Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2016
Дмитрий Стахов — постоянный автор «Дружбы
народов». Имеет диплом психолога. Как прозаик публиковался не только в России;
романы, рассказы и эссе также печатались в издательствах «Галлимар»,
«Акте-Сюд», «Сигнатур», «Рэндом хаус» и др. «Свет ночи» его девятый роман.
Живет в Москве.
1.
В
приемной Раечка повязывала шарфик: лето было дождливым, холодным, туманным,
Раечка поет в хоре, на концерте которого я как-то был, ждал чего-то
лирического, оптимистического, скажем — об обретении усталыми людьми светлой
жизни, — но хор два часа распевал псалмы на латыни, и мне удалось хорошо
поспать. Раечкин нынешний муж еле-еле достает ей до плеча, у него огромный
живот — наши сплетницы говорят, что Раечка завязывает ему шнурки, — короткие сильные
руки, и он пишет для Раечки диссертацию.
Раечка поставила ногу на стул, подтянула
чулок, поправила резинку: полные икры, тонкие щиколотки, кожа над резинкой
ослепительно бела. Подтянув второй чулок и опустив подол юбки, Раечка
посмотрела на свое отражение в зеркале, промокнула салфеткой ярко накрашенные
губы, и наши взгляды встретились.
—
Ты неотразима, — сказал я.
—
У меня вся тела такая, Антон Романович. — Раечка выставила вперед левое плечо и
притопнула.
—
Где все?
— Прорыв плотины: смыло несколько деревень.
Взрыв на полигоне: в областном центре ходят в противогазах. Обрушение крыши
торгового центра: мелочи, собственно, каких-то полсотни погибших. — Раечка
застегнула верхнюю пуговицу на плаще, провела руками по бедрам. — Вы оттуда,
где нет Интернета и телевизора? Где это благословенное место?
—
Почему?
—
Что — «почему»?
—
Почему в областном центре все ходят в противогазах?
—
Потому что на полигоне уничтожали химическое оружие. Его привезли из какой-то
страны, не помню название. То ли на «С», то ли на «Л».
—
Ирак?
—
Может быть. Знаете, есть собачьи противогазы, но не для всех пород, скажем, для
французских бульдогов нет, а для немецких овчарок есть, и они подходят для
дворняжек, но вот для котиков противогазов, как и для бульдогов, не
предусмотрели. Котиков — жалко. А где ваши очки?
—
Для дали уже не ношу.
—
Для чего?
—
Чтобы смотреть вдаль, Раечка, мне очки уже не нужны. Возраст. Годы берут свое.
—
А вблизи?
—
А вблизи все давно кажется одинаковым.
Раечка подхватывает сумку, толкая перед собой
волну телесного аромата, утыкается в меня высокой грудью, говорит мне на ухо:
«Все вы, мужчины, кокетки!»
Она выходит в коридор, я смотрю ей вслед и
слышу голос нашего начальника.
—
Ну-ну, хватит! Заходи!
Я
так и думал: наш начальник стоял между двумя, внешней и внутренней, дверьми
кабинета. Закатанные рукава рубашки. Подтяжки. Ослабленный узел галстука.
Стакан с виски.
2.
…Мы сидим друг напротив друга за столом для
совещаний, отражаясь в его полированной столешнице. Наш начальник не ставит
стакан на стол. На рабочем столе только тонкая папка с бумагами. В ней что-то
очень важное. Наш начальник стремится к чистым, гладким поверхностям. Его
телефоны упрятаны в ящик стола. Если надо позвонить, он его выдвигает. Если
надо что-то написать, он выдвигает другой, тот, где лежат блокнот и ручка. В
еще одном — ноутбук. Тамковская обозначает это как проявление возвращения
вытесненного. Такие ритуалы — в интерпретации Тамковской — позволяют нашему
начальнику не пропускать в сознание запретные мысли. Тамковскую волнует, что
это за мысли. Меня же — как созданная нашим начальником система работает и
каковы результаты ее работы? В этом главные наши противоречия с Тамковской.
Помимо прочих. Ее интересует «что?», меня — «как?»
—
Как ты себя чувствуешь? — спросил наш начальник.
—
Отлично! Я всегда себя чувствую отлично.
Он усмехнулся и отпил из стакана. Причмокнул.
Он любит виски со слегка гниловатым привкусом торфа. И презирает меня за то,
что я люблю что-то попроще.
—
Ты какой-то одутловатый. Дышишь в сторону. Пил?
Мне удобно держаться однажды выбранной
легенды: я пьяница, которому стать алкоголиком не дает редкое генетическое
заболевание — алкоголь не может включиться в метаболизм клеток, так как его не
пропускают мембраны моих митохондрий. Это — очевидная чушь, но когда-то мне
удалось правдоподобно ее изложить — психологи, как и все мистики, трепещут
перед естественными науками, — и коллеги в нее поверили. Как еще раньше
поверили в то, что я человек ранимый и могу сорваться из-за совершеннейших
мелочей.
—
Что тебя расстроило на этот раз?
—
С чего ты взял?
—
В среду ты сказался больным, просил два отгула, в четверг и пятницу, в
понедельник мы не могли тебя найти целый день, сегодня, во вторник, искали с
самого утра. Я подумал — ты решил расслабиться. Кстати, — он сделал еще один,
шумный глоток — почему себе не налил? Не желаешь? Предпочитаешь, чтобы я
поухаживал?
—
Нет… А вообще — давай!
Ранимый должен всегда колебаться. Быть
эгоистичным, чуть нагловатым, а нерешительность выставлять в качестве защитного
механизма. Для того чтобы избежать болезненных уколов, ему следует осматривать
каждую возможность по многу раз. Научиться этому просто. Надо только захотеть.
Он наливает на два пальца, у него пальцы
тонкие, нежные, он в жизни ничего тяжелее авторучки в руках не держал.
Я делаю маленький глоток, ставлю стакан на
стол. Невротический страх можно уподобить короткому одеялу: как ни укрывайся,
какая-то часть тела — наружу. Наш начальник всегда укрыт коротким одеялом. Он
толкает папку ко мне.
—
Тут вот такое дело, — он привстал, протянул руку, взял папку с рабочего стола.
Опыт подсказывает: чем тоньше папка, тем серьезнее ее содержимое и тем тяжелее
придется. Я не спешу открывать папку. Чувствую: в этой нечто совершенно
особенное. Так и оказывается.
В папке всего несколько листков. По диагонали
проглядываю первый, смотрю на второй, возвращаюсь к первому. Потом прочитываю
второй, заглядываю в третий. Можно листать и дальше, но уже понятно, что за
долгие годы работы в Управлении экстренной психологической помощи при
чрезвычайных ситуациях я ни с чем подобным не сталкивался: такого, чтобы жители
небольшого старинного городка поверили во встающего из могилы покойника, в то,
что он расхаживает по улицам, такого я еще не встречал, но ощущал, что все к
этому идет. Это должно было произойти! Мне непросто скрыть тяжелый, на грани
ужаса восторг. Я еще раз перелистываю несчастные листочки. От них веет угрозой.
—
Ну? — спрашивает наш начальник.
—
Тут в нескольких местах обозначено «Приложение». Приложение один, приложение
два, три, четыре и так далее. Где приложения?
Наш начальник указывает на стоящий у ножки
стола картонный ящик. Приложения — в нем. Оставив папку на столе, я наклоняюсь,
снимаю с ящика крышку. Несколько скоросшивателей. Выбираю обозначенный как
Приложение 1. Итак, мы имеем: небольшой городок на северо-западе, среди холмов,
лесов и озер; сюда из столицы вместе с семьей, жена и двое мальчиков, один —
дошкольник, второй — в четвертом классе, некоторое время назад приезжает некий
господин под фамилией, так, так, фамилия длинная, и кажется, кажется, Лебе-,
Лебеже-, так — Лебеженинов, художник, педагог, решивший, — с какого бодуна, что
с ним случилось такое, лавровец-чайковец! — что должен именно тут, в городке,
сеять разумное-доброе-вечное; Лебеженинов занимает должность директора
художественной школы, а также ее единственного преподавателя по рисунку,
живописи, скульптуре, графике, бла-бла-бла, и затевает — так, пропустим — через
некоторое время затевает, при поддержке городской администрации, ремонт в этой
самой школе, не капитальный, совсем небольшой ремонт, крышу подлатать, стены
покрасить — мог бы сам, художник ведь! — и нанимает как директор бригаду, через
местного коммерсанта Поворотника Семена Соломоновича, и тут на Лебеженинова обрушивается
— нет, не плохо отремонтированная крыша, а небо-небеса: Лебеженинова обвиняют в
вымогательстве у Поворотника суммы в размере триста семьдесят тысяч рублей, в
угрозах физического насилия и — ну как без этого в наше время, как без этого! —
в сексуальных домогательствах к двум ученикам, к мальчику и девочке; следует
задержание, полдня, вечер и ночь Лебеженинов сидит в отделении полиции, ждет
постановления суда об аресте, суд должен начать заседание утром, но к утру,
часов этак в пять, у Лебеженинова возникают проблемы с сердцем, он просит
принести лекарства, ему сначала отказывают, потом некий сотрудник полиции по
фамилии, так, так — ага! Кунгузов! — вот, Кунгузов едет к нему домой, привозит
лекарства, Лебеженинов принимает несколько таблеток, ему становится хуже, он
теряет сознание, его пытаются оживить, Кунгузов делает искусственное дыхание,
вызывают «скорую», везут, больница находится неподалеку, но когда Лебеженинова
выгружают из «скорой», он «перестает подавать признаки жизни», а в приемном
покое фиксируется смерть, так, пропустим, пропустим, так, комиссия, прокурор,
начальник ОВД, вот-вот! — черным по белому — Лебеженинова хоронят, а на
следующий день после похорон он пытается купить в магазине-ларьке-киоске
лимонный пирог, а потом его встречают на автовокзале, потом встречают еще раз,
у киоска «Табак»…
А-а-а! Какой класс!
Интересно — продали ли ожившему покойнику
пирог с лимонной начинкой? откуда у него деньги? кто-то положил в карман
пиджака, в котором его хоронили? или две монетки по десять рублей на навечно
закрытые глаза? но раз двадцатки теперь ни на что не хватит, продавщица сказала
— потом занесете? он куда-то хотел поехать на автобусе? он купил сигареты или
ему их не продали: мы не продаем табачные изделия покойникам!
Но обо всем этом, самом интересном, самом
важном — ни слова, но зато бла-бла-бла — теперь в городке крайне напряженная
ситуация, жители находятся в состоянии близком к психотическому, существует
угроза эпидемии обсессивно-компульсивных состояний. Писавший явно заглядывал в
Википедию. В городке может начаться паника. Если только безымянный автор не
сгущает краски. А он, видимо, не сгущает. Он, скорее, их разбавляет. Мне же
хочется сочных мазков. Я по ним так соскучился.
—
Круто! — я закрыл папку. — Однако — бред! Полный бред! И то, что подключаемся
мы, этот бред…
—
Институционализирует? — наш начальник может правильно выговорить любое слово, у
меня с этим всегда сложности. — Да, таким образом мы признаем за ним право на
существование. Но не мы принимаем решения. На меня вышли напрямую. Из аппарата
премьер-министра. Который, кстати, родом из этого городка. Премьер очень, очень
переживает за все, что там происходит… Одним словом, тебе надо ехать. Я бы
послал кого-то другого, но…
—
Землетрясение. Прорыв плотины. Взрыв.
—
Ты все знаешь! Да, как обычно — все вместе и сразу. Тамковскую я пошлю вместе с
тобой. Еще — Извекович. Он к нам вернулся. На полставки. Да, оба они кабинетные
работники, но ситуация аховая, посылать больше некого. Не Раечку же.
—
Сам бы поехал…
—
Тамковская — за главного, все-таки она доктор наук, но все в твоих руках. Я на
тебя надеюсь. Ты ведь меня никогда не подводил. Не подводил?
—
Не подводил, но там нужны медики. Психиатры. Надо обратиться в…
—
У них сложная политическая обстановка. В этом городке. И в губернии в целом.
Возвращают выборы губернаторов. Недавний глава администрации этого городка
будет новым губернатором, а пока трудится вице-губернатором, а на его место
должен прийти глава нынешний. Как-то так.
—
Подожди, ты сказал — выборы. Откуда ты знаешь, что бывший глава станет новым
губернатором, а нынешний придет на его место?
—
Я тебя умоляю! Уже принято решение, но покойник с лимонным пирогом портит
картину. Ты должен спрямить углы. Успокоить. Кого-нибудь найдете на месте.
Сейчас дипломы психолога раздают всем, кому ни лень, но встречаются и толковые
молодые специалисты. Посмотри среди выпускников педучилищ. Может кого-то из
вояк привлечешь, там на аэродроме какой-то майор занимается предполетным
тестированием. Иди готовься, завтра утром за тобой заедут. В половине восьмого
утра. Извекович согласился ехать на своей машине. Пришлось выписать деньги на
бензин. Ты представляешь? Как измельчали люди! Деньги на бензин! Так что езжай
домой, наберись сил, и не пей, пожалуйста… Твои на даче?
Моя жена давно гостила у младшей дочки в
Австралии и как-то не собиралась возвращаться, старшая со своим безнадежно
женатым банкиром сидела на Кипре, сына от первого брака я не видел и не слышал
много лет.
—
На даче. Нет-нет, подожди! Ты отправляешь нас троих…
—
Да-да, у тебя же за Тучково. Семьдесят километров. Я помню… Там, в городке, и
психиатр один имеется, семьдесят четыре года, глух на одно ухо. Он, правда,
лицо в некоторой степени заинтересованное, покойник его зятек, но зато большой
клинический опыт. Ну, и этот, как его, майор. Ящик с папками забери. Дома
просмотришь. Еще виски?
—
Нет, спасибо! Послушай, так нельзя…
—
При необходимости скайп. Лучше или утром, или поздно вечером. Письма я смотрю
весь день. Звонить не надо, просить помощи тоже не надо, помощи все равно не
будет, прислать некого. Некого!
—
Ты издеваешься? Ты хочешь выставить меня на посмешище? Плесни еще, давай что-то
придумаем…
—
У меня сейчас селекторное совещание. На вчерашнем я сказал, что мои специалисты
по покойнику уже работают. Покойник на контроле в аппарате правительства. Будь
здоров!
Наш начальник протянул мне руку. Рукопожатие
крепкое.
Наш начальник расправляет рукава рубашки,
подтягивает узел галстука, снимает со спинки стула пиджак.
—
Что-то еще?
И мой главный аргумент против отъезда в командировку
остался невысказанным: за время отгулов мне удалили кое-что лишнее, но врачу, в
целом довольному результатами операции, сделанные экспресс-пробы ткани внушили
определенные опасения, и до того, как я смылся из больницы, он отправил ткань
на глубокий, комплексный анализ. Завтра, в одиннадцать утра, мне надо с ним
увидеться.
Наш начальник надевает пиджак. Я смотрю на
стакан с недопитым виски. Оживший покойник суть квинтэссенция, вытяжка времен,
пространств и стихий. Он намного интересней результатов анализов. Но времена,
пространства и стихии чужие, а анализы мои.
Я вздохнул и влил в себя остатки виски.
3.
…Дома я закидываюсь двойной дозой анальгетика,
протираю салфеткой шов, закусываю куском подсохшей пиццы полстакана водки,
высасываю банку пива, ложусь. Вспоминаю, что не почистил зубы. Встаю, чищу их
долго и тщательно. Пена розовеет. Это — новый симптом. Водой из-под крана
запиваю таблетку мощного снотворного, вокруг кровати я расставил сразу
несколько будильников. Мне снится банальный сон про то, как мне снится сон, в
котором я сплю и не могу проснуться. Когда я вываливаюсь из сна, подушка
насквозь мокрая. Перед глазами — синие круги, хочется пить, но я вновь засыпаю
и вижу яркий солнечный день, уходящее к горизонту поле, у горизонта — темный лес.
Нужно до него добраться, но кто-то держит меня за воротник, перехватывает
дыхание, держащий невидим, когда я отмахиваюсь, он чуть меня отпускает, стоит
мне попытаться сделать хотя бы шаг, дергает назад. Я просыпаюсь. Горло болит.
Смотрю на светящиеся стрелки ближайшего будильника. Скоро утро. Я иду в ванную,
открываю воду, наклоняюсь, вода льется мне на спину. Сняв с вешалки полотенце,
вытираюсь и смотрю в зеркало: у меня на горле свежий рубец. Рубец саднит. Я
брызгаю на него одеколоном, кожу щиплет. Я выхожу на кухню. Варю кофе. Действие
снотворного еще не закончилось, вокруг словно туман. Сажусь и открываю папку.
Из нее выпадает справка на ожившего покойника. В справке полужирным и курсивом
выделено, эти слова еще и подчеркнуты красным, что в отношении Лебеженинова
собирались завести уголовное дело — якобы он толкал омоновца на каком-то
митинге, — ограничились делом об административном правонарушении, другие
задержанные вместе с Лебежениновым до сих пор под следствием, некоторые
арестованы до суда, кого-то уже осудили. Я вздыхаю. Туман становится гуще. Кофе
кажется горьким. Я засыпаю, сидя за кухонным столом, уронив голову на руки,
когда будильники начинают трезвонить, я не могу понять, что происходит, потом
встаю, выключаю будильники, отключаю будильник на своем телефоне, отправляюсь в
душ. Собранная рабочая сумка стоит в прихожей. Рядом — командировочный чемодан
на колесиках и ящик с папками. После душа я выкуриваю сигарету, одеваюсь,
выхожу из квартиры. У лифта чувствую, что прокладка лежит косо, что вот-вот
соскочит в левую штанину. Я возвращаюсь в квартиру, в темноте прихожей
поправляю прокладку, спустившись вниз, вижу машину Извековича. Тамковская сидит
на переднем сиденье. Я закидываю чемодан в багажник, сажусь на заднее сиденье,
кладу сумку рядом с собой.
—
Привет! — сказал я.
Тамковская кивнула.
—
Привет! — ответил Извекович. — Можно ехать?
—
Трогайте, шеф!..
4.
…Настроение — отвратительное. Тревога и страх
оплели меня. Мы едем через город, стоим в утренних пробках, с трудом выбираемся
на шоссе, а я думаю, что надо было остаться должным и врачу, и клинике, где
меня оперировали, но я оплатил все счета и сунул врачу литровую бутылку
«курвуазье». У него наверняка где-то стоит ящик с надаренными напитками. На
пенсии откроет небольшой магазин — не все же копаться в чужих задницах! — и
избавится от всеохватного цинизма: по моему опыту, его уровень зависит от
высоты расположения органа специализации — я никогда не встречал циничного
офтальмолога.
Старый темно-бежевый «мерседес» Извековича в
идеальном состоянии. Большое рулевое колесо. Извекович плавно закладывает
повороты, неторопливо перебирает руль тонкими сильными руками в автомобильных
перчатках. Пахнет кожей, гелем после бриться, духами Тамковской. «Мерседес»
Извековичу привезли из Австрии. Он купил его на интернет-аукционе. За большие
деньги. Извекович любит Австрию и все австрийское. Извекович — бывший шпион,
после выхода в отставку он был одним из создателей нашего управления, потом его
вернули на службу, какое-то время он жил где-то за границей, потом читал лекции
начинающим шпионам. Когда-то Извекович посещал лакановские семинары, наверняка
— по заданию «центра» влип в какой-то скандал, был вынужден бросить
университет, пошел служить в Иностранный легион, содержал бар в Бангкоке, вернулся
во Францию, но провалился в Австрии, где до провала ездил на «мерседесе» той же
модели, того же года выпуска, на котором мы едем сейчас. «Мы любим то, что
напоминает нам о наших поражениях» — одно из его любимых изречений. Утверждает,
будто лично слышал это от самого Лакана. В середине семидесятых. Извекович
выглядит очень молодо, но сколько ему лет — конспиративная тайна. Своей богатой
на события жизнью Извекович помогает окружающим, он напитывает их эмоциями,
утоляет их голод. Его реальное, смыкаясь с воображаемым других, становится
символическим. Извековича должны были взять в Линце, но он успел сесть на
поезд, который умчал его в Венгрию, где тогда еще правил дядюшка Янош. Для
Тамковской Извекович включает музыку. Он предлагает ей выбрать. Выбор — это
насилие. Говорил ли это сам Лакан или кто-то другой, сути не меняет. Тамковская
выбирает классику. Эта истеричка мечтает о повелителе, которым она могла бы
помыкать. Помыкать Извековичем у нее не выйдет.
Сквозь дождь, мимо болот и темных лесов мы
едем под квартеты Бетховена. Сворачиваем с федеральной трассы и едем по узкой,
петляющей между холмами дороге. За березками и елями темнеют зеркальца озер.
Низко висят облака. Навстречу, по обочине, идут неприбранные, расхристанные
грибники. Тамковская и Извекович обсуждают работу, которой нам предстоит
заняться. Извекович говорит о коллективном бессознательном, о том, что наши
архетипы не допускают возможности того, что покойники встают из могил и
покупают колбасу. Это нечто нам чуждое, наносное. Это чужие архетипы.
Я помалкиваю, вопрос о подлинном и наносном —
один из самых скользких, хотя и хочется сказать, что архетипы не могут быть ни
чужими, ни своими, только позволяю себе вставить — мол, покойник покупал не
колбасу, а пирог с лимонной начинкой. Тамковская раскрывает лежащую у нее на
коленях папку и говорит, что именно колбасу, а не пирог, что покойник даже
устроил скандал из-за того, что у колбасы был просрочен срок годности. У меня
нет никакого желания спорить, и я говорю, что колбаса, пирог, сыр или замороженные
котлеты «Богатырские» — не суть важно, главное, мы имеем дело со вспышкой
галлюцинаторного бреда, который свойствен шизофрении, что такой случай,
соединяющий зрительные, слуховые, тактильные галлюцинации, уникален, а его
эпидемиологическое распространение уникально вдвойне.
—
И бред этот распространился из-за того, что тот первый человек, который якобы
увидел расхаживающего по улицам покойника, был значим для прочих заразившихся,
— кивает Извекович. — То есть продуцент бреда — не оживший покойник, которого,
конечно же, не существует, а тот, кто его первым якобы увидел. Обладая высоким
социальным статусом…
Извекович любит объяснять очевидное.
— Однако истоки бреда и даже личность
продуцента для нас вопрос второстепенный, — говорю я.
—
Вот как? — Тамковская сегодня удивительно агрессивна. — Мне всегда казалось,
что, найдя истоки, можно представить себе и русло, по которому все потечет.
—
Это далеко не так…
—
Да что вы говорите!
—
Именно! Ведь тогда нам придется заняться интерпретациями. И даже если мы сможем
выделить продуцента, нам придется выслушать его интерпретацию происходившего,
на которую тем или иным образом, но с необходимостью будет наложена
интерпретация наша собственная. И мы исказим изначальную реальность. Весь
спектр ее, от той, что существовала фактически, до той, которая имелась у
продуцента как результат его…
—
Как интересно! — в голосе Тамковской плещется ирония. — Ну и как же нам
получить неискаженную реальность?
—
Нам не нужна реальность, — я встречаюсь в зеркале со взглядом Извековича: он
вообще смотрит на дорогу? так недалеко и до беды! — Нам нужно понять механизм
воспроизводства бреда. У продуцентов, а их, несомненно, несколько, он, скорее
всего, одинаков. Затем вычленить способ его передачи от человека к человеку. И
комплексно разрушить и то, и другое.
—
Это что-то новенькое! — фыркает Тамковская.
—
Ольга Эдуардовна, сейчас дело не в наших теоретических разногласиях. Главное —
зачем этот Лебеженинов восстал из мертвых? Говорил ли он с теми, кто первый его
увидел? Что они думают? Эти, пока скрытые, пружины бреда помогут понять — как
был запущен весь механизм.
—
Вы что, — Тамковская так резко поворачивается ко мне, что ремень безопасности
врезается ей в шею, — вы хотите сказать — мы должны отнестись к бреду не как к
бреду, а как к яви? Ну, знаете, Антон Романович!
Я, глядя в мутное окно, размышляю о том, что
вполне может быть и так, что прочие действительно заразились, но тот первый или
первые, продуцент или продуценты, не бредил, что его собственный или их общий
бред не был бредом, что покойник в самом деле ходил по улице, хотел купить
пирог, колбасу, котлеты. И мне приходит в голову, что сам покойник запустил
машину бреда. И нам надо найти не какого-то продуцента, жителя городка с
высоким социальным статусом, а разрушить бред самого ожившего покойника. Да!
Такой крутизны мы еще не достигали. Это высшая точка. Апофеоз. Апогей. Зенит…
…И тут я ощутил легкое дуновение, словно
кто-то наклонился и подул мне в лицо. Причем — с нарастающей силой. Поток
воздуха становился все холоднее и холоднее. Глаза начали слезиться. Я вздохнул
полной грудью. Воздух был наполнен каким-то горьким ароматом. Пожухлые цветы,
сухая плесень, нотки цитрусовых, немного табака, мелкая пыль, окалина.
—
Закройте, пожалуйста, окно! — громко попросил я.
—
Оно закрыто, — ответил Извекович, они с Тамковской обменялись взглядом,
Тамковская пожала плечами, мимо нас пролетела серебристая машина со знаком
«такси» на крыше, и я посмотрел на часы, попросил остановиться.
Черпнув ботинком воды в кювете, по мокрой
траве иду в кустики. Прокладка вся в крови. Смотрю на часы и достаю телефон.
Врач начинает выговаривать за то, что я уехал, говорит, что если у меня такое
наплевательское отношение к собственному здоровью, то ему очень жаль. Я
вздыхаю. Он говорит, что мне необходим постельный режим. Я отвечаю, что был
вызван на работу, что выполняю важное, очень важное поручение, что моя работа…
Врач перебивает, говорит, что я, в конце концов, взрослый человек. С этим
нельзя не согласиться. Вокруг меня — мятые пластиковые бутылки, обрывки бумаги,
кучки полуразложившегося дерьма, надо мной — блекло-голубое небо, верхушки
тонких берез, с одной на другую перелетает маленькая птичка с розовой грудкой.
Врач говорит, что результаты повторных анализов еще не готовы, а вот взятые
сразу после операции пробы плохие. Плохие — в каком смысле? Во всех, Антон
Романович, во всех. Но вы же говорили, что они внушают вам опасения, и не
говорили, что они плохие. Вы говорили об опасениях. Опасность не означает, что…
А сейчас говорю, что ваши пробы — плохие! И — опасные. Понимаете? Да… Позвоните
мне через два дня. И поскорей возвращайтесь. Договорились? Договорились. Вам
нужен постельный режим. Понимаете? Понимаю…
…Я пошел к шоссе, внимательно глядя под ноги.
Через два дня. Значит — в пятницу. Нет, пятница будет через день. Значит — в
субботу. В субботу утром мой врач обычно долго спит, значит — где-то около
часа. Главное — не забыть. Не забыть.
Извекович стоял возле открытой правой передней
двери, Тамковская сидела положив ногу на ногу. У нее красивые ноги. И красивое
тело. Ноги длинные, тело короткое. Модельные пропорции. Высокая шея. Тамковская
сказала что-то смешное — Извекович рассмеялся, повернулся и посмотрел на меня.
—
Звонил наш начальник, — говорит Тамковская, когда я сажусь в машину и мы
отъезжаем. — Спрашивал — ознакомили вы нас с содержимым папок, которые забрали
из его кабинета.
—
И что вы ответили?
—
Что еще нет, но ознакомите обязательно.
—
Первая часть вашего ответа верная, вторая — нет.
—
То есть?
—
Ящик с папками остался на лестничной площадке, возле лифта. Я вышел из
квартиры, потом мне понадобилось вернуться, а когда я вновь вызвал лифт, то про
ящик забыл.
—
Вы понимаете, старина, что это бумаги для служебного пользования? — спрашивает
Извекович. — Вы понимаете, что если они попадут к…
—
Они попадут к нашей уборщице. Она отнесет ящик в подвал, где живет со своим
мужем, водопроводчиком, и тремя детьми. Никто из них ничего не поймет — они и
говорят-то по-русски еле-еле…
—
Какая легкомысленность! — Извекович даже краснеет от негодования.
—
Но вот их старший очень смышленый мальчик. Он учится в седьмом классе. Ему
будет интересно.
Извекович открывает было рот, но Тамковская
накрывает изящной ладонью его руку, лежащую на рычаге переключения передач.
—
Успокойтесь, Роберт. Антон Романович нам расскажет то, что сумел запомнить. Мы
же не можем возвращаться! Антон! Вы все папки посмотрели? Тогда давайте по
порядку, с первой папки. Ехать нам еще долго. Не все же нам слушать музыку,
нет-нет, Роберт, мне очень нравится, сделайте чуть потише, да, вот так…
—
Вы серьезно? — спрашиваю я.
—
Ну да, мне всегда нравилась классическая музыка. И нам надо войти в курс дела.
Того, что нам дали, недостаточно. К тому же принципиальные разночтения — у вас
пирог и кока-кола, у меня и Роберта — пиво и колбаса. Из-за таких несовпадений
может произойти что-нибудь трагическое. А вы… У Антона Романовича потрясающая
память, — Тамковская вновь накрывает своей ладонью руку Извековича, — он, как
все, запоминает все, но в отличие от нас, простых смертных, может воспроизвести
запомненное.
—
Более двух третей жителей городка считают, что покойник ожил на самом деле, —
говорю я. — Хотя родители детей, к которым якобы покойник приставал, уверены,
что он не оживал, но вот родители других детей думают, что ожил и среди них
высок процент тех, кто считает, будто покойник теперь будет преследовать их
детей. Общее число видевших покойника, в процентном выражении…
—
Я отказываюсь слушать этот бред, — говорит Извекович. — Это полная дичь.
Извините, Антон, это относится не к вам, а к тому, что вы нам транслируете.
—
Роберт, успокойтесь! Антон, продолжайте!
—
Спасибо, Ольга. Самая интересная категория — так называемые «заразившиеся». Это
те, кто видел покойника или соприкасался с ним, например, облокачивался на
прилавок киоска «Табак» после того, как на него облокачивался покойник, пытаясь
купить пачку сигарет. Эти «заразившиеся»…
—
Какие сигареты он собирался купить? — спрашивает Тамковская, доставая блокнот.
— Что случилось, Роберт? Зачем вы сюда сворачиваете?
—
Туалет. И — кафе. Надо перекусить! Хотя бы выпить чаю.
—
Хорошо, — соглашается Тамковская. — Продолжим позже. Антон, запомните то место,
на котором вы остановились.
Салат, солянку, тефтели с гречневой кашей,
томатный сок и сто пятьдесят. Это я заказал у веселой буфетчицы-официантки.
Извекович тактично заметил, что обед ждет нас по прибытии в городок, кисло
улыбнулся, когда я сказал, что, как животное, ем, когда хочу, а потом —
Тамковская подошла к буфету, — спросил — не много ли, сто пятьдесят, и не рано
ли? — но тут мы оба услышали, как Тамковская тоже заказывает солянку и, к моему
и Извековича изумлению, сто грамм, и ответил Извековичу, что в самый раз и что
время — это иллюзия, самая опасная из всех, на что Извекович сказал, что я могу
не стараться — он посещал лекции Пейджа об иллюзорности пространства-времени,
сам писал на эту тему работу, а еще сказал, что вопрос об иллюзорности времени
тесно связан с вопросом его, времени, зарождения, генезиса, его видов и
разновидностей, если же серьезно, то предположение о возникновении времени и
само оно, время, во всем его многообразии, отрицает вечное, внепространственное
и вневременное существование творца, а если совсем серьезно — его расстраивает
мое настроение, он же видит — со мной что-то не так, и я спросил: а с кем —
так? Извекович хотел было что-то ответить, но вернулась из туалета Тамковская,
заказавшая по пути еще два чая, — «Антон! Вы будете чай? Нет? Два чая!» —
дальнобойщики за одним из столиков даже дернулись — у Тамковской такой
интеллигентный голос, кошмар просто, ужас! — и поинтересовалась — мол, о чем
мальчики шепчутся?
—
Мы говорим о том, как падшая богиня хаоса Ансорет сошлась с богом мрака
Тшэкином и родила близнецов…— начинает Извекович, но Тамковскую так просто не
купишь: она садится, закидывает ногу на ногу, просит меня рассказать все, что я
знаю про Лебеженинова, я начинаю пересказывать содержимое папки номер пять, но
Тамковская замечает, что о содержимом папок мы будем говорить в дороге, а
сейчас она просит рассказать о личных впечатлениях от знакомства с
Лебежениновым.
—
Вы его знали лично? — Извекович изумлен. — Вы общались?
—
Антон Романович был консультантом в оппозиционной партии, активистом которой
одно время был наш восставший из могилы господин Лебеженинов, Борис Борисович.
Антон Романович проводил у них тренинги, учил их, пестовал, а их не
зарегистрировали, оказалось — им негде применить навыки, полученные с помощью
Антона Романовича, они отказались от его услуг, и Антон Романович потерял одну
из статей дохода.
—
Я работал на общественных началах… — с обидой начинаю я, но Тамковской приносят
солянку, мне — все мной заказанное, чохом, наши водки слиты в один графинчик, я
забываю про обиду, разливаю, мы чокаемся, пьем, я погружаю вилку в залитый
майонезом салат, Тамковская зачерпывает солянки, Извекович просит
буфетчицу-официантку поторопиться с чаем, но тут Тамковская откладывает ложку,
вытирает губы салфеткой и говорит, что Лебеженинов был оппозиционером
умеренным, всегда говорил, что с властью надо по определенным позициям сотрудничать…
—
Давайте не говорить, хотя бы между собой, о нем в прошедшем времени, —
предлагаю я.
—
Почему? — спрашивает Извекович. — Он, вы считаете, все-таки воскрес? Восстал из
мертвых? Ожил?
— Лебеженинов конечно не воскрес. Он не Лазарь
и никто ему не говорил — встань и иди, к тому же — его закопали, а не положили
в пещеру…
—
Антона Романовича понесло, — говорит Тамковская, допивая коротким, птичьим
глотком свою водку.
—
Есть немного, — соглашается с нею Извекович: принесенный буфетчицей-официанткой
чай светел и мутен, налив из чайника в чашку, Извекович переливает его обратно
и горестно вздыхает.
Меня пробивает озноб. В придорожном кафе
неуютно, дуют сквозняки, причем как-то хаотично, меняя направление. Я доедаю
тефтели.
