Из дневников писателя
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2016
Василий Ефимович Субботин (1921—2015), один из известнейших
представителей военного поколения писателей. Участник Великой Отечественной
войны. Войну закончил в звании старшего лейтенанта в составе 150-й стрелковой Идрицкой дивизии, участвовавшей во взятии Берлина и штурме
рейхстага. Автор книг стихов и прозы, переведенных на многие языки. Среди них
книга, получившая широкое признание: «Как кончаются войны», рассказывающая
о последних днях войны. Член Союза писателей Москвы, лауреат литературных
премий имени А.Фадеева (1980), К.Симонова (1982), Н.Заболоцкого (2002).
1960
Январь 30. Приехал
в Ессентуки.
Вчера — 7 февраля — мне
стукнуло 49. Нет, я описался, пока еще 39…
Весь январь я провел в переделкинском доме. Надо было писать книжку, но написал
мало, десять дней последних и вообще пропали, упал на улице, разбился, и, по
совету врача, пришлось лежать в постели. Конечно, забрал сюда все свои бумажки
в надежде на то, что удастся поработать здесь, в Ессентуках, но пока гоняю себя
по процедурам. А хотелось бы написать хотя бы два небольших рассказа — один о
Пятницком, другой — о Кошкарбаеве и Булатове и — в
интересах правды — предложить их «Литературной газете» в номер к 23 февраля.
Сосед за столом стал
мне рассказывать, как брали рейхстаг, — прочел сегодня в местной газете
информацию о том, что собираются ставить документальный фильм, посвященный
героям рейхстага в мирные дни. Сам он, по его словам, был в части, которая
брала Берлин, но дошли только до Бранденбургских ворот. А Кантария
и Егоров «подобрались» с другой стороны. (По его словам получалось так, что они
воспользовались моментом и, со стороны главного входа проникнув в рейхстаг,
поставили знамя.)
Он хотел продолжать
свой рассказ, но я понял, что мне надо объявиться. К немалому, надо сказать,
моему удовольствию, сам он оказался Героем Советского Союза, был у Берзарина, в 5-й армии. Человек неглупый, он не стал
рассказывать о том, как они пытались привезти свое «Знамя Победы» в
Москву. Однако успел рассказать о том, как он с группой бойцов (20 или 25 мая,
но скорее всего в июне, перед парадом Победы в Москве) снимал с купола
рейхстага флаг, стоявший после того, как наша армия ушла на Эльбу, а 5-я берзаринская осталась в Берлине…
О том, как они снимали
этот свой флаг, рассказывает с волнением как о подвиге. Лестница, ведущая к площадке
на куполе, была перебита и шаталась, было страшновато.
Фамилия этого человека
Бойченко, Виктор Кузьмич.
Информацию в газете я
прочел, он мне ее дал. Судя по этой статейке, фильм делается на этот раз о
Неустроеве и Самсонове. Однако всякого рода неточностей в этой маленькой
заметке оказалось достаточно.
Выяснилось, что молодой
киносценарист, взявшийся писать о сегодняшней жизни героев рейхстага, живет не
только в нашем санатории, но и в той же самой дачке, что и я, его комната —
напротив моей. «Я все знаю», — сказал он в ответ на какое-то мое замечание.
Оказалось, однако, что пока он разговаривал только с «нашим консультантом», как
он выразился, с Перевёрткиным.
В своей заметке, здесь
напечатанной, он упоминает о лейтенанте Пятницком. Я сказал ему, что это
несколько неточно, что Пятницкий был рядовым, только за два-три дня до гибели
ему, кажется, присвоили младшего сержанта. Так помнится Неустроеву. Но, может
быть, Неустроев ошибается, так как в справке, которую мы получили из
соответствующего отдела Министерства обороны, довольно точной, он значится
рядовым.
Обо всем этом я
попытался сказать этому человеку, сказал, что «лейтенантом» Пятницкого
действительно называли в печати, но это описка какого-то журналиста, другие,
списывая, повторяют эту ошибку. Однако кинодокументалист этот мой сказал, что и
Неустроев говорит о Пятницком как о лейтенанте и что у него это записано в
блокноте.
Этот человек, которому
довелось беседовать с Неустроевым, приезжавшим для этого в Свердловск на одну
ночь, считает, что он, как и всякий человек, столкнувшийся с чем-то новым для
него, все знает и потому сообщает мне все с видом первооткрывателя. Что, по
словам Неустроева, семью Пятницкого, поскольку он был в плену, притесняли. Как
будто у нас что-нибудь о ком-нибудь знали, кто в плену, а кто нет…
Надо отдать должное
Неустроеву, он не любил водиться и возиться с газетчиками, никого никогда не
приглашал в свой блиндаж. Между тем он не лишен честолюбия. Но для него было
важнее, если его похвалит его командир. Встреча с Неустроевым, если она и
происходила, ограничивалась сколько-нибудь официальной беседой. Причем
Неустроев всегда очень торопился, даже если и не был так уж сильно занят.
— У вас еще что-нибудь
ко мне? — спрашивал он, делая при этом движение подняться. — Мне надо идти, до
свиданья!
Прикрываясь занятостью,
торопился поскорее уйти.
— При
чем тут Пятницкий, товарищ Неустроев, вы все путаете, — кричал на
Неустроева Зинченко, когда Жуков приехал в рейхстаг и Неустроев пытался
вставить слово, сказать о том, кто поставил один из первых флагов.
— Знамя победы
поставили разведчики полка, которым я это поручил лично, и вы, товарищ
Неустроев, не знаете…
«Я отошел, — говорит
Неустроев, — так как, по-видимому, и впрямь ничего не понимал».
Вот какова судьба у
этого солдата, который первым бежал к рейхстагу и с флагом в руках упал у
подъезда. Он был затоптан, и его не нашли, чтобы похоронить, а потом он был
вообще забыт; ни обелиска, ни ордена посмертного. Да что там, даже «стандартку» домой семье не послали, чтобы сообщить, что
человек погиб.
И вот живет где-то в
Брянской области, в деревне Северец баба — вдова
героя, растит сына отца-героя, которого считают в лучшем случае пропавшим без
вести. И это при том, что хотя ему и не дали Героя, не называют в числе самых
первых, но все-таки писали же о нем сразу после войны, и не только мы в своей дивизионке. Наконец, и в
брошюрках разных говорится о нем. Впрочем, я не удивляюсь, я ведь знаю, как
часто люди, о которых я писал, ничего об этом не знали, не читали о себе.
Я все-таки сказал ему,
этому человеку от кино, сказал, что о рейхстаге так много наврали,
что теперь надо уже кое-кому отвечать за это.
Я не стал ничего
говорить ему о С-ве, хотя он сам вышел на эту тему.
Но, ах, как все это сложнее, чем представляют себе эти люди.
Я упомянул о Бересте.
Так и не спросив, почему я говорю обо всем этом, человек этот высказал
недоумение, как вышло, что Береста снарядили «полковником», когда полковника в
рейхстаге не было. Я сказал, что полковника не было, но был майор — замначальника штаба полка по
строевой — майор Соколовский, он пришел в рейхстаг, когда туда вошли, когда еще
можно было войти, а потом уже не мог уйти. К тому же он был ранен в голову. Вот
ему-то и пришлось снять с себя погоны, недостающие звездочки набрали с
гимнастерки, с шинели его. Но и это тоже не так. Не было ничего этого. Это тоже
последующие придумки. Никому ни во что не пришлось переодеваться.
По словам того же
сценариста киношного, если им разрешат, они включат в фильм кадры, на которых
снят труп Гитлера, с этой его положенной рядом увеличенной фотографией.
Заговорили о
знаменах…
— Видите ли, — говорит
мне этот человек, с некоторых пор чувствующий себя специалистом (при этом он
приподнимает свое рыхлое лицо и глядит в сторону), — существует несколько
версий…
Версии для него — нечто
такое, с чем следует считаться. А то, что кроме версий существуют и просто
реальные факты, то, как это все происходило на самом деле еще так недавно, что
есть еще столько людей, которые об этом помнят, об этом он как-то забывает, а
может, и просто не думал об этом. Но для него так это навсегда и будет —
версии… Он не знает в какую верить, но
знает — их много. Установка переменилась, и он поддерживает ту, на которую дана
установка.
Этот человек в роговых
очках — дверь его комнаты напротив моей
— не выходя, сидит и пишет свои версии, и будьте уверены, напишет, успеет, а я
еще много лет буду обдумывать все то, все, чему я был свидетелем.
Февраль 10.
То, что я пишу, к чему возвращаюсь все чаще и чаще, не что иное, как заметки,
заметки по поводу событий, разыгравшихся в последние дни в Берлине. Заметки по
поводу — именно этот жанр.
Сценарист с гордостью
сказал мне, что их фильм документальный, что им удалось разыскать многих
участников, и в своем фильме они хотят показать, чем они, эти люди, сегодня
занимаются. Думают также включить в фильм и документальные кадры тех дней,
часов взятия рейхстага.
Я попытался сказать,
что ничего подобного в природе не существует. Но тот со своей непобедимой
самоуверенностью заявил, что снято было много и многое они уже видели.
Февраль 11.
И тем не менее послевоенная судьба героев рейхстага —
другая, не менее драматическая книга. И если не закрывать глаза на жизнь, чему
так хорошо мы обучены, то книгу эту следовало бы непременно написать. Какой
клубок жизни и какие
противоречия открылись бы неожиданно перед нами!
Первый из героев теряет
(!) саму звездочку Героя. И то же самое случается с другим, но в отличие от своего товарища ему уже не доведется
встать на ноги, и даже ту же звездочку ему уже не восстановят. И от того, что в
этих условиях гибнет и тот, и другой, выдвигается третий — более ловкий, более
приспособляющийся ко времени, который был там, под рейхстагом, «сбоку-припеку». И он — о, какой хитрец! Как всех он
опутывает, как хитро он расставляет фигуры, называя своими командирами их
командиров, всех, о ком теперь уже не считают возможным писать. Ведь герой у
нас идеален, а если не идеален, то он и не герой. А история? Ну, историю мы
тоже перепишем, это в наших руках. Так ведь у нас рассуждают… И тут происходит
невероятное — тот, кто уже погиб, поднимается и
начинает всю свою славу завоевывать сначала. С ним случилось чудо, по-другому
не скажешь, хотя чудес вроде не бывает. И тогда тому, который уже привык к
своей роли, говорят, что ему пора знать свое место.
Вот это, если бы это
написать, — жизнь, такая, какая она есть, а не подгонка под то, какой она
должна быть.
Февраль 15.
Надо бы отыскать этих ребят — Кошкарбаева и Булатова.
Булатова особенно. Он был тогда совсем мальчиком, так
во всяком случае казалось, так он выглядел. Помню, что он из Кировской области,
из Слободского, кажется. Молоденький, в пилоточке, небольшого роста парнишка. Гимнастерка была ему
мешковата и длинна. Вот этот-то парнишка вместе с тоже очень еще молодым
человеком — лейтенантом Кошкарбаевым, казахом,
черноволосым, поставил на рейхстаге флаг, который, как я думаю
и как мы считали, был первым из водруженных на рейхстаге. Потом, однако,
оказалось, что это «знамя» непредусмотренное, «неорганизованное», зато в другом
полку, у Зинченко, было выданное для этого заранее полотнище, которое и было
поставлено двумя бойцами из разведвзвода. О флаге,
поставленном Кошкарбаевым и Булатовым,
мы написали у себя в дивизионке, сделав это по своему
почину, но и по согласованию с политотделом дивизии. Армейская
и фронтовая, и центральные — предусмотрительно хранили молчание…
Кошкарбаев,
как узнал я недавно, и сейчас еще пытается добиться своего и доказать, что
именно их флаг был самым первым, что когда они его ставили, других знамен на
рейхстаге не было.
