.
Один чужак
Чувствуешь знакомый сквозняк — значит, сейчас упадут двери.
— Всем оставаться на своих местах. Руки за голову. Раздеться до носков. Не торопиться. Спокойно.
— Просьба относиться с пониманием, да, командир? Это вы последние в этой стране убедиться хотите, что у меня нет ничего? Буяна не зацепите. Только он и есть у меня.
— Имеющиеся в карманах предметы выложить на стол.
— Э, командир, предупреждающе прошу — ногтегрызку не тронь, не отделяй меня от него, да? С Урала таскаю. Меня и в самолет с ним пускают — брат он мне третий, есть же?..
— Где первые два?
— Вот же, командир: один левый, другой правый. Третий — перочинный.
— Да кому он нужен. Шуруй, не задерживаю. Не до тебя сегодня.
— Золотые слова, командир! Редко услышишь. Почти никогда! Мое спасибо девятнадцать человек не поднимут!
— Много тебя.
— Нету. Собака ногу поднять не успеет, как тень моя растворится. Встречу — двумя руками здороваться буду!
Из твоего Каменного Города одна дорога — в Кресты. Не хочу я в Кресты. В данный момент, по крайней мере. А так… Ты права, ощутимо правильно говоришь: туз козырный не может всегда приходить. Нужно все забыть. Ни на что не надеяться. И не стыдиться лопаты. Мир-труд-май — страну подымай!
С вокзала за руль посадили, в пару со сменщиком медь возить. Пришел чистенький, опрятненький — как сын хирурга. У того пинцет таким чистым не бывал, как мои коцы. Двух месяцев хватило, чтоб обосраться. Конкретно деградировал я на этом сарае — как в горных лесах не сумеешь. Из белого только зубы и глазные яблоки остались на мне. Руки черными рытвинами пошли. Хлоркой чистил, фэри — не отмывались и не заживали раны мои. Пришел туда, где самки под лампочкой ногти красным пачкают. Пусть подшаманят, думаю. Одна испугалась, отказывается прикасаться. Вам, говорит, в больницу надо.
— Сделайте так, чтоб меня в больницу взяли, я ваш нюх трепал!
Очешуеть, с какими рогами я в Питер зарулил. Об каждый забор их точил.
Опять мотор застучал. Кольца сели, поршня надо менять, масло менять, а то и вал точить. Прокладку менять на двигателе. Фольксваген называется. Немец после капитуляции. На рембазе бы пожить ему недели три. Экономят.
— Если б меня слесарем приглашали, под брюхом этой коровы лежать, я б к вам не пришел. Водителя звали — здесь я. Эта корова дает три литра молока — тридцать человек напоить можно. Так почему же корове этой хорошего сена не дать? Э, я знаю, какую прокладку тут менять пора: между рулем и сиденьем.
— Я на таком памятнике в последний раз в Грозном ездил, после бомбежек, — лупанул в один день мой напарник. — Служил я там. Воевал немного. С пулеметом вдвоем ордена получали.
Надо было за тысячи километров уехать, чтобы в Каменном Городе, промасленными одним солидолом, с этим героем на двоих одно ведро с болтами на колесах возить. 60 патронов в минуту в братьёв моих выпускал — и даже не споткнулся.
— Фартовый я. Иногда такое отчаянье вылавливал — выбегал в самое пекло. Ни одна маслина(10) не зацепила. Девять месяцев Ханкалы — ни царапины.
В Аллаха больше, чем я, верит. И хули его не прощать. Он туда не воевать пришел. Он туда выживать пришел. Но хули не улей, пчел не соберешь. Мой Шалинский район с четырех сторон градными установками утюжил. Один снаряд гектар земли сжигает в песок. Что от дома моего остаться могло? Все ровненько. Красиво, что разминулись. Живы оба. Одно неправильно: он убил — орден Мужества, я убил — Соликамск(11). Непорядочно…
Трубил так, что на метро не успевал. Платили так, чтоб на дорогу хватало. Устал, как ишак на весеннее-полевых работах. Тоннами через кузов мой благородный металл прошел. Бензин кончился у меня. Медные трубы заглохли. Бывайте! И добра не надо, только в спину не стреляйте. Всегда веришь, что за поворотом что-то лучшее тебя поджидает.
— Дайте мне самую черную работу с самыми белыми динарами!
— Вам потребуется водительская медсправка, ее можно сделать у нас всего за две с половиной, справка от МВД, справка из ГАИ — не было ли нарушений с лишением прав, справка из ФСБ об отсутствии судимости, справка…
— Стоп, чуть не промазал поворот. Я прекращаю это заполнять. Это шутка или серьезно? Я должен писать рост, вес, размер обуви?
— Нет, не шутка. Там же написано — надо заполнять.
— Девушка, вы меня за руль посадить хотите или на ракету устраиваете? Что-то у меня пропадает охота к вам трудоустраиваться.
— Да-да, вы нам тоже не подходите — регистрация у вас, смотрю, очень свежая. Прописаны недавно. Нам это не рекомендовано.
Ну, так и я вас в белых ботасах кой-где видал! И покатила система ниппель: туда дуй — оттуда х… Сколько барьеров для дикаря, Акула, — сплошной апорт. А ты говоришь, семью шесть то же, что шестью семь. А байсангура(12) моего им не надо? Ну, ничего, прорвемся. Река сама выносит на такие места, где грести не надо.
— Все живое приветствую!
— Вы что-то хотели?
— Хотел за руль сесть. Поможете?
— Сколько вам лет?
— 45 с утра было.
— Где проживаете?
— В Каменном Городе, там же, где вы проживаю.
— Прописка совпадает с местом проживания?
— Обязательно!
— Образование?
— Самое среднее. Не хватает?
— СНИЛС? ИНН?
— Да захватил мандаты свои. Дай, думаю, проветрю, а то плесенью отдавать стали.
— Как вас зовут?
— Ну, Икрам, допустим! А так я чист, как макушка Антарктиды.
— Где родились?
— В Советском Союзе! Это решающее значение за рулем имеет?
— Вакансия закрыта пока, извините.
Ах, жизнь бекова — нас долбят, а нам некого! Ты думаешь, легко остановить ветер, Акула? Трудно остановиться ему. Даже остановился, может. Все. Стоит. Да пыль еще не осела. В любой момент в любом направлении рвануть еще может. А тут хочешь работать — лопату не дают. Это дома у себя расскажи — жопой засмеют. Эх, ваня… И Кавказ не оставляешь, и работы не даешь. Разве так можно…
— Может, тебе надо говорить хотя бы, что ты татарин?
— Ну, ты сказала. Чего надумала. Лучше работы не иметь. Но ты гриву не опускай. И кремлевкам никогда не проигрывай. И помни, не забывай: важнее человека нет ничего. А твое от тебя не уйдет. Среди ночи разбудят — приди, забери, скажут. Свое и ветром не уносит. Никогда не торопись. Торопящаяся вода до моря не доходит. Только на зебре поспеши немного — и то из уважения к водителю, который тебя пережидает.
Ох, посмотрел бы на них, когда с нуля, с голой жопой, на выживание пойдем. От светофора один квартал не сделают, как «мама» кричать будут. А я, беспонтовый, как маргарин, и на экваторе, на самой середине, х.. растаю! Хорошо иметь мешок мудрости, но еще лучше горсть терпения.
— Здравствуй-ти-те… Как дела, девчата? Юла в моем детстве так не крутилась, как голова среди вас. Можно нож точить!
Девушек насыпало, как мошкары на свет: кому карандашик поточить, кто скрепочки растерял, кому факсы-максы отправить срочно. Заходят одна за одной — а тут велосипед худой, «Кама», — а им тоже нет-нет покататься охота.
— Как же вас так запилили, что вы готовы в подсобники: подай-принеси… Это не по вас. Жена же у вас наверняка русская. Русские женщины неприхотливы. Вот у моей подруги муж семь лет не работал. Ничего, держала. Вы, как я вижу, типичный шофер. Вам здесь ловить нечего — или я напрасно в своем кресле 40 лет обивку протираю.
— А вы не хотите устроиться по спецпредложению — «муж на час»? Неправильно не подумайте. Я, например, не замужем — и всегда вызываю: вентиль заменить, кран подтянуть, гвоздик забить, полочку прикрутить там, я знаю?.. А что вы смеетесь? Мебель подвинуть… Очень советую.
Советую мне не советовать. Такие ямы не посещаем. На час — кому хвост, нам сразу по два! За час можно только заразиться. Я того всё, если ваши на библии не поклялись не дать мне здесь работы. Вечером проходил дом попа вашего — с крестом на золотой шапке. Будка сторожевая, охрана, а там, гляди, собак спустят, и света нет, и камеры везде стоят — кошмарина. И на воротах — на тяжелых цепях, на тебе — чабодза(13)! — церковь привязали на замок амбарный! От крадунов, чтоб святыни не поворовали! У кого две головы, две жопы, чтобы рука поднялась на такое. Это от христиан они так баррикадируются? А кто туда еще может зайти! Как можно храм закрыть на ночь, я их нюх топтал! Посмотреть не зайду! Сам дух напрямую с богом беседует. Не надо к ним под купола бегать руки целовать. Рубля нет — не отпоют, не зароют. Ты сделай так, чтоб последний человек сегодня не лег спать голодным! Вот тогда я за тобой пойду — хоть в мечеть, хоть в огонь. Почему этот ваш, который в церкви брызгает, об этом не думает? Скоро и нашего брызгать научит. Гяуры. А хули, если еще Пушкин ваш сказал, нутяна, немытая Россия(14)! Не вывезла Россия правды, проглотила кучерявого эфиопа. А теперь за два метра земли и мусульманин заплатить должен, когда перекинется. Да будь у него такие деньги, он не умер бы, я того всё.
— Встречался с волчарами… Идут, будто в Петербурге и дождь не идет.
— И что, у них есть для тебя работа? Должна же быть какая-то поддержка от диаспоры.
— Работы валом. Но за каждым трудоднем такие статьи вырастают, что и в тумане густом, в ситуации очень неважной видимости — сквозь лобовое стекло Соликамск просматривается. Остаток жизни ласточкой раком висеть от их работы. Двое из стаи пару шевроле под реализацию выцепили — целки, с конвейера, муха не садилась. Прямо из таксопарка выехали — и тут же фортануло им срочный заказ получить междугородний — до Москвы две машины люкс-класса! Если надо, из Улан-Батора в любое время суток шевроле закажут — волки нигде не дремлют. Ну, и пока их обратно в таксопарке дожидают, навигатор уже на Гудермес маршрут построил.
— Угнали что ли?
— Угнали как — нохча не крадун. Так, взяли прокатиться — и не вернули. Ну, конечно, это не добыча. Дома свои же тазами закидают, если они из Каменного Города на двух самокатах приедут. По пути придется еще движения наводить. Но я им не завидую. Будешь в ресторане удачу свою отмечать чаем индийским с шоколадом вприкуску, как по спине ветерок сквозанет.
— Не горчит? — Прямо в ухо тебе засадит с затыльника — самым почтительным тоном официанта. И так это скажет, что ты с первой буквы знать будешь, что он все от начала до конца видел, только дистанцию держал до сих пор. Не-не, тупить не буду, пацаны, я пас. Лучше черный хлеб на свободе, чем белый на киче. Будешь в шевиотовом костюме в луже лежать, ваня своим стокилограммовым весом, не замечаючи, на голову мимоходом наступит, спросит сверху:
— Торопитесь? Тут у нас пара вопросов накопилась — не уделите внимание?
Пачка такая — из пистолета не застрелишь. В такого магазин АКМ-а разрядить придется, чтобы только набок уложить. Таких человек пять как заскочит, да человек двадцать здание как оцепят… Будешь селедку жрать — в очень безымянных вагонах, прицепленных кой-где меж ног Российской Федерации, оцепленных слишком красными мухоморами… Таких дорогих бабок мне больше не надо. Я чисто, мирно хочу заработать их — по трудовому кодексу, с выходным пособием, больничным листом и путевкой в лечебный профилакторий. Я со своей добычей хочу спокойно домой идти, не бежать и не оборачиваться. И спать без гранаты под подушкой.
Тех, что я видел, нохчей, если раздеть, на эти бабосы хату на Арбате выхватишь. Но это уже не люди — торпеды. Проданные души. Себе не принадлежит никто. Так, доживают. В любой момент цинк получат — быть там-то, взорвать то-то. Ни один не замедлит с исполнением. А пока ему нужно везде успеть, в самых ярых местах пожить напоследок. Они уже до того начудили, что по одному ходить боятся. Забыли, что у волчары хвост спереди. Никто из них бабу снести уже не в состоянии, потому что с ней самому придется идти куда-то, а он только в сторону шагнул — все уже, компас потерял. Я им сказал, кучкой вы — раса, по одному — х/ня. Им это не могло понравиться. Конечно, они не довольны, что я от стаи отбился. Обидно им. Они бы тоже хотели, может, но их нет больше. Тротил в дорогих шмотках. Все в ушах — ждут своего «Фас!» Сколько я с ними воевал, которые ради денег все проданы, — от Панкисского ущелья до Эльбруса всем затолкал! Спросил, где можно легально пару кремлевок отработать, чтобы они кровью пропитаны не были. Моего вопроса даже не понял никто.
— Вырви, если ты волчара. Дядю Сэма не ищи. Все вокруг — жертвы.
— Долг на мне висит. Мне работа не западло. Я водила и мужик по жизни и за свое «надо» воробья в поле загоняю. Машину бы мне, чтоб на светофоре не стыдно стоять было. Я бы на ней любые бабки отбил.
— Моя подойдет? Держи ключи. Я тебе еще ништяками ее до отказа заправлю. Лимонов десять-пятнадцать хватает оттянуться? А потом вспомни этим урусам, откуда Терек течет. Подумай, с чем наверх подтянешься, к предкам нашим, к братьям нашим. Что они о нас скажут? Что мы сделали, чтобы за кровь их заплатить, подумал? Год проживи, как катит. А там на этом же лексусе, да на хорошем газу, да в час пик в трамвайную остановку — что, не заедешь, не хватит духу, а?
Кикабидзе, кто сознательно добровольно на смерть идут, есть же. Такого из меня сделать хотели.
— Ты это… Два поживи, а потом сам на ней поезжай… к Аллаху. Да же?
Правды уронил на пару каратов и развернулся к лесу задом — к тебе передом.
— Если моя волчица узнает, что я тут с вами разлагаюсь, она вас тут всех выевыцымбарит. А теперь показывайте, где тут ваш «ехит» — я покатил.
Я от этого патриотизма после Беслана сильно остыл. 1-го сентября, когда мать сына за руку первый раз в школу ведет, что ты там делаешь с килограммами взрывчатки? Кяфары(15). Найдите такое место, чтоб птица не долетела труп его склевать. Таким шайтанам горло с расстояния резать надо, чтобы близко не подходить. А я буду не при чем — я только водитель, и мне заплатят за то, чтоб это смертоносное железо до места доставить. Как я буду потом на мокрых деньгах ездить? И зачем мне после этого такой миллион? В оконцовке у меня этого добра много будет: и евро, и доллары, и ванины — что хочешь. И поди попробуй-ка с этих денег переварить одну конфетку ириску. А потом возьми-ка — не-не, не человека, не ребенка, который на воздух взлетел, — муравья создай-ка. Воистину Книга говорит, Аллах не меняет того, что с людьми, пока они сами не изменяют того, что с ними.
Один среди них все отдал бы, чтоб со мной поменяться. Я, говорит, всегда нахожу деньги, чтобы покой свой утратить. Ничего, кроме тяжелой зависти, не принес на себе. Состарился — ноги не держат.
— Не прибедняйся. Я видела, как ты солнце крутишь.
— Нет, Акула, я уже древний. В кулаках больше нет силы — здесь есть, на острие жала. Я теперь нож таскаю. Всегда со мной гюрза моя.
— А раньше не таскал?
— Зачем мне раньше? Раньше я сам, как нож. А теперь радуюсь, что лопату доверили страну подымать, для миллионщиков за копейки хаты элитные строить, этажей по двадцать пять — твой бы Трязиня(16) обосрался. С бабаями-мистербайтерами на ихних языках затираю — они путают. Узбеки, таджики, киргизы — с утра меня ждут как переводчика — узнать, чего от них прораб хочет.
— Вы, наверное, всех на стройке знаете, — говорит мне молодой узбек, шпаклевщик.
— Да никого не знаю. Как и тебя вижу впервые.
Если бы ты видела, как они на работу снаряжаются. Одеты, как вратари команды СССР. На него можно сесть и тросом тащить — санки заменит. До дури одежды — и в последнюю очередь фуфайки строительные, самых непригодных огромных размеров. И ходят все, как тыквы, ног не видно. А спроси его, когда носки менял, не вспомнит. Сапог снимет — глаза режет. Но каждого черта же подбодрить надо — они же от этого размораживаются, нет-нет. Ты его похвали, человека, — он сам тебе расскажет, какая глубина у Невы.
Обеда все ждут, как потерпевшие. Если пот со лба не упадет, хлеб вкусным не бывает. А как пот уронишь, каждый волос орать начинает:
— Э-э! Закинь че-нибудь в циркулярку, а то подведемнах!..
Да еще ветер совковую лопату пыли нежданьчиком как поднимет и несет тебе прямо на рыло. Спрятаться вариантов нету — настигает из любого положения. И ты успеваешь ему телеграфировать:
— Ветер, браток, пронеси эту пыль мимо, очень тебя прошу!
И в ту же секунду шквальный брат пройдет сквозь тебя и, опережаючи, весь строительный шлак поднимет в воздух и несет впереди тебя. Ты идешь по чистому, и тебя одного ветер не задевает. И когда метров восемьсот прошагаешь по его следам, подошвы себе не мараючи, благодаришь его от души и знаешь, что это Всевышнего ладонь на темя тебе легла. А когда на восемнадцатый этаж гипрок поднимешь, да двенадцатый раз вниз спустишься — дух перевести, тишину поймать, на облако глаз кинуть — тут и подлетает начальничек. Живет два понедельника, пора, думает, мне давление поднять.
— Какого хрена стекловата не на шестнадцатом этаже?!.
— Я не знаю, какого хрена стекловата, но ты, когда с людьми базаришь, за метлой следи. И прежде, чем барахолку открыть, нет-нет в лицо загляни — может, оно тебя уже пониже шестнадцатого посылает. Спецовка у меня, как у тринадцатого. Но ты смотри — я и в двубортном выскочу, если это погоду сделает.
— Ты вообще кто такой?
— Начальник свежего воздуха. Не похож?
Возле него в этот момент прикуривать нельзя — взрыв будет. А он еще на мои чищеные ботасы косится. Не верит, что в таких работать можно. Только по чистой обуви чечена спалишь — в самую грязную погоду. С его привилегиями я б такие коцы носил… Этого крокодила кормили бы форелью, растили бы в Африке, зарезали и сушили бы в Испании, шили бы в Югославии, красили бы в Японии… А после с эмблемой, нашлепнутой в Америке, «Доставлено в Россию» с двуглавым орлом на мандате — в упаковочной коробке, которая в воде не тонет, в огне не горит — лично в руки. А ему мой размер пятки натирает.
— Что не работаешь, начальник воздуха?
— Как не работаю? Еще как работаю.
— Что-то я не вижу, чтоб ты работал.
— Ты не видишь, но ты знаешь, что я работаю. И если ты по стройке прохаживаешься, и я вдруг тебя увидел, это не значит, что я должен мешок цемента схватить и бежать тебе навстречу, нет же?!.
Правды подкинул — и аккуратно ступил на эскалатор. А правда, она везде одна и та же: и в воде, и в горах, и на небе, и в крови. А вам такие не нужны, вольнодумцы. Шныри и кивалы нужны вам. Вы думали сверху вниз со мной потолковать. Забыли, что в земле одинаково гнить будем. Одни черви дюрбанить нас будут, долбил я ваш белый галстук! Так что застегните сандали, трасса не по нам. Щас будет зебра — перебегать будем. Кто нашу ветку не уважает, мы тех лес е/м!
Жизнь в восьмиугольник загнала. Ничего не хочу. Ни денег, ни работы, ни дома, ни бабы — ничего. Хочу только автомат в руки, желательно РПК, передернуть — и от живота, пока он плевать не начнет. Мочить, мочить, мочить — пока пулю во лбу не почувствую. Сука эта, власть — наглее тагильского педараса, ей бы только буденовки менять! Всем, кто против шерсти, через жопу ангину вырезает. А там глядишь, тетрациклину предложит и Вишневским замажет. Как далеко ушли от меня деньги, как далеко… Работаешь — нету, не работаешь — тоже нету. Наверное, я успел хапнуть больше, чем мог проглотить — за это они отвернулись от меня. Ладно… Побеждает — кто скажет «ладно», слышал я от одного аксакала из туркменов. Когда-то все неприятности, как кочки под большое колесо, уйдут. Терпеливый холм берет. А нам ни высоты не нужно, ни дна не угодно. Самый средний, но только вперед, даже если там не дорога, а направленье. Не надо бояться заблудиться. Кроме Невы, все остальное стоит на месте. И чему я хорошо обучился, по стране петляючи, так это из любого положения выхватывать указатель «Выход».