—
И тем не менее вы склонны думать, что покойник ожил? — спрашивает Извекович. —
Кто же он тогда? Вампир? Вурдалак? Вы в это верите или вы это знаете? Антон,
пожалуйста, соберитесь!
—
Я не разобран. Я компактен и боевит. А насчет вурдалаков-вампиров — это никак
не связано с нашей работой. Мы работаем в другой плоскости реальности, в другом
слое. Между нашим и тем, в котором бродят ожившие покойники, есть лишь мостики,
пути взаимоперехода, эти слои между собой не тождественны, наложить их друг на
друга можно, но очень аккуратно, в такой момент и тот и другой становятся
хрупкими…
— Антон Романович! Вас же просили собраться! —
Тамковская наливает себе чаю, отставляет чашку.
—
Нет, о наложении реальностей друг на друга и благоприобретенной хрупкости —
неплохо, — говорит Извекович и интересуется — сколько мы еще будем
прохлаждаться?
5.
Обед
в придорожном кафе не проходит безнаказанным: Извекович еще не успевает открыть
дверцу Тамковской, а я уже взлетаю по ступеням крыльца, получаю направление от
охранника-швейцара, оказавшись в кабинке, лишь успеваю расстегнуться и плюхаюсь
на сиденье унитаза. До сухости во рту, до черных точек в глазах, до дрожи
хочется курить, а сигареты остались в сумке. Только зажигалка. Я откидываю ее
крышку, нюхаю фитиль. Запах бензина немного успокаивает. Тут в туалет кто-то
заходит. Я слышу, как стучат по полу крепкие каблуки. Вошедший толкает соседнюю
дверь, там ему что-то не нравится, он проводит ногтями по двери моей кабинки,
берется за ручку.
—
Занято! — говорю я.
Он стоит перед закрытой дверью.
—
Послушайте! Дружище! Угостите сигареткой!
Мне видны ботинки стоящего перед дверью
человека. Хорошие ботинки. На левом царапина. Обладатель ботинок видимо
напоролся на проволоку, кончик которой прочертил нечто, похожее на маленькую
комету.
—
Английские?
Что ему надо? В туалете три кабинки, я сижу в
ближайшей к выходу, две свободны. В этом городке и покойники встают из могил, и
маньяки шарят по мужским туалетам?
—
Я про ботинки. Английские? Жаль, поцарапали, но сразу видно — обувь серьезного
человека. Такие ботинки служат годами. Британское качество. Britons never will
be slaves! Верно, дружище?
— And was
Я сплю? грежу?
Стоящий по другую сторону продолжает напевать,
доходит до слов «Вring me my chariot of fire!», и ботинки исчезают…
…Извекович и Тамковская у стойки
администратора любезничают с блекло-рыжим молодым человеком в темно-сером
костюме: это советник городской администрации Тупин П.Б. Он так и говорит,
пожимая мне руку: Тупин Пэ-Бэ. Удается выяснить, что «Пэ-Бэ» это Петр
Борисович. Тупин вручает Тамковской три темно-серые, в тон костюма советника
городской администрации, папки. Теперь у каждого из нас по две папки. Я думаю о
том, что если свести воедино все в них содержащееся, то оживший покойник
приобретет еще более своеобычные черты. С автобусным билетом, с сигаретой в
углу рта, он будет шаркающей походкой двигаться по улицам городка, попеременно
попивая пиво, кока-колу, поедая колбасу и пироги. Тамковская отдает одну папку
Извековичу, другую передает мне, открывает свою и быстро пролистывает ее
содержимое. На пальцах Тамковской много колец. Кольца шуршат. Тупин сообщает,
что нас ждут в администрации к половине восьмого, а потом к нам, несмотря на
вечернюю пору, придут нуждающиеся в помощи. Извекович спрашивает — многих ли
таких? Каких таких, переспрашивает Тупин, и Извекович поясняет — нуждающихся.
Тупин улыбается. Он недавно отбелил зубы, они матово блестят. Его глаза сидят
глубоко, длинные ресницы отбрасывают тени на пухлые щеки. Он воплощенная
хитрость и лукавство. Тупин говорит, что для них такие явления не характерны.
–У нас умер так умер, — сказал Тупин. — Это
все разные поляки да румыны. От них все это. Никак не могут успокоиться ни они
сами, ни их покойники.
Перед тем как уйти, Тупин говорит, что в
ресторане гостиницы нас будут обслуживать в любое время за счет городской
администрации.
—
И алкоголь? — Тамковская улыбается мне, а я думаю, что ей надо бы подумать о
пластической операции: морщинки ей явно вредят. Ноги и фигура — ладно, но
морщинки…
—
И алкоголь… — Тупин идет к выходу из холла гостиницы. Я дожидаюсь, пока
Извекович с Тамковской начинают подниматься по лестнице, догоняю Тупина.
—
Петр Борисович, — я взял его за локоть, — простите, я хотел поблагодарить вас
за огромный труд. Ведь это вы собрали те материалы, что прислали нам в
управление?
—
Можно просто — Петр, — свое имя Тупин произносит с важностью. — Это заслуга
моей команды. Мы старались быть беспристрастными. У нас уже есть кое-что
новенькое. Я пришлю к вам в номер.
—
Вы мне пришлите ссылку. Что бумагу тратить!
—
Ни того, что читали вы, ни того, что я вам пришлю, в сети нет. Мы набирали
сами, с бумажных экземпляров, или сканировали, работали на компьютере, не
подключенном к сети. Мы соблюдаем информационную безопасность. Все это может
повлиять…
—
Понимаю. Присылайте. Но мне кажется, что для успешной работы было бы полезным
встретиться с женой, то есть с вдовой этого…
—
…ожившего покойника, — заканчивает Тупин мою фразу. — Думаю, это можно устроить.
—
Нет, Петр, нет. Устраивать ничего не надо. Мне нужен ее телефон. И я бы не
хотел…
—
Понимаю, — Тупин важно кивает, достает телефон. — Набирайте — восемь,
девятьсот…
…Кровать в алькове, прикроватные тумбочки, вазочки
со свежими полевыми цветами, покрывало из искусственного плотного красного
шелка, новый журнальный столик, о столешницу которого уже гасили сигареты,
кресла, буфет с посудой, платяной шкаф. Напротив номер Извековича, рядом номер
Тамковской.
Я принял душ, сбросил покрывало на навощенный
паркет, лег на большую мягкую кровать, открыл темно-серую папку. Покупал
оживший покойник не лимонный пирог и не колбасу, а — ну конечно, конечно же! —
пиво, выйдя из магазина-киоска-ларька и открыв бутылку, начал пить, но его
спугнули трое местных молодых людей, у всех троих фамилии начинаются на «б»:
Бадовская, Боханов и Бузгалин. Они были первыми, кто видел покойника. Никто из
них на роль продуцента бреда вроде бы не годится. Социальный статус у всех
троих невысокий. Бузгалин год назад, до того, как уехал в областной центр
учиться в колледже кулинарных искусств, посещал художественную школу, где
преподавал покойный. У Бузгалина мог быть некий мотив, думаю я. Скажем — видел
себя художником, а Лебеженинов не разглядел в нем таланта, раскритиковал его
работы. Месть несостоявшегося Ван Гога. Объявить своего педагога оборотнем. Это
— красиво. Гитлер отомстил венской академии еще круче. Лиза Бадовская приехала
на каникулы, учится в институте, в Столице, так и написано, — в Столице, с
большой буквы, будущий почти коллега, социолог, как и Бузгалин, училась у
Лебеженинова, была его любимой ученицей, он писал ей рекомендацию в — ишь ты! —
в Строгановку, ну-ну. Так, и Боханов, самый старший, ныне — стажер полиции,
мечтает стать инспектором ГИБДД. Этот у Лебеженинова не учился, отслужил в
армии, боксер… Недопитая покойником бутылка пива в качестве вещественного
доказательства хранится в городском отделе внутренних дел. Содержимое перелито
в специальную емкость, отослано на экспертизу, отпечатки же на бутылке
предположительно совпадают с отпечатками Лебеженинова, снятыми со стакана,
переданного для сравнения его вдовой, в настоящий момент с отпечатками работают
в областной криминалистической лаборатории.
Среди бумаг в папке также справка от местного
психиатра, человека явно не совсем здорового. Он употребляет словосочетание
«индуцированный бред», причиной, которая могла его вызвать, считает распыление
психотропных боевых веществ с целью проверки обороноспособности наших северо-западных
рубежей и устойчивости наших граждан к влиянию западной идеологии. Далее
психиатр предполагает, что Госдеп Соединенных Штатов мог профинансировать, а
покойный Лебеженинов мог согласиться на полевое испытание этого препарата,
превращающего людей в нечувствительных к боли и эмоционально глухих монстров.
Несомненно, у психиатра с зятем глубокие, серьезные отношения.
В меморандуме Тупина Пэ-Бэ мелькают слова
дестабилизация, информационная война, воинствующий либерализм. В таком же ключе
дана и его же справка о самом покойном. Умело маскирующийся общественный
активист. Смерть Лебеженинова представлена как далеко идущая провокация с целью
дискредитировать городские власти и местные правоохранительные органы. Я
закрываю папку. За что? За что мне все это?!
Слышно, как скрипит дверь напротив, как
открывается дверь рядом. Я встаю с кровати, запихиваю папку в рабочую сумку,
выпиваю две таблетки обезболивающего и отправляюсь в бар, куда около семи
спускаются Тамковская и Извекович. Глаза у них блестят. У Тамковской румянец
заливает скулы, за воротом блузки угадывается след поцелуя. Тамковская
заказывает белое вино, Извекович — кофе и рюмку коньяка, я допиваю третью
порцию рома, когда сажусь на заднее сиденье «мерседеса», стекла сразу
запотевают. Тамковская тяжело вздыхает. Я кидаю в рот кусочек мускатного ореха…
…Мы сидим за большим овальным столом.
Присутствуют глава городской администрации, главврач больницы, полицейский
начальник, бровастый, широкоплечий главный местный эфэсбэшник, Петя Тупин, дама
с широкими скулами, пухлыми губами, Тамковская, Извекович и я. Пухлогубая
заведует местным образованием, говорит, что благодаря усилиям городской
администрации процент поступивших в высшие учебные заведения выпускников
средних школ городка неуклонно растет, но все еще есть дефицит учителей, а
школьный учитель — основа здорового общества. Глава администрации, молодой,
крепкий, мордатый, с одобрением кивает ее словам, дожидается паузы — пухлогубая
сглатывает накопившуюся от возбуждения слюну — и сообщает, что кабинеты нам
выделены, что нуждающиеся в помощи уже выстроились в очередь. Глава благодарит
нас за то, что мы смогли приехать. В вазоне на столе лилии, тяжелый аромат
дурманит, пухлогубая открывает рот, но глава, привстав, накрывает ее руку
своей, когда опускается на стул, она вытирает покрытый испариной лоб салфеткой,
достает планшет, начинает листать какие-то страницы, у ее губ пролегают
глубокие складки. Слово берет главный местный эфэсбэшник. Он обещает нам
всемерную поддержку и помощь, говорит, что те, кто верит, будто оживший
покойник существует на самом деле, создают угрозу государственным устоям,
однако надо разделять тех, кто наивно заблуждается, и тех, кто веря в
покойника, наделяют его чертами мученика, придают ему ореол и обвиняют в
недоработках органы правопорядка.
Вокруг меня — полупрозрачная завеса, слова
эфэсбэшника, как до него — главы городской администрации и заведующей
образованием, звучат приглушенно. Главврач берет с тарелочки маленький пирожок
и деликатно откусывает кусочек. Он жует медленно, скосив глаза в сторону
говорящего. Теперь нам докладывает обстановку начальник полиции. Раскрываемость
растет, кадры становятся лучше и профессиональнее, проценты тяжелых
правонарушений снижаются. Мне хочется перегнуться через стол, через лилии,
схватить главврача за тощую шею, испортить показатели.
Слово берет Тамковская. Она говорит, что перед
нами стоит серьезная задача. С этим все соглашаются. Она говорит, что
поставленную задачу мы успешно решим в кратчайшие сроки. Глава администрации
одобрительно смотрит на Тамковскую. Тамковская говорит о том, что мы — она
смотрит сначала на меня, потом на Извековича — оснащены оригинальными
методиками, прошедшими обкатку в самых экстремальных ситуациях, однако важно
знать генеральную цель нашей работы, а ее должна поставить перед нами местная
власть. Глава администрации, убаюканный ее предыдущими словами, начавший было
перелистывать лежащие перед ним бумаги, с тревогой смотрит на Тамковскую.
—
Ольга Эдуардовна имеет в виду важность выбора общей стратегии, — вступает Извекович.
— Нашей задачей, как всегда, является помощь людям. Снять острые состояния.
Купировать тревогу. Но важно то направление, в котором…
Голос Извековича звучит все глуше. Листок с
биографической справкой на этого несчастного, ставшего ожившим покойником
общественного активиста вдруг начинает дрожать, идет волнами, приподнимается и
зависает над поверхностью стола. Невысоко. Не больше полутора-двух сантиметров.
Мне надо хотя бы прочитать вкладыши к тем лекарствам, которые я купил чохом, по
списку врача. Врач что-то говорил об опасности передозировки. Мне хочется петь,
я даже прокашливаюсь. Главное не голос, не слух, главное — репертуар. В памяти
всплывает песня, которую пел двоюродный дядя после третьей, слова ее,
казавшиеся совершенно забытыми, теперь выстраиваются в нужном порядке, остается
лишь задать ритм ладонью: «У подъезда, у трамвая, сидит Дуня чумовая…», но
листок плавно опускается поверх прочих, только чуть наискосок.
—
Вы согласны, Антон Романович? — спрашивает глава.
—
Полностью, — киваю я. — Однако должен заметить, что, судя по социальным сетям,
смерть вашего Лебеженинова не привела к… — я щелкаю пальцами, — не вызвала еще
такого интереса, который она должна была…
—
Нашего, — говорит глава администрации.
—
Что?
—
Лебеженинов — он наш, Антон Романович.
Ишь ты! Наш, значит…
6.
…Тамковской с Извековичем выделили кабинеты в
стоящем неподалеку от здания городской администрации флигеле. Мы с главой
администрации остаемся одни. Глава вызывается проводить меня до кабинета.
Городская администрация, как сообщает глава, расположена в здании бывшего
дворянского собрания. Этот городок во все времена выращивал выдающихся
деятелей. Великого княжества московского. Русского царства. Российской империи.
Советской России. СССР. Новой России. Российской Федерации. Глава называет
некоторые фамилии и имена. Как? И он тоже? — изумляюсь я, и глава
многозначительно прикрывает глаза. Список впечатляет. В здании дворянского
собрания располагалось управление по строительству проходящего неподалеку
канала. Канал строили заключенные. В подвале, за заваренной железной дверью,
была тюрьма, карцер. Расстреливали тоже там? — спрашиваю я. Глава качает
головой: вокруг городка множество удобных для расстрелов мест, овраги,
понимаете ли, и говорит, что на массовые захоронения натыкаются время от
времени, случайно — об их местоположении узнать нет никакой возможности,
запросы остаются без ответа. Ну и как канал? — спрашиваю я и узнаю, что канал
получился плохоньким, зарастает, нужны вложения или — новые заключенные. Это
вставляю я. Главе моя вставка не нравится.
—
Давайте предположим, — меняя тему, говорит глава, — только предположим, что
Лебеженинов жив. Разумеется, не воскрес, не стал ожившим мертвецом, а жив.
—
Как вы себе это представляете? — спрашиваю я.
—
Никак. Никак не представляю, но могу предположить, что вместо него похоронили
кого-то другого или… Послушайте, сейчас не об этом. Я хочу спросить — что, по
вашему мнению, Лебеженинов может предпринять?
—
Почему вы меня об этом спрашиваете?
—
Вы были консультантом в этой партии, как ее, неважно, вы с ним общались.
—
У вас тут живут люди, общавшиеся с ним намного теснее, чем я. Например — его
вдова. Спросите ее.
—
Спрошу, обязательно спрошу, — глава вздыхает. — Мне важно ваше мнение.
—
Я видел его несколько раз, пару раз мы пили чай с сушками, такая, знаете, у них
была партийная традиция, один раз пили водку…
—
Вот-вот!
—
Я быстро накачался и заснул. Я обычно пью, чтобы опьянеть, опьянев, засыпаю.
Становлюсь совершенным бревном. У меня такой организм.
Глава смотрит на меня недоверчиво, я не
оправдываю его ожиданий, это плохое начало, и дальше мы молча идем по
коридорам, поднимаемся по скрипучим лестницам, спускаемся. В одном из коридоров
нам встречается человек в хорошем костюме. Это, указывает на него глава,
Поворотник, Семен Соломонович, инвестор, спонсор, владелец недвижимости, член
попечительских советов, хозяин птицефабрики. Поворотник оставшийся до
выделенного мне кабинета путь проделывает пятясь. Я собираюсь его спросить — в
самом ли деле Лебеженинов был вымогателем? — но речевой поток инвестора и
спонсора неостановим:
—
Начинать с себя! — говорит Поворотник. — Тут я с вами, Антон Романович,
согласен. Совершенно согласен! Вы верно подметили, что случившееся у нас есть
результат раскола души, раскола общества, и только начав с себя, можно найти то
новое, что должно стать цементом для всех нас. Обретя это новое, можно свести к
нулю непрерывное повторение смерти. Именно наши победы вершат работу Немезиды!
Это так поэтично! Это так верно! Это так образно! И быть может…
Я
поворачиваюсь к идущему рядом главе. Я это говорил? Когда? Но даже если я нес
эту чушь, как ее услышал Поворотник? Мои слова транслировали по внутренней
связи? Их слышали собравшиеся перед зданием бывшего благородного собрания
горожане? Глава ободряюще улыбается. Видимо — да, говорил, видимо —
транслировали.
На
двери кабинета табличка с номером. Тридцать шесть. Три шестерки? Или
получающаяся в сумме девятка, число тех, кто готов ко всему и ничего не боится?
У двери, слева, три кресла. В одном из них — большая, крепкая молодая женщина.
Она с улыбкой смотрит на меня, постукивает указательным пальцем правой руки по
стеклу часиков на левой — мол, где вы были, люди не дождались, все ушли.
Кабинет узкий, письменный стол у самого забранного решеткой окна, напротив
стола два стула, шкаф, вешалка. Когда-то здесь сидел один из руководителей
строительства канала. Потерпи, — говорю я себе, — потерпи!
…Крепкая и румяная женщина входит в кабинет
решительно, с грохотом двигает стул, шумно ставит на пол сумку. В сумке что-то
тяжелое.
—
У меня там гантеля, — поясняет женщина. — Небольшая, на полтора кило. Для
усиления удара.
У
нее — несмотря на то что в кабинете прохладно — над верхней губой с
намечающимися усиками мелкие капельки пота. Она садится, хрустит пальцами.
Пальцы длинные, руки большие, изящные. От женщины идет волна силы, энергии.
Голос у нее музыкальный, он играет, заставляет волноваться. Она красива.
—
Вы носите с собой гантелю, чтобы отбиваться от живых покойников?
—
Покойники не бывают живыми. Вы что, поверили в эту сказку? Поверили, приехали
нас спасать? Покойников не надо бояться.
—
А кого?
—
Бояться вообще не надо.
Женщина
легко закидывает ногу на ногу. Предупреждает, что завтра у меня не будет отбоя
от пришедших за консультацией, что я буду целый день выслушивать чушь и
глупости, но людей с настоящими проблемами сюда, в здание городской
администрации, не заманишь, принимай тут хоть сам Перлз или Райх. Я спрашиваю —
знакома ли она с работами тех, чьи фамилии упомянула?
—
Читали, — отвечает она.
—
А зачем пришли вы?
—
Предупредить, — отвечает она. — Предупредить, а понадобится — защитить. Для вас
тут все может кончиться плохо.
—
Для меня лично или для всей нашей группы?
—
И так и так. Тут ведь какое дело… Я встретила его на автобусной станции.
—
Кого «его»?
—
Лебеженинова. Живого. Совершенно живого, как мы с вами. И было это сразу после
того, как его встретили те трое. Я ездила в область. Вышла из автобуса, — она
поправила кофточку, повела плечами, и ее большие груди упруго колыхнулись, — и
его увидела. Он стоял возле стенда с расписанием. В костюме, без галстука.
Бледный такой. Вы поймите — она перешла на шепот — это все провокация. Никаких
улик, подтверждающих, что Лебеженинов брал взятку, никаких доказательств того,
что он приставал к детям, ничего, понимаете, ни-че-го нет!
Она шепчет жарко. Большой рот, розовые десны,
налет на вертком языке.
—
Лебеженинова надо было как-то опорочить. Ведь никто не верит, что он педофил.
Даже наши борцы с педофилами, геями и лесбиянками. А вот в то, что Лебеженинов
стал живым трупом, что он зомби, да называйте как хотите — в это все поверят.
—
Вы серьезно?
—
Что «серьезно»?
—
Что поверят в такую… В такую…
—
Именно, как вы говорите, в «такую» и поверят. К нему никто не придет в его
художественную школу. Ты у кого учишься? А, у того, кого похоронили, а потом он
вылез из могилы! Да ни одна мать не отдаст туда своего ребенка. Чтобы оживший
покойник учил рисовать. Акварель. Темпера… Нет, на его художественной школе —
крест. Жирный крест! — и она удовлетворенно откинулась на спинку стула. — И я
знаю, как желавшие опорочить Лебеженинова провернули эту операцию. Знаю из
надежных источников. Знаю, кто за этим стоит. И я разговаривала с
Лебежениновым. Там, на автостанции. Я…
Она посмотрела на меня, покачала головой.
—
Нет, рано. Вы сами разберитесь, а потом я скажу — что у вас получилось
правильно, а что — нет. Идет?
Я смотрю в ее большие, выразительные глаза. В
них нет ни капли безумия. Она улыбается. От нее исходит аромат здорового,
крепкого тела.
—
Идет? — повторила она.
—
Идет, — сказал я.
Мы вместе выходим из кабинета, и женщина берет
меня под руку. Вернее — притискивает к себе, ведет к выходу из здания
администрации.
—
Не бойтесь! — жарко шепчет она.
—
С чего вы взяли, что я боюсь?
—
Чувствую. Не бойтесь!
—
Постараюсь. Скажите, а где кладбище, на котором хоронили…
—
Инсценировали похороны.
—
Хорошо, пусть так. Как до него добраться?
—
Хотите посмотреть на могилу? Это можно устроить…
Сонный охранник отпирает тяжелую дверь, на
высоком крыльце женщина отпускает мой локоть, чуть подталкивает вперед, сама
быстро сбегает по ступеням, после чего растворяется в темноте…
7.
…Я звоню вдове, она путанно объясняет, как
дойти до ее дома. Чья-то рука или чья-то неясная тень ведет меня по темным
улицам, несколько раз, оказавшись на перекрестке, я останавливаюсь, но потом,
каждый раз, выбираю верное направление, наконец — оказываюсь на нужной улице,
возле нужного дома, вновь звоню вдове, она просит подождать, пока привяжет
собаку.
Сквозь щель в заборе видно, как вдова, в белом
платье, в накинутой на плечи куртке, спускается по ступеням крыльца. Из темноты
сада к ней выбегает огромная собака с коротким обрубленным хвостом. Собака
припадает к ногам хозяйки, отпрыгивает, припадает вновь и начинает хватать
голенище резинового сапога. Вдова ловит собаку за ошейник, тянет за дом, потом
появляется из темноты, открывает калитку.
Вдова похожа на тощий снопик соломы. У нее
кажущиеся жесткими светло-русые волосы. Огромные серые ничего не выражающие
глаза. Большой рот. Пугливая. Тревожная. Голос ровный, слова сливаются,
короткие фразы неотделимы друг от друга. Тембр высокий, но иногда басит, и
тогда чувственные губы чуть растягиваются в невольной улыбке. От нее исходит
горький запах. Он смешивается с тяжелым ароматом стоящих на кухонном столе
лилий. Лепестки цветков мясисты, пестики эротично изогнуты. Один из цветков
кто-то отщипнул, оставив разлохмаченный на конце стебель, кто-то царапал — то
ли ножом, то ли острым ногтем — соседние с оторванным цветки.
—
Вам нравятся лилии? — спрашивает снопик.
—
Меня сегодня уже ими травили. В городской администрации. У вас тут они прямо
фирменный знак. На гербе вашего города нет лилий?
—
На гербе медведь и три маленьких рыбки, — она выносит банку в прихожую,
возвращается и говорит так, словно продолжает прерванную беседу.
—
Мне нужна помощь. Нам надо уехать. Вы должны помочь. Отец болеет. Сердце. Его
заставили написать заключение про Бориса. Поворотник предлагал помощь. Это уже
как-то слишком. Понимаю, он хочет загладить. Считает себя виновным. Я отказалась.
Нам нельзя оставаться. Из-за мальчиков. Я за себя не боюсь. Про Бориса говорят
страшные вещи. Все это неправда. Сначала многие поверили, но теперь уже никто
не верит. Бориса подставили. Он ни в чем не виноват. Он ни к кому не приставал.
Он умер, заявления забрали. Вы не знали?
Я сижу на шатающейся табуретке у кухонного
стола. Стол покрыт старой клеенкой, грязен, заставлен посудой, стоящая рядом
плита в толстом слое жира. Я беру из тонких, с вздувшимися венами рук вдовы
кружку с жидким чаем. Стенки кружки черны, ее по-настоящему никогда не мыли,
только споласкивали. Не спрашивая, она кладет в кружку две больших ложки
сахарного песка. Садится напротив. На ее коленях — ссадины. Она поправляет
волосы — на ее тонком, с трогательными жилками горле синяки, ее душили, душили
в порыве страсти.
—
Я подумаю, что смогу сделать, — говорю я и втягиваю в себя сладкую, горячую
воду. — Мне надо будет связаться с нашим начальником. Руководителем службы
экстренной психологической помощи. У него огромные связи.
—
Когда вы позвонили, вы сказали, что поможете сразу…
—
Да, сказал. Я имел в виду, что могу помочь преодолеть эту ситуацию на
психологическом уровне. Хотя мне и самому в ней надо разобраться. Она по-своему
уникальна.
—
Что тут уникального?
—
Она уникальна по последствиям. Слух, будто ваш муж… э-э-э… восстал из мертвых,
создает…
—
Нам бы хотя бы машину, — она меня не слушает. — Родители Бориса не отвечают на
мои звонки.
—
У вас с ними натянутые отношения?
Ее глаза приобретают выражение. В них насмешка.
Вдова выпячивает нижнюю губу.
—
Мне не нужен психолог. Мне не нужна психологическая помощь. Я в это не верю.
—
Не верите? В помощь?
—
В психологию. Это ложь. Обман. Бессмысленность. Здесь просто живут плохие люди.
Они такими были всегда. И такими умрут.
Снопик оказывается жестким, своевольным. Она
смотрит на меня с чувством превосходства, так, словно обладает неким
недоступным мне знанием. Так, будто видит меня насквозь, и вдруг, необъяснимым
для меня образом, я начинаю ощущать себя ребенком, выслушивающим нотацию от
родителя. Родитель — это Змей. Берн все слизал у Блаженного Августина, я всегда
так думал. Вдова тянет из пачки сигарету, я щелкаю зажигалкой.
—
Они одержимы, — она стряхивает пепел в блюдце со следами варенья. — Всем
кажется, что их искушает дьявол. Стремится в них проникнуть. Поселиться.
Говорят только о врагах, предателях, изменниках. Все подвержены этому бреду.
—
Ну, если это заболевание, оно должно быть процессом. Иметь начало, развиваться.
—
Не все, что имеет начало, будет развиваться, — она усмехается. — Вас зря сюда
послали. Это не лечится. А мне не убежать. Ни денег, ни возможности. Да и
некуда. Мы продали квартиру в Москве. Надо же быть такой дурой!
—
А у Бориса кроме родителей еще остались родственники?
—
Брат, семья брата. Они не общались.
—
В бумагах, которые мне дали, Бориса характеризуют как оппозиционного активиста…
—
Слушайте, вы же с ним были знакомы! Я помню вашу фамилию. Борис говорил.
—
Ну, мы виделись на семинарах…
—
Он — художник, художник-педагог. Хотел учить детей, заниматься делом. Ему за
это отомстили. Это раньше Борис хотел перемен. Напевал: «Перемен! Перемен
требуют наши сердца!» Ненавижу этот старый фальшивый фильм. Ненавижу! Он
сказал: «Поедем в твой город, будем детей учить. Рисовать, лепить, давай двинем
искусство в массы, и тогда, может быть, нормальные люди поймут…»
Я чувствую резкую боль. Она пронзает снизу,
поднимается выше, заставляет поставить кружку на стол. Я будто бы оказываюсь на
раскаленной сковороде. Лоб покрывается испариной, во рту пересыхает.
—
Борис взял у Поворотника деньги, — вдова продолжает говорить. — Это было, но
деньги должны были пойти на все тот же ремонт. А бюджетных было не дождаться…
Вам не интересно?
—
Интересно? Это не совсем то слово… Понимаете, мне важно… Уф! У вас нет просто
воды?
Она забирает кружку, выплескивает ее
содержимое в забитую посудой раковину, наполняет кружку водой из-под крана.
Вода пахнет сероводородом.
Вдова смотрит на меня, ожидая вопросов. И я
задаю тот, после которого она должна на меня натравить собаку или просто —
выгнать.
—
Скажите, а ваш муж, Борис, он, после того как умер, не появлялся?
—
Появлялся, — просто и буднично отвечает она.
—
Простите, но вы сказали — Борис мертв, мы говорили про массовый психоз, а
теперь… К вам приходил мертвец? — сердце у меня почему-то колотится так, что
его удары отдают в ушах.
На губах снопика играет легкая улыбка. Ее щеки
розовеют.
—
Я услышала, как собака скулит от радости. Так она радуется, если только мой
папа выходит из дома. Но это был Борис.
—
Вы его видели? Разговаривали?
—
Не видела и не разговаривала. Собака перестала скулить, и я заснула.
—
И это все?
—
Я проснулась. От того, что Борис меня обнимал. Он ласкал меня. Было абсолютно
темно, я его не видела, но его руки, его тело… Он лег сзади, обнял, откинул — вот
так — волосы, поцеловал в ложбинку под затылком, провел рукой по бедрам,
положил руку между ног, а потом… — она прикуривает новую сигарету от докуренной
почти до фильтра старой, на ее щеках играет румянец.
—
Так-так… А синяки? Вот, следы у вас на горле…
—
У нас так уже случалось. Не один раз. Он, перед тем как кончить, сдавливал мне
горло. Я просила его этого не делать.
—
Вам это не нравилось? Становилось страшно?
—
Вовсе нет! Нравилось. Следы остаются. Их видят родители. Мальчики. Они очень
смышленые. Все подмечают. Увидели эти синяки — спросили: папа вернулся?
—
Вернулся? Вы им сказали, что Борис куда-то уехал?
—
Они думают, что умереть — это почти то же самое, что уехать. Они еще не
понимают, что такое смерть…
—
Простите — а ссадины на коленях? У вас жесткий матрас?
—
У меня нежная кожа.
—
Так, и сколько времени это продолжалось? Ваша близость?
—
Не знаю, у нас всегда это было не быстро.
—
И потом?
Она
внимательно смотрит на меня. В ее глазах — тоска, печаль, горе.
—
Он исчез. Ушел. Пропал.
—
Понятно. А собака…
—
Ничего вам не понятно. Борис жив! Вы думаете — у меня была галлюцинация?
Эротическое сновидение, приведшее к оргазму? Я собрала его сперму. Она в
баночке с притертой крышкой, лежит в холодильнике. Хотите посмотреть?
Она подходит к холодильнику. Дверца вся в
магнитиках, в записках, посередине дверцы — фотография, снопик, мужчина с
маленькой бородкой, двое мальчиков, один такой же брюнет, как и мужчина, другой
— блондин, как стоящая у раскрытого холодильника женщина.
—
Вот! Смотрите! — говорит она.
Я
поднимаюсь с табуретки, делаю пару шагов. В холодильнике несколько пакетов
молока, пакет с сосисками, баночки с йогуртом, пластиковые коробки с чем-то
недоеденным. На средней полке — баночка для анализов, на дне ее — что-то серое.
—
Это? — спрашиваю я.
—
Да, и этим я смогу доказать, что он — жив.
—
Конечно, можете, конечно, но никто вам не поверит, что он был с вами близок уже
после своей смерти. Что он пришел сюда после того, как его похоронили. Никто!
Никто не поверит!
—
Он не умер. Неизвестно, кого они там похоронили. Я не была на опознании, не
была на похоронах. Хоронили в закрытом гробу. Говорят — гроб был очень легкий.
—
Почему? Почему вы не пошли на похороны?
Она
не отвечает. Я безуспешно пытаюсь поймать ее взгляд и говорю, что уже поздно,
что ей надо отдохнуть, прошу прощения, что отнял столько времени.
—
Вы заходите, — говорит снопик. — Да-да, заходите, только позвоните сначала, а
то собака вам что-нибудь оторвет…
…Мы выходим на крыльцо. Вокруг тишина, слышно
только, как за домом гремит цепью почуявшая чужого собака. Она не лает, не
подвывает. Это очень опасная собака. Такие не размениваются на прыжки к горлу,
рвут бедра, артерии, собаки-убийцы.
Цепь протянута так, что собака может пробежать
почти до забора. Это она и делает — бежит из темноты к тусклому свету далекого
уличного фонаря. Мы со снопиком идем к калитке. Останавливаемся и обнаруживаем,
что калитка полуоткрыта. Собака мечется, безмолвно рвется с цепи, у нее взгляд
умный, сосредоточенный. От ее клыков до меня какие-то полметра.
—
Я же ее закрывала, верно? — спрашивает вдова.
—
Всего вам доброго, — говорю я, и она протягивает мне руку.
Я выхожу за калитку, скрытый ветвями деревьев
тротуар совершенно темен, идущая между кустов к проезжей части тропинка блестит
от росы. Где-то играет музыка. Непроницаемое небо. Далекий фонарь качается на
ветру. Вокруг меня ни дуновения. Все это останется таким же, когда меня не
станет. Я делаю шаг к тропинке и боковым зрением вижу, что по тротуару прочь от
дома вдовы кто-то быстро уходит. Первое побуждение — закричать, но потом я
понимаю — идущий не остановится, а мне никого в моем нынешнем состоянии не
догнать…
8.