Я хорошо помню Кошкарбаева, но Булатов мне больше запал в сердце. Его
можно найти, у меня ведь, если поискать, есть адрес его тех лет. Я почему-то
представляю его себе все таким же, каким он был тогда, забывая, что теперь это
уже тридцатипятилетний человек. И я, наверно, уже не узнал бы его.
Помню, это было на
другой день, полк, в который входил батальон Давыдова, был уже выведен из
рейхстага и первое время, как и другие подразделения полка, располагался
неподалеку, на другой стороне Шпрее. И я, как чаще всего делал это, опять
пришел к нему, к Давыдову, в его батальон, от которого уже мало что оставалось.
Он, как всегда, встретил меня дружески и тут же распорядился вызвать ко мне
всех, с кем я захочу поговорить. Было это в комнате на первом этаже, где на
столе стояли котелки с кашей. Кошкарбаев и Булатов,
еще не отмывшиеся, не отоспавшиеся еще, не усвоившие еще того, что они сделали,
рассказывали, как ставили они свой флаг, чертили на листочке из тетрадки
план-схему — площадь перед рейхстагом, дом, из которого они выбирались, и свой
путь по этой площади вплоть до колонны рейхстага. Листочек этот у меня
сохранился. Рассказывал, конечно, больше Кошкарбаев,
он и чертил этот «план». Этот их рассказ я записал тогда в свой блокнот, и
запись эту можно отыскать, потому что все у меня сохранилось. Я уже говорил,
что небольшой очерк о них мы тогда же дали в своей газете.
Флаг этот им вручил
Давыдов. (Коля Беляев, комсорг полка, при этом присутствовал.) Они выпрыгивали
из окна того же «дома Гиммлера», в котором сосредоточены
были перед штурмом оба батальона. До канала добрались сравнительно легко.
Полотно флага, довольно большое, выдранное из немецкой тяжелой перины, лежало
за пазухой у Кошкарбаева, завернуто было в
светомаскировочную бумагу.
Но перед каналом
пришлось залечь. Роты к этому времени начали наступать, и немцы усилили огонь.
Они спрятались под мостом. Кошкарбаев говорил, что,
когда они двигались к рейхстагу, Гриша, немного испуганный, крутился у него
где-то под мышкой. Заглядывая Кошкарбаеву в глаза,
спрашивал: «Что мы будем делать?»
Они решили «подписать»
свой флаг. Как уже сказано, сделан он был из плотного грубоватого тика.
Надорвали немецкую перину, вытряхнули пух и перья: даже следы ниток были видны
в простроченных местах. Так и сделали — химическим карандашом написали свои
имена, указали номер своего полка и номер батальона.
Здесь, под берегом
канала, они оставались довольно долго, почти до вечера. Когда же стало темнеть
и удалось организовать новую атаку, когда к атаке группы Сьянова
присоединились роты того и другого батальонов (группа Пятницкого, утром еще
достигшая рейхстага, погибла), эти двое выскочили из своего укрытия и кинулись
к подъезду. Тут, на бегу, к ним присоединились еще несколько человек из их
полка, в основном — разведчики, в дивизионке мы
перечислили фамилии шести.
Кошкарбаев
и Булатов, как они рассказывали, прикрепили свой флаг сначала к одной из колонн
входа, а потом, когда большая часть здания была очищена, высунули его из окна
второго этажа. И уже позже его поставили на крыше.
Когда мы забрались на
рейхстаг (были, помнится мне, Беляев, Прелов и, если
не ошибаюсь, Давыдов, других не помню), то именно от этого флага оторвали
лоскут, разделив его между собою… Флаг был такой большой и тяжелый, что даже
на высоте рейхстага развевался довольно слабо. Нам пришло в голову (какое-то
право мы все на это имели, все прошли этот нелегкий путь сюда, на крышу
рейхстага) немножко укоротить его, и мы оторвали от него достаточно большой,
как уже сказано, кусок, а потом разорвали еще и разделили между собою. Каждый
взял себе кусочек этой материи. (Об этом рассказано в статье Долматовского «Поколение Зои и Олега», «Литературная
газета», 1947, 15 марта.)
Именно от этого флага
(он стоял на крыше, с левой стороны от купола, возле одной из башен) хранится у
меня маленький красный кусочек материи.
Февраль 23.
Заметок этих «Литературка», по-видимому, не
напечатала, иначе Валя прислала бы мне телеграмму. Я посылал две — «Забытый
солдат» — о Пятницком — и «С флагом» — о Кошкарбаеве
и Булатове, об их флаге. Ничего, напечатаю все сразу. Мне хотелось только
поскорее рассказать о Пятницком, чтобы перестали считать его без вести
пропавшим.
Пребывание мое здесь
заканчивается, осталось три дня. Но, сказать по правде, смертельно уже надоело,
надоело ежедневно выслушивать гнусности о писателях. В первый же день схватился с одним типом, который стал
расспрашивать о писателе, который продал роман за границу, спрашивал меня
фамилию этого писателя, которую он забыл.
Февраль 27.
Записываю это, возвращаясь из Ессентуков, в поезде под Харьковом. Завтра утром
буду в Москве. Настроение было бы и вовсе неважное, если бы не удалось
поработать. Написал пять рассказов-миниатюр, все о том же, о тех же делах,
сделал и какие-то другие записи. И, что всегда бывает, когда работа продвигается,
проясняется то, что еще не написано, что еще предстоит писать.
Провожали меня супруги Бойченки, после моего отъезда они должны будут перебраться
в ту комнату, в которой жил я. Следовало бы познакомить их между собой —
Неустроева, ставившего Знамя победы над рейхстагом, и Виктора Кузьмича
Бойченко, снимавшего такое же Знамя с рейхстага. Я думаю, у них найдется, о чем
поговорить.
Мне
хотелось сделать то, что я наметил, и потому избегал с Бойченко каких-либо
разговоров про войну, но накануне моего отъезда он зашел ко мне, и я не
удержался, спросил у него, что это за история с попыткой выдать одно Знамя
победы за другое — всё то, что произошло перед Парадом победы в Москве.
Бойченко сказал, что он ничего не знает и думает, что ничего такого не было…
Я прочел ему свой отрывок «Серое здание», в котором была фраза: «Над куполом
была площадка и на ней — острый шпиль». Бойченко сказал, что венчающая купол
рейхстага площадка не была снесена, что, когда он со своей группой поднимался
по этой перебитой, шатающейся во все стороны лестнице, им пришлось кругами
пробираться по той лестнице, что была устроена в башне. Я сказал ему, что, как
мне кажется, на куполе ничего такого не было, что я хотел бы показать ему
снимки того времени, но он, теперь уже подробно, горячась, стал рассказывать о
том, как снимали они знамя, которое в то время стояло там. Как помнится ему, на
знамени были нарисованы большие серп и молот. Точно посередине. Я спорил,
говорил ему, что серп и молот были небольшие, в верхнем углу. Я все еще не понимал,
что речь идет о другом знамени, о том, которое поставлено было, когда нас
вывели из Берлина.
Бойченко продолжал:
— Я уже
рассказывал, что это было, кажется, числа 21 мая, в середине дня, точнее —
часов в 14. Торжественно были построены части — полки, дивизии. Приехало
начальство. Берзарин тоже был. О том, как лезли, как
снимали, я уже рассказывал. Там, наверху, был дощатый пол. Вместо снятого
самодельного знамени мы поставили государственный флаг. Ветер был сильный,
укрепить древко было трудно, укрепили проволокой. Мы все перемазались, там все
было ржавое, а мы были в парадных кителях.
Войска были выстроены
против рейхстага и на шоссе, в Тиргартене, где был
поставлен первый памятник павшему солдату. Это знамя мы пронесли перед строем
до фланга, до памятника. Здесь стояло начальство. Знамя было передано
представителю военного музея. Забыл сейчас фамилию этого майора.
Бойченко еще раз сказал
мне, что на этом знамени они химическим карандашом написали свои фамилии и что
сделать это просил тот же работник музея.
— Это все очень
важно, — сказал он нам.
Вот такие вот дела!
Опять начались мои
прежние сны — все тот же раздолбанный берлинский
рейхстаг. Сегодня привиделось: еду в трамвае, и мне говорят, сообщают вдруг:
«Уже Берлин». Но я ничего не вижу, потому что окна очень сильно замерзли. Тогда
я выскакиваю к двери — так ли это?
И мне кажется, что я
вот-вот увижу рейхстаг…
Все это потому, что я
пишу сейчас свои рассказы.
Может быть, и впрямь,
положено какое-то начало книги.
Апрель 2.
Дней десять назад вдруг получил письмо от Неустроева, в котором он сообщает,
что 3-го в Москве состоится встреча участников штурма рейхстага, на которую приглашены он, Давыдов и другие наши однополчане.
Что он хотел бы остановиться не в гостинице, а у нас, потому что у него с Давыдовым
будет много своих разговоров.
Я не очень верил, что
все это действительно произойдет и особенно тому, что приедет Вася Дывыдов, комбат, с которым я больше всего был связан в те
годы. Я был на работе, в издательстве, когда позвонила Валя и сказала, что
Неустроев и Давыдов уже приехали, что остановились они в гостинице ЦДСА, но
через два-три дня переберутся к нам. Я тут же позвонил в гостиницу. Степан, так
же как я, волновался. Договорились к пяти вечера встретиться у них. Когда я
приехал в гостиницу, оказалось, что нужен был пропуск, и я опять позвонил
Степану. Но увидел, что он спускается сам, а с ним плотный, скорее толстый,
черный мужчина, тоже со звездочкой Героя. Пока я обнимался с Неустроевым,
понял, что тот, другой, не кто иной, как Давыдов.
Конечно, я бы узнал
его, хотя мне и казалось раньше, что я уж совсем забыл его в лицо, хотя и помню
все, что с ним связано. Но он изменился — растолстел. По нашему с Неустроевым
мнению его дела лучше, чем были у самого Неустроева. Как сказал ему Неустроев:
«Ты еще на ногах ходишь. Я уже не ходил. Главным образом — не ходил».
Его надо просто вырвать
оттуда, из этого Ямало-Ненецкого, куда он забрался. «Там все пьют», — сказал
он.
Мы просидели часа три,
не заметив этого. Выяснилось, что Егоров и Кантария
сегодня не приедут и встречать их не придется. Что
только утром завтра приедет Шатилов. Решили поехать к нам. Мне не терпелось
показать Вале и Иринке моего Васю Давыдова.