30.06.2015
Акула
С тобой бы Наур(17) защищать — война бы еще лет пятнадцать не закончилась.
Один воин
— Курите в неположенном месте. Табличку читайте над головой.
— У меня Акула есть…
— Что?..
— Белая. За три километра в темной воде кровь чует. Зубы в три ряда. Из одного два делает. Она если свистнет, у нас у троих фуражки упадут. Нервы до того подняла, что таблички не вижу. За это я курю.
— А… У нас тоже есть, кому свистеть, но мы в неположенном месте не курим.
Снаружи никто не видит, а внутрях разорвалось. Это у двигателя бывает, когда перегревается. За термометром кто не смотрит, не замечет вовремя, как кипит уже — и двигателю амба. Рухнула жизнь пополам, как туркменский арбуз.
— Ты, наверное, и не знаешь, как даму вести под руку…
— Откуданах… «Подходить запрещенонах»!..
Акула, я иногда чувствую, что плачу. Нутро у меня мокрое. Я просто высох весь. Полные легкие слез у меня. Горечью переполнились меха, на глаза давит. Я от этого видеть стал хуже. Дворники не справляются. Мотор, как курага. Будто попал под челюсти многих тысяч барсов. Они уже шкуру догрызают. Душа ноет где-то рядом, тело жалеет. Полные легкие воды. Я иногда говорить не могу за это. Глотка мокнет. Слова в гортани набухают и застряют там.
Забыл сказать. Акула — это моя волчица.
У меня в тот день сильные планы были. На смену не вышел. На все хвост положил. Или свое найду или пакован на плечо — и «ровно в семь тридцать покину столицу, даже не гляну в окно». Жизнь дала трещину — а-а! Допинаю ее как-нибудь. Когда вдвоем рыбачишь, и у другого, в шаге от тебя, такой клев катит, что улов не помещается, а у тебя с утра плавника над водой не показалась, думаешь:
— Харту!(18) Не то место выбрал.
И когда счастливчик отлучится — крючок заменить, наживу насадить, а ты украдкой спешишь рыбное место его занять ненадолго, хоть разок заблеснить, он эту комедию немедленно замечает.
— Полови, полови, — говорит. Подбодрит тебя широким жестом: покурит еще, пока ты с его камня червяка купаешь. Забываешь нет-нет, что где б ты ни был, ты на своем месте — и только твое к тебе придет.
Я не сделал пяти шагов, как об настоящее стукнулся. На самом шумном проспекте, где никто никого в упор не видит, бегут, лица не поднимают, будто всем разом поссать надо. Ты одна никуда не торопилась. Меня осадила молчаливая зрелая сила большой женщины, хотя телом ты оказалась и хрупкой, и тонкой. Я не сразу понял, что ты не одна. Только тебя видел. В двух шагах зеленая ондатра непрерывно щелкала фотоаппаратом, отдавая на ходу команды: смотри в объектив, не смотри в объектив, прижми к груди сумочку, придержи пальцами края шляпы. Я, конечно, сразу тебе выложил, что «вы великолепны, и что вам равных нет» — все, что говорил каждой кассирше в магазине, покупая шоколад и сигареты. Но, роняя заезженные слова, впервые чувствовал, что говорю правду. Ты отвечала согласием женщины, знающей себе цену, — ни смущения, ни высокомерия. Я же корчил из себя глухого и переспрашивал каждое слово, подбираясь все ближе к белому пятну платья. Широкие поля шляпы папоротником держали дистанцию до твоего виска, но один х.., сквозь легкую волну Парижа и тяжелый выхлоп Лиговского я выхватил запах своей волчицы. Я задымился на месте. Ошибки быть не могло. Ничего лишнего — только свое. Я терпеливо выжидал, когда же закончится чертова пленка, чтобы остаться с тобою вдвоем. И даже пальнул, похоже, этот вопрос в воздух.
— А у меня цифра, — отвечала ондатра. — Не кончится, пока батарея не сядет. Все слова были сказаны, а я стоял, как дурак, застряв посреди Каменного Города. Сапогами 43-го размера ходили по моему лицу — ничего, выдержал. А взгляда твоего не сумел вынести. — Я же сейчас уйду, потеряюсь. Никогда не увижу вас, а я этого не хочу. Помогайте, что делать, я один не справляюсь.
— А вы не уходите, — услышал я шкурой. Вот тогда и закручена была последняя контргайка. Ну, все, думаю, клюнуло. Но рановато его сразу на берег. Надо еще по воде потаскать внатяжку. Я еще не знал тогда, что это у тебя клюнуло.
Знаешь, бывают необъезженные лошади, воробей на них не садился. Такого скакуна ты в тот день одна, без усилий, оседлала. Взяла и приручила ветер. И не просто ветер, а ветер конкретный, шквальный! Такого географа нету, чтоб определить, где этот ветер зависает, откуда старт берет. А вот замерз возле юбки твоей.
Ты одна сумела дать капитальный ремонт разбитому ВАЗику, каким подкатил я на твою эстакаду. От корпуса до запчастей все требовало детального техобслуживания. В больницу я попадал до сих пор только при потере крови, при огнестрельном или ножевых ранениях — эти в одиночку не ходят. Кто под холодный замес попадал, знает: нож, который ударил, одним разом никогда не насытится, остановиться трудно ему. Другие болезни никогда не лечились до встречи с твоим красным крестом. Ты отскоблила меня изнутри и снаружи. Болгаркой с меня лишаки снимала. Все язвы мои залатала. О которых не знал, нашла. Топку мою пахать заставила, которая, кроме ядерного чая с шоколадом, другого пищеблока давно не помнила и не принимала. А я долго еще не знал, как прятать на своем запястье татуировку с осьминогим пауком, что значило «восемь сломанных лет», — чернильное тавро в память о северном курорте.
— Соловьи — слышишь, заливаются? Тёхкают, слышишь как?
— В наших лесах тоже есть птицы, которые так поютбля.
Первый холод твой сняли… В печку когда начинаешь бросать дрова — в смешку: сухие с сырыми, есть? — она медленно нагревается. Еще не тепло — уже не холодно. А потом как займется — пожар, х.. потушишь.
— Мы к вам собрались на войну, а вы нас не приняли. Я подумал, пока там ваша артиллерия подготовится, пока мы прицелимся, война кончится. Беспредельное нападение что ли учинить на вашу территорию?
— Ну, я не готова…
— Ничего подобного. Ты всегда, как стингер на плече у боевика.
Я должен был нюхать по пути все цветы: твою любимую черемуху, твои любимые сирени, твой любимый жасмин. Я чувствовал, что обязан как-то реагировать.
— Мылом пахнет? — промазывал я с ходу.
Ладно. Простуда отойдет от меня — там разберемся, где бурку обронили. А пока так — хоть стоя, но доехали. Не успел разогнаться — трасса кончилась. Негде было четвертую передачу поставить.
— Но вы мне нравитесь, мадам!..
— Как женщина или как человек?
— Со всех щелей. Но больше эти гайки не закручивай — прямые держи волосы.
Для тебя не было большего развлечения, как устроить мне пытку прогулкой на острова, как ты называла густые зеленые насаждения с белыми львами всмешку.
— Если не хочешь, чтоб я умерел, прошу тебя, не показывай мне этот лесной массив. У меня перенасыщение таежным кислородом. Я еще не успел забыть, как остро стране нужен лес, когда детям карандашей не хватает. Я и внукам этих детей карандашей заготовил. Я в такое место мясо жарить не поеду.
— Восемью два?
— Восемнадцать.
— Нет. Это то же самое, что дважды восемь. Это ты знаешь.
— Двенадцать?
— Ну, все, между нами все кончено! Пока не выучишь, я не раздеваюсь. Мораторий.
— Тормозные колодки как шумят на КАМАЗе, слышишь? Два раза восемь не знаешь?! Шестнадцать говори всегда, как ты не можешь запомнить! Ты когда со своими цифрами подбираешься, надо мной будто с мочитой стоит кто-то, кол в башку вбивает. Локалку перекрывают, чтобы я еще умнее не стал. Но я выучу, долбить царя в голову. А ты мне стала ближе.
— Чем кто?
— Чем вчера.
Ты спишь на ходу — и буян не шелохнется. Радар помех не чует. Нейтральные воды чисты. А так… Движения начнешь наводить — мы, конечно, захватим вашу столицу. А если я еще бушлат скину… С места пятую включу. Россия у меня все отняла. Россия мне рожать будет. Акула, глина моя, родишь мне — я для тебя сухую воблу со дна океана достану. И пусть нас жизнь мнет дальше. Хочу видеть тебя капризной. Хочу, чтоб ты среди ночи захотела съесть что-то сверхъестественное. Я обрадоваюсь. Вот эти все моменты хотел бы выхватить с тобой. А я за свою красавицу ежику спину обдеру. Мне все это еще вчера надо. Я слишком многое оставлял на потом. Нет его больше. Сейчас.
С первой минуты ты не старалась ни казаться, ни нравиться. Я сразу заметил, что на лице твоем ничего не намазано — никаких лишаков. И еще одно: вольная. Грудь твоя дышала свободой, как ветер внутри меня. В любую дверь ты не входила, а заплывала. Тогда-то я и понял, что ты Акула. Через все многомиллионные потоки любовь находит ровню! Так я подумал. Но оказалось, встретившись на перекрестке, мы расходились, как Большая Нева от Малой.
Куда она ведет меня, эта Акула? Темнеет. Отовсюду дует и капает. Из ботинок выливать уже поздно. Вжикает все.
— Сейчас, сейчас, еще чуть-чуть, скоро придем. — Подбадривает, будто обещает впереди что-то сухое и теплое, но продолжает тащить в какую-то ливневую засаду. Нет бы Петру вашему город подальше построить, а не там, где ветер живет, я ваш рот долбил! Кроме одного корпуса для корабля ничего тут не надо было строить! Сушу не мог, что ли найти, ети его мать! Климат, говорят, не мой. Я знаю, где мой климат. Где черешня в мае спеет. Где абрикос вдоль дороги сыплется, гниет. Где кукуруза, подсолнух…
— Я поеду с тобой туда, где черешня.
Акула, я большие деревья не пересаживаю. Ты вросла уже в Каменный Город, как эти черти мраморные, что его на плечах держат.
И только когда ресницы воду в глаза пропускать стали, она остановила меня перед каким-то обелиском.
— Вот. Читай.
Пришлось зажечь фонарик. И — лап!.. Теперь я знал, на каком месте были казнены декабристы. Я буквы не проронил вслух, сохраняя последние живые клетки под мокрой одеждой. И мы повернули обратно.
Яблоня есть же… Груша. Слива в саду за домом растут. А бывает, что и в горном лесу на такой плод нарвешься. Сам вырос. Дичка. Зачем тебе дикарь? Я ничего не могу. В театр тебя повести не могу. В кино хорошее — не могу. В ресторан сводить не могу. С бантиками твоими разговаривать не умею. Подарок ярый преподнести не в состоянии. В постели порадовать — и то не способен. Могу только встать на любом месте земли и умереть за тебя — но этого же тебе не надо.
— Хватает…
Я никогда не верил, что двоечник с рогаткой на задах школы может понравиться отличнице с бантом в гармошку. Зачем я ей? У нее 40 абонентов в телефоне с одними суффиксами и о-о-очень деловыми отношениями, которых и при пожаре можно водить на кладбище декабристов. И я один на планете, которому туда не нужно. У нее за турникетом кафедра, куда мне входа нет. У нее за фанерной стеной бывший муж — профессор ебомурических наук. А тут на тебе, парашют у дикаря не раскрылся, под ноги плюхнулся — голый, как молдаванин, х.. да душа, хоть вниз головой переверни — ничего не упадет. Бывает бывший муж за стеной, э? Тысячу извинений за доставленные мелкие неудобства. Где ваши кони спотыкаются, там наши нет-нет проскакали уже. Я просто забыл, что змею в траве поймать нельзя. Только на песке она бежать не может. Я как бич небесный в твоей жизни возник. Как видение останусь в твоих глазах.
Бывает, бутылку с водой оставят на морозе. И не треснет даже, а так только — цццыкрк… Короткий глухой звук — и все, больше для употребления не годится стекло это. Только плавить!
С тобой время летит, как порох горит. Ты все чаще пишешь что-то, поглядывая на меня исподлобья. Подбросил тебе ветер особь невиданного вида — изучай, шиш до дна доберешься. Ловишь, как вратарь, слова мои. Нет-нет, выхватываешь из глубины кавказской земли мои смыслы. А там кто его знает, что ты пишешь. И для кого. Никому не верю. Никому. Театр все. Цветы в машинунах! Нарисуешь ты мне, жопой чую, кота на сковородке. Ну, ничего. Однажды я доберусь и до этого документа твоей бехтной(19) жизни.
— Вода с пихтой. И лаванды немного.
— Зачем это?
— Ноги вымыть тебе. Успокаивает.
Бой прошел — и только-только ощупал себя. Все кости на месте — похоже, живой. Вот такое состояние у меня. И чаек правильный — толкает, как 95-й. Ты права: не все наждаком шоркать. Иногда и полировкой пройтись, шлифануть — тоже покатит. Я теперь хочу что-нибудь мягкое услышать. Тепла твоего хочу и покоя. Больше ничего не надо уже сегодня. Надо посмотреть, что там есть впереди. Всегда до конца! Нельзя оставлять руль до полной остановки. Самое страшное — это на полной скорости дать по тормозам. Сразу. Без сцепления. И в гололед.
— А ты эдельвейс видел?
— Какой эдельвейс — дивизию?
— Какую дивизию? Цветок… Это же цветок горный, один из первых из-под снега выходит, красоты невиданной. Эдельвейс…
— А х.. его знает… Мало ли что ногой топчешь.
У нас говорят: если вода прошла семь песчаных камней, она уже халал(20) — чистая. Можно пить ее. Пройдет ли моя Акула семь камней… А пока кручу баранку, или сверлю перфоратором дыры в бетоне, или таскаю на плечах как местный атлант пуды гипрока — я все-таки надеюсь: Акула ждет меня, сторожит спину мою с береговой охраны. И когда я исчезну, она будет искать меня всюду — и не найдет ничего похожего, потому что только однажды на пути встречается твоя глина.
— Этот белый, который вылетает, есть же?..
— Сссперпа, что ли?..
— Ну… Закончился, по ходу.
Прокладка на глушаке сгорела у кого-то. Ревет. Мне говорили, что деление — то же умножение, только навыворот. Правда, что ли?
07.07.2015
Этап
Когда судьба человека становится мрачной, он делает все, чего не следует делать.
Восточная мудрость
— Проходим.
Дверь тяжелая лязгает за твоим затылком.
— Проходим.
Локалка за локалкой отсекают тебя от свободы, от радости, от жизни.
— Проходим.
Еще дверь. А за дверью еще одна. Бряцает железо. Но велика Всевышнего сила. И когда сто пятьдесят замков за спиной защелкнулись и ты снова в камере, вдруг — шарх! Шарх!! Шарх!!! Всемогущий ломает все затворы. Открывается окошко, и тянется к тебе дымящаяся миска — хоть баланда, а твоя. И в этот миг знаешь, что Аллах с тобой, не оставил тебя. И славишь, и благодаришь Его, перемалывая осколками зубов пустые скелетики мелкой рыбешки, которой рыбаки бездомных котов кормят. Но этот рыбкин суп сильнее всяких знамений говорит тебе о Всемогущей Милости Его.
Серпы
Я не знал, что так можно бить человека. Бьют. Еще бьют — отъезжаешь. Очнешься — все еще бьют. Выстегнешься — вернешься — опять бьют. Ни одного зуба целого не оставили, гондонье. Что говорить, апартаменты-люкс: войдешь боком — выйдешь раком. А какие ярые были у меня зубы. Сколки месяцев семь отходили. А теперь — лишь бы циркулярка пахала. Какие зубы можно поставить в лагерном подвале за две пачки чая?.. Ну, ничего. Я и этими покусаю, если придется.
Судить на Кавказе не было вариантов: кровная месть, закрытые процессы. Полгода один этап обошелся. Год вместе с Матросской Тишиной. Четверг был этапный день. И когда в 6 утра слышишь «с вещами на выход», хоть последняя клетка да отзовется надеждой — вдруг отпустят…
— Не радуйся — серпы…
Грамотные люди понимающе переглянулись. Что за серпы?..
— Проверить тебя захотят, может, дурак, если страх потерял.
Дурак у меня в штанах, страх мне был незнаком. И все-таки их пустая затея позволила мне тогда одной ногой коснуться земли. Это большое везение, притом что из машины, подхваченный с обеих сторон подлокотниками в мусорской форме, юзом ты залетаешь по месту транспортировки, как жучка в космос, и, не успев вдохнуть городского выхлопа, уже скользишь по кафельному коридору белой стерильной тюрьмы. Серпы, как я узнал вскоре, это погоняло Института Сербского. Судебная психиатрия желала выявить степень моей вменяемости. В Серпах гостю положен санитарный прием. Вшивую тюремную робу с меня содрали и отправили на прожарку. Меня же должна была вымыть специально приставленная старуха по кличке Марго. Система тщательно заботилась, чтобы любое движение, которое невольно обещало приятность, было отравлено чем-то невообразимо мерзким. Я с радостью предвкушал воду, но стоять с голым задом под рентгеном старой овчарки от НКВД меня не увлекало. Марго беззастенчиво намылила мне шляпу.
— Стоит? — и с пристрастием посмотрела прямо в глаза, поверх клубов беломорного дыма.
Полтора месяца меня кормили, как свинью к русскому празднику. Наконец назначили комиссию, на 11. В центре профессор, доктор ебомурических наук — и штук пятнадцать белых шакалят вкруговую. Все молчат. Разглядывают тебя через линзы. Могли бы, в кишки б заглянули, посмотреть, что у меня не так.
— А что скажете, если от стола отпилить один угол — сколько углов останется? — начинает разведку профессор.
— Добавится один — отвечаю.
Опять молчание. А дальше по кругу спрашивают, каждый свое. И в один момент врезаешься в их экзамен своим вопросительным знаком:
— Для чего вы меня держите? Отпустите. У меня там дела. Зачем я вам?
— Какие же у вас дела, позвольте полюбопытствовать?
— Я должен добраться до того, кто меня упек сюда, — и голову ему отрезать.
Пространство окоченело. Тишина такая — муха пролети, ее бы услышали. Но мухи не было. Только из коридора гудело и потрескивало ультрафиолетом.
— Вменяем! — разорвало тишину.
«В момент совершения преступления был вменяем. Опасен для общества». Ударили печати, зашуршали перья, раскручивая на всю катушку меру наказания, решая на долгие годы мою беспонтовую жизнь.
Мосты
Чую — мясо на кости легло. Значит, земля холодком отдавать начнет. Календарь в этих местах особый. Жилы натянулись — и всем составом знаешь уже: птица перелетная еще не взлетела, но от земли оторвалась. Осень в затыльник дышит. И семь локтей по карте — арай!..(21) Москва — Новосибирск — Красноярский край… В натуре край. Туда отвезут — назад вернут — срок кончится. Не потому что срок маленький, а потому что край необъятный. И начинают изъезжать тебя. Дорогой хребет ломают. Месяц идет этап. Второй. Третий. Сколько еще ехать — никто не знает. Где-то на пересылках подпитка поступает. По тому, сколько буханок выдают, ясно, сколько до ближайшей пересылки. А дальше этого никто не думает.
Есть у этапных конвойных игра — «чай» называется. В купе столыпина, до крыши набитое бритыми бошками, просовывают пачку чая — предлагают купить. Тощие пассажиры вытряхивают последние изнанки за глоток настоящего чая, и в складчину пачка выкупается. Не проходит пяти минут, как другие вертухаи наводят шмон — и чай изымается. Через время сделка повторяется. Конвойные купцы божатся, что ничего не знали о шмоне и предлагают контингенту утолить жажду. После перебранки и торга пачка продается снова. Ровно через три минуты врывается свора стражей порядка изъять неположенный чай. К пятой ходке покупатель ощущает себя матерым волком в вопросах купли-продажи. На шестой раз, как только дверь за конвоем закрывается, такой секунды нету, как десятки рук успевают пачку раздербанить, чтоб каждому за щеку спрятать, кто сколько выхватит. Через семь секунд мухоморы врываются — а чая уже нет. Только похрустывает на зубах у всех мелкий грузинский лист.