…Мне снится кто-то, идущий навстречу по краю
тускло освещенной улицы. В куртке с капюшоном. Из-под капюшона блеснула оправа
очков. Встреченный предлагает что-то купить, но я не могу разобрать — что
именно? Переспрашиваю. Вновь не разбираю, лишь бы меня оставили в покое,
соглашаюсь, но названная цена кажется мне очень высокой. «Вы не прогадаете, —
слышу я ровный, бесстрастный голос, — это стоит таких денег!» «Очень дорого, —
возражаю я. — И потом что я буду с этим делать?» — «То же, что и все, — он сует
руку в карман, что-то достает. — Смотрите!» — и раскрывает ладонь: на ней
что-то лежит, что-то маленькое и тяжелое. «Дорого! — говорю я. — У меня совсем
мало наличности, банкомат только в гостинице… Нет, извините!» — «Хорошо,
сколько у вас?» Я достаю бумажник, вынимаю деньги. «Посмотрите еще! Этого
мало!» Я выгребаю из бумажника всю наличность, открываю отделение для мелочи.
«Ладно!» — он забирает все купюры, все монеты, маленькое и тяжелое оказывается
на моей ладони. Я подношу ладонь к глазам. Что это? Что? Кажется — какая-то
коробочка. Как она открывается? Что в ней?
Я просыпаюсь. У меня несколько сообщений.
Нашему начальнику нужен отчет. Местное начальство уже на нас настучало: мы
капризны и ленивы. Я проспал, хотя давно должен сидеть в городской
администрации и вести прием. За стеной плещется вода и слышны глухие удары:
ванна маловата, мои коллеги бьются коленями и локтями о ее стенки. Утро, а я
уже так устал! Я поворачиваюсь лицом вниз. Мне хочется увидеть продолжение сна,
узнать, за что я отдал всю свою наличность, но вместо этого мне снится большое
дерево, в дереве дупло, я просовываю в дупло руку, нащупываю что-то мягкое, но
за спиной слышно жужжание — я вынимаю руку, на ней дикий, горьковатый мед, а на
меня налетают пчелы. Я отмахиваюсь, бегу, пчелы жалят меня в промежность. Я
просыпаюсь. Надо подмыться, почистить зубы, позавтракать…
…Я только успеваю натянуть брюки, а в дверь
деликатно стучатся. Так может стучаться только Извекович. Я открываю дверь —
точно, это он: костюм, галстук, розовый платочек в кармашке пиджака, розовая
рубашка, узкое лицо, улыбка. Возраст выдают зубы. Зубам Извековича, длинным,
чуть желтоватым, тесно во рту. Они с Тамковской уже позавтракали: маковая
росинка застряла между верхними резцами, крохотная веточка укропа нежно
обхватывает левый нижний клык. Этот клык чуть белее других зубов.
—
Я вас побеспокоил? — Извекович, пройдя в дверь, оглядывается, садится в кресло.
—
Нет, что вы! Я буду, с вашего разрешения, одеваться. Я еще не завтракал. Что
там?
—
Могли бы класть побольше мака в булочки, а зеленый салат не заливать майонезом.
Мне пришлось попросить без оного. Кофе средний. Сметана.
Взгляд Извековича приковывает пустая упаковка
из-под прокладок. Он смотрит на нее, потом на меня, скашивает глаза в сторону
закрытой двери в ванную. Прислушивается. Вновь смотрит на меня. Я беру
упаковку, комкаю, кидаю в мусорное ведро. В ведре она распрямляется, из ведра
вылезает. Я забиваю ее в ведро ногой. Моя нога застревает. Я сажусь на кровать,
стаскиваю ведро с ноги, ставлю ведро под журнальный столик, ведро заваливается
набок, упаковка вываливается на пол.
—
Вы в номере курите? Не возражаете? — Извекович вытаскивает из кармана
портсигар. Не иначе, как с самолично набитыми сигаретками. — Спасибо…
Я встаю, заправляю в брюки рубашку, застегиваю
молнию. Мое лицо в зеркале кажется бледным, под глазами круги. Меня мучает
жажда.
—
Сок там есть? — спрашиваю я.
—
Сок? Есть, конечно есть… Я тут подумал, что мы имеем дело с чем-то, лежащим в
основе всего.
—
Позвольте я отгадаю. Это…
—
Это то, что начинается на «с» и на чем все держится.
—
Так-так… Суп-салат-соус. Соус? Я угадал?
—
Я имел в виду страх, Антон! Страх и вырастающие из него фобии… И то и другое —
самое важное, и то и другое — фикция, фантазия, химера. Если и было нечто,
объективно могущее стать его продуцентом, сам страх и все из него вырастающее
имеет такое же отношение к реальности, какое к ней имеют наши беспомощные
методики. В лучшем случае мы можем увидеть параллелизм между плоскостью, где
присутствует причина, и плоскостями, где обитают страхи, фобии и комплексы. Вы
следите?
—
Конечно! — я сажусь в кресло напротив Извековича. От самокрутки Извековича
исходит пряный аромат. Мне хочется такую же, но натощак я не курю. Это вредно.
Курение может сократить мою жизнь. Я наливаю в стакан воду из кувшина и пью
маленькими глотками.
—
Я вас задерживаю? — Извекович ищет пепельницу, стряхивает пепел на блюдце, на
котором стоял стакан.
—
Ничуть, продолжайте, пожалуйста.
—
Важно, как подобные проблемы живут в голове наших клиентов. Важны не их
тараканы, а поступки и действия, которые они предпринимают, пытаясь страх
победить. Если суметь заставить таких клиентов изменить стратегию и тактику
борьбы с фобиями, изменить реакции на страх, то фобии, как функциональные
расстройства, исчезают.
Я поднимаюсь из кресла.
—
Пойдемте, мне надо что-то ввести в организм, — говорю я.
—
Но вы со мной согласны? — Извекович гасит сигарету, двигает блюдце, задевает им
что-то лежащее на столике.
—
Конечно! — я надеваю пиджак. — Не далее как по дороге в этот прекраснейший
городок я говорил о том же. Вы с Ольгой Эдуардовной мне оппонировали. Теперь встали
на мою позицию. Что… Что вы там рассматриваете?
У Извековича в руках маленькая коробочка.
Темный, тускло бликующий металл. Извекович взвешивает коробочку на ладони.
Смотрит на меня.
—
Что это? — спрашивает он.
—
Понятия не имею. Это, кажется, было в номере. У вас такой нет?
—
Нет. Я бы заметил. Из чего это сделано? Такая тяжелая. Вы открывали? Интересно
— что там внутри?
—
Запасные батарейки для пульта. Жвачка или шоколадная конфетка. Презервативы.
Что-нибудь от головной боли. Одним словом — сюрприз от администратора
гостиницы.
—
Как она открывается? — Извекович крутит коробочку и так, и этак.
—
Нам сейчас не нужны презервативы, Роберт. Пойдемте, я что-нибудь съем, вы
выпьете еще чашку кофе.
Извекович кладет коробочку на столик, мы
выходим из номера, идем по коридору, спускаемся по лестнице, заходим в
ресторан. Большой стол с большим блюдом. На блюде — остатки того, что принято
называть «нарезкой». Миска с остатками салата. На краю стола баночки с
йогуртом, стаканчики со сметаной. Пахнет вареными сосисками и убежавшим
молоком. Я накладываю на тарелку несколько кусочков колбасы, беру хлеб, баночку
йогурта. Кувшин, в котором был сок, пуст. Извекович решает за мной поухаживать.
Он идет с кувшином на кухню, возвращается с соком, наливает мне большую чашку
кофе, приносит сливки, сахар, садится напротив.
—
Так о чем вы хотели поговорить? — спрашиваю я. — Выкладывайте, Роберт, колитесь
— что вам надо?
—
Вам не кажется все это странным? — задав вопрос, Извекович встает, приносит
себе кофе, морщась отпивает глоток. — Здесь же собственно ничего не произошло.
Ну, кто-то спьяну или под воздействием какого-нибудь наркотика увидел того, кто
должен мирно лежать в могиле. Ну, тот, кого якобы увидели, был человек
непростой. Политика, коррупция. Но зачем здесь мы? Вчера я обсуждал это с
Ольгой Эдуардовной. Она тоже не может понять. К нам вчера вечером пришла масса
людей, но никто не говорил о своих личных проблемах, даже — о самом покойнике
как человеке. Только о местных властях, о будущих выборах, о том, что якобы оживший
покойник мешал местной власти… Знаете, — Извекович ставит чашку на блюдце,
причмокивает, смотрит по сторонам, чуть наклоняется вперед, — мне кажется — мы
здесь для прикрытия. Пока не знаю — чего именно, но нас прислали сюда не для
оказания психологической помощи. Я заговорил о терапии фобий просто потому, что
меня давно интересует эта тема. Помню, мы обсуждали еще в Париже, что в нашей
голове принципы бытия и возможности познания составляют сложную сеть, у каждого
свою, вне зависимости от интеллектуального уровня, и эта сеть превращается в
некие предпосылки будущих действий. Не важно — верны ли они в конечном счете
или ложны, но они важны для нас как возможность самоподтверждения. Понимаете?
—
В общих чертах.
Я жую колбасу. Она соленая и жесткая. Вот сок
прекрасен — холодный, свежий, с мякотью.
—
Наши страхи — плод придаваемых событиям значений. Здесь же, — Извекович делает
широкий жест, — что-то произошло со значениями. Они несут в себе страдание. Я
помню… Вы слушаете?
—
Да, конечно. Только меня волнует не конспирология, а то, когда и как я вернусь
домой. Мне важно выполнить порученную работу, а потом…
—
…трава не расти. Я знаю, вы так часто говорите, это у вас такой камуфляж, я вас
понимаю — вы не хотите, чтобы кто-то увидел ваше подлинное «я», а оно…
—
Роберт, пожалуйста…
—
Хорошо, хорошо… Но страх все-таки не всегда появляется как результат пережитого
события или ожидания такого события в будущем. Впрочем, возможно, все гораздо
проще, чем можно подумать, и гораздо сложнее, чем можно понять.
—
Лакан?
Извекович не отвечает, он допивает кофе.
—
У меня нехорошее предчувствие, — говорит он и ставит чашку на блюдце. — Нечто
подобное я ощущал перед тем, как мне пришлось срочно ликвидировать бар в
Бангкоке…
—
Роберт?
—
К вам пришли, — Извекович встает, поправляет галстук. — Увидимся…
…У столика стоит майор, полевая форма,
«крылышки», кепи под мышкой.
—
Антон Романович? — майор худ, невысок. Залысины. Высокие шнурованые ботинки
вычищены до зеркального блеска. Я отодвигаю стул, поднимаюсь.
—
Да, это я. А! Вы тот самый майор!
—
Кламм, — говорит майор и протягивает руку. Двойное «м» он произносит глухо, в
нос, но со значением. С гордостью. Кривится при словах «Вы тот самый…», еще
больше — после того как я спрашиваю: «Кламм? В каком смысле?» — и отвечает:
«Моя фамилия — Кламм».
–Мне звонила Анна. Сказала, что вы хотите
посмотреть на могилу. Я был как раз в городе, сейчас возвращаюсь в часть. Могу
вас подбросить. Это по пути. Едем?
—
Анна? Какая Анна?
—
Подробности по дороге. Жду вас на улице…
…У майора замызганный «уазик» с брезентовым
верхом. Практически закрывая майора широкими плечами, перед ним стояла
вчерашняя посетительница, проникновенно говорившая «Не бойтесь!». Ее мощная
рука рубила воздух перед майорским носом. Посетительница была на голову выше
майора. Собранные в толстый хвост волосы двигались в такт руке.
—
Здравствуйте, Антон Романович, — она повернулась ко мне. — Как встреча с
вдовой? Вам показали баночку? Как она собрала так много? Не задумывались?
Сделала покойнику минет?
—
Аня! — сказал майор.
—
Мне пора, — Анна протянула мне руку. Тыльной стороной — вверх. Я наклонился,
поцеловал. Аляповато накрашенные ногти. Обветренная кожа.
—
Мы будем настаивать на эксгумации. Нас поддержит областная прокуратура. Мы
добьемся своего, — Анна горячо дышит на мою лысеющую макушку. — И вы все
пожалеете!
Она, решительно ставя ноги, пошла прочь. Майор
вздохнул.
— Поздышев, заводи. Садитесь, Антон
Романович!..
Поздышев оказывается лихим водителем и
отчаянным спорщиком.
—
Поздышев, давай-ка внимательнее, — говорит майор. — Знак был «школа», девочка
подговорила мальчика с уроков убежать, а ты летишь как оглашенный.
—
Товарищ майор, я еду шестьдесят, — отвечает Поздышев. — Сейчас каникулы, так
что мальчики и девочки сейчас в кустах пивасик пьют.
—
Что ты такое говоришь, Поздышев! Пивасик! Это ты в Турьинске пивасик с младых
ногтей хлебал, а тут места духоподъемные, тут пивасик до достижения положенного
возраста не пьют. И если б они не бегали, то знак бы убрали, а раз не убрали,
то… — он замолчал, вздохнул, шумно потянул носом, повернулся ко мне.
—
Как вам у нас, Роман Антонович?
—
Хорошо, — ответил я. — Хороший город. Душевные люди. Все прекрасно.
—
Справитесь? — майор поднял бровь.
—
Это даже не обсуждается, э-э…
—
Геннадий Самсонович, но можно без церемоний — Геннадий. Можете на меня
рассчитывать. С командованием согласовано. Имею устный приказ.
—
Вы что заканчивали, Геннадий?
—
Училище летное. Я же пилот. Самый невезучий пилот в наших Вэ-Вэ-эС. Поздышев,
на дорогу смотри, что зенки вылупил, чуть на бордюр не наехал.
—
Ну хороша же, товарищ майор! Смотрите, какие…
—
Почему невезучий? — спросил я.
—
А меня сбивали шесть раз. Вы такое можете представить? Родина не воевала, ну,
официально не воевала, а ее пилота шесть раз сбивали. Это же…
—
Пять, товарищ майор, пять, — сказал Поздышев и я заметил, что он проехал
перекресток, не остановившись и даже не притормозив перед знаком «стоп».
—
Что — «пять»? — майор зевнул.
—
Вас сбивали пять раз.
—
Да? — майор начал загибать пальцы. — Да, пять. Почему я сказал шесть? Сам не
пойму!
—
Но мне говорили — вы психолог, проводите тестирование по сложным методикам.
Говорили — используете Роршаха…
—
Я в госпитале лежал, после второго, нет, после третьего раза, меня там записали
в группу, сидели кружком, обсуждали — как кто с женой там или девушкой ладит. Я
что-то такое сказал, даже не помню сейчас, и меня после группы ее ведущий
остановил, говорит — можно пойти на курсы, специальные курсы ускоренной
психологии. Я два года ходил на курсы. За это время меня раз сбили. А потом,
после окончания курсов, еще раз…
—
Я все-таки не пойму — вы говорите «сбивали», а где вас сбивали?
—
Антон Романович! Ну как же! Первый раз в первую чеченскую, второй раз — в
Африке, меня туда направили натаскать местных летчиков, полетели на поршневом,
я за штурвалом, вместо еще одного члена экипажа было аж трое, как они на одном
кресле уместились, а в нас с земли — хуяк!
—
Вы говорили — гранатой, — сказал Поздышев.
—
А знаешь, Поздышев, — не исключено. Не ис-клю-че-но! Какой-нибудь здоровенный
негр зашвырнул вверх гранату, ее осколки перебили маслопровод…
—
Или из рогатки. У них рогатки, втроем резину растягивают.
—
Да! И это не исключено… Так, значит четвертый раз…
—
Геннадий, — попросил я, — давайте по порядку. Первый раз — Чечня, второй —
Африка, третий…
—
Третий… Поздышев, тормози! Не видишь — переход! Задавишь эту дуру с коляской,
министерству обороны платить придется…
—
Оно не обеднеет, — сказал Поздышев.
—
Не обеднеет, но ты-то в тюрьме будешь сидеть, Поздышев. Третий… Нет, подождите,
четвертый — это точно вторая чеченская, на штурмовике было дело… Поехали,
Поздышев, поехали, что ты на эту дуру уставился, ну, согласен, фигура хорошая,
согласен… Пятый, пятый уже Грузия, нас сбили свои, да, а вот третий раз…
—
Третий раз вас сбили в Судане, — подсказал Поздышев.
—
В Судане? А, да-да, в Судане! Это, кстати, Поздышев тоже в Африке. Но тогда я
не был за штурвалом. Тогда я просто сидел в кабине пилотов, ла-ла-ла, а тут…
Была жесткая посадка. Весь груз разворовали. А потом выяснилось, что все
подстроили. Договоренность с местным царьком. Ему груз, а он разрешает
следующим самолетам летать через его пустыню. Ужас там вообще был, ужас… Но все
это меркнет в сравнении с нашей теперешней ситуацией. Она, Роман Антонович,
просто аховая. Штопор. И катапульта не работает…
Мы выехали из городка, проехали мимо
окруженного темными елями памятника солдату с автоматом на груди, повернули
направо, объехали вокруг памятника, вновь въехали в городок. Поздышев
переключал передачи со скрежетом, ожесточенно топтал педали.
—
Ты опять поворот промахнул, да, Поздышев? — сказал майор. — С тех пор как тебя
поповна отшила, ты даже мимо ездишь, как будто ты… Эх, не знаю, что тебе
сказать! Тебе надо лечиться, Поздышев. Лечиться!
—
А я лечусь уже. — Поздышев набычился, уши его покраснели. — Вот пойду в клуб
сегодня, окончательно вылечусь.
—
В клуб ты пойдешь? В какой? Ты что, солдат? Ты на службе! Вот, понимаешь… Вот
здесь поворачивай, вот здесь. Ну, наконец-то!
9.
На стоянке перед воротами кладбища полицейский
«уазик». Поздышев сделал круг, остановился.
—
Ну, приехали, Антон Романович, — сказал майор. — Мы вас ждать не будем, меня
командир вызывал … До свиданья, Антон Романович, до свиданья!.. — он ловко
просунул руку между своим сиденьем и задней дверцей, повернул ручку, дверца
открылась. Я вытащился из машины, захлопнул дверцу, Поздышев со скрежетом
воткнул передачу, и они уехали…
…Накрапывает дождь. Ворота кладбища затворены.
В полицейском «уазике» открыта правая задняя дверь, оттуда торчит тонкая нога в
мятой штанине. Покачивая ею, полицейский в бронежилете накручивает на
пластмассовую вилку лапшу быстрого приготовления, двое других сидят впереди,
курят и смотрят на меня сквозь сизый табачный дым.
—
Вы не скажете, — я делаю пару шагов по направлению к «уазику». — Добрый день!
Мне надо… Я хотел пройти…
Поедающий лапшу начинает быстрее работать
вилкой. Двое других отворачиваются.
—
Там, — лапшеед указывает вилкой мне за спину, — там калитка. Заперта на засов.
Войдете, заприте за собой. Священник должен уйти минут через сорок, тогда и на
калитку повесят замок. Постарайтесь не задерживаться. Но если что — кричите. Мы
откроем, или — улыбка обнажает десны — пристрелим.
—
Пристрелите? Это что, шутка?
—
У нас тут не шутят. Прошлой ночью наряд палил из двух стволов. Оказалось —
собака. Разнесли в клочья. Если задержитесь, придется перелезать через забор,
идти до шоссе, ехать на автобусе, а он ходит редко. Мы сейчас уезжаем. Никто
возле кладбища не останавливается. Да и не ездит — выбирают дорогу в объезд. А
если пойдете со священником, тогда может кто-то и подхватит…
Я никак не могу нащупать засов калитки, когда,
далеко просунув руку сквозь прутья решетки, все-таки его нахожу, то не могу его
выдвинуть. Никак не могу. Никак!
—
Давайте я, — ко мне подходит доевший лапшу полицейский. — Он закисает.
Полицейский задирает рукав куртки, просовывает
руку сквозь прутья, и его лицо приобретает характерное выражение, как у всех,
кто делает что-то, что не может контролировать взглядом. Он смотрит на низко
висящие облака. На кусты черемухи. Водянистые, выпуклые глаза. Закусывает губу.
Учащенно дышит. Потом смотрит на меня, его взгляд приобретает осмысленность.
—
Вы нам нужны, — тихо говорит он. — Без вас совсем тут все накроется.
Он открывает засов, распахивает калитку.
—
Спасибо! — говорю я. — Вы его видели?
–Покойника? Ну конечно! — полицейский говорит
еще тише, смотрит в сторону, губы его еле шевелятся. –Я первый тогда к ларьку
подошел, увидел — стоят, разговаривают…
—
Кто разговаривает?
—
Ну эта, Бадовская. И, как их…
—
Боханов и Бузгалин.
—
Да, они. Они втроем и Лебеженинов. Меня увидели, встали так, стеной и дали ему
убежать.
—
Убежать? Он бегает?
—
А что? Мужик молодой, здоровый. Припустил как заяц. В одной руке пакет, в
другой банка пива. Мне Боханов, он в школе полиции учится в области, говорит:
что, мол, тебе нужно?
—
А кто вас вызвал?
—
Продавщица. Позвонила, голос дрожит, а-а-а, у меня покойник пиво покупает!
—
Вы в это верите?
—
Ну как не верить, если я своими глазами видел? Начальство — не верит. Перевело
на патрульно-постовую, а раньше я с оперативниками был. Они считают, что я — он
щелкает по горлу — из-за этого Лебеженинова и увидел. А я в тот день только
баклажку пива. Под сериал. Ну, ладно, извините, заболтался…
…От калитки к церкви ведет обсаженная
шиповником тропинка. Пахнет прелой листвой, чем-то сладким и пряным. Под ногами
влажно хрустит гравий. По боковому ответвлению от тропинки я дохожу до идущей
от ворот аллеи, останавливаюсь почти у самой паперти. Могилы справа от нее
совсем старые. Некоторые надгробия покосились. На одном, из темно-красного
гранита, читается золотом «рал-майо ироти». Я подхожу ближе. Теперь видны и те
буквы, с которых позолота сошла. Генерал-майор Сиротинский умер 13 января 1887
года. Дата рождения поросла мхом. Могилы слева поновее. Бетонные плиты.
Фотографии. Несколько увенчанных звездами пирамид. Тропинка петляет меж ними,
уводит к высокому берегу реки, с аллеи видно, что на берегу могилы совсем
новые, над ними уже не нависают тяжелые ветви лип, разве что буйно растет все
тот же шиповник. Мне кажется, что за мной наблюдают, но я не оглядываюсь, иду к
берегу реки.
Дождь прекращается, выглядывает солнце. Оно
освещает мраморные черные надгробия новых могил, на которых выгравированы
портреты молодых людей, а даты смерти почти всех близки друг к другу. Я
останавливаюсь и слышу за спиной чьи-то шаги.
—
Это все наши…
Священник выглядит молодо, редкая бородка еле
прикрывает узкий своевольный подбородок, высокий лоб, бледная кожа, тонкогубый
широкий рот, чуть впалые щеки. Скуфейка сдвинута к затылку.
—
Ваши?
—
Да, — священник кивает. — Их поубивали во время второй войны. Первая была в
девяностых. Они лежат там, — он поворачивается так, словно страдает
радикулитом, тяжело, всем плотным, мускулистым телом. — За церковью. Их отпевал
отец Паисий. До того как впал в детство. Для этих места уже не хватило.
—
Их отпевали вы?
—
Да.
—
Кто с кем воевал?
—
Те, которые за церковью, между собой. Эти — он кивает на новые могилы — с теми,
кто решил поделить то, что было уже поделено. Или — хотели отнять. Значения это
не имеет. Никакого. Смерть прибрала всех.
—
Кто победил?
—
Эти проиграли.
—
А у победителей совсем не было потерь? Или победители и побежденные лежат
вместе?
—
Вместе. Здесь все равны.
Могил здесь около двадцати—двадцати пяти.
Большие потери для маленького городка. На черном могильном камне ближайшей ко
мне могилы выгравирован в полный рост молодой человек в костюме, в расстегнутой
почти до пупа рубашке, с сигаретой в правой руке, опирающийся левой на капот
«мерседеса». Можно прочитать даже регистрационный номер. На соседней ни имени,
ни даты смерти, ни даты рождения. Черный камень и только надпись — Смелян.
—
Это фамилия?
—
Это кличка. Здесь таких много.
—
Никто не знает его настоящего имени?
—
Я знаю. Его друзья поставили такой камень. Потом они погибли тоже.
—
А их могила?
—
Там, дальше, среди свежих.
—
У вас большое кладбище.
—
Люди умирают. Так уж заведено.
—
Некоторые с этим не согласны. Или пытаются что-то сделать.
—
Это ничего не меняет. Бог дает, Бог забирает.
—
Получается, не всех. Точнее, забирает, но не полностью.
—
Есть такая ложная, вредная теория, будто существуют покойники, которые не знают
о том, что они умерли. Будто они думают, что продолжают жить, что не умерли, а
их жизнь просто вступила в некую новую фазу. Но есть и такие, которые начинают
понимать, что умерли, но этому противятся. С этим не согласны. Бунтуют.
—
И тот, чья могила там, среди свежих…
—
По этой теории живыми покойниками люди становятся тогда, когда Бог теряет к ним
интерес. А те, кто бунтует, хотят интерес к себе вернуть.
—
Да, вредная теория.
—
Что ж, я иду запирать церковь. Через десять минут буду у калитки. Если хотите
продолжить разговор, жду вас возле нее. Провожу до автобусной остановки.
Священник идет к церкви. Выгравированные на
мраморе павшие смотрят ему вслед. Вместе со мной. Он доходит до высоких лип,
растворяется меж ними. Я иду к берегу реки. Доллар, Щука и Мамура покоятся у
самого обрыва. У последнего широкая улыбка, толстая цепь на шее, он сидит за
столом, на столе — бутылка, рюмки, тарелка, на тарелке — большая рыба, ее хвост
свешивается на скатерть. Следующей весной их гробы могут оказаться в реке.
Могилу Лебеженинова решили уберечь от талых вод, выкопали подальше от оврага,
по которому они весной несутся в реку. Могильный холм привален бетонной плитой.
Так вот как тебя! Плитой! Мне становится смешно — будто тяжесть плиты сможет
удержать того, кто вроде бы уже не имеет веса, кто бестелесен, чье появление —
мираж, обманка. Я разглядываю плиту. Ее, судя по следам, притащили сюда
несколько человек, и сделали они это совсем недавно. У одной из сторон плиты
присыпан влажным крупным песком уходящий в глубь могилы неширокий ход. Вряд ли
сквозь него может пролезть взрослый человек. Я присаживаюсь на корточки,
ощупываю песок, запускаю в ход руку. Думаю о том, что тот, кто сейчас в
полудреме находится внизу, может меня схватить. Что мне тогда делать? Звать на
помощь открывшего засов калитки полицейского? Упираться другой рукой в плиту,
пытаться пересилить ожившего мертвеца? Сильнее ли мертвые живых? Есть ли у
живого шанс победить мертвого? Неподалеку, вихляясь и поглядывая на меня, ходит
ворона. Посланник врага человеческого. Вороне не нравится мой взгляд. Она
отпрыгивает в сторону, каркает, взлетает, быстро набирает высоту, закладывает
вираж, уходит в сторону реки. Мне кажется, что снизу кто-то тянется навстречу
моей руке. Я ощущаю вибрирующую теплоту. Мне хочется засунуть руку глубже, но я
чувствую, как затекают ноги. К тому же мне просто больно сидеть на корточках. Я
же не выпил утреннюю порцию лекарств. Я поднимаюсь, стряхиваю с руки влажный
песок. Он пахнет чем-то горьким, он жирный и почти красный. Меня передергивает.
К горлу подкатывает тошнота.
Я подхожу к краю оврага. Внизу ржавеет кузов
«жигулей», разбросаны пластиковые бутылки. Солнце начинает зависать в центре
неба, лес на противоположном берегу реки темнеет. По дну оврага пробегают две
крупные собаки. Одна из них поднимает морду, показывает большие белые клыки…
…Священник стоит у калитки, по другую ее
сторону полицейский сержант, любитель быстрорастворимой лапши, поправляет
ремень короткоствольного автомата.
Мы
выходим, полицейский навешивает замок. Священник оборачивается, выпростав из
рукава рясы крепкую руку, осеняет и полицейского и калитку двумя широкими
крестами.
—
Я имел неосторожность сказать в вашей городской администрации, что не исключаю
возможности того, что покойник и в самом деле восстал из гроба. Не как,
конечно, — я скашиваю взгляд на висящий на груди священника крест, и тот быстро
закрывает его рукой, — ну, вы понимаете, а восстал по совершенно другому, так
сказать, поводу. Он как бы пробный шар тех сил, которые хотят проверить наш
мир, пощупать его, проверить устойчивость. Он ожил, чтобы была обкатана на
практике идея, будто прошедший через смерть, опаленный, так сказать, краешком
адского огня, выступает в качестве посланника, несущего весть.
—
Вы так все и сказали в администрации?
—
Нет, что вы! Конечно, нет. Я сказал только, что мы имеем дело с поразительным
явлением и нельзя исключать реальность всего происходящего. А судить кого-либо
мы не вправе.
—
Ну, слова, что судить мы не вправе, для них елей… — Священник хмыкает. — Вам
лучше поскорее закончить свои консультации и ехать домой, — говорит он.
Мы идем по обочине дороги.
—
Мне все говорят, что надо уехать, — говорю я. — Что здесь во всем разберутся
сами. Вы тоже так считаете?
—
Я никак не считаю, — говорит священник. — Раз вас позвали, значит сделано это
не зря. Вот только мы с вами как бы по разные стороны. Не противники, нет, но
то, что делаете вы, для меня невозможно.
—
Вы, значит, не занимаетесь психокоррекцией? Терапией?
Он крестится.
—
Вы считаете, — голос священника становится жестким, — что люди, которые
приходят к вам на консультацию или которых к вам приводят, стремятся к
независимости, к спонтанности, к творчеству. Даже если не знают, что такое
независимость, спонтанность, творчество. Ведь вы ими манипулируете, вы им
вкладываете эти стремления, приписываете их. Вы заражаете их гордыней,
подбиваете на борьбу, — он вновь крестится. — А моя задача помочь людям быть
теми, кто они на самом деле. И принять вещи такими, какими они являются на
самом деле.
—
И грехи тоже принять?
Он смотрит на меня с улыбкой.
—
Людям надо быть благодарными за то, что они не способны к творчеству, что они
зависимы, что не могут быть спонтанными и импульсивными. Люди не творцы, а
творение. Они должны бояться самих себя, молиться и благодарить.
—
Насчет того, чтобы бояться самих себя, я у кого-то читал, давным-давно, —
говорю я. Последние шаги даются мне с огромным трудом. Священник смотрит на
меня уже с настороженностью.
—
Вам нездоровится?
—
Да, мне нехорошо, — я тяжело вздыхаю. — И я забыл в гостинице лекарства.
Священник достает из-под рясы дорогой
смартфон, подносит смартфон к уху.
—
Это я… — говорит он. — Автобусы еще ходят? А, отменили… Нет, со мной тут
психолог из Москвы, надо в гостиницу…
—
И в аптеку! — подсказываю я.
—
И в аптеку, — говорит священник. — Что? И тебе нужно в аптеку? Хорошо, мы пока
пойдем тебе навстречу. Хорошо…
Он прячет смартфон.
—
Сейчас одно из моих чад поедет. Подхватит вас. Отвезет…
—
Чадо духовное?
—
Моя дочь… — и он улыбается так, что его суровое лицо становится мягким и
добрым.
10.
…Дочь священника выходит из маленькой машины,
целует отца, здоровается со мной. Машина забрызгана грязью, поверх старой —
новые разводы, только стекла и зеркала недавно протерты. Священник о чем-то
тихо говорит с дочерью, потом поворачивается ко мне.
—
Наталья вас отвезет. Потом довезет до гостиницы. Мне тут пешком…
Внутри машины пахнет сухими цветами, молоком.
Когда Наталья садится за руль, я чувствую, как запах цветов и молока
дополняется ее естественным, плотным, живым ароматом. Ее обутые в высокие ботинки
ноги уверенно стоят на педалях, узкая белая рука с синими жилками ловко
переключает передачи.
—
Вы из Москвы? — спрашивает Наталья.
—
Да, из Москвы, — отвечаю я.
—
Вас все время об этом спрашивают?
—
О чем «об этом»?
—
О том, что вы из Москвы. Все знают, что вы приехали из Москвы, вы и ваши
коллеги, что вы будете нас консультировать, как нам вести себя с ожившим
покойником, но все равно спрашивают. Смешно? Да?
Наталья смеется, громко, звонко. У нее мелкие,
один к одному зубки. Тонкий, приподнятый нос придает ей хитрое, лукавое
выражение. Смех у нее заразительный и я тоже начинаю смеяться.
—
И зачем спрашиваете вы? Раз уже знаете, что я из Москвы?
—
Чтобы вы ответили. Вам ведь приятно отвечать, так, солидно: «Да, из Москвы!»
Она забавно басит, снова начинает смеяться.
—
Вас, кажется, больше веселит оживший покойник.
—
Ну конечно! — Наталья выскакивает на шоссе прямо под носом большого грузовика,
прибавляет газ, ее машина летит.
—
Ну конечно! — повторяет Наталья, когда мы съезжаем с шоссе на узкую улицу. По
одной стороне кирпичные пятиэтажные дома, по другую — за заборами — одноэтажные
деревянные.
—
С этим покойником все так смешно получилось. Все забегали. Власти не допустили
ни одной публикации в нашей газете, ни слова на радиостанции, местное
телевидение тоже молчит. А все все знают. Блогеры вывешивают видео с
покойником, обсуждают его в соцсетях. Инсценировка, но тысячи просмотров за
день! В обсуждении участвуют сотни и сотни человек! Скоро сюда понаедут со всей
страны. И из-за границы, конечно! Будут его ловить. Искать. А пока плитой
придавили могильный холм. Может бетонная плита остановить ожившего покойника?
Можно бетоном что-то изменить, если… — она подыскивает нужные слова, бросает
руль, щелкает пальцами двух рук сразу.
—
Раз уж изменился естественный ход вещей?
—
Да, примерно так. — Она кивает в знак благодарности за помощь, хватает руль, и
мы, как мне кажется, мчимся дальше.
—
Чем вы занимаетесь? — спрашиваю я.