Приехали, и снова
начались воспоминания. Интересно, что Давыдов как бы еще не проснулся. У него
такое выражение лица, как будто он хочет сказать: «Ну
зачем теперь все это вспоминать». О том, что в течение нескольких лет
единственным человеком, бравшим рейхстаг, был лишь один из них, он ничего не
знал. «А я думал, что про этот рейхстаг давно уже забыли, а что про все это
пишут, я даже не знал, ничего не читал». Мне показалось, что в глубине души он
даже недоволен, что его вызвали, оторвали, заставляют переживать то, что он как
бы уже забыл. Степан стал его упрекать, что он не отозвался на его первые
письма. Вася ответил: «А я думал, ну было это, прошло, что теперь опять
ворошить старое».
Казалось, он опять влез
в свой эскимосский чум. Рассказывал, как непросто к нему добраться туда,
сначала надо на самолете, потом на собаках и оленях, что это — рыболовецкий и
оленеводческий колхоз.
Неустроев намерен
вытащить Давыдова из этих снегов, в которые он забрался, устроить его на завод,
на котором он, Неустроев, сам работает. Не знаю, получится ли из этого
что-нибудь… Степан, не пожалев красок, рассказал о тех годах, когда он, по
его собственным словам, погибал. Я вроде бы все уже знаю, но и мне было тяжело
слушать. Давыдов плакал. Он вытирал слезы и когда я читал ему о его ребятах, о Кошкарбаеве и Булатове. Прочел еще несколько главок, прежде
всего о Пятницком и о флаге победы.
Они оба подтвердили,
что все точно и никаких исправлений делать не нужно.
По словам Неустроева,
сын Пятницкого, Николай, окончил школу механизаторов. О судьбе отца получили в
свое время извещение как о «пропавшем без вести».
Встретить бы мне теперь
этого (не хочу называть его фамилии) кадровика нашего, поглядеть на его
многочисленные ордена… Это по его вине семьи наших
погибших солдат не получали даже известий о смерти их родных или получали вот
эти казенные бумажки — «пропал без вести». Так было легче, можно было не
наводить лишних справок. Известно ведь, что «пропал без вести» приравнивался у
нас к «попал в плен». Семья, получившая такого рода
извещение, не получала никаких пособий. Такую бумажку получила и семья
Пятницкого. И это о нем, которого знал весь батальон, о нем и об
обстоятельствах его гибели.
Мы разговорились, и
Неустроев с новыми подробностями стал рассказывать о тех полутора днях в
рейхстаге, сказал, что Сьянова он посылал не в
подвал, а к Бранденбургским воротам. Интересно, что Давыдов слушал все это так,
как будто он ничего этого не знает или только теперь вспоминает обо всем.
Неустроев, как мне показалось, рассказывал все это для него.
Сегодня приехали
Зинченко и Сьянов и кто-то, кажется, из 171-й. Пока
что нет Шатилова, как и Кантарии с Егоровым.
Предполагается встреча
с четверкой солдат с унесенной в океан баржи, которые в эти дни тоже в Москве.
Встреча нового поколения героев со старым, «с нами — уже отживающими», — сказал
Давыдов.
Встречаемся через
пятнадцать лет! Уехали они от нас поздно, я проводил их до метро.
Из записей в моей
обработке, которые первоначально по моей просьбе были сделаны Валей:
Апрель 3.
Второго, после того как
позвонил Неустроев, Вася поехал к ним в гостиницу, а потом они все вместе —
Давыдов и Неустроев приехали к нам —
просидели весь вечер. Когда открывала им дверь, еще не видя, представила уже
себе всех троих входящими в дом — Васю, Степана и такого же высокого, как Вася,
только покрепче и потемнее — Василия Давыдова. А на
самом деле, открыла, а там, в шляпе, краснолицый и очень полный человек, в
первую минуту показался даже совсем маленьким, даже ниже Неустроева, потому что
Степан держится браво и фуражка на нем сияет. И только потом сообразила, что
Давыдов, конечно, высок и крепок, как и представлялось мне, только он
растолстел, как толстеют сидячие начальники, и держится в непривычной
обстановке стесненно.
Давыдов говорил очень
мало, а когда говорил, то, казалось, не из потребности вспомнить прошлое, а
только потому, что так уж вышло — вызвали, вспоминают. А зачем? Было. Прошло.
Теперь у каждого другая жизнь. Он, по его словам, и не читал того, что за это
время печатали о рейхстаге, о нем самом. До последнего времени работал
председателем рыболовецкого колхоза где-то у Ледовитого океана среди чукчей и
ненцев. Оживляется, когда рассказывает об охоте, о том, как вместе с ненцами
ест живую рыбу, макая ее в тузлук. Наша пятнадцатиметровая комната с
полированными шкафчиками показалась ему шикарной, и он не удержался и сказал,
что там у них, в ненецком округе, такого не увидишь. Вчера в музее он тоже
держался с краю и, во всяком случае внешне, меньше
всех, кажется, переживал из-за дележа славы. Неустроев со свойственной ему
напористостью взялся устраивать и перекраивать давыдовскую
жизнь, хочет забрать Давыдова к себе на завод, а Давыдов удивляется, и
усмехается, и вроде бы не может понять, стоит ли ему поддаваться этому
напору…
Мне очень трудно
исполнять свои секретарские обязанности, потому что и гостям и домочадцам нужна
еще и обычная, не духовная пища. Многое из рассказов я пропустила. Например,
начало рассказа Неустроева, который сейчас буду печатать, я не слышала. Степан
рассказывал, обращаясь на этот раз не столько к Васе, сколько к Давыдову, ища
его подтверждения.
— Мы залегли перед
носом у противника. Я вижу, что обстановка сложилась не в мою пользу. Потери у
меня — тридцать человек. Решил идти на «дом Гиммлера»,
пройдя для этого за стеной швейцарского посольства. Доложил обстановку
Зинченко.
— 29-го, вечером, ты,
Вася, — говорит он Давыдову, — послал Кошкарбаева на
«дом Гиммлера». А я стоял слева, через дорогу. Когда
стрелял батальон Давыдова, я думал, что это — немцы. К утру
мы вышли с ним в противоположные части «дома Гиммлера».
В подвалах дым, пыль,
ничего не видно. Поднялись на второй этаж. Потом первая атака, вторая атака, во
вторую — потерял половину людей, а Самсонов так и пролежал, не поднялся.
Когда я занял оборону в
рейхстаге, Зинченко спрашивает меня: «Где знамя?»
— Здесь, говорю, много
знамен — ротные, комсомольские…
— Нет, знамя Военного
Совета…
Тогда он к Ефимову:
— Ефимов, где знамя?
Тот отвечает, что на КП
полка…
Потом Казакову звонит,
наверно:
— Где знамя?
— Вот в углу стоит…
— Присылай сейчас же!
Вскоре пришли Кантария и Егоров. Зинченко — Егорову:
— Егоров! На крышу!
Установить знамя!
А через некоторое время
тот возвращается.
— Товарищ полковник! Со
второго этажа на третий нет прохода, лестница перебита.
Полковник мне:
— Неустроев! Надо взять
группу людей и установить знамя!
Я хочу людей подобрать,
а он мне:
— Да что ты других
посылаешь, иди сам!
— Ну, сам я не пойду, у
меня батальон…
Берест взял отделение и
затащил на крышу Кантарию и Егорова. А Щербина
занимал оборону. В 22.50 доложили — Знамя установлено. Там, на крыше, они все
были видны, потому что вокруг все горело.
Ваня Зозуля у меня —
проходимец, все может. Я ему говорю: «Возьми десять человек, проверь, где
заминировано». А он наткнулся на ходы сообщения и пошел по ним в подвалы. Они
думали, что там у немцев шнапс. А из подвала и
половины их обратно не вышло.
Зозуля прибегает ко
мне, говорит, как спустились, как прямой наводкой по ним из пушки ударили, а
потом пулеметами…
Зинченко услышал и
сразу:
— Займи оборону и
держи, да смотри, чтоб не мародерничали. — А сам на КП. Звонит мне оттуда:
— Ну, как у тебя?
— Пока обстановка, —
отвечаю, — нормальная.
А потери в батальоне
большие. Все устали. Атака неудачная. Так что кто спит, кто входы караулит.
Взял я Ваньку Зозулю и еще человек пять, пошел посмотреть, проверить и своих, и
твоих.
КП мое было в
комнатушке, влево. Возвращаюсь (час ночи на первое мая) к себе, в комнатушке у
меня горит огарок, в плошке такой немецкой, картонной. Телефон. Тут Ярунов, Гусев, несколько солдат и какой-то старший
лейтенант. Это был Самсонов, но я его тогда еще не знал.
— Ты кто, откуда?
А он:
— Здесь мой КП.
— А люди где?
— На правом фланге.
(Его — на правом, пока
не увел, твои — на левом, а мои — в центре.)
Зинченко докладываю:
— Какой-то Самсонов,
ротный (комбата у них ранило), на правом фланге…
— Зозуля, флягу!
И тут же за столом
захрапел.
Утром меня растолкали:
«Вставайте! Немцы!» Я думал, отдельные группки, а они на наших плечах вылезли
из подвалов и пошли в контратаку с правого фланга.
— Почему — с правого?
Где ихний комбат?
— А их давно нету…
И смяли мой правый
фланг…
Позднее Неустроев
рассказал о своей встрече с одним из бывших бойцов Самсонова. Неустроев
встретился с ним в этом году, в одну из своих командировок в части. К
Неустроеву подошел капитан и сказал, что помнит его по рейхстагу, видел
Неустроева в рейхстаге в ночь на первое мая. «Помню, как вы зашли с фонариком в
комнату, где мы с комбатом находились. Я тогда бойцом был».
Неустроев попросил
рассказать все, что он помнит об этих днях. Вот как Неустроев передает его
рассказ:
«Когда мы перешли мост Мольтке и подошли к швейцарскому посольству, наткнулись на
немецкие траншеи и залегли в развалинах. Слышали, что сосед справа воюет. Ночью
комбат вывел нас к рейхстагу. Здесь стали окапываться, а комбат с несколькими
бойцами — и я был среди них — зашли к вам. А как светло стало, мы с нашим
комбатом ушли в свои боевые порядки».
— Рейхстаг горит, —
продолжает Неустроев, — все сбились в одном коридоре. Зинченко дает команду,
разрешает нам выйти, покинуть рейхстаг, но как же из рейхстага выходить!
Спасителем нашим был Ярунов. Он опытный старик. Там, в коридоре, у немцев стояли
бочки с селедками, а на них — ящики с сигаретами. Ярунов
поднялся туда, на эти ящики, заглянул за них, а там — и не горит, и немцев нет.
Пустая комната. Перелезли мы туда — я, Ярунов и
Зозуля, смотрим, двери отсюда ведут к выходу из подземелья, других дверей нет,
стены толстые, не комната, а неприступная крепость — сколько хочешь держаться
можно!
Зову Сьянова:
— Илья! Герасимова
сюда! Ставь пулемет, сам ляжешь…
Поспорили, но Сьянов сам лег за пулемет. Я ему сказал:
— Если удержишь,
награжу!
Постепенно стал
переводить людей в это помещение. Так мы оказались в тылу у противника. А
дальше известно — контратака, переговоры, и в пять, в шестом часу утра немцы
выбросили белые флаги. Так вот все это было, если коротко рассказывать…
А потом самоходка
ударила в двери, когда немцы выходить стали.
Обычная наша
нераспорядительность!