Волга, Иртыш, Обь, Енисей, Лена — поперек не переедешь, не то, что концы искать. Поезд ведь 50—60 выжимает, а где-то и того больше вытапливает. И минут двадцать мост не заканчивается. Со скоростью пара сжигаешь мосты за спиной. Идешь по воде в край мошки и морошки. Назад если вернешься, будешь не ты уже.
— Где был?
— У Лены. Сама искупает, сама и обдерет.
Ленабля… Одни бревна, сука… Родине лес нужен!
Есть такое селение в Амурской области, Архара. Плавал я и там. В том смысле, что из окошка видал. Архаровцы из Архары — этим все нипочем. Они мурий(22) видели.
— Ты кто такой? — спрашивают.
Бандит, отвечаешь, к примеру.
— Уши в трубочку сверну.
И выгоняют на пятидесятиградусный мороз. Кожа лопается, когда возвращаешься в теплушку. Люди бывалые в целлофане жиры держат, обмазывают себе кто лицо, кто руки, кому игнат свой дорог — и ему достается. Один х.., не помогает. Я своего битым войлоком все укутывал, чтоб не заморозить. Туркменскую атмосферу создавал. Инстинкт самосохранения, говорят. В любом месте как разденут тебя — что там прячешь, сучонок, валенком обмотался!
— Ты что, командир, буяна прячу, чтоб мороз не отвыецымбарил. Разов восемь уже отвалился, пока ты меня тут шмонаешь.
И в один момент, выпав из автозака, понимаешь, что ты на месте. Периметр оцеплен. По углам вышкари с автоматами. Собачки надрываются, свежак почуяв. Всюду запретки, путанки, зуммер гудит, как в кащенке(23). Человек восемьдесят доходяг с сидорами за спиной строем на плацу. Мороз сопли в носу сворачивает. Метель глаза открыть не дает. Командиры не спешат распоряжения отдать, чтобы время вперед двинуть. В окне изолятора офицерская морда от жары и водки преет. Зэки перетаптываются на месте, не давая ногам отвалиться. Окоченевшее «сссука», сцеженное сквозь зубы, бродит по рядам, сплевывается под ноги, там разбивается в лед. Наконец, вываливается на крыльцо полковник — распахнутый китель, из ноздрей пар.
— Прилетели к нам грачи, пидарасы-москвичи?!
— Сми-рна!
Офицер вдоль строя прохаживается, каждому в харю заглядывает, ме-е-е-едленно, как на опознании. Кто-то срывается:
— Слушяй, командир, не тяни, а? В хату подтяни — там договоримся, в рот твою маму…
И тут мухомор красный вообще торопиться забывает.
— Что, русская зима кавказского человека е/ёт?
Степенно, не торопясь, достает из кителя сигареты и до-о-олго прикуривает на ветру, щелчком потухшие спички в снег роняя: три, четыре, шесть спичек, восемь…
Но закоренеть нигде не дают. Все время ковыряют. Как примешься, так сразу выдергивают. Сегодня Красноярск, завтра Ужур, Решёты… Лагерные хутора: пятьдесят-шестьдесят срубов, штук пятнадцать двухэтажек. Куры, свиньи, лошади возле воды пасутся, полторы коровы гуляет, козы серят. Старые женщины в фуфайках. Всё. Земля кончилась.
Окурочек
Чинарик перед тобой выронит, рядом еще харкнет — на вот, говорит, вытри.
— Да пошелтына…
— Да-а? А, ну, пройдем-ка.
Человек пять рихтанут, так, не в кипяток. Через сутки приведут на то же место, чуть оклемался.
— На вот, вытри. Осталось за тобой с того раза.
Когда приказ получен ломать весь этап, осечки не дадут, всех проведут через тряпку.
— Надо толчок помыть сегодня, уважаемый. Как ты?.. Не хочешь? Хорошо. Запишем.
Уводят. И что делают, только Всемогущий знать может. Возвращают.
— Толчок не помоешь? Надо. А то мы сильно, братан, засрали его, вот беда. Как ты, справишься?
— Конечно! Какой разговор.
Любой шов затрещит. Эта яйцерезка чинов не разбирает.
— Я вор в законе. Работать не буду.
— Ты что ли вор? — краснач такой выскочит, начальник тюрьмы.
— Я, — отвечает.
— Я здесь вор, — поправит его хозяин, х/ем в лоб уткнувшись. — Где ты мышей ловишь — я там котов е/у. Здесь у нас радио. У тебя есть возможность сказать вслух для всей тюрьмы, вор ты или уже не вор. А пока вот бумага — пиши отказную.
Если вдруг решает вор сохранить свой чин воровской и отказную писать отказывается, потому что с отказной каюк ему и в тюрьме, и на воле — уркаганы такого падения не прощают, — тут как тут проверенный трюк.
— Ах, вот как… Тебя что ли бить уже некуда… А ну, Елена, подойди-ка к нам. Нравится тебе его задница или дальше бить будем?
И пидарас с 15-летним сроком, пачка такая, что его ни вши, ни клопы не кусают, святого ничего, озлобленный на весь свет, — с кайфом обдерет! Это что надо совершить, чтоб Всевышний допустил такое… Будешь на коленях обещать дальняк вылизать — только бы не дырявили.
Не говори, что хитер — найдется более хитрый. Не говори, что силен — найдется более сильный. Так говорил Хаджи Рахим Аль Багдади. И один Всемогущий тебя из самого пекла достает и в сторонку ставит. Никто этого не замечает — ты один знаешь, что только Его сила тебя уберегла. Из самых недр своих знаешь об этом. И сходишь с этого места уже глубоко верующим человеком.
Жиган
Бывает, придет в камеру новенький, хиленький, с ходу видно — вольными пирожками серет еще. Матрас бросит:
— Здорово, мужики!
Местные переглянутся и подступают.
— Слышь, пацан, мы тут немного сомневаемся — ты не пидар часом? Давай-ка, ты голову в ведро с водой опустишь, а мы присунем по разу. Если пузырьков не будет, ты нормальный, целый пацан. Но если пузырьки пойдут, ты пидарас, извини, братан. — Да зачем так усложнять все, мужики? Давайте облегчу вам задачу. Я сейчас сяду в ведро с водой, а каждый из вас мне в цилиндр дунет. Если пузырьки пойдут, я согласен на пидараса.
Будьте знакомы: жиган, Север Степаныч. Укусишь — х.. орать будет.
— Имею что сказать.
Жиган разговаривает — все молчат, все замерзло. Алюминиевая цепочка тремя цветами переливается. Словом пополам распилит.
— Ты, гоблин! Берега попутал? Пером черкану — как мойкой срежу. Промажу — замерзнешь.
Оборотку давать — усерешься. Крови нет в его составе. Слез нет. Песок один. Сухой, как вобла. Прочный, как арматура, сороковка, есть же… На одной ноге татуировка: «Ты куда?» На другой ответ: «А тебя е/т?» Не пожелай врагу своему, чтобы тот в бане, в парном ажиотаже нечаянно вдруг локтями разбросался.
— Я такую морду бычью где-то видал недавно. Вспомнил. На банке консервной. Тушенка называлась. У КАМАЗа скат большо-о-ой, видал, наверное? Но и маааленького гвоздика, соточки достаточно, чтобы покрышку менять пришлось.
Подойдешь к нему: ни наглости, ни храбрости, еще и по-русски ни бельмеса.
— Это что за чиполлино? Уроните его под шконку — пусть там лежит.
Или, если в настроении:
— О, наш брат кавказский! Пойдем, мы тебя международному языку научим.
Слава Аллаху, националистов Север Степаныч тапочком забивал. Не давал в обиду. Конфетами угощает, которых на воле не будешь кушать. В каждом рукаве телогрейки по электроду заточенному у него. Насечки такие, что туда — в масло, оттуда с мясом, на ходу рвет все, что встречает. Хотя обратно не вынимать можно. Уже потому, что он в тебе, как дома, ты до отбоя не доживаешь. Обиду выхватит — засунет на разводе хоть кому. Одного-двух при любом раскладе зацепит. Уже не страшно ему в одиночку эту темноту пересекать.
Заточка в зоне — инструмент каждодневного пользования, всегда в нужный момент должен под рукой оказаться. Бывает, сильно закипятят тебя.
— Все, все, ништяки, сдаюсь, командир, твоя правда. — Языком мелешь, лишь бы отпустил, а в башке уже электрод затачиваешь. Год можешь коварство свое вынашивать, секунду караулить, чтобы заштырить ему. И за все это время ни один мороз колымский тебя не остудит, ничем не перебить будет харю его раскумаренную, пока не затолкаешь по рукоятку, зимнюю шинель пробиваючи. Козла козлить не впадлу. Пар должен уйти. Вот почему жиган на зоне — явление нежелательное для руководства. За это он до конца срока редко выживает. Или несчастный случай ему гарантирован, или затоптают — и по актировке наружу: обществу угрозы не представляет. Уже хоть не откидывайся. Все отбито. Сполна. И ведь все наперед знает, а прет. Этот же ваш, сын Всевышнего, которого жиды повесили, его же тоже пинали, избивали, плевали в него — ломали, короче. Ничего. Выдержал. Достойно смерть встретил. А потом нулёвый выскочил:
— Как дела?
Там о Нем чаще, чем монахи на воле, вспоминают.
Смотрящий
Если в зоне почему-нибудь не сидит вор и некому смотреть за порядком и гонять понятия, его место обязательно занимает смотряший. В советском делопроизводстве такую должность назвали бы ИО: исполняющий обязанности вора. Кандидатура смотрящего утверждается вором с воли по рекомендации мужиков. Есть в зоне вор, есть мужик, есть пидар. Все. Больше мастей нету.
Если вдруг до вольного вора доходят слухи о беспорядках в зоне, он призовет смотрящего к ответу. Вора проведут через КПП в комнату свиданий, где будет организована блатная сходка.
— Ну, что, бродяга(24), — скажет, — слыхал, у тебя на зоне мужики могут себе драку позволить. Случается, говорят, и ногами? И правда ли, что табуретом не в кипяток друг друга нет-нет ушатают? Непорядочно.
— Да, понимаешь, Степан, водка загуливает. Мужики себя не помнят.
— Как не помнят? Я вот сегодня четвертую кружку белой засадил да на твой вес целый баян дури вколол. Ты можешь сказать про меня, что я невменяем и завтра наш разговор помнить не буду?
— Ну, это ж ты, Степа. Не равняй.
— А что я, особенный? Ты на мне не съезжай. Тебя, бродяга, поставили сюда за собой смотреть или за ИТК 44/1 корпус 7? Сдавай груз, иди к мужикам.
Для смотрящего это приговор. Доверие кончено. Больше ему на этот ярус не забраться. Он уже идет по бараку, смотрит, нет ли где свободной нары.
Голод
А наша Риточка
Прикрылась ниточкой.
Глазом ободрал — носом спустил. И так годами, если женщина в поле зрения.
— Эй, начальник, бабу подтяни-ка мне. Утром хотел шляпу в штаны заправить. Отскочило — сломало два ребра.
Галка — северная птица.
Она может на ходу
Почесать свою …
На галку копить нужно было месяц. Свиданка с прощелыгой — 50 р. советскими деньгами тянула. Плюс угощение: водку им подавай в целлофане, колбасу всякую, хлеба шматок, конфету — хватает. В складчину копили, в складчину и пользовались. Вместе с конвойными.
— Ну, что, шмара бездонная, давай, распрягайся. Мне особенно некогда с тобой тут. Люди ждут. Я тебя отдеру щас по-быстрому и дальше запи..ею.
Девушка в красном,
Дай нам несчастным,
Много не просим,
Палок по восемь.
— Э, мужики, осторожно — целка на борту!
— Да, ну-на! Какое ухо — правое или левое?!.
Такой ногу затолкаешь — ее не зацепит. Или иначе.
— Где был, Василий?
— На бл/ках. Ирке пачку чая тасанул. Завтра, глядишь, Ольку отымею.
Это про местных пидарасов, которые без работы в зоне не сидят.
А так — лысого гонять. Как у нас говорили, устал левой, мочи правой.
— Пойду, вздрочну на волю.
Но эта беда в зоне еще полбеды. Кто много жил, не знает. Кто много видел — знает. Знает, что когда спина чешется, можно живот поскрести, чтоб лишних усилий не тратить.
— В соседний корпус баб привезли.
— Ну, сходим, если ветра не будет.
Года полтора я жил уже на диетической баланде. Меня угощали салом из чьей-то посылки.
— Хохлы, героин пришел! — носилось в бараке. Я заартачился: мусульманину нельзя. С нами сидел старый чечен. У него был 15-летний срок. Из дальней поездки раньше вернулся. Жена, с которой двадцать лет соль ел и двоих сыновей поднял, не ожидала. От грешной дыры до кадыка распорол ее. И тому, кто с нею оказался, голову отрезал на месте. Теперь он ел сало и укоризненно смотрел на меня:
— В плену можно. — И зажевал кусочек беззубым ртом.
Я послушался старика — и закаялся.
Я его туда — оно оттуда. Я туда — оно оттуда.
Я старался уйти как можно дальше, петляя между корпусами.
Я жалел, что знаю о том, что в шестом бараке едят сало.
Я щели не мог найти, где бы запах его меня покинул. Это же надо было по крови всосать: гюнах. Грех у вас называется. Нельзя, значит — харам(25)!
Волки
— Зона, подъем!!!
Ночь для зэка — самое смачное время. Будет ли завтра, еще неизвестно, а сегодня твои личные минуты нужно прожить сполна. Ночью можно готовить пищу, если есть харч. Ночью можно играть в карты, если бабло есть. Можно заточить новый электрод, если два старых у тебя изъяли при шмоне. Можно колоть татуировки, если свободный кирзач есть. Из него жженку готовят. Каблук кирзового сапога сжигают для этого, пепел растирают в пыль. Порошок этот водой разводят — вот и чернила. Рисуй себя хоть до жопы. Да мало ли чего нужно человеку, для личной жизни которого отводится несколько часов сна. Поэтому, когда в 6 утра рупор орет зоне подъем, ты не сразу соображаешь, на каком ты свете, но мгновенно фиксируешь, что света там не предвидится. И пока ты обмозговываешь этот вопрос, ноги успевают доставить тебя в морозную таежную чащу.
На твоей делянке ревут бензопилы, падают со скрипом деревья, лебедки поднимают их свежие смолистые тела и перемещают к обрыву, чтобы сбросить в речной поток.
Способов разнообразить эту ежедневную рутину здесь не много, и они известны всем участвующим.
— Эй, командир, отойдем, а? Просраться бы надо. 8 дней не могу — беда будет.
Конвойный послушно бредет за тобой поглубже в лес. Отходишь от проводника еще несколько шагов, за деревом расчищаешь от снега площадку, присаживаешься зад морозить.
— Разговаривать! — Звучит команда.
— Эй, командир!
— Что, засранец?
— Долго еще под пушкой на дальняк меня водить будешь?
Скрипит на морозе тайга. Бензопила «Дружба» режет тишину пополам.
— Че, умер, начальник? Я весь в ушах!
— Год и пять месяцев вожу вас — все не просеретесь, урки!
Лай собак заставляет обоих нас оглянуться. По снегу беззвучными нырками стремительно приближается волчья стая. Сколько же их… Семь, десять, двенадцать… Ты досчитываешь волков, сидя высоко на сосне, обхватив всеми конечностями гладкий, без единого сучка, ствол. Конвойный молча передергивает затвор. Волки, прошивая сугробы, шелестят стороной. Под ватником стекает по спине пот.
Метка
Режим советский — это яма. Проглатывает система. Но привыкает человек. Помнит только год, когда подлетел — и когда выскочит. И самотеком — лишь бы время летело. Не оказывая сопротивления, чтоб не усложнять сплава. А начиналось все слишком безобидно, по советскому образцу, по всем правилам военного трибунала вооруженных сил СССР. С тех пор, если случалось завести с кем-то разговор об армии, на дежурный вопрос, где служил, я всегда отвечал — в Алёшинских казармах(26).
В морской пехоте не прижился. Только на первое дежурство заступил, офицер прибежал — иди, говорит, умывальник помой. Дальняк, значит. Я ничего не сказал — сразу за горло зацепил.
— Кому ты это предлагаешь, гондон?!. Не подобает мусульманину такое, я твои уши царапал!
Все сказал, что умел по-русски. Нащелкать пришлось даже.
— Товарищ солдат, товарищ солдат!..
И тут подкатили диверсанты:
— Стоять! Стоять!! — Дембеля морпеха, ни обойти, ни переехать.
— Чечен! Над тобой меч висит! На ниточке болтается!.. — орал мне в харю комдив с красными лампасами на портках, майор Подлесный. — Я тебя на губу отправлю, под трибунал отдам!
— Отдавай, — соглашался я незамедлительно. — Но сам-то давление зачем поднимаешь, э?
В прокуратуру привезли, а там выяснили, что я еще присягу не принял — 15-й день службы. По разнарядке отправили в королевские войска: дисбат Подольский, среди вековых елей. Очешуеть, сколько их там. Целый день ехать будешь — и одни елки за окном. Это такие части, где оружие в руки не дают, даже ремень не носишь. Но я и в ихних генеральных штабах графины ломал, когда в окружении офицеров оказывался. Стеклянное горлышко с острыми клыками нет-нет удерживало их на дистанции. Лично хотели расправу чинить надо мной, но понимали, что живым не дамся, а раз так — одного да прихвачу с собой. Пристрелить же никто не решался. Комчасти из последних сил желал поставить меня на место. Офицеры всех рангов имели от него добро на мою голову, но те предпочитали собственную задницу. Каждый из них уступал товарищу усмирение злобного чечена.
— Рядовой, ко мне, бегом марш! — Ухом увидел я командира части. Он не успел закончить приказа, как я рефлексом подкинул ему свой — и тоже с указанием направления. Так я впервые был откомандирован в Алёшинские казармы. Дисциплинарная обстановка. Сидишь как суточник — только 28 суток. Говорят, в этих казематах царская охранка держала Ленина(27). Я чувствовал, что наступаю Ильичу на пятки.
Маршировать я, конечно, и там не стал. Лейтенант молодой разбушлатился, давай из кожи вон мне сутки нанизывать. За каждое есенинское слово — трое суток ареста. Рот открываю — еще пять суток. Я ему возражение — он мне еще пяток. Я ему командировку — он меня на БАМ. Дошли до двадцати пяти суток. А я знаю, что ему по званию не больше пятнадцати мне впаять можно. Что сверх того, старшим офицерским чинам позволительно. Говорю, зови-ка, лейтенант, своих генералов, а маршировать ты сам будешь. Обработал он меня, конечно, — отправил в камеру. Привели меня, положили на нары. Самостоятельно я не шевелился, похоже. Приходит от него полковник — молодой, длиннющий, худой, как обморок. В камере 17 человек. Дверь выходит в узкий каменный коридор. Командует:
— На счет «раз» всем покинуть камеру. А-а-а-рррррр-а-а-а-а-ззззз!!!
Он еще не закончил, а 16 человек уже стояли вдоль стены коридора. От напора слетел с кого-то кирзач и валялся в дверном проеме.
— Сколько заключенных в камере? — Спрашивает.
— 17.
— Я насчитал 16.
— Один больной, привели только что. Лежит на нарах.
— Явиться в канцелярию.
Явиться я, конечно, не мог. Приготовился лежа к обороне. Но борщить не стал полковник. Забыть решил обо мне. Пока мясо на кости не нарастет.
Но выпущенную стрелу остановить невозможно. Я объявил войну Вооруженным Силам Советской Армии. Двух победителей в ней быть не могло. Любыми возможностями я приближал развязку. К тому времени я пережидал в автобате перевода в другую часть. Меня хотели определить как водителя — что-нибудь перевозить подальше, чтобы хоть как-то изолировать от меня уставных солдат. Но слух обо мне шел впереди — и меня никуда не принимали. Я был бешеным жеребцом, не дававшим себя оседлать. При одном виде узды я вставал на дыбы. Но уже шкурой чуял — мне готовят клеймо. Запах каленого железа носился в воздухе.
Незадолго до этого одна неприятность вышла. Утром перед умывальником заметил в зеркале пролысину над левым ухом, будто лишай выстригли. Во всей части я один не признавал армейской машинной стрижки, а потому выеденная за ночь плешь на лохматой голове была слишком заметна.
— Шайтан языком метит, смотри, как зализал тебя, — утешил меня кто-то из муслимов(28). Лезвием все сбрить пришлось до последнего волоса, так что муха на голове буксовала. А скоро кто-то из наших получил посылку, и в Ленинской комнате накрыли огромный стол, человек на сто пятьдесят. Весь Кавказ — ингуши, карачаи, грузины, балкарцы, аварцы… Даже из Ведено(29) земляк попался — сильнее других подбадривал меня разделить с ними радость русского напитка.
— Не надо мне! — До сих пор себя слышу. — Если ты мусульманин и сто грамм выпьешь — Всевышний отвернется от тебя и сорок дней, пока не отмоешься, под кнутами шайтана пережидать будешь.