—
Учусь.
—
Кем вы будете?
—
Медсестрой.
Она смотрит на меня.
—
Это прекрасно! — говорю я.
—
Я тоже так считаю!
Мы останавливаемся у аптеки. Наталья выходит
из машины. Я, выйдя и собираясь закрыть дверцу, замечаю, что на сиденье
осталось небольшое пятно. Мы заходим в аптеку. Других покупателей нет. Наталья
здоровается с провизоршей.
—
Мне нужны прокладки, — говорю я, подходя к прилавку.
—
Простите? — провизорша смотрит на меня, переводит взгляд на Наталью, снова
смотрит на меня. — Вы хотели сказать — памперсы?
—
Нет-нет, именно прокладки. Такие, с тремя капельками…
—
Хорошо… Что-нибудь еще?
—
Да, — и я протягиваю рецепт.
—
Ух ты! — вглядевшись в рецепт, говорит провизорша. — Вам надо будет предъявить
паспорт. Такие препараты…
Провизорша переписывает данные моего паспорта
в большую тетрадь, кладет на прилавок упаковки лекарств.
Я достаю кошелек и обнаруживаю, что в нем нет
денег. Ни бумажных, ни монет. Неужели они остались во сне?
—
Вы принимаете карточки? — спрашиваю я.
—
Нет! — провизорша уязвлена до глубины души.
—
Вы довезете меня до банкомата? — спрашиваю я Наталью.
—
Конечно, — отвечает она.
—
Хорошо, я жду вас на улице.
Я выхожу из аптеки. По небу бегут рваные
жалкие облака, небо светло-голубое, кажется, что это материя, натянутая на
непрочный, легкий каркас.
Появляется Наталья с большим пакетом. Достает
из него пакет поменьше. В нем — прокладки и мои лекарства. Мы садимся в машину.
Я вдруг вспоминаю про Поздышева, искоса смотрю на Наталью, потом мне приходит
мысль, что у священника может быть не одна дочь, что Наталья не та поповна, о
которой говорил майор, представить, что Наталья встречается с майорским
водилой, я не могу. Мы молча доезжаем до гостиницы. Меня знобит. Я иду к
гостиничному крыльцу, начинаю подниматься по ступеням.
—
Антон Романович! — Наталья выходит из машины. — У вас кровь, кровь сзади.
—
Извините, я испачкал вам сиденье…
—
Ничего страшного. Хотите, я привезу вам врача?
—
Нет, не надо. Просто мне делали операцию, а тут ваш покойник… Подождите, я
сейчас возьму деньги в банкомате. Подождете? Я быстро!
—
Да, хорошо, — кивает Наталья. На банкомате в холле гостиницы висит объявление,
что банкомат временно отключен. Я спрашиваю у администратора,
где находится ближайший, и получаю ответ, что снять деньги с карточки я смогу
только в центральном отделении банка.
Я выхожу на крыльцо гостиницы, спускаюсь по
ступеням, прошу Наталью отвезти меня в центральное отделение банка. Она качает
головой:
—
Отдадите потом. Вам надо лечь, Антон Романович, и поскорее!
На моем этаже пахнет тушеной капустой. Я
захожу в номер. Снимаю брюки, бросаю их в ванну. Туда же летят трусы. Я звоню
администратору и прошу принести мне стиральный порошок. Администратор
интересуется, какой.
—
Да какая разница! — кричу я. — Любой! Вы понимаете? Любой!..
11.
…В дверь стучат. Звонит городской телефон,
стоящий на маленьком овальном столике. Я снимаю трубку и слышу голос нашего
начальника.
—
Слушай, что ты там творишь?
—
Подожди, пожалуйста!
Я кладу трубку рядом с аппаратом, открываю
дверь. Мне принесли порошок. Я закрываю дверь, вскрываю пачку с порошком, сыплю
его в ванну, затыкаю слив, пускаю воду.
—
Я послал вас для чего? — слышу я, взяв трубку. — Чтобы вы купировали истерику.
Чтобы вы сгладили углы. А ты, вместо того, чтобы вести прием, чтобы гладить по
головке, ходишь и расспрашиваешь, откуда, почему, зачем… Слушай! Это никого не
интересует! Откуда он появился, куда исчезнет и как — не твое дело. Этим
занимаются специальные люди. Поверь — уже занимаются. И занимались до вашего
приезда.
—
Кто тебе настучал?
—
Ну что за слова! «Настучал»! Я получил сигнал.
—
Тамковская?
—
Тамковская? Ну что ты! Она все еще в тебя влюблена.
—
Извекович?
—
Ну, начинается. Я получил сигнал. Обязан отреагировать. Ты вчера ходил к вдове.
Я все про тебя знаю. Значит так, сегодня отдыхай, завтра — за работу. Ты меня
слышишь?..
…Извековича и Тамковскую я замечаю сразу, они
сидят в глубине зала. Извекович — спиной ко входу. Судя по резким движениям
локтя, Извекович воюет с отбивной. Тамковская смотрит на меня поверх плеча
Извековича, поднимает руку. Я подхожу, сажусь на свободный стул.
—
Как вы себя чувствуете? — спрашивает Извекович, кладет в рот кусочек мяса.
— Мы пытались вас найти, — говорит Тамковская.
— Администратор сказал, что вы просили не беспокоить.
—
Да, я немного устал. Задремал, а у меня наполнялась ванна, вода перелилась,
если бы не проснулся, устроил бы потоп…
—
Закажете что-нибудь? — спрашивает Тамковская.
—
Нет. Здесь душно. Хочу пройтись. Мне надо в банк, снять деньги с карточки. Ни
копейки наличности.
Извекович откладывает нож и вилку, достает
бумажник.
—
Трех тысяч хватит? Берите, берите, пусть будет запас. И никуда не ходите. На
улицах патрули. Опять видели вашего покойника.
—
Моего?
—
Ведь это вы полагаете, что он ожил на самом деле? — Извекович прячет бумажник,
отрезает еще кусочек мяса. — Если во что-то верить, то это, даже нечто
совершенно фантастическое, вполне может воплотиться в жизнь. Надо всего лишь
достичь критического порога, после которого возможен переход из воображаемого в
реальное. Ваше предположение о том, что Лебеженинов вылез из гроба, повышает
вероятность такого перехода.
—
Хватит издеваться, Роберт, — говорит Тамковская.
—
Я не издеваюсь. Это физика в ее современном понимании.
—
Значит, вы издеваетесь над самим собой. Антон, вы согласны?
—
Все негативное ходит парами, тройками, четверками, — говорю я. — Позитивное
всегда длится недолго, оно единично. Оживший покойник — это только начало. За
ним, не важно — существующем, мифическим — последует нечто другое. Более
удивительное, более страшное.
—
Значит, мы должны ожидать манифестации еще одного мифа? — спрашивает Извекович.
—
Да, и он будет покруче, чем этот, — говорю я. — Надо быть готовым к
манифестации мелких, для начала, чертей, а потом и самого князя тьмы. Но он
появится не для того, чтобы собирать души грешников или подписывать кровью
договоры с теми, кто решит ему продаться. Он явится в огне и пламени, с мечом и
будет сечь: налево, направо, налево, направо, нале…
—
Вы знаете, что отец Лебеженинова был генерал-лейтенантом КГБ, — сообщает нам
Тамковская, — прадеда, настоятеля собора, вместе со многими другими
священнослужителями в девятнадцатом году расстреляли, а дед был инженером,
японо-норвежским шпионом, собирался прорыть туннели от Мурманская до Осло и от
Владивостока до Токио, получил двадцать пять и в шарашке разрабатывал что-то
ракетное. В той же, что и Солженицын, который вывел деда Лебеженинова под
именем…
—
Какая литературщина! — Извекович морщится.
—
Пойду все-таки пройдусь, — я отодвигаю стул, беру со стола три банкноты.
–Счастливо оставаться!..
12.
…Вечер темен и влажен. Облака у горизонта чуть
розоваты, за спиной — черны, клубятся и словно пытаются полностью укрыть и
меня, и весь городок. В маленьком просвете несколько ярких звезд, часть
какого-то созвездия. Улица пуста. Узкий тротуар ведет к мостику через бурлящую
в овраге речушку. В овраге заметно темнее, чем на его краю, свет наступающей
ночи туда не проникает. Внизу словно притаился кто-то, ждущий момента для
нападения. Оттуда, снизу, веет холодом, сыростью. Мостик узкий, тротуар
вливается в проезжую часть, и мне приходится идти по ней. Я начинаю подниматься
на холм и, дойдя до его вершины, вижу чуть в стороне от дороги прикрытое
высокими деревьями приземистое строение с надписью «Кафе». Возле — стоянка,
заставленная машинами. Дверь открывается, в сумерки вырывается полоса яркого
света, прорезанная тенями. Я пересекаю автостоянку и вижу двоих, только что
вышедших из кафе. Парень коротко стрижен, вокруг рта девушки тускло
поблескивают бусинки пирсинга, губы кажутся черными, сигарета зажата в самом
уголке, девушка обута в высокие шнурованные ботинки, на ней широкая юбка с
множеством складок и короткий тесный пиджачок. Они стоят в круге света от
висящего на козырьке над входом в кафе фонаря. Свет от фонаря — неживой,
голубоватый, мерцающий. Я прохожу мимо них, они смотрят на меня.
—
Здравствуйте, — говорит девушка. — Я Лиза. Лиза Бадовская.
—
Простите? А, да-да, я о вас слышал, — остановившись, я изображаю задумчивость,
поддерживая левой рукой локоть правой, пальцами правой руки обхватываю
подбородок. — Вы хотите прийти на консультацию?
—
Я? — Лиза Бадовская хихикает.
Ее спутник цыкает слюной сквозь зубы и тоже
хихикает.
—
Нет, мне консультация не нужна, — говорит Бадовская, у нее темный взгляд, ее
глаза маленькие, недобрые, в них пляшут крохотные золотые искорки. — Вас небось
проинструктировали. В администрации. Рассказали, какой Лебеженинов был педофил.
Что его в Москве якобы держали под следствием из-за беспорядков во время
митинга, что он получал деньги из-за границы, что специально приехал к нам,
чтобы устроить здесь переворот…
—
Меня из-за всей этой бодяги уволили, — перебивает Бадовскую ее спутник. — А я
хотел в юридический поступать. Ну, не сразу, послужил бы как положено пять лет.
Мне говорят — ты с педофилами и растратчиками якшаешься. То есть — якшался. Они
к тебе из могилы приходят. Пиши-ка ты по собственному. По семейным
обстоятельствам…
—
А! — говорю я. — Вас зовут…
—
Это — Боханов, Боханов Иннокентий Мелетьевич. Да, так его зовут, но можно
просто — Кеша, — говорит Лиза Бадовская. — Кеша у нас очень активный. Он
предлагал сделать эту, как ее…
—
Эксгумацию, — подсказывает Иннокентий Мелетьевич, вытирая уголки губ, — это
называется эксгумация.
—
Да, ее, гумацию всех последних захоронений.
—
Зачем? — удивляюсь я.
—
А чтобы понять — не эпидемия ли это? Наша, местная. Ходят слухи, что еще
какие-то мертвяки ходят, — гордо дает пояснения Боханов.
—
Но ведь кроме Лебеженинова никто не… не вставал из могил, — говорю я и пытаюсь
понять, что такое этот Боханов, не издевается ли он? — Да и Лебеженинов…
—
А другие тихо, ночью, вдоль забора, они по ларькам не ходят, — перебивает меня
Боханов. — Их могут прятать родственники. Друзья, знакомые. Вот Сиганову
хоронили на прошлой неделе. Скоропостижно умерла. Инфаркт. А я уверен — она
тоже где-то ходит. Чтобы Сиганова умерла! Да такого быть не может! Я еще совсем
пацаном был, мы к ней ходили опыт получать половой. Она такая вежливая была —
мол, присаживайтесь, молодые люди, чай-кофе, может — воды?
Бадовская смеется, закрывая рот ладошкой. На
внешней стороне ее ладони узорная татуировка, цветы, меж которых извивается
тело змеи.
—
Да что Сиганова! — Боханов придвигается ко мне. — Вот мой дед. Он недавно умер,
еще и полгода не прошло. Старый был, очень старый, моего отца родил, когда с
должности начальника лагеря освободился, а еще командовал строительством
железной дороги. На Ямал. Или на Таймыр. Я точно не помню. Вот он говорил —
пока кости в тундре белеют, я никуда не уйду. Вы, говорил, меня похороните, а я
буду по улицам шастать, вас щипать и толкать, чтобы вы, суки, про кости
помнили, и я вот уверен — он шастает. Он эти кости там оставил, а считал, что
мы виноваты, потомки, так сказать. И мы его, может, просто не видим. А он тут. —
Боханов указывает в сгущающиеся сумерки. — Где-то рядом. Вместе со своим
начальником. И с начальником начальника.
—
Они тебя охраняют, — говорит Бадовская.
—
Ну, у них это херово выходит. Если б мой дед меня охранял, он бы нашего
начальника ОВД за яйца бы его — цап!
—
Еще не вечер, — говорит Бадовская. — Он, знаешь, еще может все повернуть. Он
такое может повернуть…
Оба они становятся серьезными. От прежней
веселости, смешков не осталось и следа. Они смотрят в темноту с задумчивостью,
словно оттуда придет ответ, что может повернуть покойный дед Боханова, что и
куда. Я тоже смотрю в темноту, и мне кажется, что за ближайшими кустами кто-то
есть, тот же таинственный, что сидел в овражке у речки.
—
Тут пиво хорошее, — говорит Бадовская. — Они сами варят. У них на заднем дворе
пивоварня. Поворотник поставил. Его пиво, его сосиски.
—
Они вообще все уже прихватили. — Боханов изучающе смотрит на меня. — Продыху от
них нет…
…В кафе свободен только один, заставленный
грязной посудой столик. К нему подходит официантка и начинает собирать посуду
на поднос. Я подхожу, официантка искоса смотрит на меня.
—
Что вам принести? — спрашивает она. — Сосиски? Есть с горошком, есть с рисом.
—
С горошком. Пиво. Водку.
Официантка понуро идет прочь. На пятках
высоких полосатых носков — дырки. Худые ноги. Я сажусь за стол, поправляю
держатель для солонки и перечницы. На столе разводы от тряпки. Cтол качается:
из-под одной из ножек выскочила подложенная салфетка. Я нагибаюсь, собираясь
запихнуть салфетку на место, и узнаю ботинки подошедшего — на левом похожая на
маленькую комету царапина, но их обладатель успел подпортить еще и правый —
рант на мыске сбит, словно хозяин ботинок со всей силы вмазал ногой по камню. Я
распрямляюсь: мятый темно-серый костюм, черная рубашка с глубоко расстегнутым
воротом, бледное, бесстрастное лицо, прямой нос, большие светло-серые глаза,
очки в тонкой оправе.
—
Найдется место? — голос такой же серый, человек-пустота, серая неприметность.
Он садится, отодвигаемый стул отвратительно
скребет ножками по полу. Я пытаюсь поймать его взгляд, мне хочется сказать, что
мы с ним почти знакомы. Или лучше промолчать? Лучше подождать — что скажет он?
Но будет ли вообще он что-либо говорить? Пока я размышляю, официантка ставит
передо мной тарелку, кружку, графинчик, рюмку. Две сосиски, горошек,
клочковатая пена, следы пальцев на стекле графинчика. Я собираюсь сказать
официантке, что она забыла принести хлеб и вилку с ножом, но она уже идет
прочь. Я беру кружку, отпиваю глоток и чувствую, что мне в лицо дует легкий
ветерок. Такой же, что дул в машине Извековича, с тем же набором оттенков,
только нотки окалины становятся ярче, явственнее.
—
Здесь приличное пиво, пивоварня во дворе, — говорит сидящий напротив. — Я пива
не пью. — Он придвигается ближе. — Оно отупляет. Обычно предпочитаю что-нибудь
покрепче. Но от водки хочется драться. Мне нравятся умиротворяющие напитки. От
которых хочется петь.
Пиво ударяет в нос, я икаю, потом — еще, потом
уже не могу остановиться. Я ставлю кружку на стол, пытаюсь сделать глубокий
вдох, мне становится страшно — я всегда боялся подавиться, умереть от удушья —
я кашляю.
—
Успокойтесь, ничего особенного не происходит. Дышите глубже. Вот так. И еще
раз!
Тыльной стороной ладони я провожу по глазам.
Он, чуть наклонившись вперед, смотрит на меня с холодным интересом. У него
поразительно правильные черты лица. Его лицо словно отштампованная маска. Перед
ним, хотя я не видел, чтобы к нам еще раз подходила официантка, стоит стакан: в
стакане что-то светло-коричневое.
—
Нам надо было познакомиться пораньше, — говорит он. — Сразу. Но вы сидели в
кабинке туалета и были, ха-ха, немного заняты. Теперь вы — он щелкает пальцами
— суетитесь, вместо того чтобы заниматься своей работой, играете то ли в
следователя, то ли в журналиста.
—
Я сам знаю, что мне надо делать.
—
Все, что вы сделали, вы делали плохо, а временем распорядились бестолково. И
давайте договоримся — вы не лезете в бутылку. Я не ваш начальник, не
Тамковская, не ваша жена. Кстати, вы уже сами верите в эту сказку? Какая-то
Австралия! Вас выставили за порог, живете вы в однушке дочери, которая
действительно на Кипре, но не с банкиром, она официантка, сожитель, бармен, ее
поколачивает: турки-киприоты люди патриархальные, ваша дочь выпивает, и ему это
не нравится… Вы догадываетесь — кто я? Догадываетесь?
—
Догадываюсь, но ведь вы не существуете!
—
И это самое лучшее доказательство моего существования.
—
Как мне к вам обращаться?
—
Да как угодно! Душегубец, злодей, топчун, быстроскок. Шучу! Как не обратитесь,
всегда найдете отклик. Догадка посетила вас очень быстро. Пожалуй, даже
слишком. И вы не опускаете глаза. Это удавалось немногим. Если перечислю, кому
именно, вы можете возгордиться. Впрочем, большинство было все-таки самыми
обыкновенными, никому не известными людьми. Когда-то я пытался уловить
закономерность, но потом понял: ее не существует. Вы ухитряетесь…. — Он
делает широкий жест, все вокруг скрыты легкой, серебристой дымкой, словно
отделены полупрозрачным занавесом, вокруг нас непроницаемая тишина. — Вы
ухитряетесь опровергать фундаментальные законы. Установленные, прошу отметить,
не вами. Ладно, о таких вещах у нас будет возможность поговорить потом.
—
Потом? Оно будет? Потом?
Графинчик в моих руках ходит ходуном, он
забирает его, наполняет мою рюмку, ставит графинчик на стол.
—
Пессимистом могу быть только я, ведь мне, как бы я ни старался, не удалось и,
думаю, не удастся сделать людей хуже, чем они есть. И уж тем более — лучше. Вы
боитесь, что я пришел вас забрать? Такое случается лишь в исключительных
обстоятельствах. Или — за вашей душой? А зачем мне ваши души? К тому же я, не
поверите, до сих пор не понял — есть ли они у вас?
—
Так зачем…
—
Я тут чтобы — как у вас говорят? — перетереть одну тему. Еще есть популярное
выражение — «говно вопрос». Я сделаю вам предложение. Если вы ответите — говно
вопрос! — у вас будет «потом». Понимаете?
Я опрокидываю в себя содержимое рюмки, пытаюсь
поднести к губам кружку. Ее край больно задевает десну. Ставлю кружку на стол,
нагибаюсь к ней, привстаю, почти опускаю нос в кружку, всасываю в себя немного
пива. Сажусь. Откидываюсь на спинку стула.
Он проводит пальцами по кончику носа, и я
смахиваю со своего клочок пены.
—
То есть вы знали о моем существовании раньше? Все обо мне…
—
Все о вас. В отличие от некоторых, я знаю все обо всех. Это иногда наполняет
меня таким воодушевлением, что я чувствую себя всевластным. Ха-ха. Неудобство
только в том, что мне приходится всегда присутствовать лично. Я не использую
порученцев, хотя в тех, кто готов услужить, недостатка нет. Бывает, что я прибегаю
к их услугам. Самые надежные — те, кто клянется будто помогать мне не будет ни
при каких условиях. Кто проклинает, пытается накликать на меня всевозможные
кары. Это мой золотой фонд.
—
Значит, вам нужна моя помощь, да?
—
Помощь! Какое самомнение! Впрочем, нам будет проще договориться.
—
О чем?
—
Вы куда-то спешите? Пейте пиво, пейте водку, ешьте сосиски. Всему свое время.
—
Вы… Вы тоже в командировке?
—
Ха! Ха-ха! Отличный вопрос! Отличный! Я — в командировке. Ха-ха! Выписал
командировочное предписание — он сует руку во внутренний карман пиджака,
вытаскивает оттуда мятый листок бумаги, разворачивает, поправляет очки,
проглядывает, что написано на листке, прячет его — прибыл, отметился,
поселился, ну и так далее. Вы же сами знаете, зачем ездят в командировки.
—
Зачем?
—
Сделать что-то хорошее. Привнести толику добра. Признаю — на выходе у меня
обычно получается нечто прямо противоположное. Таков уж мой удел — желая добра,
творить зло. В этом мое отличие от вас.
—
То есть?
—
Людям свойственно иногда совершать добрые поступки и этого не замечать, но зло
всегда творится сознательно. У меня все наоборот.
—
Сочувствую…
Он внимательно смотрит на меня, потом
улыбается.
—
Давайте договоримся — вы постараетесь обойтись без подъебок. В противном случае
наш разговор потеряет смысл, я вас покину, а вам, кроме как на меня, больше не
на кого положиться. Точнее — только я могу помочь вам выйти из сложившейся
ситуации. И мой уход будет означать… Будет означать… Ну, вы меня поняли? Еще
вопросы?
—
Нет… Хотя — да! Вы всегда в таком виде? Костюмчик, рубашечка. Вы всегда
разговариваете так запросто?
—
Нет, разумеется. Бывает, что я издаю страшные звуки. Останавливаю или ускоряю
время. Искрюсь или пламенею. Являюсь в виде метеора, потока лавы. Сейчас все
реже, что вполне объяснимо, — с мечом, как Валааму и его ослице. Оказавшейся
умнее, чем хозяин. Но что возьмешь с этих моавитян или кем он там был. Не
помните? Одно совершенно точно — вы не бредите. Это не галлюцинация. Я могу
прикоснуться к вам, и вы ощутите мое прикосновение — он протягивает руку и
дотрагивается до моего запястья.
Его холодные пальцы оставляют на моем запястье
маленькие красные отметины. Я ощущаю легкое жжение. Я подцепляю пальцами
сосиску, тыкаю ее в горчичный холмик на краю тарелки. Откусываю. Поворотник
делает хорошие сосиски. Пиво у Поворотника не очень, но сосиски просто класс.
—
Но все же я хотел бы спросить…
—
Почему я разговариваю именно с вами? Так вы давно на примете. Забыли?
—
Нет-нет, вы упомянули Валаама. Там ему встретился ангел.
—
Я и есть ангел, ваш старший брат, и появился через три дня и три ночи после
того, как кончилась вечность. Мне не дано творить чудеса, воскресить
Лебеженинова я не способен, но кого-то убить или отсрочить чью-то смерть могу.
Когда-то я был послан разобраться с вашей завистью, но ничего с нею поделать не
смог, и с тех пор застрял тут, в ваших дрязгах, хотя главной моей задачей
всегда было напоминать о долге, заставлять ему следовать, отвечать своему
предназначению, выполнять завет и тому подобная хрень.
Он отхлебывает из стакана. Оглядывается по
сторонам. Его лицо-маска искажается гримасой, словно он съел что-то горькое.
—
Теперь я могу признать, что совет убить Валаама был не самым лучшим. Во всяком
случае, сейчас я бы так не поступил.
Он делает еще глоток и отодвигает стакан.
—
Ладно! Давайте к делу. Вы единственный, кто пока понял, что здесь происходит. И
это никуда не годится. Поэтому…
—
Никуда не годится то, что я понял?
—
Оживший мертвец! Вот что никуда не годится! Этот несчастный преподаватель
рисунка, пошедший в народ оппозиционер, с которым вы разбирали смысл гимна Till
we have built Jerusalem, ну и так далее и тому подобное, представляет собой
угрозу установленному порядку. А мне предписано еще и поддерживать порядок.
Понимаете? Должен же кто-то этим заниматься! — Он вновь отрывисто смеется,
резко выдохнув несколько раз «ха-ха-ха-ха!» — У меня, кстати, для вас две
новости. Хорошая и, как можно догадаться, плохая. Хорошая — это то, что нет
жизни после смерти. Понятно?
—
Понятно. А плохая?
—
Есть невезучие, что живут вечно. Этих трогать не будем, то, как их вечная жизнь
согласуется с отсутствием вечности, не моя проблема, но вот от тех, кто после
смерти живет некоторое время, иногда — длительное, исходит угроза порядку. От
вашего Лебеженинова, например.
—
Но все-таки — бессмертие?! Вера в него? — Мне хочется оттянуть момент, когда он
скажет нечто определенное. Конкретное. — Может быть, все не так трагично, может
быть…
—
С верой я не имею дела. Я работаю с иллюзиями, а между иллюзиями и верой существует
разница, которую мы сейчас обсуждать не будем. Скажу только, что вера — это
другое ведомство. И потом — прошу вас не умничать и не лезть туда, где вы не
компетентны.
—
Но вы пришли, чтобы я что-то сделал?
Он кивает, берет стакан и подносит к губам.
—
И что же?!
—
Вы должны Лебеженинова остановить, — говорит он в стакан и делает большой
глоток.
—
Боже!
—
Я вас умоляю! Вы сделали для него больше, чем он для вас, я знаю, что говорю, и
он не придет к вам на помощь, как бы вы его ни звали. Сделаете о чем я прошу, и
все будет хорошо.
—
Как?
—
Это ваше дело. Я лишь могу кое-что посоветовать.
—
А если не получится?
—
Если вы согласитесь, получится все. Гарантирую.
—
Но почему — я?!
—
А вы хотели, чтобы его остановили дежурящие возле кладбища менты? Или какой-нибудь
идиот с дробовиком? Я действую по ситуации. У вас имеются глубинные, подлинные
мотивы. Вы подходите. К тому же вы его знали. Хоть немного. Вряд ли у вас будет
возможность с ним поговорить, но все-таки…
—
А если я откажусь?
—
Не откажетесь. Анализы, операция, скорее всего потребуется еще, и не одна. Вам
предстоит разговор с врачом. Только не подумайте, что я предлагаю сделку.
Сделки со мной — пошлятина. Тем более — я не существую. Меня нет. И я не
заключаю сделок. И мне не отказывают.
Я слышу, как в абсолютной, гремящей тишине
тикают часы на моей руке.
—
Что произойдет, если его не остановить? Иллюзия иллюзией, но что произойдет
фактически?
—
Вам этого лучше не знать. Если мы — не дергайтесь, не дергайтесь, — если мы
сохраним те правила, по которым идет игра, вы в накладе не окажетесь. И не
тяните время! Не стоит докучать ангелам, они могут улететь. Не помните, кто это
сказал?
—
Если я сделаю то, о чем вы просите, вы меня оставите?
—
Во-первых, я не прошу. Во-вторых, я не могу вас оставить.
Тут из глубины зала, сквозь пелену, появляется
официантка. Она двигается как сомнамбула, ставит на стол блюдце с двумя кусками
черного хлеба, кладет на стол вилку и нож.
—
Доедайте, — говорит он, обхватывает бедра официантки. — Так я могу на вас
рассчитывать?
—
Говно вопрос! Только отпустите ее. Пожалуйста!
—
Я ее не держу, — он смотрит на официантку снизу вверх, у официантки текут
размывающие тушь слезы. — Я никого не держу.
—
У вас хорошие ботинки. Вы их совсем не бережете.
—
Могу себе позволить, — он закидывает ногу на ногу, — но пнул эту дурацкую
плиту. Ее положили несмотря на протесты священника. Он говорил вам про
покойников, которые не знают, что умерли, которые ведут себя как живые?
Интересная мысль. Очень человеческая. Пошли?
—
Вы пойдете со мной?
—
У меня машина. Подброшу до гостиницы. Вы и так нарушаете все врачебные
предписания, — он вынимает из кармана несколько смятых купюр, подсовывает их
под солонку, жестом дает мне понять, что я должен спрятать взятые у Извековича
деньги.
—
Не забудьте отдать деньги за лекарства и прокладки. Что вы так на меня
смотрите? Я не ловлю вас на еще один крючок, — говорит он.
—
А я у вас на крючке?
—
Да. И постарайтесь не сорваться…
Окружающая нас пелена тает, официантка утирает
слезы, вынимает из-под солонки деньги.
—
Приходите еще, — говорит она, зал наполняется звуками, запахами, вокруг
теплеет, из колонок под потолком звучит музыка, аккордеон и скрипка, гитара и
контрабас, «чарлики» отмеривают ритм.
…В зеркале напротив поста охранника мы
отражаемся вместе, на крыльце я смотрю на полосу света из открытой за нашими
спинами двери и вижу две тени, его и свою.
—
Вам все-таки хочется увидеть нечто, сопровождаемое запахом серы и громоподобным
хохотом? Постараюсь вас не разочаровать, — говорит мой спутник, мы выходим на стоянку,
где выясняется, что его машина — он, нажав кнопку на брелоке, заставляет
откликнуться серебристую машину с «шашечками» на дверях и нелепо торчащими
антеннами на крыше — заперла замызганную «ниву». К нам направляются двое. У
«нивы» остается женщина. Невысокая, с широкими плечами. Женщина сильно пьяна.
Оставленная без поддержки, она начинает сначала медленно, потом все быстрее и
быстрее раскачиваться из стороны в сторону.
—
Слушай, таксист, — говорит один из подошедших, — мы уже полчаса отъехать не можем.
В кафе тебя искали, а ты… — он пытается поймать ангела за локоть, но
захватывает пустоту.
Мне, чтобы сесть в машину, надо пройти
практически вплотную с пьяной. Ее тошнит. Тяжелые массы рвоты вырываются из
широко раскрытого черного рта. Меня самого вот-вот стошнит. Пытавшийся схватить
за локоть замахивается, и, против ожидания, кулак с чмоканьем влепляется в
ангельскую скулу. Отброшенный ударом, ангел перелетает через капот и падает к
моим ногам. В такой сцене есть что-то восхитительное: блюющая пьяная женщина,
лежащий на заплеванной земле ошеломленный ударом всевластный и всесильный
падший ангел, у которого на скуле набухает шишка, а сквозь тонкие губы течет
что-то темное.
Я помогаю ему встать. Он совсем легкий.
Вытекающая из него жидкость пахнет сладко, и ее запах пьянит. На земле лежит
мятый кусок металлической трубы. Труба плотно ложится в ладонь. Еще мгновение,
и ударивший моего ангела получит по лбу. Я весь, без остатка вложусь в удар.
—
Нет, — говорит он, останавливает мою руку, забирает у меня трубу. — Никакого
насилия. Садитесь в машину!
—
Зассал? — яростно шипит ударивший. — Ты не мужик! Я тебя порву! Ты понял?
—
Садитесь в машину! — повторяет ангел. — Нам надо ехать.
Он проходит сквозь шипящего, открывает дверцу.
Я сажусь на пассажирское сиденье. Рядом с ним. В машине густо пахнет отдушками.
—
Насилие — это грязь, — говорит ангел, выруливая со стоянки. — Когда-то меня
даже называли чистюлей. В широком смысле слова.
Мы едем очень быстро. Фары его машины
прорубают туннель света в сгустившейся темноте.
Впереди видна машина ДПС, возле нее со
светящимся жезлом стоит инспектор. Мы пролетаем мимо. Инспектор должен был нас
остановить.
—
Он нас не заметил?
—
Не заметил, — кивает он. — Иногда я расходуюсь на такие мелочи. Это
унизительно, но еще более унизительно дышать в трубочку, совать деньги. Но я
люблю пошалить. Вы и представить не можете лица тех, к кому я приезжаю на
встречу на скрипучей старой «фиесте». Паркуешься рядом с «бентли», выходишь…
Так, вот гостиница… Я высажу вас здесь, лучше чтобы нас не видели вместе.
Отдыхайте, я с вами свяжусь…
…Он разворачивается, и его машина исчезает.
Пахнет горелой травой. Мне трудно сделать первый шаг, ноги передвигаются с
трудом. Из-за растущего возле, покрытого маленькими, кажущимися синими цветами
куста появляется чья-то фигура.
—
Добрый вечер, Антон Романович, — слышу я проникновенный женский голос: это
Анна. — Вы припозднились. Важные встречи? Как вам могила? Поговорили со
священником? Вечером приходила на прием, кабинет был закрыт. Сказали — вы
сегодня прием не вели, а вот ваши коллеги… Впрочем, не о них разговор. О вас.
—
Обо мне? Я уже о себе самом наговорился.
—
Как хотите, но ваша ситуация не самая лучшая. Над вами сгущаются тучи.
Я поднимаю голову. Звезды висят низко, они
яркие, некоторые мигают, некоторые медленно перемещаются из одного созвездия в
другое. В дальнем конце неба движется комета, очертаниями напоминающая след на
ботинке моего ангела.
—
Откуда вам известна моя ситуация? — спрашиваю я.
—
О вас сегодня говорили в городской администрации. У меня там связи. Все
высказались в том смысле, что вы прекрасный специалист.
—
Но?
—
Но слишком большое внимание уделяете деталям. А здесь нужно вычленить главное.
—
Знаете, — я чувствую себя утомленным, нетрезвым, несвежим, — мне все это неинтересно.
Передайте через ваши связи в администрации, что я приношу извинения за
пропущенный день, но мне было необходимо собрать кое-какие данные. А теперь…
—
Ну что вы, Антон! Зачем так официально? Я просто хотела… Антон! Что у вас на
руке?
Я смотрю на запястье и вижу красные пятна.
—
У меня аллергия, — говорю я, поднимаюсь по ступеням крыльца, открываю дверь и
оказываюсь в темном холле гостиницы: только над стойкой администратора горит
дежурное освещение, двери ресторана закрыты, я смотрю на часы — глубокая ночь,
время ангела пролетело очень быстро.
Я захожу в лифт, нажимаю кнопку своего этажа,
Анна, поднявшись по лестнице, уже ждет возле номера.
—
Я не уйду! — заявляет она. — Не уйду, пока не выслушаете и не простите!