На другой день поехали
в Музей и в ожидании съемок несколько часов простояли у Знамени, слушая
объяснения экскурсоводов. Два рассказа я записала слово в слово.
Крупная блондинка в
очках:
— В этом зале
завершается осмотр документов по истории Отечественной войны. Перед вами Знамя
Победы, установленное на рейхстаге Героями Советского Союза Кантарией
и Егоровым 30 апреля в 22 часа 55 минут. Здесь вы видите указ о присвоении
звания Героев Советского Союза (читает фамилии). А вот на снимке Самсонов. Он
сегодня будет здесь у нас, сможете его увидеть. Вот Кантария,
вот Егоров. Еще здесь снят Неустроев, кажется, он сегодня тоже будет, так говорят,
но я точно не знаю… Я знаю только о Егорове и Кантарии.
Егоров окончил партийную школу, работает сейчас заведующим молочно-товарной
фермой. Кантария был шахтером, сейчас не знаю, что
делает. Егоров и Кантария приезжают к нам каждый год
в День Победы. И мы от них знаем, как устанавливалось Знамя. Знамя это
поставлено ценой большой крови. Их было десять разведчиков. Они шли по двое.
Первые двое несли знамя. И вот первые двое упали, убиты. Тогда знамя взяли двое
других. А когда этих убили, взяли третьи. Егоров и Кантария
были девятым и десятым. Они подняли знамя на площади возле самого рейхстага.
Ворваться в рейхстаг нельзя было, там немцы, но Егоров и Кантария
решили во что бы то ни стало установить знамя,
выполнить приказ. Для этого они стали спиной друг к другу и так продвигались,
ведя двухсторонний огонь из автоматов и отбиваясь гранатами. А потом их
прикрыли десять человек Сьянова. Егоров и Кантария поднялись на второй этаж и на крышу и установили
знамя на всаднике — вот вы видите в голове у него пробоина. Но тут поступило
распоряжение, так как наши войска дрались во всем Берлине и отовсюду должны
были видеть знамя, переставить его на купол. Вот посмотрите на картину Логинова
и Панфилова, где изображены Кантария и Егоров в
момент установления Знамени Победы. А на этом снимке вы видите, как наши бойцы
кормят жителей Берлина…
Черненькая девица:
— Это Знамя Победы. Его
установили Герои Советского Союза Кантария и Егоров.
Они оба живы. Кантария живет в Абхазии, Егоров — на
Смоленщине.
— Это макет рейхстага,
таким он был 2 мая 1945 года. Побывав здесь, советские воины оставляли свои
надписи.
— А теперь посмотрите
на вазу Победы…
Больше всего
экскурсоводы останавливаются на том, что стены рейхстага — очень толстые.
Правда, размеры указывают разные, но все больше о том, что уже ключ от двери
(?) указывает на объемы дверей и стен…
Вот такие, что и
говорить, более чем странные рассказы!
Когда я увидела теперь
Знамя, мне показалось, что оно поблекло, и я даже подумала про себя, что оно
простирано. Материал — это сейчас особенно хорошо видно — совсем простой, грубо
оторванный от большого полотнища, наскоро подрубленные края местами поотпоролись, висят черные нитки. А когда ты подошел, ты
сказал: «Какое стало! Что его, постирали?»
Теперь оно стоит в
предпоследнем отсеке музейного зала, былая парадная торжественность из музея
изгнана, возвращены многие материалы Гражданской войны, но в подборе экспонатов
нет ни выдумки, ни научной обоснованности. Экспозиция, которая может
удовлетворить только совсем юного и неподготовленного посетителя.
Когда принесли юпитеры,
служительницы принялись всех нас выгонять, и детей и взрослых. После чего
режиссер привел экскурсоводку попригляднее
и велел ей собрать вокруг себя группу. Та надулась и заявила, что группы
собирать не умеет.
Как все это
происходило, сейчас нет времени описывать — слишком много накопилось
нерасшифрованного материала. Поэтому только коротко, то, что в блокноте.
Когда девица в десятый
раз повторила две имеющиеся в ее распоряжении фразы и в десятый раз перепутала
фамилии стоящих перед ней героев, то, по-моему, ты сказал, что надо бы дать
слово самим участникам. Неустроев уже взглянул на указку, но Зинченко, улыбаясь
генералам, мол, понимаю, надо послужить, вы — генералы, а мое дело солдатское,
мне привычно, выхватил указку и заговорил как по
писанному. Мне показалось, что для него и впрямь дело это привычное.
Зинченко:
— В конце апреля 1945
года наши войска вели ожесточенные бои в Берлине. Перед нашей 150 дивизией была
поставлена задача водрузить Знамя Победы. Особые бои
развернулись 30 апреля. Утром мы перешли реку Шпрее, заняли здание «дома Гиммлера». Мы находились в четырехстах метрах от рейхстага.
Батальоны Неустроева, Давыдова, Самсонова стояли еще ближе — в двухстах метрах.
Командир дивизии
запросил по телефону, есть ли соседи справа и слева, я ответил, что есть.
Генерал Шатилов лично вручил нам тогда это знамя…
В 14-00 была назначена общая атака. После короткой, но сильной артподготовки мы
при поддержке танков и минометов пошли в атаку, на штурм. В рейхстаге засело 2
тысячи гитлеровцев, эсэсовцы, 400 моряков. Первыми ворвались в рейхстаг
батальоны Неустроева и Давыдова, потом Самсонова. Раньше всех вошла в рейхстаг
рота Сьянова… Еще до штурма я вызвал разведчиков Кантарию и Егорова и сказал: «Смотрите, видите перед вами
здание — это рейхстаг, вы должны установить на нем Знамя». Устанавливать Знамя
Победы и брать рейхстаг помогали все войска, сражавшиеся в Берлине, все, кто
участвовал в Отечественной войне. Но особо отличились при этом батальон Неустроева,
рота Сьянова и лично Сьянов.
На счету роты Сьянова за время боев в рейхстаге 100
убитых немцев и 150 взятых в плен, и если убитых мы не можем проверить, то
взятых ими пленных считали по головам. Бойцы дрались прикладом, руками, зубами.
Бои были исключительно тяжелыми…
Дальше увлекшийся
полковник стал передавать слышанные им в рейхстаге рассказы бойцов, говорил от
первого лица:
— Бегу, тесно, темно,
не видно ничего, вдруг слышу — пыхтит кто-то. Смотрю, фриц сидит на нашем
солдате, и держат они друг друга за грудки. Ах ты, фриц проклятый! Наставил я
на него автомат, да смотрю, уже наша пилотка сверху, а фриц под ним…
Степан стоял белый, сцепив зубы. Сьянов, довольный,
улыбался. Генералы слушали невозмутимо, у Самсонова глаза умные, и чувства свои
он не выказывал. Зинченко расплывался в улыбках. Маленький
он какой, а был комендантом рейхстага!
Меня познакомили с
Ильей Яковлевичем Сьяновым. Он сказал:
— Василий Ефимович два
года был рядом с нами, в первых траншеях, он был самым известным и самым
приятным у нас человеком!
Вася что-то
расспрашивал, ему хочется, чтобы каждый из участников рассказал обо всем этом
так, как видел и запомнил. А Давыдов ему сказал:
— Зачем нам
рассказывать? Кто же еще это знает, если не ты!
Другими словами, но то
же самое сказал сегодня генерал…
После съемок все
поехали на аэродром встречать Кантарию.
Вечером к нам приехал
Зинченко с дочерью Ириной и Сьянов.
Сьянов
вспоминал свою статью в дивизионке от 27 апреля,
которая называлась: «Мы водрузим Знамя Победы», — за несколько дней до взятия
рейхстага. Статью, конечно, писал Вася после беседы со Сьяновым.
1 мая в той же дивизионке была напечатана статья
«Знамя над рейхстагом водружено», хотя в сводке Совинформбюро
об этом еще не было сказано…
Меня могут спросить,
подумал я, почему именно рейхстаг избран был как конечная цель берлинской
операции, если не войны вообще, нечто такое, на чем следует водрузить этот наш
флаг, это наше знамя, главный символ нашей победы. Как ни говори, а, скажет,
может быть, кто-то, всё-таки парламент, нижняя палата парламента Германии,
какая бы она ни была. Да, но именно рейхстаг, здание рейхстага заранее было
подготовлено гитлеровским командованием как основной и главный наиболее
укрепленный объект в системе обороны Берлина.
Из рассказа Сьянова:
— Бой за «дом Гиммлера» начал Давыдов. Неустроев шел слева. Моя рота
должна была находиться в резерве, но утром в «доме Гиммлера»
я получил пополнение, и рота моя оказалась к тому времени самой полнокровной.
(Какое страшное слово!) С пополнением пришли люди из плена и молодежь. Я стал
их проверять, тут же учил. Один, помню, сказал, что не умеет гранаты бросать.
Подошли к окну, и я ему показал: «Вот кольцо, оттягиваю, бросаю… Ну-ка,
теперь ты!» Бросил он штук пять — получилось.
Вдруг присылают за
мной: «Срочно, с ротой!» Рота уже вся начеку. Прибегаем, а там — все: Матвеев, Прелов, Давыдов, Неустроев, полковник Зинченко…
О себе… Я кончил
рабфак, один курс института. Война застала меня в должности
плановика-экономиста. Войну начинал рядовым. Зинченко раз пришел на передовую,
с людьми беседовал, спросил у меня, знаю ли я членов политбюро, а потом на всех
собраниях говорил, что я политически развит…
Полковнику Зинченко
было сказано, что маршалу Жукову уже доложено, что рейхстаг взят, и Жуков
доложил об этом Сталину. Но рейхстаг еще не был взят.
Неустроев, ставя передо
мной задачу, сказал, что дает мне на ее решение 45 минут… Некоторые бывшие
наши военнопленные говорили мне, что они хотят пойти первыми. Распределили
людей по окнам. В подвале этом два или три окна, на уровне головы. Подтащили
какую-то мебель и диван. Полковник сказал, что будет дан короткий, но сильный
артналет. С Неустроевым мы договорились о прекращении огня, когда подойдем к
рейхстагу. Он сказал: «Дашь сигнал красной ракетой». Ракетницу дали Шубкину, он был моим связным, из новых.
Я получил 63 человека
из пополнения, всего в роте было до ста человек…
— В «доме Гиммлера», когда мы с Неустроевым стояли у окна, пули так и
щелкали по стенке, площадь простреливалась и с флангов и с фронта пулеметным и
ружейным огнем. По всей этой площади — вывороченное железо. До канала — ров… От будки — трансформаторной — траншея, выложенная
кирпичом. Сам рейхстаг — массивное здание, вросшее в землю. Такое впечатление,
что оно расползлось. В нем не было симметрии, соотношения между шириной и
высотой. Оно такое широкое, что казалось невысоким.
— Сьянов,
пойми, это же рейхстаг! — уверял меня Неустроев, хотя я знал, что — рейхстаг!
Рядом с будкой торчали
направленные в нашу сторону стволы тяжелой зенитной артиллерии. Легкую зенитную
артиллерию немцы затащили на второй этаж и через амбразуры приспособились
стрелять по наземным целям…
Неустроев ставит мне
задачу, а я думаю: «Если бы у меня было десять жизней, все равно живым мне
отсюда не выйти. Ну и пусть!» — думаю.