— Да ничего не будет! Да я отвечаю, я отвечаю, я отвечаю!..
Доотвечались до того, что месяц после того их найти не могли. И понеслось…
— Товарищ солдат!
Почему вы избили дежурного на КПП 164-го отряда?
Почему самовольно завладели его оружием?
Почему остановили служебную машину начальника части 289?
Почему самовольно высадили водителя служебного автомобиля УАЗ 469?
Почему уехали за территорию военной части?
Что я должен был отвечать? Просто замкнуло. Замкнуло как — не помещался, есть? Всю часть уничтожил, расх/ярил. Арестовывать меня группу захвата вызвали. От Медведково до Мытищ все дороги оцеплены были. А ну-ка, вооруженный преступник бежал. Машину угнал, автомат забрал, КПП-шника избил — навел кошмар. Машина перевернулась в оконцовке — так чухал от их боевой сирены. Из кабины выскочил — успел еще коменданта ушатать — он руководил операцией. А я откуда мог знать, что он комендант? Кто первый попадался, тот и виноват был. Никто не успевал сказать, что он свой.
— Уведите осужденного.
Из зала заседания вывели — и томись, жди, когда тебе припаяют. Час жду, другой. Забыли, думаю. Может, пролезет? И с толпой смешался, раз-раз, уже на проезжей части, а вот уже и в трамвае. Петлял, бегал, до Филевского парка доскакал. И в штатском был — а не денешься никуда, если план перехвата объявлен да еще с попутными рекомендациями:
— Очень опасен. При захвате может оказать сопротивление.
И шустрый был, как форель, — 8 метров вверх по водопаду. Но зима — плохой товарищ для побега. Скользко. Упал. Головы поднять не успеваешь, как держат тебя уже над землей за воротник и ботинки на ширине плеч. И уже в таком положении торпедируешь в автозак. И с этого момента — шлеп: на лицевой стороне «Личного дела» красное тавро.
— Командир, зачем у меня красная полоса на деле, у других нет? — будешь спрашивать.
— Склонность к побегу.
— Откуда? Разве от вас сбежишь?
Конечно, не сбежишь, но как только красным чиркнут поперек, с этой минуты мухоморы(30) обязаны каждые два часа проявлять к тебе интерес: шмон, обыск или явка на вахту.
— Осужденный такой-то, статья такая-то, явился для отметки в журнале.
И ночью придут фонариком в морду посветить, чтобы галку поставить в твой черный календарь, пока весь барак тебя ненавидит за то, что из-за тебя одного такое регулярное беспокойство всем обеспечено. Ленин же ваш сказал: кто не был в неволе, тот не знает цены свободыбля.
Столыпин
И снова в лесной глуши ждешь состава для этапа. Погода лютует, шкура лопается. Снег в рукавах высвистывает сильное слово — Соликамск…
— А эти почему в стороне?
— Потенциалы строятся отдельно.
Так узнаешь, что ты потенциал.
Ветер, браток, несется такой, что подпрыгни повыше — подхватит, и выстрел не догонит. Но ты знаешь: бежать никуда не надо. Ты радуешься, что вокруг люди. Где люди — там тепло и безопасность. А чтобы мысль о побеге даже спящего глаза не открывала, в лагере пересказывают одну историю без срока давности.
Где-то в колымских широтах, в лютую стужу, в самую сучью пору ее, столыпин со спецэтапом отцепили в таежном тупике, у последней проложенной шпалы. Дальше железки не было. Для дальнейшей транспортировки нужно было ожидать автозак из транзитного лагеря. Пайки и случайное левое продовольствие давно истощились. О кружке кипятка не смели помышлять как о райской птице. Ждали. Зэки коченели и требовали, чтобы их выпустили наружу развести костер. Конвой не имел на этот случай распоряжений и не отважился проявить самодеятельность. Мухоморы сами стыли от мороза и тупели от неизвестности. Надвигалась ночь. Автозака не было, связи тоже. Обезумевшие зэки стали раскачивать вагон, который каждый час рисковал оказаться братской гробницей. Конвой предупреждающе стрелял в воздух, но не отпирал затворы. Тогда кто-то из заключенных зажег огонь внутри вагона. Старое просмоленное дерево вспыхнуло на морозном ветру. В несколько секунд столыпин запылал, как спичечный коробок. Люди кричали и бились наружу, согретые последним жаром. Конвой остолбенел от ужаса и остался неподвижен, пока не прогорели последние кости этапируемого контингента. Так они и заиндевели, глядя на грозное слепящее солнце посреди таежной морозной ночи. А всему виной автозак. Не приехал вовремя. Замерз в тайге на полсуток раньше. Антифриз загустел. С двигателем ничего не сумели сделать, и от машины отойти не посмели, верные псы тюремные. Так в автозаке в строганину и превратились — при исполнении служебных обязанностей. И это в XX веке, в самом хвосте. А холод от основания Земли существует. Вот кто в тайге хозяин.
Память
Для начала хорошо смазать солидолом. Все части. Обложить ватой, тряпкой, целлофаном, фольгой. Газетами. Снова обернуть тряпкой — и в прочный целлофан запаять. Все это обратно солидолом смазать — на него глина хорошо ложится. И на три—четыре штыка в землю, под стойку забора в своем же огороде. Через сто лет можно выкопать, собрать — и сразу стрелять. ТТ, красавчик, — ночью белке в глаз. Любой раздражитель, чуть что — я здесь! А ну, не молчи, иди, покажи всем, как следует!
Я дьяволом стал с этим стволом. Страх кончился у меня. Шарахнешь — на три метра падают все от волны только. А потом смотрю — не-е-е… Все тебя боятся. Никто не уважает. Среди тарантулов и скорпионов жизни нет. Если Аллаху веришь, от кого тебе защищаться? Убери его от глаз подальше.
Реле времени играет, не отдаляет, а наоборот, как будто вчера все. Целую тачку грехов впереди себя толкаю. Яблоко упадет — земле удобрение принесет. А тачку куда денешь? Не гниет, всегда в свежем виде. Двадцать лет в два глаза не сплю. Проскакиваю во сне сквозь рой назойливых мух. Они преследуют меня, зловещее на ходу запуская в уши: обвинения, угрозы, какую-то страшную правду. Это зря говорят, что правда веса не имеет. Правда — она тяжелая. Нет такой лопаты, которой бы в нее врезаться и потом вывезти это дерьмо наружу. Она твердая. Не плавится такой металл. И жить невмоготу, и умереть страшно — знаешь, что и там не шоколад для тебя приготовили. Чем дальше уходишь, тем ярче проступает.
— Ты нас больше не приглашай в дом. Мы с тобой не можем хлеб ломать. У тебя жена нечистая. Привозит, кто хочет. Увозит, кто пожелает. Хамид видел. Я видел. Юсуп на прошлой неделе видел. Извини, брат. Мы должны были сказать тебе. Извини.
Как ты встретишь меня, моя милая,
Да если я вдруг у всех на виду,
Из-за стенок режимного лагеря
Я к тебе уцелевший приду.
Не заметил, как нож в карман сунул и пошел. Его с собой берешь — он на кровь тянет, есть же?..
Постучал.
— Ты, э, жену мою подвозил, цепочку не находил в машине?
— Откуда?
— Как откуда? Цепочка пропала золотая, поищи в машине.
— Я ж подвез — не катал ее.
— Ах вот как… На, поймай тогда!..
Прямо на ноже вынес его на улицу.
Запорошенный пылью дорожною,
Да я приду на себя не похож.
Как ты думы развеешь тревожные,
Как тогда ты меня назовешь?
— Зовите старейшин. Зовите имама. Вот я!.. Заберите это.
Никто и ухом не дернул. Все знали, что таков закон.
Нож об траву вытер, как после свиньи. Думал, пар спустил — полегчает. Лег на землю, суда ждать. А шайтан над ухом тут как тут:
— Эй, ты чего лежишь? Вставай, не обламывайся! Это еще не п/ец. Вперед! Я тебя туда проведу!
Может, встретишь, как гостя желанного,
Да с удивленьем в красивых глазах,
Может, чайкой на грудь ко мне кинешься,
Может, имя моё назовешь…
Не успел опомниться — а ноги уже дома. Жена у плиты, в переднике, все кипит, глаза сияют… Вот этого-то блеска в глазах мне как раз недоставало до ощутимой катастрофы.
— Кто, говоришь, подвозил тебя?
— Никто не подвозил. О чем ты?
— Отвечаешь за свои слова? Детьми побожиться можешь?
— А если и подвозил — тебе-то что?
Я хочу, чтобы ты меня встретила
Так, как раньше, но только без слез,
Седины чтоб моей не заметила
И морщин, что с Печоры привез.
Раньше крик услышал, чем кровью засочилось лицо ее.
— Шалава. Харам теперь на морде твоей написан будет. Пусть все читают.
И вышел в огород костер развести. Огонь мне всегда утеха. А она брату звонить вздумала, чтобы спасать бежал. Я это понял, только когда к забору тачка его подъехала и дверца по мозгам ушатала. Смотрю на себя изнутри: и наяву вроде, и проснуться не могу, а уже откапываю…
Братец ее имел такой несокрушимый корпус, что его из зенитки мочить надо было для верняка. Но мой комиссар не подвел — справился. Почти весь магазин разрядил. Остудиться не мог. Ее я не хотел трогать, но она так голосила. Я хотел прекратить это и пальнул ей в рот. С одного выстрела заткнул дыру, которую прорвало криком. Чекалду ее разбрызгало по стене, и все, наконец, стихло.
Так не плачь, не грусти ж, моя милая,
Обниму я твой девичий стан,
И мелодию танго любимого…
А ведь ем каждый день с тех пор. К хлебу и воде эту же руку тяну. И молитва всегда одна и та же — каянье и прощенье. А тогда хотел оживить, чтобы снова разок ушатать. А потом еще! И еще раз.
И мелодию танго любимого
Нам сыграет красавец баян(31)…
А какая-то клетка на дне башки не унимается и поверх всех каяний аварийкой сигналит — прав, прав, прав.
Я прав.
Свобода
Помню, реку переходил. Русло Терека спокойно, отшумело, отгремело от бурного летнего таянья. В горах стало замерзать. Вода уже села, чистая, но еще довольно большая. Перекат надо искать. Есть камни, мхом покрытые, — лягушачье пальто называется зелень эта, в одно время очень скользкой бывает. Чуть оступился — болотники наполнились, и меня вниз потащило. Прибило под скалу. Дыхание кончилось, но вздох еще не сделан. Последний дух, думал, выпустил наружу, уже глаза раскрыл напоследок — и тут вода меня выбросила.
В любом месте русло может затянуть человека. Вода дает понять иногда, что ты на ее территории, не надо забывать об этом. Но и над водой Всевышний стоит. Взглянет мельком — с любого дна поднимет, и ты уже сухой, нога земли не касается.
И если тебе суждено, то каков бы ни был срок, приходит конец и ему. И ты выходишь наружу, щурясь от света, которого не замечал еще вчера, на разводе. И тело твое недоверчиво медленно принимает настигшую тебя перемену, сбрасывая многолетнюю ношу, как намокшую бурку. Вот-вот, думаешь, и последний засов упадет, выпустит душу на волю. Но что-то пока не пускает, застряло в кадыке, бьется в горле. А, это кровь толкает вовсю по жилам талые ручьи.
Ты так истосковался по людям без номеров и погонов, что веришь, им тоже тебя не хватало. И сильно удивляешься, когда встречаешь их лицом к лицу.
— Твой брат приходит — и беда за ним. Выгони его. Не пускай в дом.
— Восемь шайтанов лучше встретить, чем тебя на своем пути!
— Купить пистолет, пристрелить тебя — дешевле обойдется.
— Твой друг тюремщик. Он тебя обнесет. Он крадун.
— У тебя есть что красть? У тебя на бутылку для меня нет, сука!
— Тормози, э, я покатил…
— Сиди! Шаг сделаешь — и тебя пристрелю. А ну, быстро, тащи все, что есть, угощать будем. Радуйся, что человек на порог твой ступил. Душа с того света вернулась!
И когда первая ночь на свободе тебя настигает и с ног валит так, что каюк, при пожаре выносить первым, и все вокруг отдыха ждут, радуются, что вот-вот в алебастру, — ты один среди них не хочешь, чтоб темнота наступала. Все лампочки включишь, пусть только заорут, спать не сможем.
— Закройте рты! Я в темноте, в непонятках, любому кошмар наведу, когда гостя встречу.
И как только выстегнешься, твой черный друг на пороге — проверить, не рановато ли я на свободу собрался. Ты знаешь, он не промажет, не забудет, не опоздает — лет двадцать последних в затыльник дышит. Он никогда не покажет своего лица, буквы не выронит. Он снова попытается душить тебя. Он ничего не объяснит и на этот раз. Ты, конечно, окажешь сопротивление, тебе снова удастся выйти из схватки живым, но душитель отступит только после скромной, но ощутимой победы: твой сон разбит.
Когда на тебе столько крови, ты не узнаешь, кто подстерегает тебя на тропе смертной мести. Кто терпеливо выжидает минуту, чтобы не дать прошмыгнуть тебе в узкую калитку на границе яви и сна, за которой притаилась награда уставшим — ночной покой. Как хороший вратарь, он не пропустит тебя в сон без сражения, без попытки подмять и раздавить плотной бесформенной массой. Ты можешь продолжать дремать дальше, но до утра уже не забудешь его истребительной ярости. Чей зловещий дух преследует мой сон столько лет? Неужели Гузель(32) не простила меня до сих пор? Или так беснуется проклятие ее матери? А всему виной этот е/аный калым. Сорок тысяч советскими деньгами я должен был заплатить за свою чернобровую красавицу. Даже если сейчас продавать начну все, чем владел когда-то, таких денег могу не набрать. Нам было по 16 лет. Я уже отлично понимал, что должен действовать в обход калыма. Загладил, уговорил, обещал жениться. И, конечно, сломал все туркменские оковы, веками оберегающие родовое сокровище — невесту, залог безбедной старости для родителей. А потом предложил бежать на Кавказ — там уж я на своих камнях сумею за нее постоять. И тут она вспомнила, что она отцовская дочь, воспитанная в послушании, — и ни шагу не соглашалась сделать от родительского дома. Я понял это по-своему. Я совсем ее не понял тогда!
— Не понравился? Лучшего искать пойдешь после меня?!. Большего?!
Коварная смерть от ножа ждала ее в редколесье. Я тогда сам не знал, что так сумею. Все вышло как-то само собой. А потом уже все было не страшно и как-то обыденно. Пальцы загибать перестал. Одним меньше — другим больше. И все это, не считая урусов, которые считали меня не иначе как единицей вражеской силы, по которой страна объявила огонь на поражение.
Но простить не могу себе только муравьев. Когда уж им вздумалось муравейник разбить на моем огороде? Может, и дома предков моих еще не было? Может, народ мой впервые кирпич екатерининский увидал только-только, когда муравьи здесь свои ходы к Всевышнему уже проложили. И в одно утро — на тебе — помешали мне, путь перерезали! Не поленился же — целый чайник вскипятил для них, чтобы не перебегали больше в неположенном месте. Никогда не забуду, как остановил этот ручеек живой — и весь муравейник заварил заживо. До сих пор горю в кипятке своем.
А может, палач приходит не за что-то в отдельности, а как приговор по совокупности и без срока давности?.. Но и такого, как ты, зачем-то держит Аллах на свете. Значит, есть у Него на тебя свои планы. И когда в первую ночь на свободе ты вырвешься из лап душегуба, разорвав свой шелковый, свой упоительный сон, секунды такой не бывает, когда понимаешь вдруг, что не прокурор лишает свободы и не лагерный охранник, открывая замок, возвращает ее обратно. Только Аллах Всемогущий свободу твою на ладони держит. Ниже пыли, ногой Его примятой, мордой вниз лежать буду, пока кожа со лба не слезет. И даже, если простит, головы не оторву от земли — пока Сам не поднимет. Но милосерден Всемогущий. К Нему шаг делаешь — Он два делает. Два делаешь — Он десять навстречу. Ты идешь — Он бежит.
31.08.2015
Страна серых волков
Как я устал от дымящих запалов. Все в боевом состоянии: дождь капает — вода только села — уже высохла, паром ушла.
Один боевик
Встречные
— Улугбек, ты зачем моих людей стрелял?
— Они стреляли…
Поторопись порадовать добрым словом встречного. Быть может, не придется больше встретиться. Так говорил Хаджи Рахим аль Багдади.
Аубекир, кто не помнит тебя в ауле Старые Атаги?.. Годам к шестидесяти ты обогатился серебряной бородой и золотой гурьбой детворы. Я запомнил, как ты сидишь на крыльце с младенцем на коленях, уткнувшись подбородком в его мягкое темя. Еще человек двенадцать детских голов различного калибра галдят поблизости.
— Хаубекир, как ты? Как хозяйка? Как дети? Что это — все твои?
— Думаю… — шевельнув одной бровью, отвечает Аубекир, не отвлекаясь от своей глубокой заботы.
В Ведено хоронили известного забухая. Проводить растянулись на пару километров — родные, односельчане, старейшины. Я вез на кладбище стариков и хотел обогнать всех, чтобы дождаться покойника на месте. Древний Ахмет тронул меня за плечо.
— Ему, конечно, уже все равно, его хоть тросом тащи, но обгонять его не надо. Туда не торопятся.
И добавил, подумав:
— Когда меня понесете, не забудьте руки мои по сторонам раскидать. Пусть все видят, что я ничего не прихватил с собой. Голым пришел — голым уйду. Гроба карманов не имеют.
Гроб с телом принято нести по очереди, меняясь каждые десять-двадцать шагов, с каждой стороны по четыре человека. Почему-то мертвое тело становится неподъемным. Недаром говорят: тяжелый, как труп. Токай подставил свое плечо под ноги покойника от самого дома. Семь человек за спиной Токая менялись непрерывно — он начинал видеть это ушами. Один Токай продолжал путь в скорбном молчании. О нем как будто забыли все, и не вспоминало Небо. Наконец он взорвал траурное величие тишины:
— Меняйте меня, е…ать его маму! Я его что, на хату к себе тащу?!
Мага. Весь стеклянный. Забыл, когда смеялся. Душ двести двадцать за ним. Ну, русские сами виноваты. Флаг у него больше, чем машина. А машина — Колхида целая. Еще не появился — земля качнулась уже. А где нога ступила, везде котлы пылают, баранов режут, хлеб ломают — Мага идет, из Аргуна.
— Как дела? Чем помочь? Как всегда? Сколько денег тебе нужно выпрямить позвоночник? На, держи, не хромай, славь Аллаха.
— Сдавайтесь. Выходите. Всех отпускаем на свободу, кто добровольно сдал оружие.
Эх, ваня, возможности нету, а то и задние лапы поднял бы!.. Но русский, думаешь, еще когда в тебя магазин разрядит, а свои уже держат на прицеле, ждут, когда шелохнешься.
— Пацаны, надо сдаваться!
Это Арбий. Его группа уйдет через горы в Турцию.
— Вы видели их сверхзвуковые самолеты? Наперегонки пролетят — и родине пи..ц. Восстановлению не подлежит, снимите с эстакады. А под Тереком у рыб все глаза уже лопнули. Я слышал, у вани и другое оружие есть: так ушатает — вся округа выстегивается! Очнемся — в дудышах(33), юбке и фуфайке — в июле и на черноморском побережье. А юбки, как у лебедей будут, на которые можно лимонад и коржик ставить. По трое выстроят — будем танцевать — в очках и ушанках.
Он был большой шутник, Арбий. Я видел, как на борту танка, Т-34, нулевого, купленного из-под полы у вани же, он старательно выводил белой краской «НА МОСКВУ».
Ваха. Я знал его.
У него был Стингер, америкосовская ручная зенитка, из которой можно мочить самолеты. На груди и на спине висело по калашу. Весь он был обернут патронташной лентой, как петроградский матрос. На правом плече его жила противотанковая Муха, он не расставался с нею во сне.
— Я хочу, чтобы когда я приходил, дети радовались, а не земля дрожала, — слышали мы от него. Неожиданно для всех, а больше для себя самого, в один момент перед боем он вышел из укрытия и сдал оружие.
— Все. Больше воевать не хочу. Берите — все ваше.
Он складывал перед собою килограммы смертоносного лома. Все были в оцепенении. Свои почему-то тоже не пристрелили — так это было похоже на сон или тяжелый бред.
— Не задерживать. Выдать документы. Отпустить без дальнейших выяснений, — прозвучал приказ со стороны противника. Не знаю, что успел ему шепнуть Аллах за минуту до капитуляции, только я видел его годы спустя верхом на тракторе. Весь промасленный солярой, с черными потрескавшимися руками, он управлял самой благородной машиной, и оттуда, с высоты кабины, как-то странно посмеивался над своей прежней жизнью, то ли над нашей напрасной. Мне потом объяснили, что так конопля загуливает. Ваха пристрастился к травке. Это был его выбор, его доля смерти в мирной трудовой жизни.