—
Простить могу, — говорю я, открывая дверь.
—
Тогда простите меня! — Она с удивительной грацией просачивается вслед за мной,
бросает сумочку на журнальный столик, поворачивается ко мне. Шторы раздвинуты,
ее силуэт чернеет на фоне темно-синего неба, комета кажется больше и ближе. —
Простите скорей!
Я ногой захлопываю дверь, сбрасываю туфли,
кидаю на стул пиджак и натыкаюсь на ее торчащую крепкую грудь. Ее руки
обхватывают меня за плечи, большой рот прижимается к моему рту, гладкий верткий
язык раскрывает мои губы, проникает глубже, начинает вращаться у меня во рту,
заставляя учащенно дышать.
—
Не думаю, что у нас получится, — говорю я, с трудом вытолкнув ее язык.
—
Получится! Ни о чем не беспокойся!
13.
…Меня будит чье-то покашливание: в кресле, широко
расставив колени, сидит некто: это городской полицейский начальник, белоснежная
рубашка, на рубашке — полковничьи погоны с золотым шитьем.
—
Доброе утро, Антон Романович! — говорит он. — Извините, дверь была не закрыта.
У меня к вам неотложное дело. Требуется ваше присутствие.
—
Сколько… Сколько сейчас времени?
—
Половина восьмого. Вы, как видно, неспокойно провели ночь. Вставайте,
пожалуйста. Машина у подъезда.
Простыни скомканы. В пепельнице длинный окурок
со следами губной помады. На простынях — кровь.
—
Это моя, — говорю я, указывая на простыни, — мне делали операцию, я должен был
еще находиться в больнице, но меня вызвали, послали в ваш город, у меня швы…
—
Антон Романович! Дорогой мой человек! Я все знаю. Тут только кто-то у вашего
столика столешницу подпортил. — Он указывает на журнальный столик, на который
швырнули сумочку с гантелями: на столешнице глубокая вмятина. — Умойтесь,
оденьтесь и спускайтесь. Дело на пару минут!
В ванной, на полочке под зеркалом, обнаруживаю
пенал с красной помадой и вспоминаю крепкие объятья ночной настойчивой гостьи.
От ее поцелуев болят губы, ее язык намял мне десны, на плечах — синяки,
отметины от пальцев ангела потемнели. Выйдя из ванной, я выпиваю пару стаканов
теплой воды из графина, одеваюсь и выхожу в коридор. При моем появлении
дежурящий там полицейский вздрагивает. Мы идем к лифтам. Полицейский горячо
дышит мне в шею. У лифтов — Извекович и Тамковская.
—
Что случилось, Антон? — спрашивает Извекович.
Тамковская смотрит на меня широко открытыми
глазами: у нее такое выражение лица, будто она видит перед собой
государственного преступника, которого ведут к месту публичной казни.
—
Понятия не имею, Роберт!
Раздвигаются двери лифта, мы вчетвером
втискиваемся в узкую кабину.
—
Учтите, я должна буду обо всем сообщить нашему руководству, — говорит
Тамковская, строго сжимает губы, складки прорезают ее подбородок. — Я уже
сообщила, что вчера вы…
—
Идите в жопу, Ольга! — говорю я. — Не стройте из себя начальницу. Завтракайте и
приступайте к работе, я скоро вернусь, осуществлю над вами методологическое
руководство. Проверю ваши дневники приема!
Полицейский открывает дверцу машины, я жду,
что он придержит мою голову, но полицейский невнимательно смотрит американские
фильмы, дверцей прищемляет мне ногу.
—
Легче, Кунгузов, легче! — говорит полицейскому его начальник с переднего
сиденья. — Антону Романовичу нога еще пригодится. Верно, Антон Романович? Дед
рассказывал, — дешевле было заказать один сапог сапожнику, чем два. Знаете
частушку — «Хорошо тому живется, у кого одна нога»? Вот, теперь закрывай,
Кунгузов. Поехали!
Машина трогается. Кунгузов — вот, значит, кто
ездил за таблетками для умирающего Лебеженинова — остается у крыльца гостиницы,
обернувшись, я вижу, как к нему подходят Тамковская и Извекович. Кунгузов козыряет
— не иначе Извекович назвал свое воинское звание.
—
Частушки — наше народное достояние, — говорит полицейский. — Обожаю их и
классику. Толстой, Достоевский. Перечитываю. И лучше начинаешь понимать людей.
Согласны? Преступление и наказание. Только сейчас не найти преступника, который
бы страдал, хотел бы открыться, признаться, покаяться. Все себя выгораживают,
оправдывают, никто никогда не скажет: «Да, я убил. Судите меня!» Нет! Смотрит
на тебя, морда наглая, жизнью доволен, наказания не боится. А страх должен
быть. Он держать должен. Без страха никак! А теперь кто кого боится? Да никто
никого не боится! Согласны?
—
Конечно! Без страха жить невозможно.
—
Это вы как психолог говорите?
—
Не только. — Меня вот-вот стошнит. — Как гражданин. Как человек.
За длинным столом в кабинете полицейского
начальника сидит главный местный эфэсбэшник, широкоплечий и бровастый. Он
читает газету, которую отшвыривает при нашем появлении.
—
Михаил Юрьевич! — говорит эфэсбэшник, устало и с укоризной.
—
Иван Суренович! — в тон ему отвечает полицейский начальник.
—
Наше дело на контроле, Михаил Юрьевич. — Эфэсбэшник кивает на потолок.
—
В курсе, Иван Суренович, в курсе.
—
Ну, так как?
—
Одно следственное действие.
—
В моем присутствии.
—
Не вопрос.
Оба смотрят на меня, и одновременно
произносят:
—
Антон Романович!
—
Да! — отвечаю я.
—
Присаживайтесь. — Полицейский начальник отодвигает стул, обходит стол, встает
рядом с эфэсбэшником. — Прошу!
Мы садимся. Они сидят напротив. Рядышком.
Потом полицейский начальник встает, открывает стоящий в углу кабинета
холодильник.
— Иван Суренович? С газом? Антон Романович? —
Он ставит на стол большую бутыль воды, три стакана, наливает воду в стаканы, мы
с ним начинаем пить воду, а эфэсбэшник, подняв с пола газету, тщательно
складывает ее.
—
Так, — полицейский начальник ставит стакан на стол, — так, Антон Романович,
так-так…
Я думаю о том, что мой начальник беспрерывно
звонит на забытый в номере гостиницы телефон, о женщине, которая была со мной
этой ночью. Думаю об ангеле. Сегодня мне надо позвонить врачу. У меня будут
хорошие анализы, надо начинать жить.
—
Антон Романович! — Полицейский начальник чуть наклоняется вперед. — Где вы были
вчера от половины одиннадцатого вечера до одиннадцати?
Эфэсбэшник вздыхает, кривит физиономию,
подмигивает.
—
Антон Романович, — говорит он, — Михаил Юрьевич спрашивает неофициально. Вы ни
свидетель, ни подозреваемый. Это не допрос, это даже не разговор. Это — беседа.
—
А в чем, по-вашему, разница между беседой и разговором? — спрашиваю я,
свинчиваю крышку с бутылки и наливаю себе еще воды.
—
Антон Романович, — полицейский начальник говорит, продолжая смотреть на меня, —
Иван Суренович — и я с ним в этом согласен — считает, что за слова, сказанные
во время разговора, надо отвечать, ведь разговор может быть серьезный, очень
серьезный, а беседа — это что-то вроде встречи друзей. Кто-то что-то сказал, но
разве друзья друг на друга обижаются? Правда, мы, Иван Суренович и я, надеемся,
что вы ответите нам честно. Ведь вам нечего скрывать?
—
Ну, как сказать, — говорю я. — Каждому есть что скрывать.
—
Тут я соглашусь, — говорит эфэсбэшник. — У нас у всех скелеты в шкафах.
—
У меня — нет, — говорит полицейский начальник.
—
Да ладно, Михаил Юрьевич!
—
Мои скелеты в открытом доступе, Иван Суренович. — Полицейский начальник буравит
меня взглядом. — И у меня шкафов нет. Антон Романович! Так вы скажете — где
вы…
—
Тут замешана женщина, — говорю я.
—
Кламм, — говорит эфэсбэшник.
—
Простите?
—
А, Кламм! — говорит полицейский начальник. — Я так и подумал!
Они оба смотрят на меня.
—
Антон Романович, — говорит полицейский начальник, — дама, с которой вы были
вчера, подтвердит, что была с вами именно с половины одиннадцатого до
одиннадцати вечера?
—
Не знаю, — качаю я головой, наливаю еще стакан воды. — Признаюсь, я не смотрел
на часы. Но мне было бы неудобно… Это как-то не по-джентельменски… Она,
э-э-э, жена майора Кламма?
—
Именно! — Иван Суренович делает вид, что поправляет обручальное кольцо. —
Верная супруга доблестного защитника воздушных рубежей.
—
Я думал — сестра. Или — просто давний товарищ…
—
Жена, но мы с Иваном Суреновичем вполне вас понимаем. — Полицейский начальник
пододвигает к себе блокнот, делает в нем пометку маленьким обгрызенным
карандашом. — Трудно устоять. Мы с Иваном Суреновичем вас не осуждаем. И
гарантируем, что сказанное вами и вашей дамой дальше этого кабинета не пойдет.
Но вот еще что…
—
У вас ведь нет адвоката? — спрашивает эфэсбэшник.
—
Адвокат? У нас есть адвокаты, в нашем управлении по чрезвычайным ситуациям. Они
работают с нами, если… Да в чем дело?!
Я ставлю стакан на стол так, что вода
выплескивается и заливает блокнот полицейского начальника. Полицейский
начальник вздрагивает, эфэсбэшник поспешно отодвигается от стола.
—
Не волнуйтесь, Антон Романович! — говорит эфэсбэшник.
—
Никаких поводов для волнения нет, — кивает полицейский начальник и стряхивает с
блокнота капли воды. — Мы просим вас поучаствовать в опознании. Вы сядете
вместе еще с четырьмя мужчинами, на вас посмотрит один человек…
—
Через зеркало? Как в кино?
—
Нет, у нас такого зеркала нет. Пока нет. Скоро поставят. Бюджет подняли, но
зеркала еще нет. Мы так вас посадим, а потом…
—
Вы можете отказаться, — говорит эфэсбэшник. — Пока не определен ваш статус,
можете вообще сейчас встать и уйти.
Меня разбирает любопытство.
—
А что случилось?
—
Случилась неприятная история. Драка на стоянке. Возле кафе «Кафе». Как раз в то
время, когда вы, как говорите, были с женщиной…
—
С Кламм, — вставляет эфэсбэшник.
—
Это не столь сейчас важно, Иван Суренович, — говорит полицейский начальник.
—
И тем не менее, Михаил Юрьевич.
—
Хорошо, Иван Суренович. — Полицейский начальник вновь смотрит на меня. —
Неприятно, что это случилось…
—
Да, — кивает эфэсбэшник. — Вы можете отказаться.
—
Можете, но лучше согласиться. Можете настаивать на присутствии адвоката, мы
предоставим нашего. Правда, процедура опознания затянется, нам надо будет пойти
к нашему судье, получить санкцию, в прокуратуру… Морока, одним словом. У нас
сейчас официантка, говорит, что видела вас в кафе «Кафе».
—
А я этого не отрицаю, — говорю я, и мне становится смешно: неужели ангел, этот
серый, выглядящий как неприметный человек ангел, сатана, поехал, высадив меня
возле гостиницы, в больницу, зафиксировал шишку на скуле, написал заявление, и
теперь идет следствие, неужели меня посадят в ряд еще с четырьмя людьми и он,
ангел, будет нас опознавать, неужели они привезли меня сюда потому, что на меня
указала официантка, подумавшая, что я подрался со своим соседом по столу?
—
Давайте, давайте опознавайте, а то у меня уже там очередь пришедших на прием. Я
готов!
Я встаю. От резкого движения перед глазами
появляются темные круги.
Меня заводят в комнату без окон, где
полицейский с жиденьким чубчиком указывает на свободный стул у стены, на
четырех других сидят совершенно непохожие на меня люди: один очень молод, он
усатый брюнет, другой в очках, с козлиной бородкой, третий — крепкий,
обветренный, похожий на оставившего профессиональный спорт лыжника, четвертый —
бледный, рыжий и конопатый. Я сажусь, слышу голос полицейского начальника:
«Начинайте, Кузов, начинайте!»
Кузов встает перед нами и тихо говорит, что
сейчас войдет тот, кто будет смотреть на нас, но мы не должны смотреть на этого
человека, а должны смотреть на него, на Кузова, который будет стоять у
противоположной от нас стены. Кузов встает к стене, и в комнату входит женщина
со стоянки, женщина-блевун. От нее пахнет несвежим телом, она шмыгает носом.
Женщина проходит мимо нас, потом разворачивается и проходит еще раз, медленнее.
Она останавливается, Кузов подходит к ней, берет за локоть, выводит из комнаты.
—
Так, — в комнату входит полицейский начальник, — все свободны. Спасибо!
Извините за доставленные неудобства!
Все встают, создают в дверях небольшую давку:
в комнату пытается войти эфэсбэшник, который наконец просто отталкивает
участвовавших в опознании, оказывается возле меня и полицейского начальника.
—
Я вам говорил, Михаил Юрьевич! — говорит эфэсбэшник.
—
Говорили, — вздыхает полицейский начальник.
—
Михаил Юрьевич! — Я поворачиваюсь к полицейскому начальнику. — Теперь вы должны
сказать — в чем дело? Почему меня привезли?
—
Я уже говорил — была драка. Свидетель — женщина, которая никого не опознала.
Муж ее — в коме, а брата мужа, Кунгузова Владимира, убили, а сама она — в
девичестве Кунгузова, сестра нашего с вами, Антон Романович, Кунгузова, что вам
ногу чуть не оттяпал дверцей. Ничего! У нас есть орудие убийства, железная
труба, на ней эксперты ищут пальчики и, уверяю вас, Антон Романович, найдут.
Обязательно найдут! Что ж…
—
Думаю, Антона Романовича можно отпустить, — говорит эфэсбэшник.
—
Конечно, конечно. Вы довезете Антона Романовича до администрации, Иван
Суренович? Нет? Ладно, сейчас ему вызовут такси. За наш счет, Антон Романович,
за наш счет!..
—
Я провожу, — говорит Иван Суренович. –Пойдемте, Антон Романович.
Мы с ним идем по коридору.
—
Я вас стыдить буду, Антон Романович, стыдить, — говорит эфэсбэшник. — Вы же его
знали, Лебеженинова, вы были у них консультантом. Понимаю, это была халтура,
приработок, вам не хотелось, чтобы в вашем управлении об этом знали, налогов вы
не заплатили, но мне-то, мне сказать могли, а, Антон Романович? Нехорошо, не
по-товарищески, мы же с вами в одной команде, в одной лодке, а вы… Стыдно,
Антон Романович, вам должно быть стыдно!
—
Мне стыдно, я виноват, я хотел сказать, но забыл, запамятовал…
—
Не верю я вам, Антон Романович, не верю! Вы сразу должны были его вспомнить,
сразу, он у вас в гостях был, вы с ним чай пили, коньяк, обсуждали
неофициальные гимны, Лебеженинов пел «Иерусалим», на языке оригинала, в
переводе Маршака, в своем собственном, вы вели разные разговоры, вы его
провожали, так что не надо — «забыл!» — ничего вы не забыли, Антон Романович, и
вам должно быть стыдно. Ладно, вон та машина, вызвали вам, мы же гостеприимные,
открытые люди, а вы…
…Надо мной бесконечное небо, в небе белые
облака, они бегут быстро, внизу — полнейший штиль, безветрие. У входа в
управление внутренних дел стоит серебристая машина. Я открываю заднюю правую
дверцу, сажусь, закрываю дверцу.
—
До городской администрации, — говорю я.
—
Конечно, дорогой мой, конечно, — отвечает водитель и оборачивается ко мне: на
скуле у него приличный синяк.
—
Вы держались молодцом, — говорит он. — Просто блестяще! Я вами доволен.
—
О, боже! — говорю я, он, уже привычно, выдает свою порцию «ха-ха-ха!»
—
Будем реалистами. Тот, кого вы призываете или хотите призвать, к нашим делам не
имеет никакого отношения. Вы просто не представляете, насколько он от них
далек. Он вообще далек от всего, хотя нет ничего, в чем бы он не присутствовал.
Все идет своим, от него не зависящим чередом. Он, как бы это понятнее для вас
обрисовать, внутри всего, а я — вовне, и поэтому коррективы вносятся только
мною, от него уже ничего не зависит. Поэтому вам надеяться нужно только на себя
и на то, что я что-то сделаю. Или наоборот — и это иногда бывает важнее — не
сделаю.
Я чувствую, что у меня по щекам текут слезы.
Они горячие. Я шмыгаю носом.
—
Ну что вы разнюнились? Неужели вы могли предположить, что я оставлю
безнаказанным то безобразие? Конечно, я бы мог не отвечать. Я и не отвечаю,
если сталкиваюсь просто с насилием. Я вас не обманывал, я был искренен, когда
говорил, что насилие — это грязь, но когда люди убивают ради денег, ради своего
собственного выживания, оно по эту сторону добра и зла, это насилие смертных.
Однако есть такие, кто решают — кому жить, кому нет. Для них главное, скажем,
не чужие деньги, а чужая жизнь. Это зло по ту сторону добра и зла. Понимаете?
—
Нет.
—
Они претендуют на бессмертие. — Он поворачивается ко мне, смотрит с
сочувствием, с жалостью. Впереди через улицу по пешеходному переходу идет
мальчишка с рюкзаком за плечами. Сейчас мы его собьем. Я зажмуриваюсь. Меня
бросает вперед: машина останавливается, я открываю глаза, мальчишка проходит, а
он продолжает смотреть на меня.
—
В мои функции входит подобное определить и пресечь. А претендующих все больше и
больше. Лебеженинов, например. Он хуже убивающих, он угрожает порядку. Мы же
вчера об этом говорили. Помните?
—
Нет, — говорю я. — Чьи отпечатки на железной трубе исследуют сейчас
криминалисты? Ваши?
—
Обижаете! Они ваши. Мне же нужны гарантии. Врач, анализы — хорошо, вы ему
позвоните, позвоните сегодня, он ждет, он сразу ответит, но я страхуюсь. Дважды,
трижды. Запас прочности. Вот ваша гостиница, с вас восемьдесят рублей.
—
Что? — Последние его слова потрясают меня даже больше, чем все преды-дущие. —
Восемьдесят рублей?
—
Ну да! Двадцать процентов диспетчеру. У меня путевой лист. Поездки по городу.
Это для вас дорого? У вас нет денег? Я за вас платил в кафе!
Моя
голова сейчас лопнет.
—
Но в полиции сказали, что поездка за их счет! Они должны были вам заплатить!
—
Но ведь не заплатили! И в листе отметку не сделали. А я не могу терять
шестьдесят четыре рубля. У меня сменщик. Прекрасный, между прочим, человек.
Двое детей. Старшая дочь — подросток-переросток. Жена больна. Он сегодня в
ночь. А из-за нашего с вами покойника ночной жизни практически нет, никто
никуда не ездит, значит — сменщик будет почти пустой. Я должен ему оставить
задел. Он на меня полагается. Мне чувство товарищества, чувство локтя вовсе не
чуждо.
—
Вот, возьмите тысячу! У меня мельче нет! Вы таксист? Это прикрытие?
—
Тысяча! У меня нет сдачи! Вы считаете, что работа таксиста непрестижна? Не все
заканчивают университеты!
—
Сдачи не надо! Вот вам еще тысяча, для сменщика!
—
Антон Романович! Оставьте купеческие замашки! Откуда это в вас? Ваш прадедушка
был фармацевтом, дед — врач, отец пошел по той же стезе, а вы зачем-то занялись
— признаю, довольно успешно — лженаукой. Были бы гинекологом и горя бы не
знали. Помните, что вам говорил старший товарищ вашего отца, когда вы поступили
в университет? Помните? Вы его встретили на тогдашней улице Герцена, ныне —
Большой Никитской? Врач — это профессия, а психолог — глупость какая-то. Тысячу
для сменщика даете! Это же надо!
Я
кидаю деньги на переднее сиденье, выскакиваю из машины, захлопываю дверцу и
делаю пару шагов к крыльцу гостиницы.
—
Антон Романович! — слышу я за спиной голос ангела, обернувшись вижу его бледную
физиономию и с красными прожилками синяк. — Я могу вас подождать. Отвезу потом
в администрацию. Сейчас свяжусь с диспетчером, скажу, что я с вами до конца
дня. Антон Романович!…
—
Вы… Вам нельзя верить! Вы подстроили с трубой, вы…
—
Антон, дорогой мой человек! Трубу вы взяли сами. Кто вас заставлял? Отдохните,
успокойтесь. Все будет хорошо.
Я поднимаюсь по ступеням крыльца, вхожу в холл
гостиницы, поднимаюсь на свой этаж, открываю дверь номера, валюсь на
гостиничную прибранную и заправленную кровать. Бессмертие! Окровавленные
простыни убрали. Люди, мнящие себя бессмертными! Как убрали и использованную
прокладку, а упаковку со свежими положили на испорченный столик. Зло по ту
сторону добра и зла! Рядом с упаковкой лежит принесенная из сна, тускло
поблескивающая коробочка. Восемьдесят рублей!..
14.
…На
мой звонок отвечает Раечка, говорит тихо, торжественно, с придыханием:
—
Здравствуйте! У нас визит высших должностных лиц. Алексей Алексеевич дает
пояснения у карты, у себя в кабинете. Просил, если позвоните вы, передать…
Они выходят!
Слышно, как Раечка кладет трубку на стол, как
говорит: «Алексей Алексеевич! Это Антон Романович Шаффей! Вы просили вас
немедленно соединить…» Голос нашего начальника строг и проникнут
ответственностью:
—
Да, Антон Романович, слушаю!
—
Привет, — говорю я, стараясь придать голосу нотки усталости, и сразу начинаю
ябедничать: — Тамковская строит из себя невесть что. Извекович еще туда-сюда,
но…
—
Понимаю, Антон Романович, понимаю. Да, я получил ваш отчет. Очень хорошая
работа, очень.
—
Я отчета не посылал. Это Тамковская прислала кляузу. Слушай, тут странная
ситуация, я в некотором затруднении…
—
Согласен, Антон Романович. Меня уполномочили передать вам, что губернатор,
совет министров и лично премьер-министр оценивают работу вашей группы и вашу
лично очень высоко.
Слышно, как кто-то что-то говорит, наш
начальник выслушивает говорящего и произносит в трубку:
—
Антон Романович, председатель правительства передает вам благодарность и желает
дальнейших успехов. До связи!
Я обессилено опускаю руку с зажатой в ней
трубкой. Председатель правительства? Или — ангел, в другой ипостаси,
появившийся в приемной в окружении ведьм, вурдалаков и василисков, в глазах
Раечки и нашего начальника сошедших за помощников, охрану и секретарей? Может,
наш начальник тоже должен выполнить какое-то поручение, остановить кого-то еще,
другого Лебеженинова?
Мне хочется выпить. Чего-нибудь продирающего
до кишок. Я набираю на гостиничном телефоне номер администратора и после
первого же гудка слышу нежный голосок:
—
Да, Антон Романович! Что желаете? Меня зовут Татьяной.
В этом мире, по эту сторону добра и зла,
администратор говорит с такой интонацией, что пожелай я сейчас выпить ее саму,
она попросит пару минут — охладиться и взболтаться.
—
Скажите, Таня, я могу попросить принести немного коньяка? Граммов сто пятьдесят
и бутербродик. Я немного устал, мне надо…
—
Уже несут, Антон Романович, уже несут!..
…Но каков! Он все, все знает про меня, а вот
с прадедом ошибочка: он был фармакологом, не фармацевтом, он изобретал
лекарства, а не торговал ими, но в какой-то момент поменял направление, плюс на
минус, минус на плюс, занялся ядами, ядовитыми газами, боевыми отравляющими
веществами. Его лаборатория выпустила столько смертоносных рецептов, что мало
какая другая могла бы с нею сравниться. Порошки и растворы моего прадеда
испытывались — уже в двадцатые годы — на приговоренных к высшей мере Ю и
прадеду повезло умереть в начале тридцатых.
В дверь робко стучат, и входит вчерашняя
женщина. Кламм. Ее грудь еще выше, талия тоньше, глаза накрашены еще более
броско.
—
Я несколько раз звонила, дважды заходила, — говорит она, — сейчас наудачу.
Просто была рядом. Я у тебя забыла помаду. Она моя любимая. Купила шесть
пенальчиков в Париже. Ты был в Париже? Прекрасный город! Этот пенальчик —
последний. Использовала в особых случаях. Вчера был как раз такой. Ты согласен?
Ну что ты лежишь?!
—
Я так лежу с тех пор, как вы меня покинули. Лежу и думаю о вас.
—
Обманщик! Льстец! Вчера я почувствовала себя свободной. Вставай, поцелуй меня
или я на тебя обрушусь. Обрушиться? Ты этого хочешь?
Она вплотную придвигается к кровати. Темные
полукружья у подмышек. Вырез ноздрей.
В дверь стучат.
—
Ты кого-то ждешь?
—
Да, — отвечаю я. — Жду, очень жду. А этот майор, он…
—
Он тебя смущает? Не бойся, он не прилетит тебя бомбить. Его давно не допускают
к полетам. Бояться надо только самих себя! Неужели ты этого до сих пор не
понял?
—
Я об этом читал. Войдите!
Входит официантка, поднос заставлен посудой,
на нем возвышается вазочка с блекло-красной розой. В обесцвеченные волосы
официантки криво вколот маленький кокошник, черное, очень короткое платье,
белый передник, голубые глаза, круглое лицо, пунцовые губы.
—
Поставьте сюда, — командует Кламм, указывая на журнальный столик. — Цветок —
мой. Я стояла возле администратора, когда ты просил коньяку, я шла к тебе с
розой… Вы свободны, — кивает она официантке, уходя, та делает попытку
изобразить книксен, потом прыскает, прикрывает рот ладошкой. — Ну, что тут у
нас?
Кламм стоит ко мне спиной, изучает то, что
принесли на подносе.
—
Могли бы и черной икры принести. У меня аллергия от красной. Сыпь. Врач
сказала, что…
Врач! Мне надо позвонить врачу! Я беру
телефон, выбираю номер врача, нажимаю «вызов». Автоответчик! Ангел обещал, что
врач ответит сразу. Ангел плохо знает его распорядок — в это время мой врач
обычно оперирует. Зеленоватый халат. Маска. Перчатки. Очки: у него кровавая
работа. Я думаю о крови — сначала своей, потом о крови того, кто остался лежать
на автостоянке возле кафе «Кафе», думаю о своих отпечатках на железной трубе.
Есть ли у Михаила Юрьевича, у Ивана Суреновича другие мои отпечатки? Они уже
изъяли чашку из ресторана, стакан из номера? Или теперь я, неопознанный
женщиной-блевуном, вне подозрений? Это — тщетная надежда, мой ангел что-нибудь
им подкинет.
—
…это следствие вирусной инфекции, — говорит Кламм. — Вирусы! От них невозможно
спастись! — Она нагибается к подносу, ее тугой зад сейчас порвет платье.
—
Вы не могли бы забрать свою помаду и немного погулять? — говорю я, вызывая
врача еще раз. — Мне надо сделать еще несколько важных звонков.
Она обижено вздыхает. Разворачивается на одной
ноге, идет в туалет, возвращается.
—
Там нет помады! — сообщает она.
Я слышу голос врача и машу рукой на женщину,
обида просто захлестывает ее, грудь ее опадает, она становится ниже ростом,
понуро идет к двери.
—
Я буду ждать тебя внизу! — говорит она. — В холле. Хорошо? Договорились?
—
Да! — повторяет врач. У него голос бодрый, он весел, оптимистичен, я так и вижу
перед собой его розовые щечки, тонкие усики, крепкую шею.
—
Добрый день, Анатолий Николаевич! Это Шаффей.
—
Кто?
—
Шаффей, Антон Романович Шаффей, внук профессора Шаффея, который гонял вас по
полевой хирургии. Помните? Я хотел узнать, как мои анализы.
—
А, Антон Романович! Антон Романович…
Пауза, которую выдерживает врач, мала,
ничтожна, но мне она кажется почти бесконечной, намеренной, призванной
раздавить меня, уничтожить.
—
…результаты еще не готовы. Я говорил вам — в конце недели, обычно в течение
десяти дней, но у нас сейчас лаборатория не работает, мы посылам все в
другую… Вы слушаете, Антон Романович?
—
Слушаю, но вы говорили позвонить, и мне странно, что столько времени…
—
Я говорил только одно, Антон Романович, что вам нужен постельный режим. Вам
надо было остаться в нашей клинике. Как вы себя сейчас чувствуете? Как швы?
—
Не разошлись. Не гноятся.
—
Понимаете, Антон Романович, вас должен наблюдать специалист. А вы…
—
Но я себя хорошо чувствую…
—
Тогда позвоните в понедельник. Результаты будут. А когда приедете, я вас
посмотрю. Бесплатно! — Он отключается, и на дисплее я вижу вызов: это наш
начальник.
—
Привет! — говорит он. — Ты где?
—
В гостинице. Лежу на кровати. Мне принесли коньяк, бутерброды, минеральную
воду, — я поднимаюсь на локте, оглядываю поднос, — лимон.
—
Подожди! — Слышно, как наш начальник наливает что-то в стакан. — Давай,
чокнемся через расстояния!
—
За что пьем? — Я беру коньячный бокал.
—
Нам увеличили финансирование, штаты, дадут помещение в самом центре, своя
стоянка. На прорыве плотины, на землетрясении все сработали прекрасно, но ваша
работа оказалась последней, последней в хорошем смысле, каплей. Мне звонил
губернатор, сказал, дословно сказал — ваш Шаффей просто… — слышно, как наш
начальник делает хороший глоток, — просто гений. И к нам, совершенно
неожиданно, приехал премьер! Ну, конечно, с утра тут появились люди из ФСО, но
от них узнать — кто, когда, зачем? — невозможно. И тут — звонок. К вам едет! Я
ему все показал. Премьер обещал: мы вас поддержим, мы вас продвинем. Слушай,
чем ты так очаровал всех в этом Задрищинске?
—
Не знаю, — говорю я. — Честное слово — не знаю. Мы работаем, Извекович и
Тамковская…
—
Если бы ты не был таким скромнягой, ты бы давно сам продвинулся… Ладно! Ты
выпил?
Я вливаю в себя коньяк, закусываю бутербродом.
Икринки лопаются во рту.
—
Ну, давай! — Слышно, как он делает еще несколько глотков. — Тамковская мне
звонила. Вчера. Жаловалась на тебя. Даже не буду повторять, что она говорила.
Бред какой-то несла. Обижена, что ты в присутствии третьих лиц назвал ее жопой.
Или послал в жопу. Ты это зря. Хотя она, конечно же, жопа… Ну, я попросил
успокоиться. А еще она сказала, — наш начальник фыркает, — сказала, что ты
считаешь, будто покойник воскрес на самом деле. Даже заикалась от возмущения…
Говорят, нас будут награждать. Медаль. Или орден.
—
Мне — орден, — говорю я. — Чтобы звезда на ленте, на шее — крестик. И пансион.
Дворянство. Деревеньку на кормление. Буду целковые пейзанским дочкам выдавать.
—
Хорошо, напишу. Долго ты будешь лежать на кровати и пить коньяк?
—
Я так устал… И я не посылал тебе отчета.
—
Ну, ясен пень — не посылал! Но теперь придется отчет подготовить. Завтра
пришли. Сколько принято, какие проблемы, рекомендации, тенденции, оценка
ситуации. Премьер в личной, очень личной беседе упомянул, что в Сети ходит
версия, будто оживший покойник — операция спецслужб для прикрытия какой-то
другой, общегосударственного масштаба, в которой будут задействованы другие
ожившие покойники…
—
Ты веришь в то, что говоришь? Другие ожившие покойники! Это бред!
—
Нет такого бреда, который не мог бы стать явью. Так сказал премьер. Ты
записываешь? Еще напишешь обо мне воспоминания. Все, жду отчета. Пока!..
15.
В холле администратор Татьяна, у нее скорбное
выражение лица.
—
Госпожа Кламм… она…
Сейчас, сейчас она скажет, что пышущая
здоровьем Кламм скоропостижно умерла, упала перед стойкой и — умерла.
—
Она вас не дождалась, — и Татьяна протягивает узкий, неподписанный конверт.
В конверте — лепестки розы, сложенный пополам
листок тонкой бумаги, почерк крупный, промежутков между словами почти нет:
«Администратор Татьяна прислана за вами следить. Никому не доверяйте! До
встречи! P.S. Помаду я так и не нашла».
Последние строки записки я дочитываю уже на крыльце
гостиницы. Обернувшись, сквозь стеклянные двери, я вижу, что Татьяна подносит к
уху телефон, слушает, что ей говорят, смотрит на меня, и наши взгляды
встречаются. Кто ее прислал? Иван Суренович? Михаил Юрьевич? Ангел-таксист,
дьявол-обманщик?
Меня окликают: это Петя Тупин, он стоит возле
темно-синей «волги», блистающей чистотой и хромом. Солнце отражается от гладких
петиных щечек.
—
Антон Романович! Я за вами! Вас ждет наш глава, но если у вас какие-то дела,
если вы хотите сначала куда-то заехать…
—
Едем, Петя, — говорю я, и мы мчимся по улицам городка, на перекрестках —
патрульные машины, на упирающемся в памятник Ленину бульваре — трое в папахах,
с нагайками: Петя сообщает, что здесь свои казаки и атаман, обещавший с
покойниками разобраться.
—
Сегодня будет эксгумация, приедет тьма начальников,— говорит Петя. — Жмура
нашего вытащат, удостоверятся, что он как лежал, так и лежит, и зароют
навсегда…
…Глава идет навстречу с протянутой для
рукопожатия рукой, глаза покраснели от бессонницы, губы обветрены, на щеках
двухдневная щетина, усаживает в кресло, садится напротив, на столике между
кресел — ваза с фруктами, минеральная вода, что-то темное в графине. Он молча
указывает на графин, понимающе кивает, когда я отказываюсь, кивает, когда я
говорю, что обедать с ним отказываюсь не потому, что пренебрегаю, и даже не
потому, что меня ждут пришедшие на прием, а потому, что должен быть на жесткой
диете, которую я по прибытии в его прекрасный город уже нарушил не раз и не
два. Глава говорит, что он в курсе — к ним я приехал практически с больничной
койки, — они это ценят, для них это очень важно, они мне обязаны, — но теперь,
как ему опять же таки сообщили, с моим здоровьем все хорошо, я иду на поправку,
и тут дело, наверное, в том, что настоящие люди здоровье свое могут сберечь и
преумножить только по-настоящему, тяжело работая, и в том, что атмосфера их
города сама по себе благотворна, она — лечит, какие б события, пусть самые
фантастические, самые несуразные, странные и даже ужасные, в нем ни происходили.