У меня было два
пулемета станковых. Один я велел установить в окне, прикрывать нас. Первым
номером был Вася Якимович, который долгое время был у меня связным. Я ему
приказал остаться, а он говорит: «Я с вами пойду!»
Мы пробежали метров
пятьдесят, до тех, что еще в первую атаку пошли. Теперь все они лежали перед
рвом и во рву. Мне необходимо было поднять их, повести за собой. Кричу:
«Вперед!» Не выскакивают. Одного застрелил. Остальные выскочили, не
останавливаясь, добежали до канала.
Неустроев мне сказал,
что о канале сведений нет, и он не знает, есть ли мост. «Будешь перебираться на
подручных средствах», — сказал он. Мост действительно был разобран, но остались
рельсы, шпалы, так что мы перешли канал без труда. Других препятствий у нас на
площади не было. Метров пятьдесят не дошли, когда я почувствовал, что мы можем
попасть под свой огонь. Я дал ракету в сторону рейхстага. Огонь мгновенно
прекратили. Вбежали на ступени и закидали гранатами двери и боковые, выходящие
сюда окна, и опять вперед, и ворвались. Немцы после артналета еще не
опомнились. Когда ворвались в здание, коридор перед нами был пустой. В
вестибюле немцев тоже не оказалось. Мы их увидели только за вестибюлем, когда
они в подвалы посыпались…
А Васю Якимовича убило
на ступеньках зенитным снарядом.
Сьянов
зашел к нам вечером, 5-го, вместе с Неустроевым — после съемок на квартире у
дочери Зинченко, живущей на том же Ломоносовском проспекте, что и мы.
Неустроев, попив кефиру, ушел. Они условились с Давыдовым пойти в кино.
Продолжение рассказа Сьянова:
— Вася Якимович
небольшого роста плотный мальчик. Когда я его увидел впервые, подумал — какой
цветочек! Убьют! Пусть, думаю, побудет со мной, и сделал его связным. А он
оказался на редкость выносливым. В походе, бывало, подбежит: «Давайте вашу
сумку!» У него такое было понятие, что раз он связной, то должен за мной
ухаживать. В селе у них были две девочки, Поля и Оля, вместе учились, но он так
и не разобрался, какая из них ему дороже, с обеими переписывался. Писал редко,
но думал о них, планы строил.
Зимой в Польше у нас
были тяжелые переходы. За день прошли пятьдесят километров. Часть
людей отстала, мела сильная пурга. Я, как и обычно, шел вместе со всеми,
впереди меня шел Вася. И так он, бедняжка, согнулся, сейчас, думаю, упадет,
надо его окликнуть, а он сам оглянулся и спрашивает так озорно: «Так кто же
все-таки, как вы думаете, Поля или Оля?» И засмеялся вместе со мной. Вот он,
этот самый Вася, и погиб на ступенях рейхстага. Был он, как я уже сказал,
крепкий, смышленый и жадный к жизни. Мы поставили его первым номером
пулеметного расчета, когда мне придали два станковых пулемета. Незадолго до
штурма я его обругал за то, что отлучается неизвестно куда. Это за Одером было.
А он, оказывается, там все чердаки облазил, чтобы найти красный материал и
знамя ставить. А на ступенях рейхстага только он гранату выхватил, его из
установленной здесь зенитки прямо в грудь ударило.
Он не должен был идти
вместе со всеми, я его оставлял с пулеметом в «доме Гиммлера»,
поставив перед его расчетом задачу — выдвинув пулемет из окна, открыть огонь по
флангам. А он взмолился: «Возьмите меня с собой, а здесь оставьте кого-нибудь
другого!» И все время, не маскируясь, шел справа и
прикрывал меня.
Вот таким был этот
мальчик.
На этих ступеньках
рейхстага, кроме Якимовича, погибли еще двое, имен которых я не знаю, не
запомнил. Пятницкий упал, не дойдя до ступенек.
О Бересте. В обычной,
не боевой обстановке был несколько размашист. Любил все легко делать, но и сам
себя не жалел. Он со мной сдружился потом.
— Откуда у вас такие
привычки? — спросил я у него однажды. А он ответил:
— Я ведь в детдоме
воспитывался!
Берест предлагал мне
ставить знамя, но я сказал, что не могу, у меня — рота. Тогда он сказал, что
придет с разведчиками. И пришел. Спрашивает: сможет ли он на второй этаж
подняться? «Ни в коем случае», — сказал я ему. И они прикрепили сначала знамя
на колонне…
В вестибюле налево
стояла статуя Бисмарка. Ее немцы втащили сюда для сохранности, до этого она
стояла перед рейхстагом. Карнавальный зал рейхстага подпирали колонны. А слева
из комнаты вела лестница на все этажи. По ней и поднялись Берест, Кантария и Егоров. Боясь, чтобы противник не перекрыл один
из входов и не захватил их, я поручил командиру отделения Исчанову
взять эту комнату под надзор. И не ошибся. Немцы тоже придавали значение этому
входу. Исчанов стоял за колонной, когда из комнаты
выбежала группа немцев. Когда на второй день его нашли, он был мертв. Вокруг
него лежало несколько убитых немцев.
Теперь о переговорах.
Переговоры начались с того, что немцы подали голос из подвалов: «Не стреляйте,
мы выходим для переговоров!» Со мной в это время были двое — Шубкин и Хренов. Мы оружие
опустили, а немец вылез и парабеллум в руке держит. Я
ему говорю, а Шубкин переводит: «Почему у вас
парабеллум в руке, если вы вышли для переговоров?» Тот сказал: «Пришлите к нам
для переговоров вашего командира».
Я послал к Неустроеву
связного, говорю, такая и такая история. Моментально Берест надел шинель,
погоны, а Неустроев — адъютантом пошел. Однако очень скоро вернулись обратно.
Берест сказал, что немцы дали нам пять минут на размышление, чтобы мы сдались,
заявив нам: «Вас сотни, а нас — тысячи… Когда вы наступали, мы видели: вас не
более трехсот, а нас в десятки раз больше. Поэтому предлагаем вам сдаться».
Когда Берест все это
передал, я скомандовал: «Пулеметы к бою!..
(Записи,
сделанные по моей просьбе Валей, перемежаются с моими — отсюда некоторые
неизбежные повторения.)
— Почему моя рота легко
вошла в рейхстаг? Потому что наступление началось до меня, и начинал его давыдовский батальон. Из этого батальона мало кто остался в
живых, все легли перед каналом и во рву. Две роты батальона Неустроева тоже не
добились успеха. Прибежал Зинченко в подвал «дома Гиммлера»,
где были Прелов, Давыдов и Неустроев. Оказывается,
командование уже донесло Жукову, что рейхстаг — взят…
Неустроев сказал мне: «Сьянов, как хочешь — ногами, руками, зубами, а ухватись за
рейхстаг!»
А положение такое:
левый фланг — у немцев, правый фланг — у немцев, центр — у немцев.
Неустроев сказал, что
будет введена артиллерия вплоть до катюш, две самоходки, танки.
Зинченко нервничал,
ругался. Сорок пять минут мне дали, чтобы решить задачу. Был короткий, но
массированный огонь. Моя задача заключалась в том, чтобы поднять и тех, кто
остался лежать на площади после первой атаки.
Когда мы оказались
вблизи рейхстага, наших команд, голосов — не было слышно. Я, как было
условлено, дал ракету. Артподготовка прекратилась, и мы с криками «Ура!»
побежали вперед. Впереди бежали Руднев, Быков, Прыгунов, Гусев, Якимович…
Попали прямо к главному входу. Высокие двери с пробоинами. Когда ворвались
внутрь, я сразу кинулся налево. Здесь все было забито досками, стояли ящики и
бочки, что-то вроде продовольственного склада. (Именно отсюда, только с другой
уже стороны, изнутри, перебрались мы, когда здание рейхстага горело.)
Немцы находились в
вестибюле и, когда мы появились, сопротивления не оказали, посыпались вниз, в
тот вход, в то подземелье, которое было в центре, а потом туда, что было слева,
прямо по коридору. Однако те, что бежали по коридору, вскоре пришли в себя,
опамятовались. Я лег за пулемет, но там что-то заело, мне на помощь пришел
кто-то из расчета…
Еще до прихода
Неустроева Берест, Егоров и Кантария прикрепили знамя
на колонне, а потом из комнаты налево, по лестнице, поднялись на второй этаж.
Здесь был третий, замурованный и заваленный, вход в подземелье, где и погиб Исчанов. Оказалось, что в других комнатах, в тылу у нас,
немцы. Так что можно сказать, Исчанов в какой-то мере
на том этапе спас положение…
Заговорили еще о
выходах из подвалов, соединены они или нет с другими подземельями, есть ли
выходы в другие районы города? Сьянов говорит, что
были. Даже метро было соединено с рейхстагом, что один выход был
непосредственно в метро и соединялся с железнодорожным вокзалом. «Я, — сказал Сьянов, — ходил на переговоры как раз через этот выход». И
подкрепления к немцам в рейхстаг подходили отсюда…
— Что еще рассказать…
Когда мы пришли для переговоров, немцы нас обступили (уже было условлено, что
состоится сдача) и спросили, кто здесь есть, кто ваши командиры? Ну, я им
сказал, что Шатилов здесь, Зинченко, Перевёрткина
назвал, сказал, что армия Кузнецова, Кузнецов здесь… «А Сталин тоже здесь?» —
спросили меня. Я сказал: «Сам Сталин здесь». Один немец спросил: а генерал
Чуйков с вами? Я засмеялся: «Вы что, сталинградскую
кашу ели?» Он тоже рассмеялся: «Нет, меня оттуда отозвали за неделю, поэтому я
и уцелел».
Апрель 6.
Утром позвонил Давыдову, который просил меня приехать. Шатилов, сказал он, уже
прилетел, и все отправились встречать его на аэродром. Приехав на площадь
Коммуны, я пошел в музей, потому что думал, что все уже там, но здесь никого
пока что из наших не было. Поэтому меня провели к
начальнику музея, который принялся расспрашивать: подлинное ли, настоящее ли
это знамя, что я обо всем этом думаю. Очень странно мне было все это слышать.
В комнатах, где жили
мои знакомые, я никого не нашел. Мне сказали, что все в 24-й комнате. Я не
знал, почему они там, постучал и вошел. Комната была полна народу. Я сразу
увидел комдива Шатилова. Меня узнали все, кроме Шатилова, который только через
некоторое время сказал: «Вот теперь я вас припоминаю». Тут был Зинченко, тут
был и Негода, который упорно твердил, что я у них был редактором, и стал
целоваться, и Крылов, бывший начальник политотдела корпуса. Он спросил, узнаю
ли я его, но я назвал его по фамилии только потому, что знал, что он приедет.
(В дивизии у нас был еще другой Крылов, парторг 756-го полка.)
За спиной я услышал
голос Сьянова, говорившего
что-то обо мне нашему генералу: «Так ведь, товарищ генерал, он всегда с нами
был. Его в дивизии все солдаты знали». (Откуда было генералу помнить меня, уж с
кем, с кем, а с генералом мне общаться было не положено!)