Заур, аварец махачкалинский. 220 вольт — полных! Ваня выдохся мочить его.
— Застрелите эту машину. Он непобедим.
В лоб ему стреляют — он стоит.
— По-другому я бы тебя порвал, да же, командир? — И так падает. У камня нет кожи — у человека нет бессмертия. Так говорил Хаджи Рахим аль Багдади. Он умрет сейчас, Заур из Махачкалы. Но как он умирает, ты посмотри!
Где найти место, чтобы они остались? В сердце моем тесно им.
Братья
Помню двух братьев из горного аула. Старший давно оторвался от материнской юбки и считал себя горцем с мужским характером: ладонью по столу ушатает — люстра падает. И в один день начудил столько хорошего, что решил припрятать его среди ночи — не так заметно. Он прокрался в родительскую хижину в горах. Там думал переждать, отлежаться на дне, пока пыль не осядет. Младший обрадовался. Мать встревожилась, но без лишних расспросов стала лепить манты. С детства он так любил манты, ее первенец, ее гордость, ее надежда… Сын вдохнул домашнего тепла — и спустил пары. Ночь была на исходе. Закипавшая пища дарила аромат детства. Только родные стены могут дать такую полноту покоя и безопасности.
— Ох, сейчас налуплюсь мантов,— выдохнул старший.
— Если Аллаху будет угодно, — мягко поправил младший.
Мать уже накрывала на стол.
— Теперь уже при любом раскладе поем — даже если Ему не угодно будет.
Дымящиеся манты топили золото масла. Старший едва не успел положить в рот обжигающий сочный кусок, когда дверь вышибло наизнанку.
— Всем оставаться на местах. Ноги на стол. Руки за голову.
Накатили, закруглили и вышвырнули — в край вечной баланды. Больше его никогда не видели. А младший оплакивал его на всех похоронах.
— Зачем только он так сказал? Зачем? Прости его, Аллах!
Мантов с тех пор младший не ел больше. Не мог.
Вольво
Волка все погладить норовят. Кто руку тянет — без руки остается.
Два КамАЗа долларов пересекли чеченскую границу. Прошли три ультрафиолетовых облучения — только на четвертом моросить начали. Лучше настоящих оказались — на том и спалились.
Предвоенный Кавказ — хлеще дикаря из Техаса. Восьмая ходка, вся жизнь на бетоне, вся жопа в шрамах. В трехбортном костюме, а из челюсти кровь сочится.
На рынок пришел, попался — жертва. Все на бочку. Дергаться начнешь, да еще по-чеченски не говоришь — в расход. И так с 90-х: бандитизм и беспредельщина, вымогательство и открытый грабеж.
Рано утром, с шести до семи, авторынок в центре Грозного уже кипит. Волки серые шустрят. Салман собирает десять-пятнадцать человек, начинает разговор.
— Мусса дела. Хаве лахта(34)! Если к вечеру мы появимся у Джагара с голыми локтями, как гуси, он нас не поймет. Так что вот перед вами авторынок. Созерцаем! Рвем! Метаем все подряд! И в кучку, как положено, а там, вечерком, раскидаем. Я здесь, на левом боку, ожидаю вас. Вперед! А ну, тормози, тормози! Это что там лазиет? А ну, подтяните-ка их сюда. Что за субъекты?
Подводят к нему двух ереванских кроликов.
— Драстуйте!..
— А ну, рассказывай. Что тебя вдруг судьба бросила в страну серых волковбля? Как ты здесь оказался? Быстро говори!
— Эй, распашонку ему поменяйте! Щебех(35), как он уже обосрался! — Кто-то подначивает по-чеченски. — Геморрой до колена растянулся, метла повисла. — Рассказывай давай!
— Вот ми приехаль в Грозный купить автомобиль, во-о-от… — Начинает бледный обморок. — Вы поможете нам, ребята?
— О-ооо! Мы тебе еще вчера помогли! Как ты прошел мимо Лечо? Он вторую неделю не может продать свой автомобиль. Ты чуть не рассердил его! У него конкретный автомобиль! Автомобиль Вольво. Вольво — хорошая машина. Восемь трупов вмещает. На любую военную дорогу гони ее. Бери — не прогадаешь. Сколько денег у тебя? Давай, вытаскивай, ничего не надо оставлять, все до последнего рубля, что там у тебя еще осталось? Ваха будет с тобой щас разговаривать. Расскажи ему, Ваха, что там за маленькая одна загвоздка у этой машины, какой нюанс, объясни ему.
— Да вот, в одну самую холодную погоду эта Вольва как-то у Лечо не завелась. Так Лечо до того разозлился, что из АКМа два магазина по ней ушатал. А так она в идеальном состоянии — можешь забирать, никогда не пожалеешь!
И на чеченском прибавил:
— Вьях дейладах(36)! Посадите их в машину, отвезите подальше к российской границе, расстреляйте ихнах. Не надо нам здесь такого.
— Э, а какой это автомобиль продает Лечо две недели? Это не тот, который в Панкисском ущелье в обрыв улетел после ракетного взрыва Российской Федерации? Там что-нибудь долетело до обрыва?.. Э… Дейла дехдадах(37)! Где ж это видано, чтоб нохча(38) вайнахдах(39) продал свой автомобиль Вольво!..
Такси
Мне часто приходится слышать, что на русака похож, морда у меня славянская. Я начал привыкать, что похож на кого угодно — не похож только на своего. Кавказские братья видят во мне азиата. Для туркменов я навсегда останусь немного чеченцем. Бабаи считают пришельцем, похитившим их язык. Русские по паспорту подозревают во мне террориста. Татары, их же много, целый казан — и там не сумел потеряться — вычислили. Чужак. Как родимое пятно, таскаю на себе клеймо это. Даже кочевые люли сбросили меня, как балласт, на таджикской границе, не умея признать свое. Никогда не дома. Нигде не прикуриться. Всюду транзитом. Всю жизнь надо мной славянку играют. Всю дорогу бикфордов шнур за спиной горит.
А тогда я таксовал в предгрозовом Грозном.
Ко мне подсели двое чеченцев и по-русски объяснили, куда им надо. Надо было не близко. Мы сговорились. Я тронулся. Без перехода они стали говорить между собой на чеченском.
— Щас прокатимся штуки на две и швыряем моториста.
Я засмеялся.
— Что смеешься? — спрашивают меня по-русски.
— Да нет, ребята, так.
Пассажир рядом взял мои сигареты.
— Ты какие куришь?— спрашивает.
— Да вот, их и курю.
— Так это ж мои, — и кладет себе в карман мою пачку. — А я такие же предпочитаю. — И вынимает свои. Одну сигу себе в зубы, другую братку на заднем сиденье протягивает — и ждут огня.
— Спички есть? — спрашивает меня.
— В бардачке посмотри, найдешь.
— Нет, я хочу, чтоб ты мне прикурил.
— Щас остановимся, я тебе тасану огоньку.
— А на ходу не можешь, да? Или ты нас, что…
Есть такое слово у вас, пренебрегающее… Как? игноририруешь? Именно! Ты что, говорит, нас в х… не ставишь?!.
— За рулем же, твоей жизнью рискую. Видишь, на трассе движение какое неспокойное. Минуточку терпения.
Я сдал вправо, отжал ручник и как зарядил того, что поближе, — и на чисто чеченском языке с русскими запятыми предложил выйти. Тот берега попутал. Дверцу открыл и бежать не может, замерз на месте. Я развернулся к заднему.
— Тебе тоже прикурить, да?
— Нет-нет, кричит, — я у него прикурю!
Извинялись еще два дня. За русака меня приняли. Заплатили двойной тариф и ускакали сайгаками.
Но не всегда так удачно складывался день таксиста в предвоенной Ичкерии(40). Особенно, если он взаправду русаком окажется. Случалось, повезет русскому бомбиле получить дальний рейс: Нальчик — Грозный, к примеру. Даже предоплату при посадке получит. План на два дня сделан — хоть выходной бери, жену на базар вези. Он на радостях газует — про спидометр забывает, в мечтах кислыми щами рот обжигает, косточку мозговую дербанит. А из динамиков Европа Плюс по ушам трещит, пока неразговорчивый клиент только и буркнет во всю дорогу пару слов на своем в мобилу с антенной:
— Еду — встречайте.
И в Грозном, на самом подъезде к городу, уже организован прием.
— Все, махмуд, выходи, отъездился, будь здоров! Через 5—6 часов можешь заявить, что у тебя тачку угнали. Что сидишь? Отпрыгни, покуда ветер без камней. До вокзала подбросить?
И горе тому, кто не сразу понимает, что каюк на хвосте сидит и уже по нему слезы льет, кто вместо благодарности за долгую жизнь и счастливую старость ни с того ни с сего вдруг упираться начнет, пузыри пускать, по-русски возмущения сыпать вздумает. Наружу выведут, чтоб салон не пачкать, скромно подстрелят для начала, рот заткнут, а в мозг еще умудрятся свое затолкать — для науки:
— Ты, пидараска, тебе это было нужно? Дока за сеном на такой технике ездит. Неужели тебе этот сарай дороже жизни?!.
И там, где нужно кричать, рычать, орать, воду искать, он должен проглотить свою боль — и так стоять, слушать.
— Жизнь свою в копейку не ставишь, гандон? На — поймай!
И еще патрон. И в лоб напоследок.
— Заверните его. В багажник — и за пределы государственной границы, на свалку. А сарай к Лече — пусть разберется.
А уж Леча в технопарке ювелирно заменит одну цифру номера и выпустит машину на вольную волю.
— Эх, ты, махмуд… Ты бы лучше спросил, как до вокзала доехать.
Джохар
Два КамАЗа по Чечне проедутся, за каждый забор по десять-пятнадцать калашей выбросят, не спрашивая. Тахх-духх — падают в твой двор русские автоматы. Ничего не ломается, в огне не тонет, в воде не горит.
— Готовьтесь, — называется картина, — чтоб не говорили потом, что нечем обороняться было.
С чего все начиналось… С нефти, конечно, которая в недрах нашей земли только затем родилась будто, чтобы признать своего джихангира. Она ничего не хотела знать о государственных границах и терпеливо, по-девичьи, ждала, чьи руки скажут ей: моя. Ваня на берегу обозначил свое первородное право на чеченскую невесту.
— Ты что, Джохар, эту корову головой развернул на Россию, а вымя в Чечне оставил? Пасется, траву жрет у нас пускай, а молоко сами пить будете? Так не бывает. Еще если боком поставить — по четыре сиськи на каждую сторону, куда ни шло. А если, Джохар, ты недоволен, то буду доить ее сам. Эта корова моя.
И не очень интересуясь ответом, ваня решил по-своему: корову оставить на том же месте, кормить хорошенько, да винтовки раздать, чтобы волки невзначай не сожрали. А сам дважды в день доить приходил — в полном своем праве.
Конечно, для многих из нас Джохар фигурой номер один был. Ничего себе, лагерь в Науре распустить накануне войны. У кого-то срок пятнадцать лет, ему еще трубить лет двенадцать, а он утром выходит, потому что засов открыт. На вышках никого нет, конвойных нет, ворота нараспашку, не то, что калитка. Свободен, говорят. Хочешь — домой чеши, никто в спину не выстрелит. Хочешь, с нами оставайся — вот тебе оружие, вот деньги, сколько нужно, вот новый паспорт — нулевый. Сам черный весь, нос утесом крутым — Василий Николаевич теперь. Начинай новую жизнь и благодари Аллаха. До последнего шурупа сконструированный полномасштабный документ — с самой обывательской достоверной биографией. Твое дело только выучить. И банда в лесу, человек семьсот, учат наизусть свои свежие паспорта, экзаменуют друг друга:
— А где родились, Василий Николаич, а где были прописаны до того как родились, а как вашу маму зовут?
По свежим следам той амнистии прокатилась сильная волна истребления мусорского населения. Месть мухоморам, упрятавшим тебя на долгие годы, — извечная мечта уголовника. Но когда они освобождаются каждый в свой срок, одним больше — другим меньше, это не так заметно. А тут на тебе — скопище беспредельщиков получили доступ к возмездию.
— Товарищ майор?!. Здравствуйте! Не узнаете? А мы тебя долбить пришли. Мы сначала тебя отымеем, потом жену твою, дочь твою, сноху твою. Потом х.. тебе в рот сунем. И чтоб тебе не так мучительно умирать было, когда хату подожжем, сонную артерию так и быть отрежем.
У майора из штанов потечет, пока он вникает. Фосфор ведь чует человек. Он же нет-нет вспышку роняет в темноту. И невзначай прямо из кармана пальнуть по ногам.
— Бля, мне теперь куртку новую покупать надо. Дырка, видишь?
И пошел бетон по опалубке. А дальше такому уже по х/ю ветер — не важно, с кем, но против теченья.
И вот уже тысячи бритых голов сепаратистов, целый косяк волков отрывается — и в горы. В лагерях Хоттаба нормы ГТО сдает, ждет распоряжений. Советский генералиссимус авиационной армии Джохар Дудаев собственноручно снабжает оружием. Ваниным, конечно.
— Кто не будет воевать, я лично буду брить усы.
Так говорил.
Думал проскакать мимо вани. А ваня голову с печки как поднимет:
— Это что за блоха тут копытом бьет? А ну, снимите-ка с нее подковы — шумит очень.
Джохар. Бекхан. Лидер без конкурентов.
В Дубае с кайфом торчит сейчас. Или в Турции. Я так думаю.
— Как? Он ведь убит?..
— Конечно!.. Но какой-нибудь миллиард долларов — и все в полном ажуре: и новое имя, и узоры на ладонях. Это не волки. Это лисы. Они все бессмертны.
Салман
Вчера из шашлычек с нами не вылезал, там-здесь — разбитной пацан был. Часто в Шали бывал — у второй жены. Ставрооль посещать любил. Там, говорил, русачки в шортах — не промажешь. А деньги всегда вынимал только в банковских упаковках. Полпачки в стакан обмакнет — вода на купюры не садится. Сухими выходят. И сам выходил сухим — и товарища не оставлял. В любой точке планеты, если свой в беду попадал — мог отмазать, не скупился. А потом с Джохаром породнился — враз недоступен стал. Забыл, что волк со всеми одинаково должен ногу поднять: и с бедолагой рядом, и с министром, потому что перед Аллахом все должны быть равны. Нам так и говорили: у него теперь другие проблемы и задачи, считайте, что нет его. Умер. И покатил маскарад: по восемь раз в неделю умирал. То он в катастрофе погиб, то в Аравии сгорел, пепел собрали, то в персидском заливе утонул. А потом вдруг встречаешь его:
— Саламаллейкум, Салман! Как дела?!
А он тебе:
— Я не Салман. Я Салауди.
Стоишь ошарашенный, приглядываешься — точно не он. Думаешь, может, ты его так и не разглядел за много лет, пока рядом был. А потом воскрес в один день. Посреди Гудермеса, на площади автовокзала, подбадривал всех, кто способен курок отжать.
— Если я говорю с волчьими душами, то всем будет хорошо.
Колонну растянет — голова в Нальчике, жопа в Грозном. — Я собираюсь ехать в КБР. Если на моем пути будут стоять российские войска, я буду вести боевые действия.
Он всем говорил, Москву будем брать. Эти радовались и перли. Все думали, Салман шизофреников собрал. Но дураков среди них не было. Они все боялись смерти. Не боится только дурак.
Выезжал Салман и в российские части. Тыщу-две сепаратистов возьмет с собой, для убедительности, разговаривает.
— Уезжайте по добру-по здорову, оставьте нашу землю. Не воюйте со своим народом.
— А мы с бандитами воюем, а не со своим народом.
— Но если отказываетесь покинуть чеченскую территорию, напишите вашим матерям, что вам было предложено уйти по доброй воле.
Там точно был настоящий.
Когда российские спецслужбы везли Салмана в Махачкалу на «тайный» военный суд, весь Дагестан был уже заминирован. Каждый квадрат его был напичкан тротилом. Выходило так, что не было у вани такой дорогой тайны, за которую нохча не сумел бы рассчитаться наличкой. И в нужный момент поступает, конечно, звонок:
— Алле, как дела? Немедленно отпустите нашего чеченского брата, если не хотите Махачкалу отправить на воздух! Ах, плохая слышимость? Откуда прикажете начать взрывную атаку? Квадраты такой, такой и такой-то! Огонь! Огонь!! Огонь!!! И, конечно, очень скоро в бронированный до ушей Гелендваген запрыгивает бригадный генерал Ичкерии, честь нации, неуязвимый байсангур своего народа, — и теряется в горных массивах, поднимая кавказскую пыль вокруг имени Салмана. А тем временем «при неясных обстоятельствах» в Белом лебеде(41) скоропостижно уходит в легенду его очередной макет, утверждая в российской военной истории миф справедливого возмездия.
— Стоп. Снято!
Волки вам не быки, чтоб на арене умирать.
Кого-то, может, и закопали в соликамской тюрьме для отчета, но точно не Салмана. Салауди, наверное?
Лебедь
Лебедь тоже, по ходу, мокрушник еще тот. Шары обледенелые, из хрусталя. Артерии начни резать — кровь не пойдет. Человек двадцать на нем висит точно, я того всё. Когда он нас навестить изволил, весь Кавказ замерз — до ахалтекинских турков. Биджорики(42) долго еще по ночам спать боялись: вдруг промажет — до нас долетит эта птица…
— Огонь! Вместе со мной мочите всех! — мог сказать в любой момент. Все было под двойным кольцом потому что. Вши орали бы «Алё, мамааааааа»…
Подъехал на своей колеснице. В самом центряке Чечни, на площади Минутка решил побазарить с народом собственнолично. Наши ему:
— Э, генерал, х..ей займешься — мы переходим в снайперскую войну. Пуля мимо не пролетит. Один патрон — один человек.
— Разговаривать здесь буду я, говорит. Мой товарищ Масхадов будет слушать. А все будут молчать.
Шатун. Мужик, а не гребень в сапогах-смятках. Кто его лебедем обозвал?.. Тигр уссурийский, куда ни шло. Мог, как запросто, с бандитами чаю хлебнуть — без всяких экспертиз: одним видом своим уважение наводил, жути нагонял. Но с ним и люди были тоже, я тебе дам. Из чего, думаешь, их слепили, таких. Выше самого ростом. Каждый пулю зубами поймает. Кошмарина.
— Львы стареют — шакалы борзеют. Войну закончить сейчас вариантов нету. Генералы повыше меня еще бабки не подняли, говорит. — Так что повоюйте покамест.
Через тыщи голов эхо летит. Лебедь, может, уже документы свои захлопнул, а его буквы только долетали до нас. Развернулся — и улетел. 30 вертолетов одновременно в воздух взлетели — поди-гадай, какой из них Лебедь. Но ни один наши не торкнули, потому что Масхадов сказал — тише, положь трубку…
Нива
Месяц мог из Тулы одно оружие перевозить. Сегодня дуло — есть? Через неделю курок. Еще через неделю диск. Неделя еще — лента поехала. И так оно из груды металлолома растет, растет… И в один прекрасный день на! — е/ашит!
Война захватила южную сторону Чечни. Салман распорядился дать столько машин, чтобы все мирное население оказалось в безопасности. Спасали сердцевину народа: женщин, стриков, детей перевозили в соседние республики. Те же, на кого муха не садись и пыль не попадай, должны были быть эвакуированы в горы — в самые короткие сроки.
Я спал по три часа в сутки. Моя Нива служила мне ахалтекинцем. Все сиденья, кроме водительского, были вынесены для большей вместительности. С детьми до десяти человек мог перевозить зараз. Между Ингушетией, Махачкалой и Чечней тысячами оставались тогда без документов, без ничего в зеленом коридоре. Ваня сильно заходил. Останавливает колонну беженцев:
— Есть с вами боевики?
— Нету.
— Тогда разворачиваем оглобли. Вам с нами — в Грозный.
И везут как заложников обратно.
Бывали у меня и другие маршруты, когда нужно было снабдить оружием горные аулы. В один из таких рейсов я заехал повидаться с братом. Мне навстречу выбежал Муса, его сынишка. Наши встречи были для него праздником и радостью для меня. Ему нравилось чувствовать, что я не совсем взрослый, как другие. Он дорожил игрой, в которой чувствовал себя со мной немного наравне. Это началось, когда я только вернулся, и местные дети висли на мне гроздьями, когда их родители не приглашали меня в дом. Я же травил им сказки, подсоленные северным словцом. А они грозили мне пальчиком:
— Ай-ай, дядя, не говори по-русски.
А потом конфеты еще всем раздавал, барбарис, есть же?
— Тебя бы в детский сад устроить, с детьми возиться, да ведь не возьмут — ты ж тюремщик.