Он говорит связно и красиво, я беру из вазы персик и надкусываю, сок течет по
подбородку, глава подает салфетку и говорит о том, что мы должны ценить простые
человеческие радости, что жизнь так коротка и надо ловить каждый момент, жить
здесь и сейчас, но помнить о вечном, стремиться в будущее. Мне становится
скучно. Я чувствую каждый удар сердца. Оно временами замирает, потом начинает
идти словно нехотя, будто его заставляют.
Я киваю, обсасываю персиковую косточку, а
глава говорит, что часто встречался с таким явлением, как столичный снобизм, а
мы, Тамковская, Извекович и я, люди простые, свойские, с нами хорошо говорить,
нас хорошо слушать. Я киваю и отщипываю от большой виноградной кисти маленькую
веточку. Мне хочется сказать, что ни я, ни Тамковская с Извековичем никакие не
простые, никакие не свойские, что мы себе на уме, но молча ем виноград.
Глава сообщает, что после предстоящей
эксгумации операцию «Покойник» скорее всего придется свернуть. Я делаю вид, что
удивлен.
—
Но мы еще ее не закончили, — говорю я и тянусь к еще одной виноградной кисти. —
Мои коллеги лишь приступили к поиску причины, из-за которой столь
экстравагантная в наши дни история началась именно в вашем городе. Я, со своей
стороны, занят тем, что пытаюсь понять механизмы распространения этой фантазии.
И могу со всей ответственностью заявить, что свертывание операции приведет к
рецидиву, к последствиям, быть может, более фантастическим, более несуразным,
странным и даже ужасным, чем они были до сих пор. Это может распространиться на
другие губернии, регионы и даже — стать явлением общегосударственного масштаба.
И поэтому нет ничего глупее, чем свертывать нашу работу.
Глава молчит. Буравит меня взглядом.
Неприятный временами у него взгляд. И я заканчиваю:
—
Именно тем, что существует опасность пандемии, и можно объяснить сегодняшний
визит председателя правительства в наше управление.
—
Из-за визита премьер-министра я и пригласил вас, потому что… — произносит
глава. Ему трудно. Он мучается. Он подбирает слова. Уверенный в себе человек,
обладатель презрительного, острого взгляда сидит напротив и мямлит словно
школьник. Но не про ночные страхи, властного отца, проблемы с женой. Глава
раскрывается с неожиданной стороны: он просит помочь вывезти из города семью
Лебеженинова — его вдову, детей, ее родителей; если бы речь шла только о вдове,
глава решил бы все сам, но состояние отца вдовы ухудшилось, его надо перевозить
специальным транспортом, под постоянным врачебным надзором, и глава обращается
ко мне — наше управление, как ему сказали, таким транспортом располагает, и
можно ли, в условиях полной конфиденциальности…
—
Микроавтобус стоит в гараже. — Мне нравится конфиденциальность, я люблю
секреты, тайны, загадки. — Но куда их везти? Они же продали свою жилплощадь…
Глава говорит, что все подготовлено — куплена
большая квартира, в которой вдова Лебеженинова сможет жить вместе с детьми и
родителями, все оформлено, проставлены нужные штампы, внесены обязательные
записи.
—
Это гуманно, — говорю я. — Вы так о них заботитесь! А когда вы купили квартиру?
—
Квартиру приобрели на средства Фонда гуманитарных инициатив. Спонсоры внесли в
Фонд деньги, Фонд связался с риелторами, они предложили несколько вариантов. Мы
выбрали между Садовым и Третьим кольцами, в тихом районе, все рядом, садик,
школа, поликлиника, магазины. Не ждать же, пока этот шатун что-нибудь еще
учудит. Надо действовать!
Я прошу главу уточнить — что он имеет в виду
под «учудит»? — и глава, к моему глубочайшему изумлению, говорит, что оживший
Лебеженинов или нападет на кого-нибудь, или укусит, или захочет вернуться в
семью, или будет требовать правосудия, заявившись в прокуратуру с жалобой, а
скорее всего — Лебеженинов сделает все и сразу, да еще раздует вокруг себя
скандал.
—
Ведь, — продолжает глава, — от Лебеженинова, когда он был еще жив, всего можно
было ожидать, а уж теперь, когда он переродился, он представляет самую
настоящую угрозу, угрозу порядку, устоявшемуся порядку.
Мне нравятся слова про угрозу порядку. Где-то,
от кого-то я их уже слышал, причем совсем недавно, а глава продолжает — он
говорит, что внимание к происходящему в городке привлечено еще и потому, что
отсюда вышли многие знаменитые люди, и теперешний вице-губернатор, который для
главы все равно что старший друг, и премьер-министр, который — глава
придвигается ко мне, лицо его каменеет, глаза голубеют еще больше, щеки
бледнеют — который будет президентом, и в этом сомнений нет и быть не может, а
наш премьер-министр для главы — старший брат, который, став президентом,
перевоплотится в отца.
Некоторое время мы молчим. Я впечатлен
пронизанной подлинным, натуральным психоаналитическим духом конструкцией.
Старший брат, перевопло-щающийся в отца! Это очень интересно, Иосиф, его
старшие братья, Иаков, сын Исаака, сам младший брат, державший старшего за
пятку, тут, если постараться, многое можно притянуть для интерпретации
происходящего в городке, даже Эдипа, сфинкса, Иокасту, здесь есть где
развернуться, надо подкинуть это Тамковской, она обложится книгами, сядет с
ногами в кресло, нацепит на кончик носа очки, будет делать выписки; Ольга, мы
прожили вместе полторы недели, больше я выдержать не мог, а она предупреждала.
У меня перед глазами картина «Иаков узнает одежды Иосифа». Академизм и
лживость. А еще я вспоминаю бесконечные споры с Тамковской. Ее объятия. Ее
стеснительность. Она всегда просила выключить свет, поплотнее задернуть шторы,
не смотреть.
—
Скажите, — спрашиваю я, — когда она уехала, вышла замуж за художника по фамилии
Лебеженинов, родила ему детей, вы сильно переживали?
Глава некоторое время смотрит в пол. Играет
желваками. Вдруг, совершенно по-детски, шмыгает носом и говорит, что да, да,
переживал, даже — страдал, ведь она была у него первой, и он был первым у нее,
но потом смирился, и жизнь пошла своим чередом, и сейчас он не может уехать с
ней вместе — ему предначертано стать членом команды будущего губернатора, он
пойдет дальше, и не бросит жену и детей, да и вдова Лебеженинова против, она
считает, что безнравственно строить счастье на несчастье других.
Я перебиваю, спрашиваю — виделся ли глава с
Лебежениновой, когда она с мужем приехала в город, и глава отвечает, что,
конечно, виделся, на открытии художественной школы, и сразу по их прибытии, а о
том, что Лебеженинов с семьей переезжает в городок, он знал от ее отца, но я
уточняю вопрос — виделся ли, так сказать, в интимном смысле слова, возобновил
ли старое знакомство? — и глава повторяет: она была у него первой, а он первым
у нее — и вообще превращается в студень, рассуждает о первой любви, о том
следе, который она оставляет в нашей душе, и признается, что — да, виделся и в
интимном смысле, у Лебеженинова был сложный характер, он проявлял черты
деспотизма, он был излишне принципиален, он качал права, изводил жену
придирками, но не бытовыми, это-то ладно, а теми, что можно назвать идейными,
требовал, чтобы она высказалась по поводу какой-то правительственной инициативы
или по поводу очередного преследования очередного бездельника, который, вместо
того чтобы заниматься делом, стоял с плакатом, протестуя против того, в чем он
ничего не понимает, и поэтому она, тогда — жена, теперь — вдова Лебеженинова,
искала успокоения, и глава не мог остаться в стороне. Он дал ей искомое.
—
Лебеженинов, значит, во всем виноват? — спрашиваю я. — И в том, что умер в
вашей ментовке, и в том, что теперь бродит по вашим улицам, и в том, что…
…Я говорю даже, что он виноват и в том, что
меня отправили в этот городок, хотя мне надо было лежать в постели, менять
прокладки, пить лекарства, я говорю даже, что Лебеженинов виноват в том, что
мои лекарства так дороги, что так дорог один день пребывания, один-единственный
день в клинике, где работает мой врач. Своими словами, всем своим видом я
раздражаю главу администрации, но он терпит, и я вознаграждаю его терпение —
прямо из его кабинета звоню нашему начальнику, — но прямой не отвечает, личный
вне зоны, а Раечка сообщает, что наш начальник на радостях поехал к семье,
спрашивает про здоровье, про то, как я лажу с Тамковской. Я говорю, что
здоровье как масло коровье, что ладим мы великолепно, что мне может срочно
понадобиться наш специальный транспорт.
— Механик его посмотрит, — говорит Раечка. —
Завтра транспорт будет у вас.
Когда я прячу телефон, в кабинет входит Петя.
—
Приехали, — говорит Петя. — Сразу — на кладбище. Прокурор. Губернатор. Делает
вид, будто бы просто так заехал. Ждут вас.
Глава снимает со спинки кресла пиджак, мы
спускаемся вниз, выходим из здания городской администрации и выясняется, что
отлучился водитель — обеденное время, Петя отправляется за ним в буфет, а пока мы
стоим с главой в тени деревьев. Трещат сороки. На одном из деревьев сидит
белка. По асфальту прыгают воробьи. От большой бетонной урны пахнет гнилью.
—
У вас тут хорошая экология, — говорю я.
—
Хорошая, — кивает глава. –Но нет инвестиций. И людей нет. За последнее время к
нам приехал только Лебеженинов.
—
А вы его взяли и убили!
Сороки рассаживаются на ветках вокруг белки и
собираются белку заклевать. Глава смотрит на сорок и белку, он говорит устало,
с тоской в голосе:
—
Он умер в камере, от сердечного приступа.
—
Но в камеру-то он попал по вашему негласному, а быть может — гласному
распоряжению. Вы были заинтересованы в его смерти. Вы ее желали. В вас вызрело
то, что воплотилось в камере вашего городского «допра».
—
Все не так, — говорит глава. — Вы ничего не знаете. Вы — чужой…Мы для вас
тараканы.
Мне хочется ответить, что уж глава-то для меня
не таракан, но появляются Петя и водитель, картинно вытирающий рот тыльной
стороной руки, Петя виновато красен, мы садимся в «волгу» и едем на кладбище.
16.
У
могилы Лебеженинова полный сбор. Мои знакомцы — Михаил Юрьевич и Иван
Суренович, прокурор в темно-синем с серебром мундире, несколько человек в
хороших костюмах, рабочие в новеньких комбинезонах. Губернатор выглядит как
вышедший пройтись обеспеченный пенсионер — твидовый пиджак, рубашка без
галстука с расстегнутым воротом, у него короткие ноги, сухая голова, седые,
вставшие от ветра вокруг лысины волосы, он держит руки в карманах брюк, на
сгибе правой руки — светло-серый плащ. Возле могильного камня с надписью
«Сазон», стоят Тамковская и Извекович. У Тамковской скорбное выражение лица.
Извекович мне кивает, Тамковская поджимает губы и смотри куда-то в сторону.
Я прослеживаю направление ее взгляда: глава
подходит к губернатору, который, вынув правую руку из кармана, подает ее главе.
Уши главы пунцовеют. Он что-то шепчет в маленькое, плотно вылепленное, будто
восковое губернаторское ухо. Губернатор кивает. Я делаю несколько шагов и
оказываюсь рядом с коллегами.
—
Манкируете, Антон? — вместо приветствия говорит Тамковская. — На приеме вас
нет, утром на стук в дверь не отзываетесь. Куда-то вас увозят на полицейской
машине, сюда привозит глава города. Признайтесь — вам поручили что-то очень
важное? Рассказывайте!
—
Молчите. — Извекович крепко жмет мне руку. — Молчите! Никогда ни в чем не
признавайтесь! Как вы себя сегодня чувствуете?
От Извековича пахнет сигарным табаком, хорошим
одеколоном. Морщинки у глаз собираются в причудливый узор.
—
Спасибо, неплохо, — отвечаю я. — Вы уже знаете?
—
Про визит премьера? — Извекович глубокомысленно кивает. — Мне позвонили старые
знакомые из его аппарата. Спросили — какой на мне галстук. Я ответил, что я без
галстука. Они посоветовали съездить домой и переодеться — мол, наш премьер
любит официальность. Они думали, что я в офисе. Я перезвонил Алексей
Алексеевичу, чтобы его подготовить, но его уже предупредили. Думаю, Алексей
Алексеевич пойдет на повышение. Премьер возьмет его к себе.
—
Ну что вы такое говорите! — Тамковская пожимает худыми плечами. — Кто же займет
его место?
Мы с Извековичем переглядываемся. И он, и я
хотим ответить Тамковской — «Вы!».
—
На такие посты сейчас назначаются новые кадры, — с видом знатока говорю я. —
Скажем, из провинции взяли нового замминистра, у него жена работала директором
детского садика, в педучилище факультативно изучала работы Бенджамина Спока,
приобрела репутацию…
—
Вам бы такой руководитель в самый раз, — кивает Тамковская.
Рабочие цепляют плиту к тросам и ждут команды
губернатора. Тот смотрит на прокурора.
—
Поднимай, — командует прокурор и машет рукой. Плита отрывается от земли,
поднимается все выше и выше, застывает высоко-высоко, рабочие хватают лопаты и
начинают разрывать могилу.
—
Как вы думаете — что там? — спрашивает Извекович.
—
Ну, пожалуйста — прекратите! — Тамковская вытягивает шею, стараясь заглянуть за
спины рабочих. — Там в гробу лежит Лебеженинов.
—
Как у вас все просто. — Извекович поворачивается ко мне. — Предлагаю пари.
Ставлю тысячу, что его там нет.
—
Согласен! — киваю я. — Тысяча на то, что он там.
—
Если он там, ему вобьют в грудь осиновый кол. Вон, смотрите, вон, с краю.
Мы с Тамковской смотрим туда, куда указывает
Извекович. Действительно, рядом с копающими рабочими стоит еще один, тоже в
комбинезоне. И у него в руках здоровенный заточенный кол.
—
Какой кошмар! — вскрикивает Тамковская. — Я не верю своим глазам! Сейчас
двадцать первый век! Осиновый кол! Я… Я сейчас позвоню Алексей Алексеевичу!
Попрошу связаться с аппаратом премьера! Это необходимо предотвратить!
—
Прекратите, Ольга! — шипит Извекович. — Отнеситесь к этому как к эксперименту.
У вас должна быть позиция исследователя. Вы не должны…
—
Я сама знаю, что я должна, что — не должна, Роберт. Не указывайте мне!
Тамковская с Извековичем переходят на шепот.
На шее Тамковской вздуваются жилы. Я оглядываюсь. В отдалении стоит священник.
Он держится двумя руками за висящий на шее крест. Мне кажется, что он смотрит
прямо на меня. Священник крестится и быстро уходит, приподняв полы рясы, по
высокой траве доходит до аллеи, поворачивает в сторону церкви, теряется среди
высоких стволов старых лип. Тут я замечаю опознававшую меня женщину, сестру
убитого, жену находящегося в коме. На ней строгий деловой костюмчик,
приталенный пиджачок, юбка чуть ниже колен, шелковая блузка, на сгибе руки —
белая сумочка. Женщина смотрит на меня, криво улыбается.
—
Простите, — говорю я Тамковской и Извековичу — им до меня все равно дела нет,
они шепчутся-шипят друг на друга, — и подхожу к женщине.
—
Мы знакомы? — спрашиваю я.
—
А то! Еще как знакомы, дорогой мой, — от нее пахнет горькими духами и сладкими
леденцами. — Еще как!
—
Да? Не могли бы вы напомнить…
—
Кончай трендеть!
—
Простите?
— У меня дети, — говорит женщина. — Танька в
седьмом. Он такое обещал с ней сделать, сказал — ты ему нужен. Сказал — если я
тебя опознаю, муж станет овощем, а не опознаю — у мужа будет шанс. Не вылечить
обещал, а шанс, сука, обещал. Вот я тебя и не опознала!
У нее красные глаза, она не знает, куда девать
руки, они мелко дрожат.
—
Простите, но я не понимаю — о чем вы говорите. И о ком. Кто вас запугал?
—
Если бы не он, я бы тебя ушатала прямо здесь, дядя, — она придвигается ко мне,
сглатывает слюну. — Детей жалко, а то бы тебе мало не показалось. Пока с тебя
на лечение. Ты мой должник. Он так сказал. Понял?
—
Вы хотите денег? Я правильно понимаю? Денег? За что?
До нас доносится звук лопаты, ударившейся о
крышку гроба. Она молчит, смотрит на меня, ее взгляд ничего не выражает, слегка
смуглая кожа, темные, с проседью волосы.
—
Деньги-то есть, но мне все-таки непонятно — кто вас запугал? Кто обещал дать
вам шанс?
—
Тот, кто был с тобой на стоянке.
—
Но меня там не было, у меня алиби, я был в гостинице. Это могут подтвердить как
минимум двое человек. Это зафиксировано в подписанном мной протоколе. Это
понятно?
—
Он сказал, чтобы я взяла с тебя деньги. У него с собой не было. Он обещал тебе
вернуть. Сказал, чтобы я взяла тысяч пять-шесть, на первый раз.
—
Очень мило! Может, и вам и тому, кто сказал взять у меня деньги, пойти на хер?
Я произношу последние слова и чувствую, как по
спине бежит струйка пота. Мне страшно, и я ревную. Как же так! — думаю я. — Как
же так! Он же обратился с просьбой ко мне, он выбрал меня, меня одного. Так я,
во всяком случае, подумал в кафе «Кафе», и, признаюсь, мое тщеславие было
удовлетворено, я предчувствовал, предощущал свою с ним встречу, это
предощущение возникло давно, и вот оно воплотилось, я оказался избранным,
отмеченным. Теперь же получается, что им выбрана и эта мерзкая баба. Мне надо с
ним встретиться вновь, попросить, чтобы он полагался только на меня, чтобы
отказался от других, кем бы они ни были, какой бы властью ни обладали: я сделаю
все, все возможное, я обещаю, клянусь, я докажу свою преданность и покорность.
—
Что же делать? — спрашивает Кунгузова.
Что ей делать?! Она меня спрашивает? Меня? Мне
становится стыдно за свое хамство.
—
Простите, — говорю я. — Мне очень жаль. Правда.
Она всхлипывает и начинает плакать. Слезы
текут по одутловатым щекам, промывают дорожки в слое наспех наложенного
тонкрема.
—
Что же делать? — повторяет она за моей спиной рабочие, расширив стенки могилы и
подкопав гроб, заводят под него стропы, выкладывают их на краю могилы, вылезают
наружу, подхватывают стропы, широко расставив ноги, чуть приседают, начинают их
выбирать.
У Лебеженинова гроб дешевенький. Синяя обивка,
местами сбитая, открывшая плохо обструганные доски. Рабочие переносят гроб
через холм вынутой из могилы земли, ставят на заранее подготовленные козлы.
Губернатор что-то говорит главе, глава манит к себе Петю, и Петя, спотыкаясь,
оскальзываясь, лавируя между могильными плитами и оградами, направляется к
Тамковской, говорит, что губернатор и областной прокурор хотели бы, чтобы
руководитель группы службы экстренной психологической помощи присутствовал при
поднятии крышки гроба. Тамковская бледнеет, цепляется за Извековича так, будто
ее сейчас столкнут в лебежениновскую могилу и заживо засыплют землей.
—
Пожалуйста, Антон, — Тамковская еле-еле, с трудом выталкивает из себя слова.
Я иду за Петей и оказываюсь рядом с губернатором.
Слева от меня — прокурор, он дает рабочим команду, они, вооружившись фомками,
поддевают крышку гроба. Ноют гвозди. Во рту становится сухо. Крышку поднимают,
прислоняют к гробу. В гробу лежит русоволосый человек, у него высокий лоб, нос
с горбинкой, руки сложены на груди.
—
А он у вас был красавцем, — говорит губернатор.
Забежавший в гроб ветерок приподнимает прядь
волос лежащего, порыв стихает, прядь опускается на лоб.
—
Это точно он? — губернатор обращается к главе. — Надо было позвать вдову. Вдруг
— подменили? А? Она бы опознала…
Глава не отвечает, переминается с ноги на
ногу.
—
Вы считаете — такое возможно? — спрашиваю я.
—
У нас все возможно! — губернатор преисполнен гордости.
—
Это он, — тихо говорит глава. — Никого звать не нужно.
—
Ну, тебе виднее, — губернатор привстает на цыпочки, заглядывает в гроб. — А вы,
Антон Романович, не хотите заглянуть? Вам право первого взгляда. Как гостю. По
законам гостеприимства. Ты не возражаешь, прокурор? Нет? Прошу вас, Антон
Романович, прошу!
Я делаю шаг вперед. Потом — еще полшага.
Передо мной чуть тронутый тлением, со сложенными на груди руками и начавшими
расползаться губами художник и учитель, педофил и взяточник, несчастливый муж,
нашедший последний приют, отправившийся в плаванье, убиенный, погибший, умерший.
Была надежда, что все прошедшее, в том числе и в первую очередь — встреченный
мной ангел-таксист, все будет забыто как сон, все вернется к началу, впавшие в
кому из нее выйдут, погибшие от удара металлической трубой воскреснут, а вся
история с Лебежениновым раскрутится в обратном направлении, и он не умрет в
камере, а, в обратной перемотке, уедет из городка, и мы сюда не приедем,
Тамковская будет сидеть в своем кабинете, Извекович — в своем, я — в больничной
палате, в трубочках-проводочках, в ожидании судна. Надежда не сбылась: меж
пальцев Лебеженинова зажат оторванный цветок лилии, точно такие же стояли в
трехлитровой банке на столе у его вдовы, другие цветы, лежащие в гробу,
пожухли, сморщились, этот — свеж, ярок, его аромат примешивается к запаху
тления, от смеси запахов начинает мутить.
Меня теснит эксперт, он в сером халате,
перчатках, бахилах, шапочке. На нем защитные очки, на поясе — сумка для сбора
вещественных доказательств, другая, с инструментами, висит через плечо. За ним
следует фотограф, его камера щелкает, ловящий фокус объектив жужжит.
Оглянувшись, я вижу, что Тамковская с
Извековичем идут к кладбищенским воротам. Издалека они похожи на родителей,
навещавших могилу сына. Их спины горестны и безутешны. Каблуки Тамковской
проваливаются в сырой гравий, Извекович поддерживает ее за локоть. Глава
администрации и местные начальники составили группу вокруг прокурора. Прокурор
сдержано жестикулирует. Видимо дает пояснения о правовых аспектах существования
оживших покойников, об их правах и обязанностях, о надзоре над соблюдением
оных.
Человек с осиновым колом подходит ближе к
гробу, его куртка подпоясана узким кожаным ремешком, за ремешок заткнут
деревянный молоток. Я обращаю внимание на то, что у этого человека рыжая
всклокоченная борода, он сдергивает с головы плотную шапочку, и на плечи ему
падают длинные темно-русые волосы. Этакий былинный герой. Я оборачиваюсь к
губернатору: этого безумца надо остановить, распоряжение вбить кол в
Лебеженинова надо отменить, пересмотреть!
—
Не волнуйтесь вы так, Антон Романович. — Губернатор широко улыбается. –Все под
контролем!
Он обходит меня, подходит к рыжебородому,
забирает у него кол и молоток, берет кол на изготовку, встает вплотную к гробу.
—
Что вы… Что вы собираетесь делать? — Я облизываю пересохшие губы.
—
Я же сказал — не волнуйтесь. — Губернатор улыбается чуть в сторону от меня, я
слышу, как за моей спиной срабатывает спуск фотоаппарата, а рыжебородый, достав
из кармана куртки телефон, начинает снимать губернатора.
—
Вы что подумали, Антон Романович? Мы же современные люди! Это я для дочек,
одной в Швейцарию, другой в Штаты. Они просили. Да и из аппарата премьера
просили, для прикола. Антон Романович! Куда вы? Куда?
…Я смотрю на облака. Мне нравится, что облака
снизу окрашены сильно разбавленной лазурью, выше они начинают кучерявиться,
светлеть, становятся совершенно, невыносимо белыми. Мне кажется, что на облаке,
словно неподвижно висящем над невидимой мне, изгибающейся, обтекающей город,
кладбище, могилу Лебеженинова рекой, что среди облачных лазоревых отсветов,
между серых клубов, поднимающихся вверх, что там, на облаке, кто-то есть, и мне
кажется, что чья-то опрокинутая тень пробегает по исподу облака, застывает на
одном месте, потом вновь начинает свой бег. Кто это? Чья это тень? Я закрываю
глаза и думаю, что когда я их открою, исчезнет и губернатор с осиновым колом в
руках, позирующий для своих дочек, и лазоревое снизу, белое сверху облако с
пробегающей по нему тенью, исчезнет и этот город с семьей Кунгузовых, могучей
женщиной, так желающей уберечь меня и сохранить, Лебежениновым — ожившем
покойником, сейчас притаившимся, уверенным, что его не раскроют, лежащим во
гробе, и Лебежениновой — его вдовой, предавшей покойника еще при его жизни.
Никто и ничто не исчезает. Исчезает только
надежда, что все происходящее — галлюцинация после наркоза, все приобретает
четкость, резкость, все наполнено звуками полноценной жизни. Трещат сороки.
Скрипит гравий. Слышны голоса. Далеко-далеко стучат на стыках колеса длинного
железнодорожного состава. Губернаторская свита вышла на широкую кладбищенскую
аллею, а сам губернатор стискивает мой локоть.
—
Антон Романович! У меня к вам небольшой разговор, совсем небольшой. Давайте
будем двигаться неспешно. Вон мои шакалы, пока до них дойдем, я скажу все, что
хотел. Не против?
—
Валяйте! — говорю я.
—
Вот, правильно! Вы без церемоний. От них уже колотит. Так вот, ваш начальник
переходит на работу в правительство. Его троюродный брат учился на одном курсе
с премьером. Знали? Нет? Да? А жили они все здесь, в этом долбаном городке. В
этой гребаной губернии, куда меня прислали латать дыры и поднимать упавших. В
те времена, когда наш премьер был президентом. Которым он вскоре станет вновь.
Мы движемся по кругу. Знаете это? По кругу, только по кругу и обладающие более
высокой скоростью видят перед собой спины тех, кто стартовал раньше. Спираль
придумали жидомасоны. У нас — надежный, проверенный круг. Я бы даже сказал —
кольцо. Нам недостает решимости, но мы на верном пути.
—
Но если мы движемся по кругу, то есть, простите, по кольцу, то должны вернуться
в исходную точку. Какой же это верный путь? Путь ведет к чему-то…
—
Новому, неизведанному? Антон Романович, не повторяйте вы эти благоглупости.
Круг, только круг! Ну, иногда вытянутый, эллипс, но редко, в особых случаях. У
нас сейчас такой случай. Случилась некая растяжка круга. Мы его подрехтуем.
Вернем ему…
—
Подождите! Но люди не могут ходить по кругу! Люди…
—
Антон Романович! Даже странно, что это говорю вам я, а не вы — мне. Во-первых, люди-то
как раз всегда ходят по кругу, как лошаки. Люди на дух не выносят всякие там
спирали, тем более — что-то, устремляющее ввысь. Во-вторых, какие такие люди?
Это которые народ? Антон Романович, а вы когда-нибудь видели народ? Ну, скажем,
выходя на улицу? Не люди лавируют меж выбоинами на тротуаре, а Клавдия
Петровна, пенсионер, бывший работник образования, Вовчик, наркоша и мелкий вор,
да Танюшка, спешащая к детям мать-одиночка, которую только-только отжарили
двое, пока Танюшкина мать сидела с внучками и думала, что Танюшка получит
работу в таможне или где-то еще, где будет грести деньги лопатой и…
—
Простите, я вас не понимаю. Вы сразу о многом, я…
—
Все вы понимаете, Антон Романович, все отлично понимаете! Ваш начальник займет
очень, очень-очень важный и ответственный пост. А в его кресло сядет… Сядет…
Ну, Антон Романович, ну же!
—
Тамковская? У нее отец был в Госплане. Брат в аппарате Госдумы.
—
Какая еще Тамковская, Антон Романович! Это вон та усталая женщина, которая
висит на руке вашего коллеги, фамилия на «ич»…
—
Извекович.
—
Да, он. Подполковник в отставке. А я — генерал-майор. Ну, так кто?
—
Что «кто»?
—
На место Алексей Алексеича назначают вас, Антон Романович! Вас! Какой вы
недогадливый, а еще экстремальный психолог. Да, Антон Романович, вас! Пока
«врио», но вскоре ваше «врио» станет «ио». А потом исчезнет это «ио»…
—
Но с чего это переделывать мое «врио» в «ио»? С чего ему вообще меня двигать?
—
Да я об этом только что сказал. Такова реальность кольца. Вам предстоит ее
ощутить. Меня выдернули с хорошей должности в Брюсселе, посадили в Совет
Федерации, потом сделали губернатором. Почему? Кольцо!
—
Но я-то не здесь родился. Несколько дней назад я и знать не знал об этом
городке.
—
Нашему премьеру лучше других известно, кто где родился.
—
Что вы хотите этим сказать?
—
Не обязательно здесь родиться в буквальном смысле слова. Понимаете? А я вот
доработаю до президентских выборов, поздравлю нового президента с возвращением
и буду сидеть на даче. Внуков нянчить. Надеюсь, они скоро у меня будут. Дочь моя
старшая в этом году заканчивает. Психолог. В соответствии с жанром я должен был
бы просить вас взять ее к себе, но делать этого не буду: она нашла место где-то
в Лангедоке, в школе для дебильчиков. Она у меня очень чувствительная. С
воображением. У меня же воображения почти не осталось, а чем меньше в человеке
воображения, тем более он жесток. С годами я становлюсь все более жестоким. Это
не я заметил, это давно известно. Но сегодня я отменил распоряжение сжечь тело
этого Лезе…
—
Лебеженинова.
—
Да, его. Я отменил распоряжение, когда подняли крышку. И думаю, что отменил
правильно. Мертвое тело принимает очертания судьбы, которая вела еще живого. У
нашего… да-да, я помню — Лебеженинова, судьба была жалкой, незавидной. Пусть и
дальше лежит. Оставим судьбу в неприкосновенности, хоть он на нас клеветал. Мы,
мол, все художественные школы закрыли. Не закрыли, а перепрофилировали, и не
школы, а рассадники непотребства. Если бы там рисовали пейзажи акварелью, а там
— манду в разрезе, маслом. Да, Антон Романович, именно так, но у вас вид
уставший. Много с нами работы? Да, много! Но ведь интересно! Скажите —
интересно?
—
Еще как, еще как! Но зачем убили Лебеженинова?
—
Если вы думаете, что его убили, значит у вас есть и версия — кто?
—
Хотите скажу?
—
Ну да. Мне это нравится: приезжает весь в белом, на белом, блядь, коне, и все
нам тут объясняет. Как нам хлеб сеять, как дома строить, как убийства
раскрывать, которые вовсе не убийства, а еще как…
—
Ловить оживших покойников… Да, я знаю, что он встает из гроба. И вы это знаете.
И отменили распоряжение кремировать тело не потому, что его мертвое тело
приняло очертания судьбы и вас это растрогало.
—
И почему?
—
Вам нужно, чтобы он вставал из гроба.
—
Да вы политик, Антон Романович! Вам бы куда-нибудь советником. Если бы не мои
перспективы, я взял бы вас к себе… Езжайте-ка домой, дорогой мой, занимайте
кресло начальника, а мы тут разберемся во всем, кого надо накажем, и все станет
на свои места. Вы меня услышали?
Губернатор сдавливает мой локоть.
—
Я вас услышал, — говорю я.
—
Ну и славно! Ну и прекрасно!
17.
Я
лежу, укрытый до подбородка шелковым красным покрывалом. В кресле сидит
Тамковская, ломает пальцы, ее светлые глаза потемнели, она поджимает
чувственную нижнюю губу. Тамковская делится последними новостями нашего
управления: меня назначили временным исполняющим — губернатор оказался прав, —
мне надо торопиться — работающие на землетрясении, на обрушении, на сходе и
наводнении, на последствиях теракта, на автокатастрофе с автобусом,
перевозившим детей на какой-то фестиваль, на пожаре в доме престарелых —
словом, все экстремальные психологи работают без координации, без
методологической поддержки, ведь наш начальник переведен заместителем министра
и убыл по новому месту работы, где будет носить погоны, ему присвоили
генеральское звание, ему шьют форму, подбирают фуражку.
—
Генерал? Сразу? — спросил я. — Он же лейтенант запаса. Хотя если ему присвоили
звание генерал-лейтенанта
—
Я не разбираюсь в воинских званиях, — Тамковская зябко повела плечами и
сообщила, что Раечка передала содержание последнего приказа нашего начальника:
в городок приедут работавшие на землетрясении, на катастрофе с автобусом, на
наводнении, а мы трое отбываем, причем передавать дела не обязательно — смена
из молодой поросли, все знают сами, все читали, во всем разбираются.
—
Ну и отлично! — сказал я. — Только у меня здесь одно дело. Вы езжайте без меня.
Я догоню. И все-таки введу их в курс. Определю им задачи.
—
Что за дело? Может я им займусь? Вместе с Робертом. Мы и смену примем. Вы
поезжайте. Мне так не хочется возвращаться. Возвращаться в свой кабинет, в свой
дом…
—
У вас прекрасный дом и… — начал я: Тамковская жила в небольшом, стильном
особняке, с сухим умницей мужем, дети, сын со своими странностями и маленькой
женой с красными волосами, и пухлая дочь с тощим приятелем, давно съехали, то
ли Америка, то ли Европа, то ли Бали, Гоа, кто их всех поймет, у всех — одно и
то же.
—
И? — Тамковская посмотрела на меня.