Неустроев — и он, и
Давыдов были тут же — сказал комдиву, что у меня очень много материалов и что я
стал настоящим писателем. «Так как же не разберетесь с этим, как же это
получается, что вылез этот…» — сказал Шатилов и назвал фамилию человека, о
котором больше всего писали все эти последние годы.
Я сказал о Колумбе и
Америке, и, кажется, это дошло до всех.
Сказал, что и писал и
печатал, и вот теперь, в № 5 «Нового мира» должна быть моя новая публикация.
Шатилов записал все это в книжку себе. А когда я только вошел и представился,
когда мы поздоровались, спросил, где я сейчас работаю? «Издательство?» Он не
понял, что это такое, и спросил, а какая газета или журнал…
Мы обедали, надо было
спешить, в музее нас уже ждали. Девочка с указкой рассказывала им, как они
брали рейхстаг, а потом подходила к Кузнецову, командующему армией, которого я
впервые видел, и спрашивала у него, как его фамилия? Так же, впрочем, как и
других. Все это без всякого смущения. Скоро, однако, выскочил Федор Матвеевич
наш и — с этим своим, чужим, а не своим, полководческим жестом руки, грудь
вперед и избочась — пошел рассказывать что-то.
Особенно неловко было, что все это при Кузнецове. Остановить его было нельзя…
Не написал еще… Когда
выходили из гостиницы, в вестибюле, вдруг появился С-ов. Поздоровался с одним, с другим. Шатилов без
улыбки, сухо пожал ему руку. Я решил, что он не хочет с ним быть любезнее, но
он спросил у меня:
— Кто это такой?
— Кто?
— Да вот сейчас
подходил, здоровался?
Все уже перезабыли друг
друга. И все-таки меня все это немало удивило.
Но, наверно, самый
сильный удар нанес этому человеку Сьянов, который,
когда тот подошел к нему и спросил, узнает ли он его, вглядевшись, ответил:
— Ну как же, узнаю, вы
— художник!
Тот, должно быть,
решил, что все это умышленно.
Утром собрались в
номере у нашего генерала, у Шатилова. Показывает нам аккуратно выполненную
кем-то схему боя. Уточняет ее со Сьяновым.
Говорит:
— Кошкарбаев
пришел вместе со Сьяновым, но в письме, которое он
написал и которое ему, Шатилову, переслали, уверяет, что он пришел первым. Первыми вступили на плиту подъезда (перечисляет фамилии: Быков, Прыгунов и др.). Туда никто не мог войти, кроме как
вслед за артиллерийским огнем. Я видел, как по залитому водой рву лезли по
трубе, ни один не бежал. Бежали у «дома Гиммлера», а
как добежали до рва — все ползли. И сьяновские, и
полурота Кошкарбаева. Вся артиллерия работала по
рейхстагу, по Бранденбургским воротам и по тем двум зданиям, из которых велся
огонь. В 18 часов врывается батальон Неустроева. Около 20 часов Зинченко
разговаривал со мной из рейхстага. Я поблагодарил его. Он сказал, что бой идет
сильный.
Мы опять вернулись к Кошкарбаеву. Я сказал, что он, на мой взгляд, справедливо
добивается признания того, что он сделал. Генерал со мной соглашается, он
горячо говорит о Кошкарбаеве и защищает его. (Только
фамилию правильно не может выговорить.)
Потом мы оделись и
пошли вниз. Никто не понимал, куда и зачем мы направились. Вышли из подъезда
гостиницы. Тепло. Солнечно. Стояли на тротуаре, продолжали разговаривать. Вдруг
подошла машина, и оттуда вышел Егоров. Я его сразу узнал, но остальные, кроме Кантарии, по-видимому, не понимали, кто этот худой парень в
синенькой фуражечке. Шатилова он не узнал и не мог назвать его. «Я же комдив
ваш!» — сказал Шатилов. Однако Егоров оправился и спросил: «Как ваша жизнь,
товарищ генерал, как здоровье?»
У Егорова — язва.
Достает из кармана и показывает соду. «Еще с партизан», — говорит он.
Оказывается, он приехал еще ночью, и подвезли его неожиданно — киношники крутили встречу. Утром в гостинице, как
выясняется, Егоров уже видел Шатилова, но не узнал его. Тоже и Егоров всех
перезабыл. Все потому же опять, что прошло пятнадцать лет.
Не знаю уж, почему,
вдруг вспомнили памятную всем высоту 228.4 в Калининской области. Где кто
лежал, кто как погиб.
Егоров, когда генерал
спросил у него, почему он плохо выглядит, ответил: «Я тут немножко борюсь с
трудностями».
Мы — опять в номере.
Егоров и Кантария вдруг заговорили об Иванове,
который, по их словам, был с ними. Пуля попала ему в живот, было это уже за
каналом. Поначалу я плохо понимал, о каком Иванове они говорят.
Егоров:
— Мы бежали вчетвером —
Берест, Кантария, я и Иванов…
Шатилов говорит о С-ве:
— Я сказал ему, когда
встретил его здесь: «Как же вы так делаете?» Он ответил: «А разве вам не все
равно, вы — командир 150-й».
Это все уже в автобусе,
когда поехали с экскурсией по Москве. Фотографировались у мавзолея, в Кремле,
возле Юрия Долгорукого. Выяснилось, что Егоров никогда не был в мавзолее.
Неустроев рассказывает какую-то смешную историю о сапогах. Все удивляются
царь-колоколу. Шатилов вымеряет его шагами. Публика интересуется. Но никто не
знает, что это за группа, которую так усиленно фотографируют.
Негода рассказывает.
Когда они заняли здание швейцарского посольства, пришел посол, просил взять их
под защиту как представителей нейтральной страны. Говорит, что у них и были эти
часы, четыре тысячи часов, которые потом так щедро раздавали. Работники
посольства спекулировали ими.
Среди снимков, которых
у него много, есть любопытные. Интересный снимок рейхстага из дома швейцарского
посольства. Сделан он 29 апреля. На переднем плане — канал, очень широкий,
сорванный мост, от которого остались одни сваи-рельсы.
— Канал, — говорит
Негода, — мелкий…
Негода очень изменился.
Пьет. Просил меня послать ему снимок мертвого Геббельса. Рассказывает, как у
него «перехватили» его. Сначала он лежал в санроте
полка, в палатке, но он не уследил, и труп полуобгорелого
Геббельса увезли, утащили.
Еще раз о том, о чем
говорит Негода и о чем, помнится, мне уже приходилось писать…
На КП нашего 79-го
корпуса, на двух накрытых простыней сдвинутых столах (слегка обгорелый, но
узнать можно) лежал труп Геббельса. Голый, но в носках
и с галстуком на шее. Причинное место прикрыто большим куском ваты. В головах —
пистолет и пиджак с золотым партийным значком над карманом.
Магда Геббельс и
шестеро ее детей, пять девочек и один мальчик, которых она сама же и отравила,
лежали на носилках, на полу.
Сегодня это может
кому-то показаться странным, но носки на Геббельсе были штопаные. Они и сейчас
у меня перед глазами, эти заштопанные носки.
Довольно обычный, если
не сказать рядовой, пример немецкой бережливости и аккуратности.
С утра собрались в
музее, чтобы сфотографироваться «всей дивизией» у Знамени. В это время двое
рабочих поднялись на стремянку и стали развинчивать стеклянный футляр, чтобы
снять Знамя.
Как только Знамя
достали, я стал осматривать его со всех сторон. Меня интересовала цифра, где и
как она написана. Мои товарищи не очень понимали, что я делаю. На ткани флага —
пять-шесть пробоин, — пулевые, осколочные…
Шатилов рассказывает
окружившим его людям о том, как Кантария и Егоров
ставили это Знамя на рейхстаге. Но и он теперь уже добавляет: «С ними был еще
старший сержант Иванов. Он был убит…»
Зинченко от себя:
— Я дал задание
Кондрашову подобрать людей для водружения Знамени…
Сцена у Знамени, когда
снимали и говорили участники, была ужасная, тягостная. И никто из посторонних,
но особенно музейных работников ничего не понимал: почему какие-то новые для
них люди стали у древка флага и, волнуясь, принялись рассказывать обо всем, а
хорошо знакомый им комбат-депутат прятался за спинами у публики и не знал,
по-видимому, куда деваться. Однако операторы все еще лезли на него и, не
понимая, почему он прячется, фотографировали его…
Все заметили, что Знамя
еще больше выцвело, как будто его постирали. Крылов даже головой покачал: «Надо
было поискать что-нибудь получше». Спросил у Шатилова,
где теперь знамя дивизии, сохранилось ли оно? «Боевое»? — спросил тот. И,
улыбнувшись, сказал: «А его ведь не было…» — «Почему не было?» «Не успели
выдать. Ведь дивизия была спешно сформирована из двух бригад…» Вот так вот.
В отличие от
сохраненной мной полоски флага, сделанного из плотной немецкой перины, на Знамя
победы пошел наш русский кумач. Иначе бы оно не выглядело таким выцветшим. А
материал того флага, от которого мы оторвали по кусочку, точно такой, как
перина, привезенная мной из Германии…
Мне давно хотелось еще
раз видеть его, но уже не под стеклом, а развернутым, посмотреть, потрогать
руками. Я оглядел его со всех сторон перед тем, как его стали фотографировать.
Оказалось, что это доставшееся нам полотнище было сшито из двух кусков, рубец
проходил посередине. Один край полотнища был оборван. Кантария
сказал: «Это когда лезли, зацепили за прутья на куполе и оторвали…» Пятерка
оказалась на обратной стороне надписи, в углу, возле древка. Через трафарет
желтенькой краской проставлена была цифра «5»…
Я еще раз оглядел
полотнище, все эти пять или шесть пробоин, одна осколочная, остальные —
пулевые. Позвал Кантарию, спросил: может быть, потерлось?
— Да нет же, — сказал
он, — пулевые, рваные, с зазубринами…
А насчет того, что оно
закопчено, это выдумки!
Сьянов
— о древке. Говорит, что оно не было покрашено, что его уже здесь покрасили. И
что древко было сломано, что оно надломилось, когда в него попала пуля. И что
когда отправляли в Москву и укладывали в машину, он спросил у Артюхова, что
делать? Тот сказал: «Отломите совсем!» И только потом уже починили.
Говорят об Артюхове,
начальнике политотдела дивизии:
— Смотри, каким
догадливым Артюхов оказался, ведь это он заставил сделать надпись на знамени.
Теперь бы никому ничего не доказали!
Матвеев рассказывал,
что кинохроника снимала после боев в самом рейхстаге. Но машина кинохроники
наскочила на мину, подорвалась. Я сказал, что теперь в нынешний фильм хотят
включить инсценированные кадры. Он ответил, что это несерьезно, по-детски
получается.
Кантария
и Сьянов, оказывается, побывали в прошлом году в
Берлине, но, как рассказывает Кантария, рейхстага они
так и не видели, даже издали, от Бранденбургских ворот. Я очень этому удивился.