Мамаши довольны, благодарят, нахваливают, а у меня под окном конь вороной, только что угнанный из соседнего аула. Дети не забывают своих сказочников, кем бы они ни были. Теперь Муса мчался со всех ног к моей Ниве. Мне пришлось выйти и сделать несколько шагов навстречу, чтобы не подпустить его близко к машине. Он повис у меня на шее. Детская преданность всегда трогает, но в этот раз я постарался быть строже.
— Икрам! Почему тебя не было так долго? Ты меня покатаешь?
— В другой раз, Муса.
— Почему в другой? Сейчас прокатишь?
— Нет же.
— Почему? Ты же катал меня в прошлый раз.
— И в следующий прокачу. А сейчас нельзя. Беги домой.
— Почему? — И в глазах уже слезы, вот закапает.
Как ему объяснить? Мне было нечем оправдаться пред мальчишкой. Я не знал, увидимся ли мы снова. Ванины девять грамм быстро настигают. Я сел перед ним на корточки, чтобы говорить в глаза.
— Хорошо, я прокачу тебя. Но только до обрыва — и с одним условием: ты смотришь только вперед, в лобовое стекло. Оглядываться в машине нельзя. Ты хорошо понял меня?
Муса часто закивал, как счастливый ишак. Слезы просохли на его глазах. Я посадил мальчишку рядом с собой, пристально наблюдая за малейшим движением его головы. Я знал, что запрет — безотказный инструмент сделать то, чего делать нельзя, и потому нарочно сыпал в него вопросами, чтобы малец отвлекся и забыл оглянуться. Муса отвечал отрывисто, часто невпопад, напряженно глядя вперед, на каменистую дорогу, и было ясно, что запрета он не забудет и вот-вот начнет видеть затылком. О чем мы могли говорить, если мы должны были молчать об этом. До обрыва оставалось не более двадцати метров. Я отжал ручник. Муса резко обнял меня за шею и выскочил наружу.
— Я никому не скажу, Икрама! — кричал он мне на бегу. — Я буду тебя ждать!
Вот волчонок, подумал я. Седлом что ли почуял груду оружия у себя за спиной. При мне он и ухом не повел в сторону. Горец, с гордостью посмотрел я ему вслед.
Мышеловка
Мы отступали во время тяжелой проигрышной операции. Я еле переставлял ноги — за спиной всегда по меньшей мере шестьдесят килограмм железа и прочего груза. В экипировку каждого второго входили среди «прочего груза» килограммы опия. К войне страна была предусмотрительно щедро затарена поставками из Таджикистана, и воинам джихада дурь доставалась бесплатно, как оружие. Каждый с содержанием марафета в крови машиной становился: мог не спать, не есть, коня на себе в гору перетащить; один против вражеской колонны встать во весь рост — на танки, как на муравьев, смотреть, не понимать, где тут опасность. Обезболивающее — хирург называл, который наши рваные части сшивал. Те же, кому пришить уже нечего было, свою последнюю дозу обезболивающего получали чуть больше нормы. Продукт первой необходимости на войне. Если падал в бою товарищ, его мешок тут же легчал на вес опиума. У войны свой кодекс. К ней нельзя с нашей линейкой соваться.
В тот день мы отступали. В глазах мутилось от голода и усталости. Я прислонился к дереву, обнял его, прислушался к ветру. Двое обогнали меня — взмыленные, как груженые ишаки.
— Давай, давай, шевели булками, ты че, замерз!..
— Да нунах…
— Да ты чиканулся! Давай быстрее!!. — И рванули на добрый километр вперед. Очень скоро я потерял их из виду — так резво они уходили от ваниного огня. И вдруг знакомый шум сквозанул голову, с нарастающим гулом пролетев мимо и разорвав небо далеко впереди. Спешить больше было не нужно. Я знал, что там уже никого. Если умирать так страшно, то я умирать не буду.
Я чувствовал себя бараном, сорвавшимся из орлиных когтей.
Больше суток петлял по горам, растяжки обходил. Ни своих, ни чужих — вымерло все. Ваня в такое место загонит, что тропинки не найдешь. В сознание приходишь — ягоды стеной алой по склону, каких ты отродясь не видал. И смотришь тогда, следы если есть — лося, зайца, — значит, дюрбанят они его, можно и тебе закатить. А если глухо, то глаза «вперед» говорят — нутро «назад» командует.
Солнце в горах закатывается рано и будто навсегда. А тут еще задождило. Из непроглядной черноты, чавкая набрякшими коцами, я ввалился на порог своей хижины. Долго не грелась печь. Глаз горелки медленно наливался кровавым жаром. Чайник пришептывал все смелее. Наконец я приготовил на скорую руку что-то военное и стал жадно глотать, поддевая подгоревшую пищу со сковородки ножом. Прогорала с треском отсыревшая чинара. Глухо барабанила прогнившая крыша. Я был один, но пространство звучало бесперебойно. И на долю секунды все стихло. Время застопорилось немного и двинулось дальше. Тогда-то и случилась наша встреча. Я его не увидел бы. Он шуметь начал. Хлеб на крюке высох, а этот стал его царапать. По крошке выедает, а лапки все ближе, ближе к пружине. А фиксатор все не срабатывает — веса не хватает. Долбить царя в голову — где я ем и где он ест. И Сверху-то все фиксируется. Я забыл, как жевать. Резко вскочил, ногой как ушатаю этот капкан! И закаялся, что поставил эту ловушку для маленького живого. Из сковородки еще черпанул — на тебе, закати! Пять седых волос я поймал тогда.
Осы
И дали Родине угля — хоть мелкого, но до х/я…
Осколки летят — шиу-шиу! Ты в ажиотаже не чувствуешь, что они в тебе уже есть… Бежишь, стреляешь… Потом видишь вдруг — кровь течет отовсюду: артерии порваны, вены оторваны. Голова чувствует уже, что конец. По всему телу тепло, тепло… Куда же попало, успеваешь подумать. И все бежишь, бежишь, мотор пашет. И ррраз — отъезжа-а-аешь. Если бутылку с водой выронить, из нее льет, сколько вытечет сразу, а потом тише, тише — до остановки. Так и кровь — хлещет, хлещет в первые минуты, а потом кап, кап… И тихо.
Я лежал после операции в больничном коридоре, среди целой свалки окровавленных носилок. На время приходя в сознание, замечал, как сновали мимо белые тени.
— Такого больного нельзя держать в коридоре, — услышал я над головой. — Из второй палаты пациента уносят — сразу же занимайте его место.
— Нам не придется возвращаться к этому вопросу, доктор? — последнее, что я увидел ушами, прежде чем отключиться. Как он там оказался?.. Джагатай, шестой брат мой. Настрадался тоже, навоевался с этими дикобразами Российской Федерации. Семью не собрать — в кусках мяса по дому разбросана. Кто потеряет, сколько он потерял, у того сразу башка побелеет.
Высоко в горах, где я зализывал раны, у меня был дом с осиным гнездом под крышей. Я сразу, как входил, заметил этих желтых чертей в полоску.
— Э… ерундой займетесь, выбунаху.
Уверен, они поняли меня слету. Мне пришлось убедиться в этом чуть позже.
Меня, с раздутой вдвое ногой, поднялись проведать боевые товарищи. Это были серьезные люди. Двое оставались в машине. Третий, входя на крыльцо, заметил недружелюбное движение под крышей и не нашел ничего умнее, как по привычке самообороны пальнуть по гнезду из обреза. Я забыл про ногу — так выскочил. Одна рука другую остановила, чтобы таким же рефлексом не пристрелить почетного гостя.
— Ты что творишь, кикабидзе! Как я им объясню, что ты с войны, не умеешь в гостях себя вести! Нам всем теперь крышка. 30 укусов — летальный исход. А ну, скройся в хате, затихни там, тишину поймай!
Я переждал, пока пыль осядет от выстрела, и вышел им навстречу. Мой тигриный рой оживился. Я говорил с ними, как с друзьями, перед которыми виноват.
— Вы его простите, я того всё. Он не знал, что так никогда делать нельзя. Он оттуда пришел, где все так делают, когда опасно. Но я с ним перетру этот вопрос — обещаю, не повторит он больше такой бестактности.
Осы немного пошумели в кучке и спрятались. И муджахид мой зря морду себе закутал, прощаясь, — ни одна зверюга к нему не приблизилась. Позудели чуть громче обычного и стихли. Простили.
Ваня
Днем прикорнешь, проснешься — обреза нет. Выйдешь во двор — коня нет. Сына зовешь — тоже нет. Наш Алихан. Ему шести не было. К вечеру возвращается из леса верхом. Ноги до стремени не достают, на плече ружье, колени разодраны — падал. Грива опущена, плачет. Отчего плачет — никогда не догадаешься. Боится, что к коню подходить запретят, раз он в седле плохо держится. Воин рождается в горах, чтобы умереть на равнине. В Комсомольском остался навсегда, во время зачистки.
— Гнев Всемогущего Аллаха несется с Востока. Встречайте достойно, — говорили седобородые старики. — Думайте, чем разозлили Всевышнего.
Я теперь знаю — человек на все способен. Однажды, когда мрак тебя окутает, ты оказываешься как под дождем: наступает момент, когда тебе уже все равно. Это когда ты сидишь, разговариваешь тихо — и вдруг прилетает шальное масло(43): тебе хоть бы что, а мозги товарища по морде твоей разбрызгало, и надо бы их счистить чем-то. Или в один момент после града ты очнешься почему-то живым, но все, ради чего ты жил, чему радовался, из-за чего страдал, что берег и строил, — ничего этого нет больше. И такой секунды нет, когда у тебя клыки вырастают, — такие, что пасть уже не закрывается. И тогда все становится мало. Кровь остывать не успевает. И забываешь, что их 148 миллионов — такой огромный сделаешься. Половины тебя нет уже, а ты прешь, боли не чувствуешь. Они ко мне домой пришли — и смотри, что делают.
Я, когда говорю «Россия», я знаю, что дальше земли нету. Глобуснах… Везде ваня залез. Ну, гусеницу одну удалось-таки сбить с него, разов двадцать когда долбанули — молодец каким артиллерийским, его же, ваниным оружием. А ваня на второй гусенице как крутанется, да на дыбы как встанет, шляпу покажет — и километров сто двадцать прошуршит, как на Волге. Сильно заходит ваня. Одну голову срубишь — три у него вырастает. Идут, идут, идут… Ратиборы. Мы тоже хороши. Знаем же, что пи/ец — нет, нам один х/й надо вы/ваться! Ваня за два часа любую страну ушатает — не надо к нему лезть. Он же тебя за грудки туда-сюда не дергает — оставь его в покое, пусть пьет себе эту нефть е/аную! А то нет — нохча сам хочет кассиром быть. Сам будет трубу закрывать. Краник сломается — ваааня! — будет орать, — помоги, у меня авария! Ну, математику ты не знаешь, языкам тебя не обучили, но историю ты должен знать, я ваш нюх царапал… Ваня ни на кого первый не нападает. А во-вторых, русского за/бёшься пи/деть. С печки спрыгнет — валенком забивать будет, до Антарктиды загонит. А в-третьих, у вани друг есть — зима. До зимы ни одну реку его на перекатах не перейдешь, а зимой где переход начнешь, там и треснешь. Но ваня и в горах заставит лезгинку танцевать. Одной рукой рыбу соленую есть будет, другой как е/анёт, и даже пистолет прятать не будет, пока все кости не обгложет. А по ногам любит бить… Никуда не уйдешь. Ползти, орать, кровью истекать будешь — а он тебя спросит сверху, тихо так, дружелюбно:
— Далеко ли собрался, браток?
— Да пришел уже, — отвечаешь.
— Ну, ты это… Далеко не убегай. Я щас поссу только. Заодно гляну, муджахед тот дышит-не? Подождешь, не убежишь?
Даже оружие не отнимет. Отвернется, автомат в ладони держит, как пистолет, другой рукой со штанами разбирается, не глядя, базарит с тобой небрежно. Только шелохнись со своим ТТ, и не приведи Аллах с дурным намерением — шляпы не опуская, с полоборота из калаша в лоб тебе загасит и доссыт себе спокойненько, стряхнуть не забудет. Демоны, хозяева землибля. Ты ему еще норовишь буй показать, а ваня себе из космоса смотрит, чаек попиваючи:
— Че это?.. С такой антенной и Маяк не поймаешь, а ты Монте-Карло слушать захотел.
Это такие морды — кроме Всевышнего никто их наказать не сможет.
Поймали меня ваши в оконцовке, вывезли из Гудермеса — и под гребенку.
— Да я ствола никогда не держал. Я так — оказался в ненужное время в ненужном месте.
— Хорошо-хорошо, только не волнуйтесь. Пройдемте на экспертизу.
…На коже лица нагар пороха, на плече синяк, на указательном пальце характерный мозоль. Следующий!
Если в отказную пошел — всё, чабодза. Скажут еще напоследок:
— Значит, правду говорите? Придется вас отпустить. Что ж вы другим не скажете — все бы так. Григорий, выведи товарища на свободу! — Гриша уже знает, куда следует проводить товарища.
Если сразу признался, один х… выхватишь. Ты же их покрошил нет-нет.
И… Белый лебедь соликамский. БУР(44) всесоюзного значения. Из недров Российской Федерации, из крытых режимов вылетевшие слова мои поймайте-ка — всем конспирациям конспирация!..
Тавро
Уздечка, кнут — вот и весь инструмент. На ворованную лошадь железное удило нельзя надевать. Она пока не укротится, выецымбарить будет, может зубы себе повредить. Правильная уздечка должна быть — чтобы конь ее не раскусил и зубы себе не сломал. Ползком надо на брюхе проползти метров сто — нет ли хозяина рядом. Табун двадцать-тридцать красавцев как по команде головы поднимут — и все смотрят на тебя, замерзли, ни один не шелохнется.
— Аша… — тихо скажешь, чтоб не спугнуть, но и озвучить. Они знают, что это значит: «Ай да молодцы, как здорово, что вы меня не боитесь»! И тут только замечаешь — в стороне пастух пьяный влежку. И самый ярый конь, который его катает, к дереву привязан. Веревки с ног срежешь, пару слов на ушко нашепчешь…
— Как ты, красавчик, ждал меня? Ах ты орел, ай да козырь!
Он слух кидает. Шея гордая, спина высокая — не знаешь, как запрыгнуть. Еле уздечкой достанешь на зубы бросить.
— Давай, выручай, казбек, мне твоя подмога нужна. Не подводи, молоток, скачи, что есть мочи!
И газуешь — покуда ветер без камней.
Конь, он теряться должен. Порода породой, но тут от кузнеца много зависит. Одну лошадь подковали — она ракета была. А тут отстает, не может скакать. И в один день хозяин продает ее за бесценок. А покупатель не дурак — и лошадь ведет к кузнецу. И перекованная кобыла молнией скачки побеждает.
— Как дела? — говорит хозяину прежнему своему.
Ей всего-то и надо было подкову заменить.
Коня надо понимать, чувствовать. На коне если проехался, похвали его, поговори с ним, погладь — уважение ему окажи, на ноги его посмотри. Плохо скажешь — он тебя в другой раз из седла выкинет, оглянуться не успеешь. Конь твой вернее друга и жены. На него одного без оглядки положиться можешь. И если в горы идешь, а на нем оружие тащишь и провизию месяца на три: и мясо сушеное, и муки мешок, и табаку, и спирту сухого — всего килограмм на восемьдесят, а коня, конечно, тихо под уздцы ведешь, и только когда слишком крутой подъем, и тебе уж совсем невмоготу, ты, извиняючись, спросишь, не подвезешь ли, браток, — и он смирнехонько перед тобой гриву опустит и не обидится, что ты в его положение не входишь, прощает тебе. Конь знает даже, что если голодняк тебя в горах пристегнет, ты съешь его, а он тебя никогда. И это прощает глаз его.
Километров сто придется отжать до Беноя(45). Это такое селение, куда человека привезешь — и того купят. Да еще если повезет тавро найти на теле коня, крестик там или полумесяц, считай, в куражах. Тавро ставят обычно в такое место, куда кроме хозяина конь никого не подпустит: под яйцами, на ляжке или внутри уха. Когда раскаленным железом приближаешься к телу, живое же чувствует — не подступишься. Не веревки — цепи порвет. Большую резкость надо иметь, чтобы своего коня заклеймить. Чужому там делать нечего.
— Вот там-то смотри, тавро мое — сам ставил, жеребенку еще. С детства конь подо мной. Деньги нужны очень — иначе бы не продал, беда толкает. По рукам? Тогда режь барана. Плачу!
На базаре переодеться четко, такси — и в аэропорт.
— Какая лошадь? Я вообще в седле не сижу. Хаоллах(46), — покатили!
И девять тысяч метров под тобой. Хоть до Владивостока доставит брат мой, ветер.
Горы
Если в лесу устроить пожар, зверь уходит. Если птицу долго держать в небе и не давать сесть, она гибнет. Если у человека отнять все, кроме памяти, — он останется, но не забудет. Ветер же никогда не останавливается, да же? Значит, надо деревьям, чтоб их постоянно шевелили, тревожили…
Я был в горах. Скалы отвесные… На вершину смотришь — шапка падает. Горы, они живые, мощные. Дышат они. Никому непонятное ухо слышит дыхание их. Там все не так, как здесь. Если темно — то до черного бархата. И звезд — как на дне моря песка. И они падают. Ж-ж-ж… Ж-ж-ж… Летят. Смотришь — горизонта не видно. Бескрайние, беспредельные дали. Бездна. Лежишь на спине и думаешь: каждый день на небо поднимаются души. Ты их не видишь, но знаешь, что они летят. Поток. Сотнями, тысячами — поднимаются и поднимаются. Удивляешься потом — куда они уходят каждый день. А в одно утро глаза откроешь — никого. Оглянулся — и позади ничего. Все утекло. Это такая река, которую на камере не переплывешь. А и переплывешь — так на том берегу пусто. Огромная земля обтянута сеткой — посредине памятник. Жизнь кончилась там. Где вчера дети шумели, женщины их ругали, на свадьбе правнука старики танцевали, там больше ничего не будет. Кладбище. Одни змеи тучами кишат — захватили территорию. У камня нет кожи — у человека нет бессмертия. Так говорил Хаджи Рахим Аль Багдади.
Я в горах был. Удивлялся. Там, высоко, где ни один человек за любые деньги ветку не воткнет, Всемогущий бросает семя, поручает его ветру. Ветер несет его в такое место, куда ни по камню, ни по воздуху не попадешь — тур не ходит там, сорока не долетит гавно твое унести. Вот здесь будет расти, говорит, и роняет в землю. И вырастает дерево. И ему будет там хорошо. И оттого, что ему хорошо, всем будет хорошо — вот так он там будет торчать, красавчик. Хоть издали, хоть вблизи — всегда один и тот же, ни большой, ни маленький,
но Дух у него огромный. Настоящее, живое создал Аллах и показал красоту и силу Свою. У нас говорят: Всевышний сломает — никто не построит. А если построит — никто не сломает.
Синдром шариата
Не возлагается Аллахом ни на одного человека сверх возможностей его.
Коран, с. 2, а. 286
Ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда?
Евангелие от Матфея. 5:46
Обменять себя на других.
Лама Чопа
Сегодня пять месяцев, как я впустила в свою клетку снежного барса. Клетка захлопнулась. Надо как-то выжить. Я не понимаю, как это произошло, а главное, почему, за что? Я думала, что предоставила ему политическое убежище — оказалось, он взял меня в заложницы, не только в наложницы. Вся жизнь моя обесценена, скомкана, обращена в хлам. Не могу унять сердце. Нетерпеливо жду Страшного суда — только там возможно восстановление меня в правах. Но возмездия жажду здесь, на земле. Федеральное правосудие, знаю, ему нипочем. Хочу призвать его к суду старейшин. Хочу видеть его поникшим и смиренным перед потоком моей правоты. Иначе изойду паром от гнева и ярости. И бессилия. Не может быть, чтобы
Я начну так:
— Салям алейкум, о, почтенные старцы! Я понимаю, человека нельзя рассмотреть в лупу, отделив от корней, от родниковой воды, которой он пропитан. Каждый — фабрикат своей культуры. Один такой экзотический продукт я никак не могу распробовать на вкус. Ищу любые оправдания, чтобы понять его природу — и поправьте меня, если я ошибаюсь.