—
Все так плохо, Оля? — спросил я.
—
Да, — Тамковская покачала головой. — Еще хуже, чем ты можешь представить.
Плохо. Очень плохо. Ладно, я же не могу заставить тебя уехать. Надо остаться —
оставайся, мне все равно — хоть поселись здесь, женись на этой бой-бабе, как
ее…
—
Кламм. По мужу. Она замужем. Муж — майор. Очень интересный человек. Да и я тоже
женат. Забыла?
—
О, да! Ты же у нас не свободен! Что ж! Мы с Извековичем поедем сегодня вечером.
Если, конечно, у тебя как у исполняющего обязанности начальника нет возражений.
—
Зачем такая спешка? — спросил я, но Тамковская не ответила: она смотрела на
сумерки за окном.
—
У тебя всегда в окно светит солнце. Ты обращал внимание? Сейчас я вижу закат, а
утром…
—
Ты разве была в моем номере утром?
—
Нет, но была в соседнем. Ты сам не замечал?
—
Замечал. Поэтому я опускаю шторы.
—
И тебя это не удивляет?
—
Меня ничто не удивляет.
—
Ты не знал, что солнце всходит на востоке и заходит на западе? Если утром в
окно светит солнце, то оно не может светить в него вечером. Мы можем проверить
— зайдем в номер Извековича и увидим, что там солнца нет. А в твоем номере…
—
У меня нет объяснения.
—
…я заметила в ведре окровавленные прокладки.
—
У меня перманентная менструация. Собираешься со мной поработать? Терапия
неврозов? Техника нападения врасплох? А потом расскажешь, какой пирожок я ел на
завтрак?
—
Не обижайся.
—
На тебя?
—
На меня. Я тебя не любила. А я не могла быть с теми, кого не любила.
—
А теперь?
—
Что теперь?
—
Теперь можешь?
—
Теперь могу. Я уже старая.
—
Что у тебя за навязчивая идея! Я таких сексуальных среди двадцатилетних не
встречал.
—
Нет ничего ужаснее, чем сексуальная старая мочалка.
—
Я чувствую — ты хочешь поговорить об этом. О своем будущем.
—
Мое будущее в прошлом.
—
Не хочешь о будущем, давай о твоей сексуальности.
—
Хочу, но не с тобой. Что у тебя?
—
Скорее всего, рак. Может быть, пронесет, но поразительно долго готовят
результаты анализов. У тех, кто лежал со мной в палате, анализы были готовы
через полтора часа. У меня — почти неделя. Наверное, если у меня рак, то он
какой-то особенный, изысканный, долгоиграющий. Но если нет метастазов, еще
поживем. Говорят, будут все равно проблемы с пиписькой. И стоять не будет, и
недержание. Нестояние, думаю, переживу, а вот непроизвольное мочеиспускание…
—
Мочеприемник. Нестояние можно обмануть имплантантом.
—
Какие познания! Откуда?
—
У него имплантант. У Роберта.
—
И как это? Работает?
—
Он нажимает на что-то, на какую-то кнопочку у себя в паху, и у него
разворачивается. Ну, буквально — разворачивается, как детская игрушка. Знаешь,
в которую дуешь, а она пищит и раскручивается, как длинный язык.
—
Тещин язык.
—
Что «тещин язык»?
—
Игрушка. Называется «тещин язык». В его игрушку тоже надо дуть?
—
Я не знала. Насчет «тещиного языка». А в его игрушку дуть не надо. Хотя что
подразумевать под «дуть».
—
Ты не обязана все знать. У него тоже пищит?
—
Тебе завидно?
—
Конечно!
—
У него не пищит. Он старался, чтобы я не заметила. Маскировался.
—
А ты заметила.
—
Заметила и сделала вид, что не заметила. Это нехорошо?
—
Это часть манипуляции. Субъект-объектные отношения. Обычное дело. Ты сама все
знаешь.
—
Он очень хороший.
—
Раскручивающийся член?
—
Скотина! Роберт…
—
А если он был чистильщиком? Катался по Европе, в перерывах между лакановскими
семинарами устранял переметнувшихся. Я читал в одной книжке, что в кагэбэ была
такая служба, в нее набирали особо одаренных, с прекрасной легендой. Он вполне
подходит. И такой спортивный. Подходил сзади, душил рояльной струной. Или
подбрасывал какого-нибудь яда. Да, скорее всего. Яд! Один из тех ядов, что
разрабатывал мой дед. И бывший второй советник, объявивший, что возвращаться не
будет, пил чай, в который Извекович добавлял…
—
Полоний?
—
Нет, тогда бы Роберт работал не у нас, а был бы парламентарием, предлагал новые
законы. Чем замысловатее яд, тем выше и успешнее дальнейшая карьера. Но все
равно — свои не оставят. Поддержат. Мне вот опереться не на кого. Я совершенно,
абсолютно одинок. Только эта Кламм, но и она замужем. Какой-то майор! Меня все
бросили, я никому не нужен…
—
Ты ему завидуешь!
—
Кому? Роберту? Да, завидую! Так вот, он добавлял такое средство, что человек
как бы умирал, его хоронили, а потом, в гробу, переметнувшийся просыпался. Это
была такая казнь. Месть невозвращенцам. Я читал, что одного, деятеля то ли НТС,
то ли просто бывшего торгового представителя, открывшего на государственные
деньги магазин готового платья, скоропостижно скончавшегося и похороненного
где-то под Мюнхеном, эксгумировали, потому что поступило заявление от жены —
ох, мужа убили чекисты! — а он там, в гробу, весь перекрученный, лицо синее,
ногти сорваны…
—
Хватит!
—
Кстати, нашего Лебеженинова почему-то не вскрывали, не отправляли на
экспертизу, сразу похоронили, а он возьми…
—
Ты хочешь сказать, что Роберт отравил твоего Лебеженинова? Съездил сюда в
командировку от прежней, оставшейся основной работы, подсыпал ему кое-чего,
потом Лебеженинова арестовали, Роберт вернулся и на голубом глазу…
—
У тебя с фантазией все хорошо. Но меня интересует не это. Те, кто убили, если
убили, рано или поздно ответят. Так или иначе. Мотивы, ими двигавшие, меня не
интересуют. Меня интересует: почему Лебеженинов и почему…
—
Тут все просто, — Тамковская берет со столика металлическую коробочку и
начинает вертеть ее в руках. — Его задержали несправедливо, его ложно обвинили,
его держали в камере тогда, когда была нужна помощь врача, он — умер. Он
пострадал! Такие-то и могут обратиться. Чтобы отомстить обидчикам. Они
возвращаются. Ты просто не знаком с вампирологией. Не знаешь элементарного. Про
оборотней.
—
То есть главе города и вдовушке надо поостеречься?
—
Они-то здесь при чем?
—
Они давно знают друг друга, с юности, с молодости, и когда Лебежениновы сюда
приехали, глава и жена Лебеженинова возобновили отношения.
—
Так! И ты молчал? Ничего не сказал?
—
Не успел. Сам узнал недавно.
—
Господи!
—
А вот этого…
—
Мотив значит, был?
—
Да.
—
И ты поэтому хочешь еще остаться? Поэтому? Собираешься разбираться во всем этом
дерьме? Думаю, это дерьмо не твое. Я уж не говорю, что это не касается нашего
управления. Ты должен ехать с нами. Я настаиваю. Что ты хочешь сделать? И что
ты сможешь?
Коробочка в руках Тамковской издает мелодичный
звук, словно кто-то ловкими и искусными пальцами перебирает струны арфы, и с
легким щелчком открывается. Из коробочки исходит мерцающий свет, в котором
кружатся крохотные, переливающиеся, перламутровые мушки.
—
Какая красота, — говорит Тамковская, разглядывая содержимое коробочки. –Ты это
здесь купил? Кому? — Она смотрит на меня. — Дочери? Она должна приехать? Твоя
младшая?
—
Да, обещала… к середине осени. Я купил… в небольшом магазине, «Сувениры»
называется. Было в единственном экземпляре. Там больше этого нет.
Тамковская подносит коробочку ближе к глазам,
вглядывается в ее содержимое. Кружащиеся мушки садятся ей на лицо, проникают
сквозь кожу, жесткие черты лица Тамковской разглаживаются. Губы приобретают
полноту.
—
Это местная работа? Да? Не думала, что в провинции могут делать такие вещи.
—
Значит — могут, — говорю я, борясь с желанием спросить Тамковскую — что там, в
коробочке, что? — Ты же не думала, что мы здесь попадем в такую историю. А мы
попали…
Тут в дверь стучат. «Заходите!» — кричу я, и в
номере появляется Извекович, в легком кожаном пиджачке, брючках в дудочку, с
шейным платочком, свежий и бодрый, держащий под локоть монументальную госпожу
Кламм, всю — в синем ореоле, синие туфли на высоком каблуке блестят лаком,
огромные глаза подведены синей тушью, лишь желтый цветок на высокой груди
вместе с румянцем разрушают синюю доминанту, тугие бедра вот-вот разорвут ткань
синего, с глубоким вырезом платья, в руке у Кламм синий платочек, она улыбается
уголками полных губ, вся — сила, мощь и соблазн.
—
С вами, Ольга Эдуардовна, я давно мечтала познакомиться, — говорит Кламм,
садится в кресло рядом с Тамковской, они начинают шушукаться, Извекович
перелистывает взятый со стола рекламный журнал.
—
…крайне сложно оценить сроки! — доносился до меня голос Кламм.
—
Но она беременна, да? — перебила ее Тамковская. — Это уже заметно? Несчастный
ребенок! Родиться уже после смерти отца…
—
Кто знает! — произнесла Кламм задумчиво. — Может быть, отец на момент его
рождения окажется живее всех живых. Я думаю, что это не его ребенок…
—
Антон! — слышу я голос Извековича. — Антон Романович! Телефон!
Я заворачиваюсь в покрывало, спускаю ноги на
пол, тянусь к телефону, снимаю трубку и слышу:
–Антон Романович? Говорит администратор. Вы
заказывали такси? Машина пришла.
—
Такси? Нет… А! Да-да! Оно, он… Да!
—
Антон Романович, машина стоит у крыльца, номер машины…
—
Я знаю, знаю! Сейчас спущусь!
—
А ужин? Ужин! Я хотела заказать ужин! Прощальный ужин! — Кламм вскакивает, но
я, подхватив одежду, теряя покрывало, сверкнув голой задницей, скрываюсь в
ванной.
Наступает пора действий. Хватит мямлить! Я
смотрю на свое отражение — мне нравится моя решимость. Она отражается в
зеркале. У меня решительная линия рта. Мои носогубные складки стали глубже. Это
мужественно. Мне плевать на будущее. Мое будущее в вечном.
В дверь стучат, я слышу голос Извековича и
открываю дверь: Извекович принес ботинки с всунутыми в них носками.
—
Спасибо, Роберт, вы настоящий друг! — говорю я.
Извекович смотрит, как я, сидя на крышке
унитаза, обуваюсь.
—
Мы с Ольгой уедем сегодня вечером, — говорит он. — Поужинаем и вперед. Вы с
нами?
—
Нет.
—
Понимаю.
—
Боюсь, что не понимаете. Без обид, Роберт.
—
Какие обиды! Что вы! Я хотел бы вам кое-что сообщить, чтобы вы были
предупреждены. Первое. Эксперт обнаружил неоспоримые доказательства, что
Лебеженинов покидал гроб. Притом, что в настоящий момент его тело мертво и
процесс тления идет. На подошвах — земля, цемент, он где-то ходил по стройке,
наверное, смотрел, как его школу ремонтируют. След от варенья на костюме,
покойник где-то пил чай с вареньем, варенье вишневое. Под ногтями —
био-остатки. Список можно продолжать. Этой информацией эксперт делиться с
губернатором, его командой и главой администрации не будет: если они узнают,
что покойник пил чай с вишневым вареньем, они от страха перемрут.
—
А вы, а вы, Роберт, как такую информацию перевариваете?
—
Бесстрастно. Как и то, о чем собираюсь сообщить в пункте два. Итак, второе. Мне
позвонили в номер. Я собирался зайти за Ольгой. Мы хотели выпить кофе, этого
отвратительного местного кофе, съесть булочку, эту сладкую, отвратительную
непропеченную булочку. Я одевался, звонок меня отвлек, Ольга меня не дождалась,
она одна выпила кофе, а потом пришла к вам, я ее искал, но потом подумал, что
она могла зайти к вам, что она в вашем номере, и встретил эту женщину с такой
интересной фамилией…
—
Соберитесь, Роберт, соберитесь! — обувшись, я встаю, кладу руку на плечо
Извековичу, у него хороший пиджак, из очень качественной кожи. — Вам позвонили.
Кто вам позвонил?
—
Не знаю. Я никогда не слышал этого голоса, а у меня прекрасная память на
голоса. Я помню даже те из них…
—
Роберт!
—
Звонивший сказал, чтобы я не смел уезжать. Что у него ко мне вопросы. Что он
встретится со мной завтра утром, за завтраком, что будет ждать меня в
ресторане, в этом отвратительном ресторане. И он упомянул об обстоятельствах
одного дела, напомнил мне кое-какие детали, о которых не мог знать никто. Он
описал, как выглядела одна женщина. Мы были вместе в Нормандии. На ней был
светло-кофейный плащ и шелковая косынка, поясок плаща был так завязан, что,
когда я хотел его развязать, он сильнее затянулся, и она сняла плащ через
голову, вместе со свитером, а он… он сказал, какими духами от нее пахло. Можно
допустить, что кто-то смог реконструировать, что я делал в тот вечер, но запах
духов, но цвет ее белья!
Извекович достает бумажную салфетку и громко
сморкается.
—
Так вы не едете? — спрашиваю я.
Извекович не слышит моего вопроса.
—
Это какая-то тотальная информированность,— говорит он. — Невообразимая.
Невозможная.
—
Так когда вы поедете? Сегодня? Завтра? После встречи?
—
Сегодня. После ужина. Этот человек ошибся номером. Не было никакой Нормандии.
Часов за пять доедем. Я люблю ездить ночью. Вещи собраны. Осталось положить все
в машину.
В дверь ванной стучат.
—
Мальчики! — Кламм стоит за дверью, царапает по ней ногтями. — Что вы там
делаете? Мальчики! Ай-ай-ай! Прекратите! Мы уходим, Антон Романович, уходим с
Ольгой Эдуардовной, хотим забрать с собой Роберта Ивановича. Отдайте нам его,
отдайте! Вас же ждет такси? Я права? Возвращайтесь скорее, мы будем в ресторане
или… Вы слышите? Мальчики!
Они уходят, я щиплю себя за руку — боли нет, я
еще не вышел из наркоза. Вот сейчас меня откатят в палату, туда придут мои
жена, дочки, даже сын придет, неизвестно где и как живущий, по щеке моей будут
скатываться слезы умиления, потом придет врач, скажет, что результаты анализов
вселяют оптимизм, что операция проведена вовремя, я выхожу из ванной, беру
коробочку, которую удалось открыть Тамковской, в которой она увидела что-то
красивое, что-то купленное в подарок моей младшей дочери, она, моя дочь, только
что приходила ко мне в палату, у нее на скуле припухлость, этот подонок ее бьет,
дай только мне выздороветь, приеду и ему покажу, но открыть коробочку не
получается, никак не получается, я ищу потайную кнопку, зацепку, рычажок,
безуспешно, меня ждет такси…
18.
В
машине пахнет ванилью и мятой. У водителя пушистые брови, маленький подбородок,
большие затемненные очки.
—
Едем на кладбище? — спрашивает он. — Мне сменщик передал заказ. Может ошибка?
—
Он не ошибается. Поехали!
—
Вы моего сменщика знаете?
—
Да. Хороший парень.
—
Ну, как сказать! — тронув с места, хмыкает водитель. — Куркуль! Надо было
датчик топлива поменять, я ему — давай пополам, а он — датчик сдох на твоей
смене…
—
Местный?
—
Сменщик? Не, недавно нарисовался. Квартиру купил.
—
Квартиру? А откуда приехал?
—
Говорит — с Ростова. Служил там, год за два, вредное производство, уничтожение
химического оружия…
—
Семья?
—
Жена-дети в Ростове остались …
—
Откажитесь с ним работать, — говорю я.
—
Вы тут нас к забастовкам не призывайте, — говорит водитель. — Мне диспетчер
сказал — вот твой сменщик, и точка. Это у вас там… Мы тут сами, — водитель
почему-то обижен, сопит, сжимает губы, — сами знаем…
…Я пожимаю плечами. Что толку разговаривать с
каким-то идиотом, когда мне дарована милость пожить во сне, приобщиться к
вечности перед тем, как обнаружить, что вечности не существует, вечности нет,
никогда не было и никогда не будет, что она плод фантазии, туман обмана, туман
надежды, в котором легко напороться глазом на ветку, споткнуться, слететь с
тропинки, расшибиться о камень. И мне становится страшно, это новый ужас
страшного сна, это кошмар в кошмаре, появляющийся из мягкой, почти осязаемой
темноты, из черного морока, и в этом ужасе мы въезжаем на площадку перед
кладбищенскими воротами.
—
Подождете? — спрашиваю я.
—
Ожидание в ночное время — сто двадцать за полчаса, — отвечает он. — Я бы
подождал, но по военной волне объявили общую готовность, впервые такое слышу…
Нет, не буду ждать! Вызовете через диспетчера, я за вами приеду.
Ему не терпится от меня избавиться. Я выхожу
из машины, он резко берет с места, мой крик — «Деньги! Стой! Эй!» — разносится
по площадке перед кладбищенскими воротами…
…Фонарь освещает центральную аллею, заставляя
боковые быть еще темнее. Я сворачиваю во вторую, и свет ночи проникает в
ноздри, липнет к рукам, словно плывешь в ином, теплом, обволакивающем
пространстве, на расстоянии вытянутой руки ничего не видно. Я чувствую, что
справа плотная стена могильных оград, среди них вдруг высвечивается надгробие
из кажущегося в свете ночи темно-сиреневым камня, женщина, уронившая голову на
руки, непроницаемая темнота начинает излучать мягкий, еле видимый свет, и
кажется, что окутанная этим светом женщина вот сейчас вздохнет, заголосит.
За моей спиной кто-то определенно есть,
кто-то, появившийся почти сразу, как я свернул в боковую аллею, медленно догоняет,
почти неслышно бормоча, фыркая, тяжело ступая, у догоняющего не две ноги, он —
я это слышу — на четырех крепких, сильных ногах, вот он уже совсем рядом, он
высок, тяжел, бегемот, монстр, ужасный, с горячим дыханием зверь, я боюсь
обернуться, поначалу решив спрятаться от преследователя возле рыдающей каменной
женщины, я все же ускоряю шаг, мелко семеню, дышу глубже, стараюсь не выдать
страх.
Догоняющий совсем рядом, я принимаю чуть
влево, ветки кустов накалывают ладонь, но я терплю, ничем не выдаю боль,
останавливаюсь, оборачиваюсь: черный силуэт возвышается надо мной на фоне
черных куп деревьев, сквозь которые проходят тонкие лучи лунного света,
смешавшегося со светом далеких фонарей, и догоняющий приближается вплотную, его
толстые губы почти касаются моего лба — это лошадь, лошадь с сидящим на ней
всадником, черная лошадь и всадник на ней весь в черном, рыцарь ночи, всадник
кошмара.
—
Антон Романович, — всадник наклоняется ко мне. — Заблудись? Садитесь сзади, я
вас вывезу.
—
Лиза! Лиза — это вы?
— Садитесь за мной, — отвечает Лиза Бадовская.
— Я дам вам руку, вставляйте ногу в стремя…
—
Что вы здесь делаете? Как вы здесь оказались?
—
Вас ищу. Мама сказала — вы тут.
—
Мама? Кто ваша мама?
—
Диспетчер городского такси. Садитесь!
Черная лошадь прядает ушами, чуть приседает, я
хватаюсь за Лизину коленку, она сухими пальцами жестко убирает мою руку, кладет
ее на переднюю, низкую луку седла, я прыгаю на одной ноге, ловлю в темноте
звякающее стремя и оказываюсь, губами ударившись о Лизино плечо, позади нее,
сразу чуть съезжаю вперед, ударяюсь носом о Лизин затылок. Ее волосы давно не
мыты, они влажные и плотно облегают круглый затылок.
—
Какая у вас смирная лошадка, — отстраняясь, говорю я. — Кобылка? Такая смирная!
—
Это Мальчик, мой любимый. — Лиза отпускает поводья, я чуть не падаю — ее
любимый идет, переваливаясь, по уходящей к оврагу тропинке, каждый его шаг
причиняет мне боль, я вижу непроницаемую темноту внизу, проплывающие надо мной
в прозрачной темноте толстые ветви.
— Вы ловкий, — говорит Лиза. — Занимались
конным спортом?
Мальчик насмешливо фыркает, жмется к кустам
так, чтобы колючки оцарапали мою ногу. Лиза, съезжая назад по седлу, чуть
нагибается вперед, хлопает Мальчика ладонью по шее, ее тугие ягодицы
прижимаются ко мне.
—
Первый раз, — отвечаю я.
—
Да что вы! А не скажешь.
—
Он и к вам приходил?
—
Лебеженинов? Нет, я его встретила, когда он шел от жены.
—
Еще до ларька?
—
Конечно! Ларек-то был утром, я ребят позвала, рассказать о ночной встрече. Всю
ночь не спала, тряслась. Я от сестры шла. Она там неподалеку живет. Он мне
навстречу. Я как встала, так и стою, а он, мол, Лиза, Лиза, давай посидим,
покурим, поговорим. Я — бежать. Утром я подумала — ну, он к жене сходил, в
могилу вернулся, а он тут как тут — пиво, бутерброд попросил продавщицу в
микроволновке разогреть. Мертвый, но замороженный бутерброд съесть не захотел.
Я бы, если бы умерла, и такой съела, а он… Мальчик! Ну что ты творишь?! — Лиза
натягивает поводья, слышно, как каблуки ее коротких сапожек ударяют под ребра
Мальчику, потом поводья она отпускает, и мы легкой рысцой выезжаем из темной
аллеи, впереди виден оставленный экспертами шатер, под ним, на козлах —
закрытый гроб Лебеженинова.
—
Странно! Нет охраны! Почему гроб не вернули в могилу?
—
Губернатор уехал, эксперт уехал вместе с ним, они забрали ОМОН, — отвечает
Лиза. — Наша охрана сбежала. Слухи разнеслись. Про грязь у него на ботинках… Вы
бы не испугались?
—
Конечно, — признаюсь я. — Испугался бы. Я и сейчас боюсь.
—
Нет, вы не боитесь. Вы бы не приехали на кладбище, если б боялись.
—
Вы меня захвалите, Лиза. То я ловкий, то смелый. Смотрите, загоржусь, подумаю,
что вы ко мне неравнодушны, начну за вами ухаживать.
—
То, что вы не боитесь, не означает, что смелый. Многие не боятся потому, что не
знают последствий. Или причин. Вы сами это можете расписать, а если захотите
ухаживать, то я бы не отказалась, я уж точно лучше, чем эта ваша Кламм.
—
Откуда вы…
—
У меня мама — диспетчер. Забыли? А Кламм ваша — сисястая, жирная, потная.
Неужели вам такие нравятся? Или она вас трахнула? Она хотела и Бориса трахнуть,
когда он только приехал, ее тянет на новенькое, не местное, она за майора
своего вышла только потому, что его сюда перевели, а она…
—
Лиза, я вам в отцы гожусь. А то и в деды…
—
Мы же об ухаживании говорим. Я с вами спать не собираюсь. Морщины, обвислость,
вялость, бр-р-р! Вы хоть следите за собой? Зарядка? Холодный душ по утрам.
Кашка, глазунья.
—
У вас большой опыт, Лиза?
—
Без опыта не проживешь. Мне морщины нравились, но в опыте они оказались
другими. Когда я отсюда уехала, мыкалась без крыши над головой, и один
морщинистый приютил.
Лиза натягивает поводья. Мальчик
останавливается. Недовольно фыркает.
—
Кто опустит гроб? — спрашиваю я. — Нам вдвоем его не поднять.
—
А я думала — вы сильный! — Лиза толкает меня локтем. — Слезайте! Не обходите
Мальчика сзади, может лягнуть. Он пугливый.
Нас,
оказывается, ждут: в синей тени разлапистого куста видны огоньки сигарет,
Боханов и Бузгалин, Кеша и Миша, они выходят на освещенное место.
—
Зачем ты его притащила? — Бузгалин придерживает Мальчика.
—Мы
бы сами справились. — Боханов встает рядом со мной.
—
Он сам по себе, я его никуда не тащила. Не нравится — прогоним.
Они
говорят обо мне так, словно я ничто, пустое место.
—
Прогоним? Он нас заложит! — Боханов бросает на меня быстрый взгляд, я успеваю
его поймать, его тусклые глаза — в темных провалах глазниц, узкие виски, черные
губы, он придвигается вплотную, дышит жареным и пивом. — У вас же с начальником
полиции дружба. Он должен был посадить вас. Единственный подозреваемый. В убийстве!
А с вас даже подписку не взяли. Отпустили. Да, вы теперь большой начальник.
Да-да. Все об этом знают. Кто ж вас тронет, вам можно теперь убивать, ночами по
кладбищам шастать…
—
Отстань от него, Кеша! — Лиза привязывает Мальчика к ограде могилы. На темном
памятнике — две овальные фотографии, тускло светится золотое «Помним…»
—
Лиза права. Отстань от него! — Бузгалин, отбрасывая тонкую серую тень,
наклоняется, вытаскивает из высокой травы лопату, протягивает ее Боханову.
—
А че я? Пусть вон психолог, — говорит Боханов, но лопату берет.
Бузгалин,
высоко поднимая ноги, проходит по траве, останавливается возле меня.
—
Он у нас чувствительный, — кивает Бузгалин на Боханова. — Как его к мусорам
занесло — непонятка. Кровь увидит — сразу в обморок. Так что нам придется
вдвоем. Идемте.
—
Куда?
—
Перевернем Бориса. Всего-то! Они же, мертвяки, когда пробуждаются, ничего не
соображают, им нужно время, чтобы разобраться — что? кто? где? — и если их
повернуть лицом вниз, они копают вглубь, а не наверх, устают и оставляют
попытки. Это давний метод. А еще надо в ладони положить камни — они не
догадываются разжать кулаки.
—
Я думал они хитрые. Хитрее живых.
—
Наоборот! Они — простодушные, разве что нюх обретают особенный и легкость
движений. Это в ужастиках они… — Бузгалин открывает рот, чуть поднимает руки,
делает пару шагов, изображая персонажа фильма про оживших покойников,
получается у него плохо, но он явно наслаждается своей нынешней ролью знатока,
просветителя, командира. — …в ужастиках они вот такие, а-а-а! А на самом
деле, когда они входят во вкус, они бегают, прыгают…
—
Трахаются, — вставляет Боханов. — Да, Лиз? Он тебя собирался… — Боханов
несколько раз хлопает ладонью правой руки по сжатой в кулак левой, получается
гулко и похабно. — Холодного Шурика под кожу загнать — это они могут. Это они
любят…
—
Заткнись!
Боханов рассматривает край лопаты, пробует
рукой — острый ли, удовлетворенно качает головой.
—
А я че? Ты сама говорила: у него, когда с тобой разговаривал, был стояк, аж
штаны трещали.
—
Заткнись!
—
У вас значит это не первый случай? — спрашиваю я Бузгалина.
—
С чего вы взяли?
—
Ну, вы изучали, как себя вести с ожившими покойниками, как сделать так, чтобы
они не вылезали из могил. Даже если вы фанат фильмов про вампиров и прочую
нечисть, все равно вы не будете…
—
Мы готовились, — говорит Лиза. — Это должно было рано или поздно случиться.
—
Почему?! Почему это должно было случиться? — я почти теряю дар речи, мне душно.
—
Был тут один, смотрящий за городом. — Боханов кладет лопату на плечо. —
Запустил руку в общак. Его свои же перекрестили двумя очередями и контрольный —
в голову, а он ночью, после похорон, позвонил своим дружбанам, которые его и
грохнули. Они приехали, могилу раскопали, а этот…
—
Хватит, — шипит Бузгалин. — Ты что-то сегодня разговорился. Тебе сказали —
заткнись!
—
И ты туда же! Ладно. — Боханов втыкает лопату в землю. — Молчу. — Он проводит
пальцами по губам так, словно застегивает застежку-молнию, — Берите лопату,
Антон Романович!
—
Мы перевернем. — Бузгалин цепко берет меня за плечо, поворачивает к стоящему на
козлах гробу Лебеженинова. — Закапывать будешь ты!
Моя уверенность в том, что Боханов рубанет мне
лопатой по шее, крепнет. Сделать это ему будет особенно удобно, когда я
наклонюсь, чтобы взяться за крышку гроба. Бузгалин недаром так крепко меня
придерживает: в нужный момент он обхватит меня сзади, сам отклонится назад,
отвернется, чтобы моя кровь не брызнула ему на лицо, крикнет: «Давай!» Я дрожу
от предчувствия.
Бузгалин замечает эту дрожь. Он удивлен, но
потом улыбается, показывая крепкие желтые зубы.
—
Мы должны его остановить, — говорит Бузгалин, подводя меня к гробу
Лебеженинова. — Жаль, конечно, Бориса. Он был хороший, честный. Приехал не за
деньгами, не за славой или почетом, короче, приехал ради нас, ради детей там маленьких,
а его вот так…
—
Да что ты распинаешься! — Боханов задевает лопатой по ограде одной из могил,
лопата ударяет по прутьям, прутья проигрывают «там-там-та-ам!», гулко
вибрируют. — Хороший! Все они хорошие, когда лежат в своих могилах. Не хера по
улицам таскаться. Согласны? — Он смотрит на меня, ожидая одобрения.
—
От тебя, Кеша, тошнит. — Бадовская выбрасывает недокуренную сигарету. –Тебе в
ментовской школе совсем мозги задолбали. Ты и прежде был долдон, а теперь…
—
Мне никто ничего не задалбливал, я сам до всего своим умом дойти могу. —
Боханов обижен, он втыкает лопату в холм вынутой из могилы Лебеженинова земли.
— Я тебя не глупей, Лизка. Это тебе мозг вынесли, пока ты ходила на митинги да
подписи собирала. Это у тебя…
—
Хватит! — вдруг говорю я. — Мне надоело вас слушать. Вы все — идиоты. Вы все
мне неинтересны. Мне скучно со всеми вами. Давайте сделаем дело, а потом я
поеду в гостиницу, лягу спать, а вы тут разбирайтесь. Хорошо? Только ответьте
на один вопрос, только на один…
—
Идиоты? — Бадовская смеется. — Это нам Поворотник говорил, и глава наш, и все
прочие. Когда мы им про ожившего Лебеженинова рассказывали. Вы, дядечки,
наверное, сговорились…
—
Вы знаете одного таксиста? — спрашиваю я, жестом прошу Бадовскую замолчать. —
Он ходит в сером костюме, в черной рубашке, ботинки у него…
Они переглядываются.
—
Таксиста? Какого еще таксиста? — спрашивает Боханов.
—
Это не он сказал вам, что надо готовиться? — спрашиваю я, понимая, что вопрос
звучит нелепо, что это я — идиот, скучный идиот, с кашей в голове.
—
Таксист? — Бадовская пожимает плечами. — Который недавно приехал? Я его не
видела, но мама говорила — приехал то ли с Крыма, то ли из Харькова. У него
жена операции ждет, ему деньги нужны, а там с ними не очень, он хотел в
столицу, но что-то с бумагами, он официально получал разрешение, его сюда, к
нам, направили…
Я чувствую — они что-то темнят. Их словам — и
про смотрящего, и про ангела-таксиста — верить нельзя. Чтобы три современных
молодых человека готовились к тому, что из могил будут вставать ожившие
покойники — нет, это невозможно, это обман, они что-то задумали, что-то
скрывают, я игрушка в их руках, мало мне того, что меня использует ангел, мало
мне…
—
Давайте начинать! — говорит Бузгалин.
Мы с ним встаем у гроба. Он — в ногах, я —
там, где должна быть голова Лебеженинова.
—
Теперь давайте постараемся соблюдать тишину, — говорит Бузгалин. — Мы тут так
орали, что слышно нас было… Хорошо еще, что сторожа в церкви нет.
Мы поднимаем крышку. Сразу до меня доносится
исходящий из гроба сладкий аромат. Я заглядываю под крышку и вижу лицо
Лебеженинова. Оно темное, расползшиеся бледные губы, втянувшиеся щеки. Его
глаза чуть приоткрыты, мне кажется — он следит за мной, пытается предугадать —
что я буду делать.
— Давайте, берите его за плечи, — говорит
Бузгалин. — Не бойтесь. Он не кусается. Приподнимайте и…
Я хватаюсь за пиджак Лебеженинова. Хорошая
ткань. Костюм совсем новый. Мои все заношенные, по возвращении надо купить пару
костюмов, кто знает, сколько я буду исполнять обязанности, но костюмы нужны,
интересно, полагается ли исполняющему обязанности возмещение представительских
и подъемных — кажется, это так называется? — расходов.
—
Вы так его не перевернете, — говорит Бузгалин, он обхватил бедра Лебежени-нова
— откуда он знает, как надо переворачивать трупы в гробах? — Глубже, глубже
просуньте правую руку и поднимайте ее, а левой…
Я следую указаниям Бузгалина. Сквозь ткань
костюма я чувствую идущий от тела Лебеженинова холод. Когда мне удается
приподнять правое плечо Лебеженинова, внутри его тела что-то булькает, но я уже
не обращаю на это внимания, мне уже не страшно, все усиливающийся тяжелый запах
уже не кажется мне тошнотворным, я толкаю тело вверх, оно кособоко поднимается,
нам удается положить Лебеженинова на левый бок, потом мы сдвигаем его, толкаем,
тело опускается ничком, но левая рука оказывается внизу, и тогда Бузгалин
приподнимает тело за плечи, а я вытаскиваю руку, теперь они протянуты вдоль
тела, ладони раскрыты. У Лебеженинова аккуратно пострижен затылок. На макушке
намечалась лысина. Бузгалин отпускает плечи Лебеженинова, голова ударяется о
дно гроба, слышен хруст.
—
Вы ему сломали нос! — почти кричит Бадовская.