— Да вот как-то так
получилось, — сказал мне Кантария, — сначала
собирались, конечно, а потом выпили, то, другое…
Сегодня с утра Шатилов
позвонил мне, сказал, что у него есть идея сфотографироваться всем вместе, всем,
кто из 150-й. «Чтоб была какая-то память». Вчера, как он считает, было положено
большое начало. Доволен, что приехали четверо его тихоокеанских солдат, которые
49 дней провели в океане на барже, что все это состоялось в одно время. Спросил
его о семье, осталась ли она в Куйбышеве, где он прежде служил, или уже с ним,
там, на Дальнем Востоке. Он сказал, что все с ним, что у него до сих пор нет
никакого постоянного пристанища, надеется, что когда-нибудь это все будет.
Назавтра назначено
что-то вроде банкета. Василий Митрофанович сказал: «Вы должны быть! Пожалуйста,
в 15-00!» Ему хочется поговорить со мной, о многом рассказать и показать то,
что он написал сам. Неустроев, понимая всю несерьезность ситуации, говорит мне,
что Шатилов просит, чтобы я его принял…
Какие-то подробности,
относящиеся ко времени, когда мы жили в охотничьих угодиях Геринга под Гроссшонебеком.
Теперь, когда Шатилов был у меня дома и мы, не помню уже в связи с чем,
заговорили о «даче Геринга», я, по сохранившейся у меня карте, разыскал все эти
места, о которых мы говорили. Все так и было, и лес, и прямая, как просека,
дорога, ведущая туда, к этим обширным угодьям, где для каждого вида животных
были свои, отделенные одна от другой металлическими загородками, пространные
вольеры. Только там, где должно было находиться озеро, было порвано. Но
генерал, по своей привычке пользоваться в разговоре карандашом и бумагой, тут
же набросал все это, и лес, и памятное нам озеро. Выходило, что озеро было не
круглое, как почему-то запомнилось мне, а продолговатое. В одном месте оно
сходилось, и образовывалось не одно, а два разделенных узкой перемычкой озера.
Генерал, по его словам,
и в самом деле спал в постели жены Геринга. Говорит, что первую ночь, когда мы
туда пришли, он так устал, что сразу завалился в приготовленную для него, как
ему казалось, застеленную одеялом кровать. И только потом узнал, что он спит в
постели жены Геринга.
Эту нашу первую после
Берлина стоянку, эту, как упорно называет ее каждый из них, «дачу Геринга»,
вспоминал и Артюхов, когда я был у него в Таллине, и Сьянов, когда он был в Москве. Каждый запомнил что-нибудь
свое. Там было много разного рода служб, всякого рода построек, располагавшихся
как по берегу озера, так и вокруг него. Вблизи того дома, в котором размещались
мы, я это хорошо помню, стояли какие-то сараи. Основной же дом, как говорит Сьянов, был разрушен, взорван. От него, по словам Сьянова, осталась только груда камня. По другую сторону
одного из этих озер, это я тоже помню хорошо, была ферма, что-то вроде деревни.
Большой, написанный
маслом портрет супруги Геринга, по словам Шатилова, висел у нее в спальне, над
кроватью. Скорее, даже картина, потому что изображена она была со спины,
обнаженной, сидящей на корточках перед стайкой голубей, которых она кормила с
руки…
Генерал решил, что это
непременно должны видеть все, и приказал перевесить портрет, повесить его перед
входом в дом. «Пусть солдаты посмотрят!» — распорядился генерал. Но его
адъютант счел это неудобным, и картину повесили в коридорчике, но все равно, говорит
Шатилов, все видели. Еще он рассказывал мне, что там, за озером этим, в
деревне, жила одна женщина, которая всю жизнь была экономкой у Геринга. Под
конец, уже в войну, ее уволили. Супруга Геринга, ей, по словам генерала, было
тридцать два, Герингу — пятьдесят, была в связи со своим, как он почему-то
говорит, «массажером». Экономка рассказала об этом
Герингу. Молодая женщина не оправдывалась, но проявила характер. В результате «массажер» остался, а экономку выгнали.
Может, все это так и
было, но уж больно вся эта история похожа на генеральский анекдот.
Генерал Шатилов пришел
к нам 1 мая 1944 года, когда мы стояли в Козьем Броде на реке Великой. Я хорошо
это помню, потому что я тогда впервые его увидел. Начальника штаба дивизии, по
словам Шатилова, не было. Начальником политотдела дивизии был тогда Воронин,
которому я представлялся, когда пришел в дивизию.
— Когда уходили из
Берлина, — продолжает Шатилов, — знамя взяли с собой, я положил его к себе под
койку. Сначала, признаться, хотел оставить его на рейхстаге, но,
посоветовавшись с Артюховым, решили снять. Штаб дивизии нашей в это время
располагался в Моабите.
Комендантом Берлина
назначили Берзарина. Он издал приказ — убрать все
другие армии из Берлина. Вот тогда Артюхов и сказал мне, что нельзя оставлять
поставленное нами на рейхстаге знамя. Я говорю ему:
— Зачем? Это дело не
наше, а государственное! — Артюхов на это ответил:
— Мало завоевать, надо
отвоевать славу!
И я отдал приказ: снять
знамя с рейхстага. Его завернули в бумагу и положили в мою машину.
Берзарин
установил другое, свое роскошное знамя. Когда пришел приказ доставить в Москву
Знамя победы, Берзарин предложил сделать это Пронину
(видимо, члену Военного совета?), но тот отказался, сказав: «Я на это не пойду,
мы не ставили!» Тогда Берзарин провел все это сам,
торжественное снятие Знамени с купола рейхстага и отправку его в Москву. Мы
услышали об этом и подняли шум. Артюхов тогда сказал мне: «Вот видишь, что
значит — знамя под койкой!»
Как только об этом
стало известно в Москве, их вернули и даже, как сказали нам, арестовали.
Вернули из Бреста. А Берзарин дня через три разбился
в Берлине.
О надписи. Я думаю, что
ее сделали сразу, как только сняли, потому что когда знамя лежало у меня под
койкой, на нем не было написано «150-я Идрицкая…»
Артюхов сказал: если мы укажем и корпус, и армию, и фронт, тогда все будут
заинтересованы в отстаивании того, что именно это знамя стояло на рейхстаге.
Вот это и заставило нас сделать надпись. Быстро сшили всем делегатам шерстяное
обмундирование и отправили их в Москву со Знаменем…
С флагом было так.
Знамя Победы было нами
снято, его увезли в Москву, на Парад Победы, и обратно оно уже не вернулось.
Как известно, когда шел
Парад Победы, его торжественно проносили по Красной площади. В это время
вражеские штандарты кидали к подножью Мавзолея.
После парада Знамя было
передано в Военный музей, и его стали хранить под стеклом.
Когда
же наше командование взамен снятого захотело поставить на рейхстаге другой
флаг, обжившиеся уже к тому времени в Берлине наши союзники, американцы и
англичане, воспротивились этому. Они заявили, что,
поскольку флаг, который водружен был нами в день событий, мы уже сняли, они не
хотели бы, чтобы на рейхстаге стоял только наш флаг, и что если советское
командование желает установить другой флаг на рейхстаге, то рядом должны быть
поставлены и их флаги.
Так или иначе, но в
конце лета того года, когда я снова оказался в Берлине, флага над рейхстагом
уже не было.
Апрель 8.
С утра собрались в гостинице, предстояла поездка на студию кинохроники. В
коридоре меня встретил Егоров, и мы прошли с ним в комнату Кантарии.
Сам он куда-то ушел, но здесь были Сьянов и Зинченко.
Показал им какие-то вырезки из журналов и газет со статьями разных лет,
связанными со всеми этими делами. Над некоторыми мы очень смеялись и даже
решили не показывать их старику Шатилову, чтобы не огорчать его. Но потом
все-таки показали. «Я опровержение напишу!» — сказал помрачневший Шатилов. Мне
хотелось сказать на это, что опровержения пишутся в одном экземпляре, а газеты
и журналы имеют миллионные тиражи.
А
перед тем как появился Шатилов, я рассказывал им, Кантарии,
который к тому времени вернулся, Сьянову и Зинченко,
как я чуть было не написал сценарий, но один из Васильевых, тех, что снимали
фильм о Чапаеве, загоревшийся ставить этот новый для него фильм, не сумел
добиться одобрения этой затеи своей, ибо, как объяснили ему в то время,
изображение разгрома рейхстага, так будто бы утверждали
немцы из ГДР, может задеть национальные чувства немцев. Зинченко, конечно, тут
же со своей военной прямолинейностью сделал вывод о том, что флаг должны снять.
Я рассказал им, как
делался фильм «Падение Берлина» по сценарию Павленко, и Зинченко стал
хвалиться, говоря, что он был консультантом этого фильма
и его знакомые долго еще потом называли его «консультантом». По-видимому, этот
последний титул нравился ему больше, чем то, что он десять дней был комендантом
рейхстага.
Тут мы прервали
Зинченко, так как кто-то пришел, и разговор переменился. Мы договорились с
Зинченко, что продолжим разговор, когда он еще раз будет у меня. Мне надо было
уточнить, расспросить у них еще раз, откуда эти два разных снимка Знамени, на
одном из которых только имя дивизии, на другом — и корпуса, и армии, и фронта.
Но они, как и Шатилов вчера, утверждали, что последнее добавление сделано было
не в армии, а у нас же в дивизии. Надпись, насколько помнит Сьянов,
сделал связной Артюхова, сержант или старший сержант, что надпись делали перед
самой отправкой Знамени в Москву и очень торопились.
В студии кинохроники,
когда мы туда приехали, чтобы посмотреть то, что было снято за эти дни,
какие-то девочки, как оказалось лаборантки, долго не пускали нас. Генерал
решил, что это артистки, и разговаривал с ними как будто он не генерал, а самый
что ни на есть обычный солдат…
Нас предупредили, что
фильм смонтирован пока начерно, не озвучен и нет титров, что называется он:
«Они водрузили Знамя Победы».
Сначала Одер. 16
апреля. Полыхающая огнем ночь, залпы РС, артиллерии, бомбовые удары авиации и
потоки трассирующих пуль и снарядов по наземным целям. Снимал это Кармен.
Лысый, ученоподобный Самсонов, читающий лекцию в железнодорожной
школе. Давыдов — в сибирской тайге — под Москвой, с ружьем за плечом идет,
проваливаясь в снегу (оказывается, под Москвой еще снег), спускается в овраг,
на склоне садится на пенек, курит. Как он играет! Никогда не думал, что Вася
такой актер!
Очамчире. Кантария спускается к морю. Хлещущие по дамбе волны.
Бригада плотников и арматурщиков Кантарии укрепляет
дамбу. «Человек, у которого со страшной силой отрастает борода». Вот он в своем
депутатском кабинете, ведет прием. Он неграмотный, расписываться не может. (Вчера на книжке для дочери Зинченко никак не хотел написать свою
фамилию, стеснялся. Потом все-таки написал печатными
буквами, писал очень долго, покраснев от напряжения.)
Рудненский
комбинат молочных консервов. Егоров в белом халате и в белой шапочке ведет по
своему цеху солдат, пришедших на экскурсию. Тот же Егоров в колхозе «Советская
Россия», на ферме, поставляющей молоко. Курит, хотя и язвенник. И не только в
фильме. Это — на работе. А вот он народным заседателем в суде. Разбирается
автодорожное происшествие. Листает дело. У него участливое выражение лица. А
вот дома. Двое детишек — Валя и Тамара, шестой и третий класс.