Забить человека камнями, что по-прежнему допустимо исламским правопорядком, мера довольно первобытная даже для особо опасного головореза, не то что для женщины. Как же нужно провиниться, чтобы заслужить подобное наказание? Как нужно обидеть обвинителя! Мой ответ прост. С такой оголтелой самостью моего «почетного гостя», каковым он именует себя сам, с таким непререкаемым чувством превосходства, непроходимым ханжеством и хамством — для того чтобы быть забитой камнями, вины совершенно не требуется. Достаточно быть просто женщиной! Трепать ту Люсю, если не это истинное лицо шариата! Мужи ислама, вы имеете по нескольку жен, испытывая в том необходимость и решая резонно, что такая же острая потребность в полигамии свойственна женщине. Все ниточки вашего семейного мироустройства ведут к тому, чтобы исключить для нее самую мысль о такой возможности. Отсюда паранджа, никаб(47), чадра — честь и достоинство женщины. Отсюда запрет на образование и тысячи ограничений, отсекающих ее от внешнего мира, от чужого взгляда. Я объявляю новую болезнь: синдром Шариата! Этот недуг призван с детства уродовать мальчиков и в страхе держать девочек, которые неминуемо взрастят и перетащат свои симптомы во взрослую жизнь. Подозреваю, у мусульманских мужчин по крови передается неколебимая уверенность, что женщина всегда готова к измене. И чтобы обезопасить себя, мужчина обязан заранее предотвратить бесчестье. Видя перед собой яркий образец мусульманского мышления, смею догадаться, что в большинстве случаев женщина шариата не успевает дожить до собственного злодеяния. Ее забивают камнями или отрезают от головы раньше, чем она дозреет до одной мысли о грехе. А после еще кичатся перед детьми, которых оставили сиротами:
— Я спас тебя от позора. Гордись своим отцом! — незримо передавая по наследству отравляющий вирус террора(48).
Нет, это, пожалуй, к чертям, никуда не годится. Слишком много текста и восклицательных знаков. Тоже мне Клара Цеткин.
В первые же три часа знакомства он заявил о своих долгах на Кавказе. Весьма оригинальный способ ухаживания, впрочем, как оказалось, весьма эффективный. После войны, когда нужно было начинать с нуля, ему пришлось взять в долг машину, на которой можно было зарабатывать на хлеб. Кто работает, тот возвышает Всевышнего. Но возвышать Аллаха ему не суждено было дольше недели. На полной скорости он дал по тормозам. Сразу. Без сцепления. И в гололед. И в один момент оказался должником, без машины и хлеба. Превысить скорость и все потерять — его фирменный знак.
Он был так же беззащитен, как неуязвим. Кроме долгов, у него не было ничего. При этом он ничего не просил, ничего не обещал, ничего не скрывал. Таков, как есть, он прискакал за мной из горных аулов Кавказа. У меня не было времени на размышление. Конь дожидался у калитки на Литейном, куда он широким жестом завел меня в кафе, не зная наверняка, хватит ли ему расплатиться за чай с бисквитом. Почему-то прежде всех обычных при знакомстве чувств у меня появилось желание ему помочь. Из кафе я вышла его женой. Так я это чувствовала. Ночь напугала меня. Утром я проснулась с ощущением ошибки, которую больше не допущу. Этого никогда не должно было повториться. Несовместимо с жизнью, подумала я еще вслух. Решив больше не встречаться, я постаралась быть максимально приветливой напоследок, чтобы не портить о себе впечатления. Что мне стоило вежливо проводить гостя, с которым я больше никогда не увижусь. Я заварила ему чай — он спросил, не забыла ли я насыпать туда заварки.
— В следующий раз будешь заваривать сам, — как-то вырвалось у меня само собой. Он же ухватил меня за слово, как дракона за хвост.
— В следующий раз? Мне это подходит.
И мы больше не расстались.
Он и не думал рассчитывать на мою помощь, я не походила на бизнес-леди — просто не считал нужным скрывать свои карты. Он планировал, по его выражению, «сыграть с государством». Сыграть с государством он намеревался через банковский кредит. По своему обыкновению я спутала чужую проблему со своей и взялась за ее решение методично и рьяно, как за дело всей жизни. Для начала выяснилось, что кредиты дают не иначе, чем обладателям местной прописки. Этого было достаточно, чтобы остановиться было уже нельзя. Последовательно ему было отказано во всех многочисленных банках Северной столицы. Прописка не помогла.
Что может быть естественнее и глупее самого простого: подставить свою голову туда, где голова ближнего не пролезает в петлю. У него больше не было долгов на Кавказе — зато на мне повис приличный банковский кредит — с весьма неприличным процентом. А что было делать? Он угасал на моих глазах — и умри он сегодня, я не могла бы с уверенностью сказать завтра, что сделала все, что в моих силах. И я совершила это последнее усилие, с которого все только начиналось.
— Уважаемый суд старейшин, я продолжаю портрет подсудимого, стараясь сохранять объективность.
Все его представления о способе получения денег выражаются специфическими глаголами: «кремлевки», по его мнению, можно «поймать», «выцепить», «поднять», «выхватить» или «хапануть» — в крайнем случае, «на бабки можно нарваться» или «срубить по-легкому», одним словом, «харчнуться». А еще к тому же может «перепасть» или «фортануть». Я ни разу не слышала от него слова «заработать», хотя намерения его всегда подразумевают как будто именно это. Но безденежным он ощущает себя в двух случаях: когда не может подать нищему и когда должен просить сигарету на улице. При этом мне никогда не удается внушить ему, почему я не покупаю только самый высший сорт, особенно, когда деньги бывают последними и необходимо залатать как можно больше дыр, чем угодно, лишь бы не сквозило.
— Что это, мед? Тебе кто-то отдал? Купила? Сколько заплатила за эту бочку? А… Ясно. Это друг меда. Его надо в открытом виде рядом с ульем держать — пусть пчелы его дюрбанят, взрослый мед делают. Ну, ничего. Мы и этот съедим. Дубовая кора хуже. Плохо, когда нету.
Он педантично требователен и скрупулезен во всем, что касается его внешнего вида.
— Главное, чтоб было чистое и целое. В любом месте, эшеду белах(49), буду стоять — на все хвост положил. Машины нет, что и коцев быть не должно? Хоть один день жить осталось, а мне положено крепко ступать по земле, не спотыкаться. Ботасы — второе лицо у чечена. Сиять должны в любую погоду, чтоб в отраженье бриться можно было. А эти кроссовки из меня пионера делают. Это я как в шортах Олега Попова выскочил — котов не хватает.
При своей голодырости его не покидает желание тащить в дом все, что, по его мнению, ничье, будь то подробная карта Псковской области, граненый стакан из гостиницы или рулон обоев. Вчера раздобыл где-то настоящую кривую саблю — и сам повесил на стену. Она великолепна. Лезвие ее, украшенное вязью, разрезает бумагу. Ножны густо населены медными небывалыми тварями с когтями и перьями. Птичья голова с распахнутым клювом на рукояти напоминает о хищном назначении этой холодной игрушки.
— А кстати, есть у вас национальный орел какой-нибудь? Ну, птица-символ?
— На гербе, что ли? Волки же…
Одет он всегда в непогрешимо черное. Это его пожизненный траур. У него не осталось ничего, что можно было бы потерять дважды. Аскетизм цвета и формы не препятствует ему, однако, выбрать всегда самое лучшее, презирая вульгарность финансового аргумента. Навряд ли он отдает себе отчет в том, что платить банку нужно аккуратно каждый месяц, а не по мере возможности, «когда фортанет». Справедливости ради, работает он так же неистово, как неутомимо может лежать на диване, «пережидая затишье».
— Большая работа с большого перекура.
Если кайло попадает ему в руки, то уж он не выпускает его, пока не отнимут, зная, что бессрочный отпуск может наступить в любой момент. По большей же части работа действительно не желает признавать его в лицо. В этой стране 5-й пункт заменен альтернативным вопросом работодателя:
— Где вы родились?
Попытки снять угол упираются все в тот же тупик малой родины, где у него больше ничего нет, кроме руин и особенной любви к русским, разлитой в воздухе. Выставить его на улицу я не могу. Оставаться под крышей вдвоем значит начисто отказаться от себя. Я забыла о своих правах, потребностях, предпочтениях, о необходимости в уединении, тишине и покое хотя бы ради интеллектуальных штудий, связанных с работой!
— Не понимаю, что я делаю в собственном доме, — вырвалось у меня в раздражении.
— Ты здесь проживаешь, а я живу. Улавливаешь разницу?
Он заполнил собой все мое жизненное пространство — с первого же дня, как только перенес через порог своего будулая. Так он представил свою видавшую виды сумку, в которой компактно уложено было все его имущество: кружка, полотенце, кожаная куртка, купленная с рук у цыгана, два тонких ношеных свитера, шерстяные брюки со стрелками, пара трусов, крошечный молоточек без рукоятки, разряженный фонарик, еще пара носков и шлепанцы. С этого же дня он стал учить меня, как следует его хоронить. Как выяснилось, это почему-то очень важно для мусульманина. Знать, кто тебя зароет завтра, куда важнее того, где застанет тебя ночь сегодня. Основной упор делался на то, что его нельзя резать. Тело, Аллахом сотворенное, должно быть возвращено Ему в том же виде. И хоронить следовало в тот же день, как кончится его хлеб на земле. Я трудно усваивала эти возложенные на меня задачи, но перечить не считала возможным. Поддержав погребальную тему, я решилась озвучить и свою посмертную волю. Я сказала, что доверяю свой прах только огню. Не желаю к червям на прокорм.
— Пойдешь, куда Всевышний велит.
— Душа пойдет, куда Он велит, а телом я сама распоряжусь. Только кремация.
— Душа вместе с футляром пойдет, куда Он скажет.
Если я покупаю на рынке овощи у одного продавца, потому что он обманывает реже других, то получаю неминуемое заключение:
— Он тебе нравится, за это ты к нему ходишь.
Если у меня открыта форточка, значит, я выветриваю преступный дух моей распутной жизни.
Если летним жарким днем, вернувшись домой, я принимаю душ, это значит, я заметаю следы, смывая позор совокупленья. Другой причины для моей гигиены не предусмотрено.
Если звонит будильник в мобильном телефоне и я выключаю его, чтобы подремать еще пять минут, он немедленно вскакивает:
— Почему ты не ответила на звонок? Чуть было не промазал этот поворот! Тебе сейчас позвонили, а ты сбросила вызов — почему?
— Это был будильник. Ты хотел, чтоб я переговорила с будильником? Что ты все время от меня выстрела в спину ждешь?!.
— А не сито ли у меня на спине?!
Тогда он выхватывает мой телефон и начинается «босяцкий шмон», как он называет эту унизительную регулярную проверку с дознанием. И горе мне, имеющей мужские имена коллег в телефонной книге. Телефон мой, кстати сказать, приучен к беззвучному режиму и лежит теперь всегда монитором вниз, чтобы не светился предательский экран в случае чьих-то попыток выйти со мной на связь. Я теряю друзей и выгодные заказы. По сути, мобильник стал инструментом для общения с единственным человеком. Остальные привыкли, что я не отвечаю на звонки, и больше не беспокоят. Но ведь случается шальная пуля и через 10 лет после войны. Кто-то позвонит убедить внести взносы; сообщить, что я забыла на кассе дисконтную карту; порадовать, что будет проездом; предупредить, что явка на конференцию строго обязательна; попросить срочно найти в аптеке что-то, что есть только в Петербурге, и переслать на Урал — да мало ли что! Все это без разбора относится к моей бехтной жизни. Все это лишь условный конспиративный язык, на котором
Вчера я накричала на кондукторшу. Меня, видите ли, не предупредили вовремя, что автобус меняет маршрут, в связи с очередным матчем «Зенита». Я устроила форменную истерику, как будто меня завезли в пещерный тупик, из которого выхода нет. Во мне что-то сломалось. Сгорел предохранитель. И таки меня завезли в пещерный тупик, из которого выхода нет.
Еще полчаса тому назад мне казалось, я нашла его уязвимое место, когда хладнокровно, за завтраком, сообщила о своем намерении искать от него защиты в мечети. Все оскорбления, все угрозы, всю грязь, в которую меня втаптывает мусульманин в моем же собственном доме, я пообещала слово в слово передать имаму(50). Пусть рассудит. Это мое последнее право на реванш. Похоже, он был взбешен. «На пику посажу, на ремни порежу», — хрипел он с белым лицом. Я же не вздрогнула бровью, только убрала со стола хлебный нож. Мысль о посещении имама я вынашивала как последнюю мечту человечества, но едва я надела шелковое платье, как он уже дважды схватился за мою задницу. Сейчас он сообщит, что «должен мне затолкать», и я снова никуда не уйду. Я обречена. Его так восхищала моя вольность, что я, не раздумывая, клюнула — тоже мне, акула, как юная рыбешка, впервые увидавшая наживу, — не понимая, что проживаю последний день своей бесценной вольности. А теперь он говорит, что вольная баба, как хороший конь без уздечки. Он хотел бы не только установить контроль за каждой минутой моей жизни, но, похоже, был бы не прочь отрихтовать мое прошлое. А лучше стереть его вовсе, чтобы белым листом я попала в его звериные лапы, где он один был бы вправе наносить письмена в книгу моей судьбы.
— Он ведет себя так, точно делает громадное одолжение своим присутствием, точно это я загостилась у него и веду себя с неподобающим вызовом! Разве можно было бы выдержать его двое суток кряду, если бы не
Я давно прошу прокатить меня на грузовике. Он отнекивается тем, что Высочеству не подобает ездить в таких каретах. О том, что он водит машину, я знаю только по удушающему запаху солярки от волос и одежды. Иногда, правда, он еще приносит видеоотчеты в телефоне. Догадываюсь, главный их смысл в том, что в мобильное ухо легко можно брякнуть то, чего не умеешь сказать в глаза.
— Акула, вот я, дикарь твой. Еду, сижу, хожу — думаю. О тебе думаю, надожебля. Что делать, как быть — не знаю. У тебя голова лучше работает. Будем прорываться.
Или километры автострады, обгоняющие попутки, разделительные полосы, зеркало заднего вида, фургоны, виадуки, ключи на стартере, на руле запястье с татуировкой — все это рваное кино перекрывает орущий радио-шансон. И так минут пятнадцать — дамба, залив, облака, лайнеры… И вдруг, без всякого перехода, голос:
— Вот на одном из таких кораблей мы когда-нибудь с Акулой моей поплывем, когда куражи поймаем.
Выходит так, что, не имея больше угла в собственном доме, я занимаю место в его мечте. Ужас в том, что мне не удается заставить его взять с собой бутерброд с термосом. Он ничего не ест целый день за рулем!
— Тормози, э! Буду сидеть в машине один что ли закатывать? Моросишь(51)? Грешно в одиночку жевать, как ты не понимаешь!
Почему-то главное впечатление от Каменного города он связывал с Зимним дворцом. Все прочие исторические памятники вызывали в нем скуку и апатию. — Эрментаж по курсу! Никуда не хочу больше. Показывай дикарю, что там есть!
Он деловито мерил шагами паркетные залы, стремительно и алчно, точно в последний раз, не слишком доверяя, что в такие места пропускают дважды. Изумленным ртом он всасывал на ходу все, что не способен был ухватить глазом. Я начала экскурсию с греческого зала, в хронологическом порядке освоения культурных ценностей. Он же, пробегая мимо краснофигурных кратеров и чернофигурных лекифов, торопился не упустить что-то более значимое. — Эти их тазики мне не надо. Пойдем резко-резко зыбанем все. — От, шкура, батоны раскинула. Харам. — Бросал он на ходу мраморной вакханке.
— Зато посмотри, какая красавица, Нимфа с раковиной. — Нижние отсеки моет? Положняково. Пойдет.
И пробегая мимо саркофага с барельефом Ахилла:
— А это откидняк чей-то, да?
И все в этом духе. И вдруг, не замечая античного бюстика в глубине кармана, устремился прямиком к темной дыре проема, где сидела пожилая смотрительница.
— Скучно вам? — спрашивает.
— Нет, — отвечает та.
— А то я бы вам анекдот рассказал.
— Слушаю вас.
— Забыл. Вот вы меня ошарашили — буквы все разлетелись. Но я вспомню. На обратном пути обязательно расскажу, я вам обещаю! Акула, а что там за дверью прячут с золотой ручкой?
И в Эрмитаже ему интересно не то, что показывают, а что скрывают от глаз.
— Подскажите нам, где Рембрант, как пройти туда? — Я не теряла надежды все-таки потрясти его эстетическое чувство.
— По итальянским кабинетам до конца, это будет линия Голландии, и у окна направо — 254-й зал.
— Кто их всех рисовал? — ни к кому обращался беглый вопрос на ходу.
Наконец, мы нашли Данаю. Мне пришлось силой остановить его за рукав, иначе бы он пробежал мимо. Похоже, больше самой картины его заинтересовала история вандализма.
— Портрет испортил махмуд какой-то? Эх, козлина. А че это он? — удивлялся он уже спиной к светозарной Данае. И только у Блудного сына он вкопался сам. Долго стоял почти вплотную с высоко поднятой головой. Затем отходил, возвращался, подходил сбоку и, уходя, долго еще оборачивался на голос экскурсовода.
— А о том надобно радоваться и веселиться, что брат твой сей был мертв и ожил, пропадал и нашелся.
Был мертв и ожил, пропадал и нашелся.
Сегодня мне приснился наш сын. Ему было лет триднадцать. Очень похож на тебя. Джигит. Только нос еще более выдающийся.
— Мама, а куда он уехал? — И это все. Я проснулась с ощущением тревоги нашего мальчика. Я чувствовала, как долго он не решался спросить меня об этом, и только догадавшись о чем-то, из последних сил желал разувериться в этом.
— Да, мне не удается забеременеть, — скажу я почтенным старцам, — но это не повод уничтожать мое достоинство! Я понимаю, Сарра родила в девяносто, я пока вдвое моложе — у меня есть время. Но не стоит забывать об экологии мегаполиса и патологии нашего аномального союза. Если бы Сарру так изводили обвинениями во лжи и позоре, навряд ли бы она дотянула до первенца. Он взял за норму разговаривать со мной, как с продажной девкой, не способной «проследить за своей маленькой дырой». Если принимать всерьез его оскорбления, у меня должно быть бешенство матки. При том половом интенсиве, который рядом с ним неизбежен, он предполагает за мной неутолимое интимное голодание — всякий раз, как только за мной закрывается дверь. Если жилище покидает он, мне автоматически вменяются в вину порочащие связи внутри коммуналки.
Еще недавно мне удавалось остановить его гнев одним упоминанием Аллаха. Он как-то сразу стихал и делался меньше. Потом говорил «все нормально», трижды совершал дуа(52) и замолкал надолго. Как правило, все происходило по одному сценарию:
— Как день прошел? Куда судьба носила? — спрашивал он, глазами и всем существом подсказывая ему одному известный ответ. И дальше, без перехода.
— Да-а-а, эту ветку нам не исправить. Крученая, как самаркандская веревка. Опасно шагаешь, баба…
Весь мой день от раннего будильника и до поздней ночи был посвящен ему. Иногда я должна была оказаться на работе, раз в месяц в банке, чтобы заплатить по кредиту, ежедневно в универсаме, чтобы купить все, без чего он не мог обойтись. Остальное время я проводила у плиты, чтобы подать ему все свежим и горячим. Чем больше я успевала для него сделать, тем суровее оказывалось для меня наказание. Кукушка воробью пробила темя За то, что он кормил ее все время(53). Я не сразу перестала биться в истерике, игнорируя любую его провокацию. Со временем я стала безошибочно угадывать начало его приступов, когда он «переставал помещаться». Хотя от меня в этот момент уже ничего не зависело.
— Куда ты?
— Подышать. Душно.
— Шаг сделаешь — зарублю.
— Я буду сидеть с книгой под окнами. Ты сможешь видеть меня в любую минуту.
— По-человечьи тебя предупреждаю — не тревожь зверя во мне. Я его так и сяк годами баюкаю, только качать перестану — он ноет, а ты рядом с ним тарелки бить вздумала!.. Чего-то мне недостает. Скажи хоть слово. Я вытащу шас твой крик за окна. Ты хочешь стать красной, как твоя кофта?
— Аллах тебя убереги! Аллах спаси тебя! Аллах тебя видит! Алла!..
Ты невестой своей
Полюбуйся поди –
Она спит у реки
И с кинжалом в груди.
Секунды такой не бывает, как меня подорвало с места. Когда при имени Аллаха, дрожа от ярости, он повернулся всем телом, чтобы снять со стены саблю, которой по его же выражению голову можно с расстояния резать, я испугалась, что Всевышний может не подоспеть вовремя. Обувь я прихватила на ходу, выскочив босиком на лестничную клетку. Я не знала, что мне делать, куда бежать и кого звать на помощь. Я была в открытом космосе, без ключей и на босу ногу.
Я глаза ей закрыл,
Утопая в слезах,
Поцелуй мой застыл
У нее на губах(54).
— Смотри, как все под рукой-то, а… Ушел. Ты даже не представляешь, что за сила рукой твоей движет. Он так хочет. Ты должен ему. Он требует крови — еще, еще. Ему мало. Я не могу держать себя. Я стал проигрывать. Если бы ты знала, как я устал. Он сильнее меня.