—
Извини. — Бузгалин отступает от гроба, он держит руки так, словно ему
скомандовали «руки вверх!». — Не удержали, извини…
—
Теперь камни! — Бадовская кладет в ладони камни, в правую — белый, в левую —
черный.
—
Сожмите ему пальцы! — командует она. — Так, чтобы он зажал камни.
Это сделать непросто. Пальцы трупа не хотят
складываться в кулак, распрямляются, я сжимаю их и сжимаю, его суставы трещат.
—
Все! — говорю я. — Можно закрывать!
Крышку Бадовская прибивает особенными
гвоздями: их выковал знакомый кузнец, они из серебра, на них пошли три
серебряных столовых ложки, за гвоздями пришлось ездить километров за сорок от
городка, пришлось брать такси, мать прислала хорошего водителя, не лихача, как
раз того, приехавшего недавно в их город, оказавшегося молчаливым,
предупредительным. Ну да, ну да! Так я им и поверил!
Я вошел во вкус, я держу гроб и готов сам, в
одиночку, опустить его в могилу.
—
Не горячись! — Боханов отстраняет меня плечом. — Ты давай с того конца. Вместе
с Кешей. Раз-два-взяли!..
19.
…Мы
идем по кладбищу к воротам, молча. Того, что мы сделали, явно недостаточно,
ангел хотел чего-то большего, он будет недоволен, интересно — что он пообещал
этой троице, но мне он не поможет. Боханов несет на плече лопату. Бузгалин идет
впереди, его мосластая фигура чернеет в обтекающем ее свете ночи. Бадовская
ведет под уздцы Мальчика, Мальчик дрожит, фыркает, он напуган. Бадовская
открывает калитку, выводит Мальчика.
—
Ну, было очень приятно. — Боханов поворачивается ко мне, лопатой ударяя
Мальчика по шее, Мальчик хрипит, приседает на задние ноги, встает на дыбы.
Бадовская повисает на поводьях, но, перебирая передними ногами в воздухе,
Мальчик на задних идет вперед и, точно боксер, встречающий наступающего
соперника, копытом бьет повернувшегося узнать — что за шум? — Бузгалина в
середину лба. Бузгалин падает навзничь, да еще ударяется затылком.
—
Ах ты, гад! — Бадовская лупит Мальчика длинным концом повода, я встаю на колени
рядом с Бузгалиным, достаю из наполненного слюнями рта толстый, скользкий язык.
Мы с Бохановым делаем Бузгалину искусственное
дыхание. Накрыв его рот платком, я вдуваю в него воздух, Бузгалин открывает
глаза, начинает дышать, его лоб разбит, затылок тоже, под ним лужица крови. Мы
кладем Бузгалина на бок, Боханов снимает рубашку, рвет на лоскуты, начинает
перевязку, а Бадовская, выпустив из рук повод Мальчика, звонит в «скорую».
Выясняется, что одна машина только что уехала на дорожную аварию, случившуюся
при выезде из городка, возле кладбища, а другая приехать не может из-за
неполадок с тормозами. Бадовская вызывает мать-диспетчера, просит прислать
такси, та говорит, что этой ночью на линии было лишь одно такси, именно оно и
попало в аварию…
…Лиза прячет телефон, говорит, что если она
все правильно поняла, от кладбища до места аварии каких-то полтора километра, и
если мы поторопимся, то сможем отправить Бузгалина в больницу на той же
«скорой», что поехала на вызов.
Мы усаживаем бесчувственного Бузгалина на
холку Мальчика. Бадовская запрыгивает в седло, придерживая одной рукой
Бузгалина, скачет вперед, они растворяются в темноте, и только перевязанная
голова Бузгалина мотается из стороны в сторону.
Мы с Бохановым быстрым шагом идем следом,
доходим до перекрестка с основным, ведущим от городка шоссе. Далеко-далеко
видны мигающие огни «скорой» и машины ДПС. Мимо нас проносится тупорылый армейский
фургон с большим красным крестом на боку. Фургон тормозит, его заносит, он чуть
не сваливается в кювет, потом лихо сдает назад.
—
Добрый вечер, Антон Романович! — открыв дверцу, говорит майор Кламм, из-за его
плеча выглядывает Поздышев, он подносит руку к козырьку надвинутой на лоб
фуражки. — Поздышев! Сидя честь не отдают!
—
Я просто приветствую Антона Романовича, — Поздышев обижен. — Его начальник
теперь наш командир, ребята в гараже сказали — может к нам приехать, с
проверкой, он уж разгребет то, что прежние наваляли, правда, Антон Романович?
—
Добрый вечер, Геннадий Самсонович! — говорю я, кивнув Поздышеву — мол, да,
разгребет, еще как разгребет. — Вы нас не подбросите? Нам вот…
—
Так и мы туда, Антон Романович! У штатских одна «скорая» на ходу, а другая
сломана. Бардак! Нам Михал Юрич позвонил, говорит — авария, помогите
транспортом, Иван Суреныч уже в госпитале договорился, пострадавших туда
повезем, трое пострадавших, а машина — одна, ну согласитесь — ведь бардак, да?
—
Гена, заткнись! — раздается женский голос из глубины фургона, и крепкая рука
сдвигает боковую дверь. — Антон Романович! — Анна Кламм — сама энергия. — Я так
давно вас не видела! Что вы узнали? С кем говорили?
—
Э! Короче! — Боханов залезает в фургон, я — вслед за ним.
—
Я расскажу, — говорю я, боком усевшись на жесткое сиденье. — Ничего нет
тайного, чтобы…
—
…это не стало явным! — заканчивает Поздышев, трогая фургон с места.
—
Антон Романович хотел сказать совсем другое! — Анна возмущена, ее ноздри
раздуваются. — Гена, скажи своему солдату…
Майор треплет Поздышева по плечу.
—
Мне кажется, Антон Романович хотел сказать именно это, — говорит майор. — Когда
я имел честь общаться с Антоном Романовичем первый раз, я почувствовал — Антон
Романович человек прямой, искренний, и он обходится без кривотолков.
—
Гена, я после первой встречи почувствовала — ты тупой зануда!
—
Но, милая…
—
И мне потребовалось столько лет, чтобы убедиться — первые чувства всегда самые
верные! Антон Романович! Вы знаете, что у Лебеженинова, того, что лежит в
гробу, на подошвах свежее собачье дерьмо? Соскоблили, отправили на анализ.
Выяснили — это дерьмо собаки, что сидит на цепи у дома родителей его вдовы.
Современные методы исследования точны и занимают так мало времени! Вот только
проводятся они на импортном оборудовании, по зарубежным методикам, а выдающиеся
открытия, сделанные нашими учеными, не находят воплощения! Только пушки и
самолеты, на которых летают такие неумехи, как…
—
Милая, а что еще обнаружила комиссия? — почти шепчет майор.
—
Изъяла баночку со спермой, которую его вдова держала в холодильнике! У них было
соответствующее решение суда!
—
Решение суда на изъятие спермы?
—
Решение на изъятие всего, что имеет отношение к бродящему по нашему городу ожившему
покойнику, зануда!
—
То есть таким образом суд признал, что наш покойник ожил?
—
Да! Если угодно! Признал! Но что есть суд? Послушное орудие в руках власти!
—
И получается, наш Лебеженинов — официально признанный судом оживший покойник?
—
Да! Да! Пусть официально признанный, только отстань! Ведь эксперты выяснили,
что…
Кламм говорит очень громко, Боханов смотрит на
нее с восхищением и ужасом. Майор, продолжая похлопывать Поздышева по плечу,
кивает в такт ее словам, улыбается, его глаза полузакрыты.
—
…что сперма эта — действительно сперма Лебеженинова!
—
У них были образцы?
—
Зачем им образцы?
—
Ну надо же было сравнить сперму покойника со спермой живого!
—
Сравнивают не сперму, а образцы ДНК! Тупой! У тебя две извилины!
—
Ты раньше говорила — одна.
—
Вы не могли бы повременить с выяснением отношений? — обращаюсь я к Кламм. —
Спасибо! Скажите, Анна, разве анализ ДНК можно провести так быстро? У меня есть
знакомый, у него брали пробы ткани для разных тестов, так эти тесты длятся уже
почти неделю, а тут…
—
Это экспресс-тест! Новейшая технология! Бабушка ученого, со стороны отца, того
ученого, который разработал этот тест, родом из нашего города, между прочим,
когда все тут развалили, они уехали, а теперь он, и бабушка его, и отец —
граждане другой страны! Это несправедливо! Обидно, что наши покойники…
Узнать, почему Кламм обидно за наших
покойников, не удается: Поздышев тормозит, объезжает почти перегородивший
дорогу тягач с длинным прицепом, съезжает на обочину, впереди, уткнувшись в
дерево, с торчащим кверху гнутым капотом стоит «мерседес» Извековича, сам
Извекович сидит, привалившись к заднему левому крылу «мерседеса», правая
штанина его белых брюк в чем-то темном. Носилки с лежащей на них Тамковской
впихивают в «скорую», рука Тамковской свисает, ударяется о порожек «скорой»,
мне кажется, что Тамковская мертва.
— Что случилось, Роберт? — кричу я.
—
Хороший вопрос! — У Извековича дрожат губы. — Обгонял какой-то идиот, по
встречной — фура, идиот не успевал, спихнул меня, мы врезались в дерево, фура
ударила идиота, его перевернуло, лежит кверху колесами, в кювете напротив.
—
Ольга?
—
Головой. О ветровое. Не была пристегнута. На заднем сиденье лежала бутылка
кваса, бутылку бросило вперед, ударило о приборную доску, бутылка лопнула. Представляете?
Какой был удар! Брюки вот испортил, все квасом залило. Помогите встать.
Санитар закрепляет носилки. Закрывает дверцы.
—
Тут еще какая-то сумасшедшая девка на лошади прискакала. С каким-то в тряпки
забинтованным придурком. Визжала. Возьмите! Он ранен! Он выполнял задание!
Какое еще задание? Бред!
—
Где они? — Я ставлю Извековича на ноги. Он легкий, качается, волосы стоят
дыбом, у него узкий, острый череп, рассыпавшаяся прическа открыла лысину.
—
Придурка закинули в «скорую», девка ускакала прочь. В поля. В далекие поля. В
далекие ночные поля.
—
А вы?
—
Тоже головой. В глазах до сих пор то темнеет, то что-то вспыхивает.
Силы оставляют Извековича. Он заваливается на
меня. Теперь он неожиданно оказывается тяжелым. Пытаясь его удержать, я оступаюсь,
мы вместе с ним летим в глубокую, бесконечно глубокую придорожную канаву.
Последнее, что я вижу после того, как потерял равновесие, и до того, как
ударяюсь головой о что-то шершаво-твердое, — стоящий на краю обочины ангел, все
тот же серый костюм, полуоторванный рукав, косо сидящие на носу очки, одно
стекло в мелких трещинках, в конец испорченные свежими царапинами ботинки,
левая рука свисает плетью, ангел курит, пускает упругими кольцами дым в
безветренную, замершую, светлую ночь, и за время моего падения успевает
выпустить целую серию колец, идеально круглых, набегающих друг на друга, друг
друга пожирающих, сливающихся в одно огромное кольцо, крутящееся в безветрии,
искрящееся, улетающее ввысь.
—
Антон Романович! И вы тут! — говорит ангел. — Как наши дела? От вас никаких
вестей. Вы хоть что-то собираетесь делать? Получается как-то неаккуратно. Вы
что, вместе с коллегами собирались уехать? Бежать? Дезертировать? Антон
Романович, так не пойдет, мы договаривались, и вы обещали… Что? Вы — сделали? Я
ведь ничего не знаю, мне не докладывают, нет помощников, референтов, я не глава
города, не губернатор, хорошо, хорошо, Антон Романович дорогой, но я все же
проверю, если вы не возражаете, надеюсь, что не возражаете, еще бы вы возражали
— возражения ничего не меняют, как, впрочем, и слова поддержки, если кто-то
рискнет поддержать, а у меня ведь многочисленные травмы мягких тканей, рука
вот, кажется, сломана, возможно, сотрясение, нога вот плохо сгибается, машина
совсем новая… Сменщик жаловался — вы за поездку не заплатили, можете мне
заплатить, я передам …
20.
…Я
прихожу в себя на кровати в гостиничном номере. Лицо мое приклеилось к подушке,
я несвеж и потен. Возле кровати сидит Петя Тупин, левой рукой перебирает бумаги
в открытой папке, пальцами правой тычет в раскрытый на столе ноутбук, кривит
плотно сжатые губы, его лицо, прежде казавшееся широким, исполненным
достоинства и значимости, теперь кажется узким, резко очерченные скулы чуть ли
не рвут кожу, приглаженные рыжие волосы стали почти русыми, глаза поблекли,
посерели.
За
окном светило спокойное неподвижное солнце. Оно отражалось в зеркале, луч
аксельбантом лежал на Петином плече. В номере было чисто, прибрано, свежо. На
низкой тумбочке стоял поднос, на подносе — высокий стакан апельсинового сока,
дымилась чашка с кофе, благоухал свежеиспеченный рогалик. Мои пиджак, брюки
висели на вешалке вычищенные, выглаженная рубашка — на спинке стула. Я перевел
взгляд на другую тумбочку. На ней лежало то, что было у меня в карманах —
телефон, бумажник, пластиковый пенал с лекарствами.
—
Ничего не пропало? — спросил Петя.
—
Кажется — нет, — ответил я, голос мой был скрипуч.— Что со мной случилось?
—
Вы ударились головой и потеряли сознание.— Петя закрыл папку. — Антон
Романович! Вчерашний день — день головных травм. Ваши коллеги, вы сами, этот,
как его…
—
Бузгалин. Как он?
—
В горбольнице. Полностью обеспечен уходом.
—
А Ольга? Ольга Эдуардовна?
—
На вертолете, пилотируемом майором Кламмом, по распоряжению заместителя
министра обороны Тамковская Ольга Эдуардовна отправлена в столичный госпиталь.
На этом же борту вылетел и другой ваш коллега, Извекович Роберт Иванович. Его
раритетный автомобиль марки «мерседес» отправлен на эвакуаторе. Состояние
автомобиля и Роберта Ивановича удовлетворительное, Ольга Эдуардовна находится в
состоянии искусственной комы, по прибытии ей будет сделана, то есть уже сделана
операция.
В
санузле спустили воду.
—
Кто там? — спросил я.
—
Полиция, — ответил Тупин и в комнату вошел Кунгузов.
—
Здрасте! — сказал он. — Вот тут что вспомнилось. Закон из Гаити.
—
А? — Тупин закрыл ноутбук. — Что?
—
Гаити. Остров в Карибском море. Там есть закон о защите рабочих мест и о помощи
безработным. Очень старый закон. Принят был еще в прошлом веке. То есть — в
позапрошлом. То есть давно. И тут его хотели отменить, но народ проголосовал
против, и закон оставили. Любопытный закон. Нам стоит изучить гаитянский опыт.
И применить его на практике. У нас.
—
Короче, Кунгузов! — сказал Тупин. — Ну, и что там на Таити?
—
На Гаити, Таити — это другая страна, она в Тихом океане, Гаити — в Карибском
море…
—
Короче, Кунгузов, короче!
—
Да, да-да… Так вот, гаитянским фермерам по закону запрещено откапывать
мертвецов и заставлять их работать на полях.
—
Почему?
—
Ну, как же! Откопанные-то покойники работают бесплатно, а правительство хочет,
чтобы фермеры брали к себе на работу безработных. С биржи труда. Живых! Это же
социальная проблема, Петр Борисович!
—
Ну и?
—
И нам надо принять закон. О мертвецах. Если Антон Романович посоветует, куда
обратиться, мы проявим инициативу…
—
Когда и кому проявлять инициативу, без нас разберутся, — сказал Петя. — У нас
есть депутат, вместе с губернатором приезжал на эксгумацию. Это его дело, не
наше. Ты, Кунгузов, голову включи и дуру не валяй. — Петя закинул ногу на ногу,
расправил плечи. –Мы не Таити и не Гаити, у нас собственный путь, нам откопать
Лебеженинова без проблем, но этих преподавателей рисунка и так как грязи.
Возьмем нового… Эй, Кунгузов!..
В раскрытую балконную дверь что-то влетело,
ударилось в зеркало, зеркало покрылось паутиной трещин, Кунгузов отскочил в
сторону.
—
Вот те! — Кунгузов наклоняется и поднимает с пола небольшой блестящий черный
камень. — В окно! Это же… Вандализм! Хулиганство! Я им сейчас!
Кунгузов выскочил из номера. Я не успел
сказать ему, чтобы он дал камень мне. Но что это за камень, где был он и чья
рука зашвырнула его, было ясно. Полнейшее бесчувствие овладело мной.
—
У меня кое-что пропало, — сказал я. — В кармане пиджака лежала…
—
Антон Романович! Вы допускаете, что кто-то мог украсть принадлежавшую вам вещь?
Вы кого-то подозреваете конкретно? Антон Романович!
—
Петя, я никого не подозреваю. Просто в кармане была металлическая коробочка, ее
нет вот тут, на тумбочке…
—
Что за коробочка, Антон Романович? Из какого металла? Содержимое? Что-то
ценное? Мы сейчас подключим, — Тупин достал телефон, — подключим Михал Юрича, а
лучше сразу Иван Суреныча, так, — Тупин начал водить по телефону подушечкой
указательного пальца, — так… — он поднес телефон к уху. — Иван Суренович,
Тупин. Да. Конечно. Нет. Иван Суренович, коробочка пропала. Металлическая.
Сейчас… Что в ней было? — Тупин отставил руку с телефоном.
—
Не знаю. Не открывал.
—
Антон Романович не знает. Он ее не открывал. Да, странно… Иван Суренович… А, вы
все слышите… Да… Сейчас… Иван Суренович спрашивает — как вы предпочитаете ехать
— на машине, на поезде, на… Да, Иван Суренович, да. Он спрашивает — хотите на
самолете, с военного аэродрома? А коробочкой сейчас займутся.
—
На самолете. Скажите ему, чтобы забыл про коробочку. Забыл. И передайте
благодарность, благодарность за заботу.
—
Иван Суренович… Да-да, вы слышали. Да. Нет. Что вы, что вы. Хорошо!
—
А что с тем водителем? — спросил я, когда Тупин положил телефон на стол. — С
таксистом. Который выехал на встречку? И кто он такой? Выяснили?
—
Как «кто»? Безответственный нарушитель правил дорожного движения. Вот он кто!
Говорит, спешил домой, жена приехала. Лишат прав как минимум на полгода. Будет
знать!
—
Как это лишат? Это же его хлеб!
—
Антон Романович! Извините — ну что за мяготелость? Он виноват, хорошо еще
обойдется лишением, а если вы и ваши коллеги напишете заявление? Если, скажем,
Роберт Иванович потребует компенсации за автомобиль?
—
Но у него дети! Из Ростова. Он…
—
Вы не волнуйтесь! Михаил Юрьевич взял подписку о невыезде. Проверили на
алкоголь. На наркотики. Все по закону. А откуда вы его знаете? Таксиста?
Я не ответил. Я подумал, что меня подло, нагло
обманули. Что я наивно, доверчиво обманулся. От этой мысли мне стало легко и
светло. Мне не делали никаких проб. Я безнадежен. Я скоро умру, а Лебеженинов
будет ходить по улицам со сломанным носом, с белым камнем в руке, и еще я
вспомнил, что перед отъездом все-таки должен отдать дочери священника деньги за
лекарства.
С улицы доносились громкие голоса. Заливисто,
заразительно смеялась женщина.
—
Кто там? — спросил я.
—
Только что прибывшие ваши подчиненные. Старший проведет перекличку, распределит
их по местам. Потом поднимется для доклада. Или вы хотите спуститься сейчас?
Дать указания?
—
Нет. — Я накрылся простыней с головой и тут же ее отбросил. — Хотя может
сказать им пару слов отсюда? Сверху? А? Как вы думаете, Петя?
—
Хорошая идея! Помочь встать? Сами? Помочь одеться? Да! Так в самый раз!
Я выхожу на балкон. Петя тактично держится
чуть сзади. Углы простыни завязаны на моем плече игривым бантом. Босым ногам
колко от скопившихся на балконе сухих сосновых игл. Говорить я собираюсь о
соотношении большого и малого, значимого и ничтожного, смысла и бессмыслицы, о
том, как это изменчивое соотношение влияет на принятие важнейших, судьбоносных
решений. Прокашливаюсь. Потом еще раз. Петя, услышав предательскую хрипотцу,
приносит стакан воды. Поблагодарив, я делаю несколько маленьких глотков.
Необходимо сконцентрироваться, подобрать точные слова, приличествующую теме
интонацию, тем более что придется импровизировать, но главное — ввязаться, в
голове крутятся слова «все» и «ничто», начать я собираюсь с них.
Я отдаю Пете стакан, подхожу к ограждению
балкона. Передо мной стоянка гостиницы, перспектива главной улицы города,
деревья, на деревьях — буйство птиц, какие-то красногрудые птички, тренькая,
перелетают с ветки на ветку, какие-то темно-синие расправляют крылья. Пахнет
пылью, свежеиспеченным хлебом, пожухлыми цветами. На стоянке — движение: из
большого автобуса с торчащими в стороны зеркалами и затененными выпуклыми
ветровыми стеклами, похожего на странное пучеглазое насекомое, выходят люди, в
их лица всматривается Раечка, делает пометки в блокноте.
—
Рая! Раечка! — крикнул я.
Раечка подняла голову, помахала рукой с
блокнотом.
—
Как ваше здоровье, Антон Романович?
—
Отлично! Как доехали?
—
С приключениями! Двоих потеряли! Вам привет от Алексей Алексеича!
—
Спасибо! Как он на новом месте?
—
Разгребает завалы. Вы же его знаете!
—
О да! Конечно!
—
Ух ты! — говорит Петя, я прослеживаю направление Петиного взгляда и забываю про
большое, ничтожное, бессмысленное, про все и ничто, даже про Раечку: ладонью
прикрыв глаза от вечно слепящего солнца, вижу, что чуть в стороне от автобуса
стоит наш спецфургон, к нему подъезжает ржаво-серая старая «волга», из нее
выскакивают два светловолосых мальчика, один чуть повыше, другой чуть пониже,
они начинают бегать вокруг фургона, тот, что пониже, ловок, бежит быстрее,
шустро уворачивается от догоняющего, их бег безуспешно пытается пресечь вдова
Лебеженинова, худая и ломкая, потом она, вместе с водителем, выгружают высокого
старика, поддерживаемый с двух сторон, он шаркает к фургону, но не это, не это
главное — я вижу Кунгузова, преследующего худого человека в костюме, Кунгузов
бежит, но никак не может догнать уходящего со стоянки, который только что
потрепал мальчиков по головам, а Лебеженинову похлопал по плоскому заду, причем
расстояние между Кунгузовым и человеком в костюме увеличивается с каждым
мгновением, до тех пор пока человек в костюме, шагая, не исчезает за углом, а
бегущий Кунгузов остается практически на одном месте и лишь беспомощно
размахивает руками…
…Петя ненавязчиво помог сложить вещи. Тактично
передал мне упаковку с прокладками, в ванной я привел себя в порядок. Мы
присели на дорожку, я достал плоскую фляжку, маленькие стальные стаканчики, мы
выпили на посошок, вышли из номера, спустились в холл гостиницы. Из-за стойки,
показывая десны, широко улыбалась администратор Татьяна. Облокотившись на
стойку, Кламм мяла в большой руке маленький платочек, собираясь вот-вот
заплакать. Коллеги приветствовали меня вразнобой, я приобнял за талию Раечку,
прижал ее к себе, ощутил твердые, возбужденные сосцы и пленительный запах пота,
но сказать что-либо ни ей, ни всем прочим не успел: в холл, чуть замешкавшись в
дверях — Иван Суренович пропускал Михаила Юрьевича, Михаил Юрьевич пропускал
Ивана Суреновича, — вошли с улицы начальник полиции и главный по федеральной
безопасности.
—
Время! — сказал Михаил Юрьевич.
—
Пора!— сказал Иван Суренович.
Иван Суренович забрал у Пети чемодан, Михаил
Юрьевич — сумку, Петя сказал, что для него было честью со мной познакомиться,
что полученный опыт бесценен, мы обменялись рукопожатием, и я, между Иваном
Суреновичем и Михаил Юрьевичем, вышел на улицу, где выяснилось, что Иван
Суренович свою машину отпустил, так как думал, что на аэродром мы поедем на
машине Михаила Юрьевича, а машина Михаила Юрьевича, рассчитывавшего на машину
Ивана Суреновича, была направлена для поддержки морального духа патрулей на
улицах города.
—
Кстати, — Иван Суренович опустил руку в карман пиджака, — вашу коробочку нашли
на месте аварии. Вы обронили ее, когда упали. Любопытная вещь.
Он вытащил руку из кармана и внимательно
оглядел подушечки пальцев.
—
Понимаете, Антон Романович, — Михаил Юрьевич взял меня под локоть, — мы хотим
ненадолго ее задержать. Идет следствие о трагическом происшествии у кафе
«Кафе». Как-никак погиб человек, член общества, другой находится не в самом
лучшем состоянии. Вы, просто в силу того, что были посетителем кафе «Кафе»,
входите в круг не подозреваемых, нет, никак нет, в круг гипотетически
причастных…
—
Пространственно и временно, — вставил Иван Суренович. — Причастных
пространственно и временно.
—
Да, так будет точнее, — согласился Михаил Юрьевич.
—
Временно с ударением на «о». Не врЕменно, а временнО. — Иван Суренович
выразительно посмотрел на меня из-под густых бровей.
—
Мне нужна моя коробочка! — Мне пришлось с усилием отцепить его пальцы. — Вы
отпечатки сняли? Сняли! С чьими они совпадают и что из этого следует, меня не
волнует. У меня алиби! Потерпевшая меня не опознала! Верните коробочку или
предоставьте письменный акт об изъятии. Я протестую!
—
Ну вот, — разочарованно протянул Михаил Юрьевич. — Мы по-дружески,
по-товарищески, а вы протесты заявляете!
Михаил Юрьевич одернул белоснежную рубашку с
короткими рукавами и золотыми полковничьими погонами.
—
Не ожидал такого от вас, — сказал Иван Суренович и вдруг, незаметно для Михаила
Юрьевича, подмигнул.
—
Что ж! Желаю приятного полета! — сказал Михаил Юрьевич, опустил мою сумку на
асфальт, кивнул, щелкнул каблуками, развернулся на месте и быстро пошел прочь.
—
Миша! — Иван Суренович посмотрел на меня с укоризной, положил на чемодан
полиэтиленовый пакетик и бросился догонять Михаила Юрьевича. — Миша, подожди!
На пакетике имелась наклейка — «Шаффей А.Р.»,
дата и неразборчивая подпись. Коробочка была тяжела, как никогда. Она
оттягивала руку. На стоянку вылетел армейский «уазик». Поздышев сидел за рулем.
Затормозив, он открыл пассажирскую дверь.
—
Антон Романович! Двигатели прогреты, взлетная полоса свободна. Меня послали за
вами!
Он выскочил из машины, забросил чемодан и
сумку в багажный отсек за задним сиденьем.
—
Садитесь, Антон Романович! — крикнул Поздышев, запрыгивая на место водителя. —
Садитесь скорей!
Я залез на переднее сиденье. Сзади, в самом
уголке, за Поздышевым, сидела поповна.
—
Вы?
—
Да, мы решили…
—
Увольняюсь я, — сказал Поздышев. — Хватит! Контракт этот! Надоело! Летим с
вами. Рапорт я подал, а там…
—
Мы решили пожениться, — сказала Наталья.
—
Поздравляю! А как же… А ваш… Вы же учились…
—
Нас благословили, — сказала Наталья. — Я переведусь. Спасибо за поздравление!
Мы объехали идущего к гостинице Кунгузова. Он
возвращался, прижав локтем фуражку, вытирая со лба пот, и был очень бледен.
Надо было попросить остановиться, расспросить Кунгузова, но долго ли будет
свободна взлетная полоса, да и двигатели могли остыть. Мне уже хотелось домой.
Я зубами разорвал пакетик, достал коробочку.
—
Это вам, — я протянул коробочку Наталье. — На свадьбу. Подарок.
—
Спасибо! — она легко открыла коробочку. — Ух ты!
—
Что там? — спросил Поздышев.
Наталья не ответила.
—
Что там? — повторил Поздышев…
…Нас пропустили под полосатым, красно-белым
шлагбаумом на летное поле. Поздышев проехал мимо стоявших рядком тихих, усталых
пузатых транспортных самолетов. Один из них, зеленый, с большой красной звездой
на боку, стоял в начале взлетной полосы, вяло вращал винтами. По опущенной
аппарели Поздышев, практически не сбавляя скорости, въехал в его чрево. Поздышев
вылез, крикнул «Готово!», аппарель начала подниматься, двигатели прибавили
оборотов. Поднявшись по ненадежной узкой лесенке в кабину пилотов, я увидел
майора Кламма. Он щелкал тумблерами, прижимая к кадыку микрофоны, повторял
«Хризантема! Я — Флокс! Прием!», большой белый облезлый шлем с поднятым желтым
забралом делал его лицо маленьким и беззащитным, через ветровые стекла были
видны облака.
—
Вы же улетели на вертолете! — прокричал я. — Повезли моих коллег, Ольгу
Эдуардовну и Роберта Ивановича. Вы уже вернулись?
—
А? Что? Антон Романович! Какой вертолет? Мне нужны крылья, я на вертушках
летать не могу. Чувствую себя ощипанным. Замкомполка полетел, ему ваш бывший
начальник позвонил, распорядился. Садитесь, а то коридор закроют, придется
через Ермолино, с подскоком…
—
Куда садиться?
—
Да на место второго. Он сегодня не может, теща приехала.
—
Как же, Геннадий Самсонович! Я же не умею! И не видно отсюда ничего! Это же…
—
Что тут уметь! Надевайте шлем, пристегивайтесь. И видеть ничего не нужно. Мы по
приборам летаем, по приборам…
Кламм прижал микрофоны.
—
Хризантема! Я — Флокс! Разрешите взлет! Прием! Я — Флокс! Вас понял! Вас понял!
— Он толкнул меня в кресло. — Антон Романович! Небо ждет! Небо!..
…Небо! Только оно видно мне. Шлем влажно
стягивает голову, в наушниках несмолкаемое шипение, вдруг прерываемое далекими
непонятными фразами — «Второй, по двадцать четыре шестнадцать на шесть к
востоку! Как понял?» Обращенный к Кламму вопрос: «Сколько нам лететь?» —
оставлен без ответа. Он не услышал? Быть может, надо было нажать какую-то
кнопку, повернуть переключатель? Не знаю. Кламм указывает на ряд приборов
передо мной, я щелкаю тумблерами под каждым, Кламм удовлетворенно кивает,
самолет трясется, напрягается, меня слегка вдавливает в спинку кресла, потом
появляется ощущение легкости и свободы, я закрываю глаза, засыпаю на какие-то
несколько минут, а когда просыпаюсь, то вижу вверху нежную лазурь, вокруг —
кажущиеся прочными, упругими, твердыми белые облака, приподнимаюсь из кресла —
внизу, в редких разрывах — темно-зеленые леса, рыжие поля, зеркальца озер.
В командирском кресле Кламм, сняв шлем и
расстелив на коленях салфетку, закусывает: на салфетке помидор, разрезанный
вдоль огурец, два вареных яйца, черный хлеб и розоватое сало. Он очищает от
скорлупы яйцо, протягивает мне, я отказываюсь, Кламм откусывает половину яйца и
указывает на панель приборов. По черным циферблатам приборов крутятся стрелки,
мигают зеленые и желтые лампочки, а под одним из приборов, чья стрелка дрожит
возле цифры «ноль», вспыхнула лампочка красная, похожая на глаз наблюдающего за
мной потустороннего существа, уставшего от царящей по сторону эту неразберихи.
Это сравнение кажется мне натянутым, исполненным самомнения — кто я такой,
чтобы представлять интерес, даже наполняющий бывшую жену холодной спермой
Лебеженинов ангелу не интересен, ему потребно общее, тенденция, правила, закон,
мне — исключения, выпадения из ряда, произвол. Что мне с того, что порядок
будет сохранен? Я-то распадусь, исчезну, стану кучкой пепла. Даже Лебежениновым
мне не стать.
Кламм доедает яйцо, что-то кричит, желтые
крошки летят у него изо рта. Я бью кулаком по прибору, стрелка оживает, красная
лампочка гаснет, вспыхивает зеленая и самолет ныряет. Выравнивается. Ныряет
вновь. К горлу подкатывает тошнота. Иллюминаторы залепляют клочья облаков.
Через редкие просветы впереди видно темнеющее восточное небо, оттуда наползает
ночь. Кламм пожимает плечами, смотрит на меня с укоризной, в наушниках слышен
хриплый голос:
—
Флокс! Флокс! Я — Хризантема! Как слышишь? Как слышишь? Прием!
Слышно хорошо, но земля становится все ближе и
ближе. Я хватаю штурвал, нащупываю на нем кнопку, жму на нее, голос Хризантемы
смолкает, я кричу: «Я — Флокс! Мы падаем! Падаем! Хризантема! Прием!». —
Отпустив кнопку, слышу совсем другой голос, и это не Хризантема:
—
Флокс! Флокс… Антон Романович! Где первый пилот? Закусывает? Ничего, справитесь
сами. Главное — отставить панику! Слева от вас, на центральной панели, черный
рычажок. Двигайте от себя до упора, потом на два деления к себе, другой, от
черного слева, серебристый, выдвиньте, но не до конца…
Я выполняю указания, самолет выравнивается.
Кламм запихивает в рот кусок сала. Надкусывает
помидор, сок брызжет на приборную панель, мне на брюки.
—
Солью, Антон Романович! Посыпьте солью! — слышно в наушниках. — Помните —
умереть легко, трудно остаться в живых. Повторите! Флокс! Я — Хризантема! Как
слышишь? Прием! Флокс! По двадцать четыре шестнадцать на шесть к востоку! Как
понял? Прием!
Содрав шлем, я выбираюсь из кабины пилотов. В кабине «уазика», на заднем сиденье, обняв тяжелой рукой невесту, спит Поздышев, прядь тонких волос закрывает нежное белое девичье лицо. Моторы гудят. В иллюминаторы светит ночь. Пахнет сыростью, машинным маслом, чесноком. Даже если с подскоком, через Ермолино, мы скоро будем на месте. Взять такси. Добраться до дома. Лечь спать. Забыть обо всем.