— Кто — он?
— Шайтан.
Сабля лежала в дальнем углу. Костяные ножны и рукоять были разбиты в куски. Клювы и лапы я долго еще собирала по частям.
С какою радостью человек делает хорошее — ведь это же всякому ясно, что это хорошее, а значит, если тебя и не хвалят во весь голос, то все равно знают, что они в этот момент замалчивают твое хорошее. А вот если тебя за твое же хорошее начинают не то, что ругать — казнить без пощады, то тотчас и завопишь:
— Верните мне мое хорошее обратно! Не хочу — раз так!
Как будто не потому ты это хорошее делал, что иначе и поступить невозможно было, а наперед зная, что такое хорошее похвалы достойно. А если бы знать заранее, что похвалы не будет, то следовало бы как-то иначе поступить, дозировать хотя бы свое хорошее, а не вываливать все разом. А то и никак не поступать вовсе, и зря только хорошее побеспокоили.
Я понимаю эту цепную реакцию так: он должен своему шайтану, я, видимо, ему самому и потому сильно задолжала банкам. Порочный круг должников. Долги глумятся, затягивая потуже бечеву на нашей общей тощей шее, а выплачиваю я одна.
Мне понадобился мусульманский авторитет, который поможет тебе исцелиться. Я чувствовала, что мы уже не бываем вдвоем. Между нами всегда вырастал теперь этот третий, который навещал тебя прежде только по ночам. Теперь он желал и среди бела дня управлять каждым твоим шагом. А заодно и моим. Это случалось в одночасье всякий раз, как только жизнь начинала принимать спокойное русло. Я никогда не верила во все эти басни, пока не
Не может быть, чтобы в таком огромном городе не нашлось человека, способного побороть эту нечисть. Должно же быть какое-то зелье. Говорят, шайтана можно изгнать Кораном и Сунной(55). Я слабо это представляю применительно к нашему случаю, кроме того, не могу поручиться за безопасность целителя, но ведь, в конце-то концов
Мне так трудно далась эта встреча. Несколько раз переносили то день, то время, то место и время — и, наконец, меня готов выслушать чеченский старейшина. Слепой — так называют его за глаза. Не брежу ли я, не во сне ли? Мысли мои побежали в разные стороны. Я не понимала, чего желаю от этой встречи больше: попросить для себя защиты или исцелить тебя. Что если вдруг это не лечится? Может, это этническая самобытность? Или все тот же синдром шариата? Но тогда как с этим жить дальше? Если шайтан действительно существует, у него должно быть твое лицо. Все это слишком непоследовательно. С чего-то потребуется начать. Не с того ли, как щелчком ты раскрыл нож и схватил меня за волосы. Я должна была немедленно признать за собой, что делаю обычно, уходя на работу, в запертых кабинетах, куда вызывают меня по звонку. Иначе ты перережешь мне кадык и вырвешь язык за вранье. Ты был крайне убедителен — и в этот момент я верила тебе больше, чем в собственную чистоту.
— Почему у тебя такая шея грязная, а? Не пора ли смыть с нее всю грязь твою? — говорил ты с искаженным лицом, не выпуская из рук ножа, приноравливая к моему горлу отточенный рисунок движения. Я вспомнила все известные мне молитвы, даже одну мусульманскую, которую вызубрила по слогам. Тогда ты взял нож за лезвие и протянул мне его рукояткой.
— Держи крепко. Держи, говорю! Знаешь, где сердце мое? Вот здесь между ребрами — попадешь с одного раза? Делай — или я голову тебе отрежу, ну!
Ты продолжал газовать, превышая скорость, в полной готовности который раз все потерять снова.
— Я не буду этого делать. Не я тебе жизнь давала, не мне брать ее. Иди вымой руки и лицо. Успокойся. Все хорошо. Бедный мой. Я люблю тебя.
— Слабак, — сказал ты чужим голосом и выронил нож.
И лаяли на меня собаки. Думали, я человек. Так говорил Хаджи Рахим Аль Багдади.
— Одна рука другую руку остановила. Прости меня. Прости. И спасибо твоим ногам — за то, что, где бы я ни был, они туда приходили.
И, коснувшись моих лодыжек, лег лицом в подушку и долго лежал в нокауте с испариной на лбу.
Я вошла в зал ресторана, где была назначена встреча, и безошибочно узнала человека, речь которому так тщательно, так подробно репетировала больше года. Пусть ответит хотя бы, действительно ли мусульманин тот, от чьих рук и языка не страдает ни одно живое. Не скажу, был ли он слепым, но темные очки в пол-лица говорили в пользу его псевдонима. Старейшину изобличала в нем седая густая шевелюра. Не знаю, кем он был на самом деле, но крестный отец чеченской мафии мог бы походить на него. Слепой предложил мне что-нибудь заказать — я согласилась на стакан чаю. Весь обвинительный пафос выветрился из меня прежде, чем я открыла рот. Мне удалось связать несколько фраз о моем чеченском муже и его болезненном воображении, с трудом подавлявшем агрессию. Но разговору не суждено было сложиться — к Слепому стали подходить с поздравлениями братья-мусульмане.
— Салам алейкум! Курбан Байрам(56)! — И меня попросили подождать в стороне. Я догадалась, что женщине не подобает сидеть за одним столом с кавказскими мужами. У людей Курбан Байрам, а тут я со своим шайтаном.
Мне передали вердикт Слепого: чудодейственного зелья у него нет, но что в таких случаях хорошо помогает язык силы. Единокровники возьмут на себя организацию. Он готов участвовать. Я похолодела и попросила забыть о нашей встрече.
Православный батюшка выслушал меня за минуту до службы — и посоветовал навестить участкового. Шайтан, дескать, шайтаном, а с хулиганом органы лучше разберутся. Поставят на учет. Потолкуют. Объяснят что к чему. И без перехода запел акафист Николаю Угоднику.
Безвыходным мы называем то положение, единственный выход из которого нам почему-нибудь не подходит…
Когда в очередной раз ты шел убивать меня, по телефону готовя к скорой расправе, я в отчаянье набрала первый номер из твоей записной книжки. Абонентом оказался твой старший кавказский товарищ. Тот посоветовал мне переехать. И лучше, если не только из квартиры, но из города. Так будет надежнее. Немного радикально, зато с точечным попаданием в суть проблемы: ты неизлечим, мой бедный, мой страшный чечен.
Многое бы я отдала, чтоб воспользоваться добрыми советами моих заступников и разом покончить со своим наваждением, если бы не
«Пусть девять видов существ в трех мирах гневаются на меня, порочат, унижают, угрожают или даже убьют меня, благословите меня достичь совершенства терпения, чтобы бестрепетно я мог трудиться им на благо в ответ на причиняемый мне вред»(57). Ведь кто-то же написал это для меня, чтобы я забыть не сумела. Эти несколько строк из многотысячных томов священных тибетских сокровищ выбрали зачем-то меня, чтобы колом застрять в горле. Кто один день провел в согласии с каждым из этих слов, тот знает, откуда Терек течет.
Вскоре я услышала твой настоящий диагноз. В маршрутке играло дорожное радио. Из динамиков Слепаков во всеуслышание надругался над тайной моей драмы.
Привет, это я! Слышишь, ты!
Я — мужчина твоей мечты.
Поздравляю, ты мой жена!
Теперь тебе все нельзя.
Я смеялась и плакала. Я больше не жертва шайтана. Я комический персонаж.
А пока я пытаюсь достичь совершенства терпения в роли укротительницы волка. Причем зверь мне предлагается всякий раз совершенно дикий, из самых дремучих джунглей. Рискуя жизнью, его нужно с порога гладить по шерсти, ласкать и заговаривать зубы, жалеть и прикармливать сырым мясом, тетешить и поить свежей кровью — прежде чем его оскал сменит недоверчивая улыбка. Недаром говорят: тигр сильнее волка, но волк в цирке не выступает.
— Ну, хорошо, а если мы уедем на Кавказ или я устроюсь на КАМАЗ, тогда ты будешь спокоен?
— Э, женщина и в сундуке упороть может.
Все, что составляет мою жизнь, для тебя харам.
Туда не иди, сюда иди.
Стой, где я сказал, тихо, я сказал!
Если я говорил — ты молчал.
Если я молчал — ты вокруг танцевал(58).
Такое чувство, что давно бы разбежались, если б не спецзадание: доехать до пункта назначения любой ценой — во что бы то ни стало. Я на грани вымирания. Мне не выжить в зиндане. Пора выбираться. Довольно иллюзий. Не всякий волк в конце сказки превращается в прекрасного принца. Я должна отрезать тебя раз и навсегда. Вот только ножницы мои затупились.
«Акула, ты моя самая простая. Больши чем увожаемая. Может диствительно на тибе все остановилось вместе с зимлей? Я хочю скозать как только почищю хвост и этот поганый груз сойдет с плечь моих я докожу тебе, что не зря ты со…»
Я делала уборку и потревожила груду пыльных бумаг на шкафу, среди которых на меня посыпались твои записки. Это было в один из твоих приступов, в самом начале. Долговое бремя уничтожало тебя, поедая заживо. С Кавказа звонил кредитор, напоминая о мусульманской чести. Звонили оттуда же старшие братья, которых посещал кредитор, напоминая о мусульманском бесчестии их кровника. Все это рисковало плохо кончиться. В любой момент ты вдруг замолкал и, обняв руками затылок, начинал маятником раскачивать себя взад-вперед. А однажды лег поперек кровати, и я почуяла, что ты не спишь, но из тебя будто ушел сок. Ты как-то обмяк весь, и глаза потеряли фокус. Я не сразу стала приставать с вопросами — молчание. Думала, обиделся на что-нибудь, не разговариваешь. Потом испугалась, что оглох — стала в лицо говорить, артикулировать. Молчание. И только через время жестом попросил дать тебе бумагу с карандашом.
«У человека два языка. Вот второй онемел внутри кадыка. Маленький язычек вот он морозится. Так бывает». «Зло берет тебя наверное? Вот и ты смотришь на меня и хочешь стукнуть. Как на Петровке 38. Как они злились. Били даже. Думали я издиваюсь. Я там просто нервничал. И вышел чистым. И всегда выйду иншалла».
«Я если напрегусь буду говорить. Но половины ни ты ни другой непоймут. Буквы очень стыдно звучат в это время. Лудчше промолчать. Отпустит скоро: день-два… Ты не ссы — все ровненько. Остальное как в Швейцарии».
«У тебя хорошая возможность отпрыгнуть от меня. А может не ожидая самому мне исчезнуть с твоей жизни»?
«Вдруг я говорю вдруг помру ты знай для себя я люблю тебя. Пока не родишь этова слова тебе не слыхать. Вот тебе и дикарь».
«Скажешь что я калека — я тебя не пойму, смотри».
«Это был мой последний дифект. Так что я теперь весь на лодошке. Ты меня не брезгуй, хорошо? И не бойся меня никогда. Я на правельном пути. Я теперь знаю что Всевышний Велик».
«Первый раз чериз день прошло. Когда отец уехал. На Петровке чериз 2 дня. Последний раз года три назат».
В последний раз я спросила, быть может, я слишком навязчиво опекаю тебя, не даю уйти в сторону — так это только видимость. Может, ты давно встретил бы свою женщину, с которой будешь счастлив. С которой будешь ходить босиком по траве при свете дня и жечь костер среди бессонной ночи. Которая… сумеет родить тебе детей. Я тебя не неволю. А может, уже есть такая женщина?.. Ты отвечал, что лучшая дорога — это дорога, которую ты знаешь.
Уже полтора года, как «неизвестно зачем балерине водитель». Так ты называешь меня, особенно остро переживая нашу инопланетность и, увы, несовместимость. Мы живем порознь. Видимся крайне редко. Ты нашел возможным и необходимым шагнуть в пустоту, чтобы не подвергать меня опасности. Ты живешь, как кот.
— Но не тот, который бантиком под хозяйскими окнами гуляет, ля-ля-ля говорит, а потом в форточку прыгает, а тот, что на ветке спит, а ночью на охоту выходит. Случайный ночлег, случайная шабашка.
— Дверей нет у меня. Все в воздухе. На лету.
Постелите мне стееепь,
Занавесьте мне окна туманомбля…(59)
— Я спал сегодня. Три часа целых. Раздетый спал. Лежа.
Сегодня ты впервые катал меня на своем сарае. Так ты называешь старый грузовой Фольксваген с мятой кабиной. Из точки «А» через прочие кочки алфавита — скат земли не касался. Я засыпала в огромном кресле после бессонной ночи, а ты был неуемен, как мальчик, предупреждая малейшие мои движения: не дует ли, не жарко ли, не дымно ли, не пыльно ли — носился вокруг своей плисецкой.
— Ра-а-адоваешься… — Глядя в лобовое стекло, ухом снимал мою улыбку.
Мы ехали через мосты и магистрали, и, казалось, дороге не будет конца, что здесь мы и будем, наконец, вместе, вдвоем, и будем счастливы. Мы упрямо не желали признавать, что и сидя в одной кабине, едем в разные стороны.
Мы встречались все реже, ссорились чаще. Для детонации бомбы тебе не требовалось оригинальности. В нашу коммуналку въехал молодой красавец — это моя креатура. Или я пропустила звонок — как же мне некогда! Или ответила из метро — продолжаю «шустрить», «наводить движения».
— Еще одна такая промашка — дверь на ту сторону открою, вместе с косяком вынесу. Меня могло спасти только алиби Геббельса, до которого я всегда не дотягивала. От меня требовалась неустанная имитация островной жизни и полного отсутствия связей с миром. Любой вектор отклонения — аптека, библиотека, электросбыт, парикмахерская — все оказывалось на подозрении. Согласовывать эти партизанские вылазки было небезопасно — это значило дальнобойную подготовку отходных путей для моей мышиной возни. Любое несогласованное действие необходимо было скрывать — а все, что я скрываю, немедленно обнаруживалось и расценивалось как измена на корабле. А между тем, я, кажется, была твоей единственной неутолимой жаждой. Если случалось нам долго не видеться, и ты появлялся три дня не евший, неделю не спавший и полжизни отдающий за глоток крепкого чаю, по умолчанию все откладывалось на потом. Сначала — Акула… А потом ты исчез, блудный сын. В последнюю неделю старого года.
— В настоящий момент абонент не может ответить на Ваш звонок. Оставьте сообщение после сигнала.
— Абонент временно недоступен. Попробуйте перезвонить позже.
— Телефон абонента выключен или находится вне зоны действия сети.
Может, тебе пришла пора выпить воды в горах, которая прошла семь камней, а значит халал, пить можно — и ты вернулся на родину предков: туда, где черешня в мае, где абрикос вдоль дороги, где кукуруза с подсолнухом. Я знаю, ты весь высох без своего Терека. Или ушел в стаю, вырывать свою добычу зубами. Самые худшие догадки я не пускаю на порог. А может, решил, что стекло, которое на морозе цццыкрк сказало, уже не годится? Только плавить! Что ж, кто-то должен был прекратить эту кавказскую войну.
Я больше не помню, что выплачиваю твой кредит, что ищу подработки, перезанимаю, возвращаю и занимаю снова — чтобы только заткнуть эту долговую амбразуру. Я знаю, если бы эти деньги давали за твою печень, ты, не задумываясь, вернул бы их. Нет, не об этом мои мысли о тебе. Я вижу, как ты ломаешь хлеб за моим столом. Как переливаешь свежий чай из кружки в стакан и обратно. Как напрягаешь шею, когда буксуешь в таблице умножения, особенно на девять. Как до блеска начищаешь свои ботинки, а затем мои. Как, переходя зебру, двумя руками благодаришь притормозившего водителя. Как по-собачьи вытряхиваешь из ушей воду.
— Ухо забыл вытереть. Этот вытер, а этот нет. Теперь там вжикает внутрях. Вижу твою молитву перед сном. Слышу, как разрезаешь сочное яблоко своим страшным ножом. Чувствую, как в полусне прикрываешь меня одеялом. Помню, как, уходя, обнимаешь на прощанье, чтобы всем телом запомнить мое тепло на время разлуки. Никогда ведь неизвестно, куда убегает эта река. Нам дано знать только ее исток, откуда все когда-то уходит в память. Туда, где рождаются все глаголы на «л».
Ты упорно повторял:
— Россия у меня все отняла. Россия мне рожать будет.
Я хотела отогреть твое сердце.
Я хотела зализать твои раны.
Я хотела искупить многолетнюю вину текущей во мне русской крови. Не могу простить себе ни одной детской души, отправленной прямиком к Аллаху моим отечественным оружием.
Я хотела бы полностью покрыть этот изуверский ущерб, а не сумела возместить его хотя бы одним маленьким джигитом. Что делать, если мои гормоны стресса зашкаливают рядом с тобой, не оставляя Кавказу ни единого шанса оплодотворить Россию.
А я так хотела этого. Мне жаль. И все же умри я сегодня, ты не смог бы сказать завтра, что я сделала не все, что в моих силах. Об одном прошу: где бы ты ни был, не превышай скорость. Тогда рано или поздно наши дороги снова сойдутся на перекрестке.
И тогда может даже
Иншалла.
11.03.2016
___________________
1 Ин ша алла (араб.) — если пожелает Аллах.
2 Хаджи Рахим аль Багдади — дервиш и ученый, летописец Чингисхана.
3 Обрезание.
4 Эй ты, сирота!
5 Бабаи — здесь и далее, азиаты (разг.)
6 Джихангир — господин, повелитель. В мусульманском обиходе глава семейства.
7 Вайнахи — «вольные», «наши люди», чеченцы и ингуши.
8 Нохча — так называют себя чеченцы.
9 Этническая группа чеченцев. Чистый чеченец, без примесей.
10 Пуля.
11 Соликамск — город в Пермской области, где находится соликамская тюрьма строгого режима.
12 Байсангур — чеченский полководец кавказской войны. Нарицательное мужества и благородства.
13 Каюк (жаргон).
14 «Прощай, немытая Россия, // Страна рабов, страна господ». (М.Ю.Лермонтов)
15 Кяфар — «неверующий».
16 Доменико Трезини — первый архитектор Санкт-Петербурга.
17 Наур — районный центр Чечни.
18 Харту — ругательство на туркменском наречии.
19 Тайный, скрытный (жаргон).
20 Все то, что разрешено и допустимо в Исламе (противоположно хараму).
21 Вперед! (на сленге вайнахов)
22 Мурии — одушевленный холод, сердцевина мороза, живая сила, обитающая в русской тайге.
23 «Кащенка», или «Канатчикова дача» — московская психиатрическая клиническая больница №1 имени Н.А.Алексеева.
24 Осужденный, придерживающийся воровских традиций и законов.
25 Запрещаемое исламским шариатом (араб.).
26 Гауптвахта в Москве, известная особой строгостью режима.
27 Домыслы тюремной мифологии. По указанию Ленина в 1917 г. в Крутицких (Алёшинских) казармах была сформирована 1-я Московская революционная пулеметная школа.
28 Муслим — «принявший ислам», «мусульманин».
29 Село, адм. центр Веденского района Чеченской республики.
30 Мухоморы, красные (жаргон)— представители власти: конвой, милиция, военные.
31 Популярная тюремная песня.
32 Красавица (туркм.).
33 Дудыши — коньки.
34 Подтянитесь-ка…
35 Взгляните мельком, зыбаните.
36 Надо же…
37 Эх, вы!
38 Чечен (самоназвание).
39 Наши люди.
40 Ичкерия — до 1994 года ЧРИ, Чеченская Республика Ичкерия (непризнанное государственное образование, существовавшее после распада СССР на части территории бывшей Чечено-Ингушской АССР).
41 Белый лебедь — исправительная колония особого режима для пожизненно осужденных в городе Соликамске Пермского края.
42 Народы Закавказья (жаргон).
43 Масло, маслина — пуля (жаргон).
44 Барак усиленного режима.
45 Беной — чеченское село, славящееся огромным рынком.
46 Пойдем, поехали.
47 Платок, закрывающий все лицо и оставляющий лишь прорезь для глаз.
48 Терро’р (лат. terror) — страх, ужас.
49 Сказал — сделал, отвечаю за базар.
50 Имам — главное духовное лицо мусульман, заведует мечетью.
51 Несешь чушь (жаргон).
52 В исламе — мольба, обращение к Аллаху.
53 Кукушка воробью пробила темя
За то, что он кормил ее все время.
(У.Шекспир. «Король Лир»)
54 Русская народная песня «Хаз-Булат удалой», популярная среди чеченцев.
55 Сунна (араб.) — мусульманское священное предание, излагающее примеры жизни исламского пророка Мухаммада как образец и руководство для каждого мусульманина.
56 Исламский праздник жертвоприношения, знаменует окончание хаджа.
57 Лама Чопа, из практики почитания Гуру.
58 Из песни Семена Слепакова.
59 Из песни Ю.Визбора.