Свердловск. Неустроев
дома, в чужой квартире. Квартира чужая, так как Неустроев проживает в закрытом
городке и потому его снимают в Свердловске. На столе машинка, Неустроев пишет
книгу «Путь к рейхстагу». Встает, устремив думающий взгляд в стену, вспоминает.
Подходит к столу и что-то записывает. За окном — зимний город, ребятишки
кувыркаются в снегу. А вот и сам Неустроев везет Танюшку в салазках, тут же
Юрка, сын, мне уже знакомый. Жена Лида вытирает дочке нос. А это — обсуждение
рукописи Неустроева. Тут Левин из нашего «Фронтовика», он теперь в Свердловске,
в окружной газете, и Королев, который и пишет Неустроеву книгу.
Шота Кантария, сын Мелитона, приехал в
отпуск, служит в армии.
Потом идут нынешние
наши встречи в Москве, которые были на моих глазах, несколько однообразные и
затянутые уже потому, что поцелуев более чем следовало бы. И встреча Шатилова,
которого я не встречал, и Неустроева с Давыдовым, и то, как мы встречаем Кантарию, и съемки в музее у Знамени, и с четырьмя героями,
снятыми в океане с баржи. На некоторых вижу свою улыбающуюся дочку. И прогулки
по Москве. И Москва.
Потом, уж не помню, как
это вклинено, кажется, там, где Степан сидит над рукописью и вспоминает о боях,
идут военные куски. Но теперь это уже сам Берлин, бои в городе. Огонь, огонь.
Разрушенные здания. Перебегающие группы. И вот видна ратуша. Надпись на стене
или заборе: «Капитулирен? Найн!»
И потрясающий по силе кадр, по-видимому, снято операторами, которые были у
Чуйкова: высоченные Бранденбургские ворота с бронзовыми статуями вдали, в небе,
а впереди, перед ними — бой идет…
Далее, как я и
предполагал, инсценированные кадры взятия рейхстага, недостоверно бегущая с высоко над головами поднятым
флагом группа, столь широко распространенная теперь, и привязывание знамени,
конечно. И салют на крыше, такой же инсценированный и столь же широко
распространенный. Какое-то неизвестное мне место стены с надписями, такими же
стандартными, как и все другие. Запомнилась и даже понравилась: «Мы — из
Ельца», на этот раз своей непритязательностью.
Началось обсуждение.
Зинченко говорил, что много действия артиллерии, а решает все-таки пехота. «Вот
хотя бы моих пехотинцев взять, почему бы их не показать!» Сьянов
— много о том, как двигались к Берлину, а как брали рейхстаг, показано очень
быстро. «Да и эта группа, — говорит он, — которая бежит, очень маленькая, а это
несерьезно. Что касается боя в рейхстаге, то он вообще не показан. Получается,
что сразу вбежали, поднялись на крышу и салютуем!»
То, что это
инсценировки, по-видимому, их совсем не смущает и не возмущает. Я говорил, что
инсценированных кадров давать не надо, не следует. Оператор снимает наших
бойцов в спину, крупным планом, и создается впечатление, что рейхстаг было
легко и просто брать, даже снимать можно было. Надо остановиться на
действительно снятых кадрах артиллерийских залпов и перебегающих, прикрытых
домами групп, а потом диктор должен сказать, что бой за рейхстаг снять не
удалось, потому что на Королевскую площадь с киноаппаратом проникнуть было
невозможно. И снять только Знамя, развевающееся на рейхстаге, то есть финал и
апофеоз войны, и Знамя на рейхстаге — как символ победы.
Перевёрткин
пытался объяснить, что это кадры кинохроники, что то, что они хотят видеть, то
есть себя, не было заснято и что теперь это уже не заснимешь.
Перевёрткин
довез нас со Сьяновым до центра и по дороге заговорил
о том, что наслоений произошло много и он не знает, как все это теперь можно
исправить, что после всего происшедшего, после того, как одного из них
выдвинули депутатом Верховного Совета, о нем стали так много писать, что он сделался чуть ли не единственным из тех, кто брал рейхстаг.
Что это многое объясняет, хотя, конечно, ни в коей мере не извиняет этого
человека.
Я не записал еще… Из
разговоров с все тем же сценаристом в Ессентуках я понял, что они собираются
включать что-то из того, что до сих пор не показывалось, например лежащего в
яме Гитлера, где оператор положил рядом большую фотографию Гитлера, чтобы можно
было сравнить. И все-таки я не думал, что они это включат. И конечно, это
оказалось не то, что я предполагал увидеть. Мундир с открытым воротом,
белоснежная рубашка, галстук, выхоленное лицо, как будто даже напудрено. Лоб
пробит пулей. Показалось даже, что улыбается. Вокруг стоят и показывают на все
это пальцем наши офицеры.
Мы всегда знали, что
Гитлер был сожжен, а этот даже не обгорел. И теперь, когда я увидел
показываемого нам «Гитлера», я готов поверить — шучу, конечно! — всему, вплоть
до того, что он убежал в Аргентину, как писали в первые
дни после войны.
Апрель 9.
Я совсем свалился и не мог быть на комиссии по истории Отечественной войны. По
словам Сьянова, разговор был бурный. Он рассказывал
мне об этом вечером. Кроме его рассказа о том, что было, Сьянов
сказал еще:
— Неустроев поступил
очень дальновидно, придав мне взвод ПТР лейтенанта Козлова. Он сказал, что,
во-первых, могут появиться танки, а кроме того ПТР пригодятся, потому что в
рейхстаге железные перекрытия.
Егоров, по его словам,
рассказывал на комиссии о том, как его и Кантарию
вызвал Кондрашов и сказал, что им дается большое поручение. И опять об Иванове,
который якобы был с ними, о том, что, когда они пришли в батальон, их передали
Бересту.
— Нас было три
разведчика, Берест и два автоматчика.
Надо сказать, что в
первое время я решительно не понимал, о каком Иванове они говорят. Вроде бы я
все знал, говорил в те дни и с тем, и с другим, и ни о каком Иванове никогда не
было речи. Что еще за Иванов? Откуда он вдруг ни с того ни с
сего взялся? Но они, больше всего все-таки Егоров, то и дело вспоминали этого
Иванова…
Сьянов
считает, что атаку рейхстага поручили батальону Неустроева потому, что батальон
Неустроева в это время оказался самым полнокровным. Что Плеходанов
и его полк не имел Знамени, потому что на дивизию было выдано лишь одно это
Знамя — Знамя Военного совета нашей Третьей Ударной.
Болтин,
который вел встречу, по словам Сьянова, сказал, что
составители истории называют в своем очерке тех, кто штурмовал рейхстаг, а не
только тех, кто связан с водружением Знамени.
Хорошо, если так.
Единственно, что я могу сказать на это. Я давно уже, признаюсь, не могу понять
того, почему так настойчиво, чем дальше, тем больше, говоря о взятии рейхстага,
пытаемся мы все решительно свести к Знамени, к флагу победы. Все это, думаю я,
от нашей любви к символам…
Апрель 12.
Шатилов уезжал вчера, утром он позвонил мне, я приехал в гостиницу и еще застал
его. Давыдова не было, он уехал в Вышний Волочёк, и Неустроев нервничал, он
упорно хочет забрать Давыдова к себе, помочь ему. Шатилов ехал на аэродром, мы
попрощались с ним у подъезда гостиницы. Все разошлись по своим делам. Я пришел
в музей, так как там должен был быть Егоров, но не нашел его. Был очень
тягостный разговор с экскурсоводками, которые все
путают, выдумывают и сомневаются в подлинности Знамени. Они ничего не читали,
ничем не интересуются, охотно верят всякого рода слухам. Историю о пяти или
десяти штурмовых группах они якобы слышали от Егорова. Вечером звонил
Неустроев, встревоженный тем, что Давыдов все еще не вернулся. Утром он
позвонил еще раз, на этот раз чтобы попрощаться,
потому что уже через час он улетал самолетом. Я спросил о Давыдове, но
Неустроев отвечал неохотно, сказал, что тот вернулся и сейчас спит у себя в
комнате. Позднее я узнал, что они поспорили; как видно, Давыдов не хочет, чтобы
его жизнь перекраивали. Позднее я говорил с ним по телефону. Он отправился было
на вокзал, но не доехал, не добрался и, по его словам, не знает теперь, когда
выедет из Москвы. У него уже началось. «Теперь, — говорит он, — пока не
доберусь до матери». Мать у него в Красноярске. Горюет, что сказал что-то грубое
Степану и что Степан на него обиделся.
Кантария
и Егоров, так же как и Сьянов, будут еще некоторое
время в Москве.
В двенадцать ночи с
Киевского уезжал Зинченко, и поскольку он остановился у дочери на том же
Ломоносовском проспекте, где я живу, то я заходил к нему. Сьянов
тоже с ним. До отъезда на вокзал оставалось еще более часу. Разговор шел о том,
что то, что сделали на этот раз, надо было сделать много раньше. Когда Зинченко
уехал и мы остались со Сьяновым
вдвоем, тот сердился, что Зинченко все путает, когда-то он прекрасно знал, что
за знамя получил его полк, и потому, козыряя этим, оказался сильнее других.
Теперь Зинченко хотелось бы, чтобы это было полковое знамя, и даже считает, что
мы выдумываем, когда говорим, что знамя это Военного совета армии. Все, мол,
говорят о комбатах, а ведь знамя ставили мои полковые разведчики, которым я это
поручил. Сьянов соглашается со мной, что нельзя
показывать штурм рейхстага так, как его показывают в инсценированных кадрах.
Если бы его так легко было взять, он не был бы так разрушен и снаружи и
изнутри. Там внутри все было разбито и все изуродовано, обрушены все
перекрытия…
Апрель 14.
Наконец предоставилась возможность поговорить более
подробно с Егоровым и Кантарией. Встреча эта могла
быть плодотворнее, если бы проходила в более спокойной обстановке и все мы не
были так утомлены. Их возят из одной части в другую, они к тому же еще
добиваются поездки в Германию. В номер непрерывно ломятся люди, трещит телефон.
Так что самый серьезный разговор произошел уже поздним вечером.
Вот кое-что из их
рассказов…
Древко знамени
прикручивали поясным ремнем Кантарии. Это сначала,
когда прикручивали к колонне, на крыше — ремень уже был не нужен. Там, на
крыше, кажется, его и бросили…
О чехле. Чехол был
брезентовый, защитного цвета. Когда «волокли» по площади, из чехла, как
помнится Егорову, высовывалось покрашенное древко. Знамя было в чехле, пока его
не прикрутили к колонне.
События, вкратце,
развивались так: в одном из подвалов «дома Гиммлера»
находились разведчики. Когда 30-го во второй половине дня ворвались в рейхстаг
и об этом сообщили Зинченко, тот вызвал Кондрашова. После чего разыскавший их
Кондрашов сказал им:
— Вы и вы, со мной, к
командиру полка!
В штабе они впервые
узнали о знамени, которое, сказали им, надо поставить на «тот черный дом».
Кондрашов сказал, что им предстоит опасаться только огня с флангов.
— Не забивайте мозги! —
сказал Егоров. — Что мы, не видим: внутри тоже немцы!
Их подсадили в
полуподвальное высокое окно, и они довольно спокойно доползли, волоча за собой
знамя в чехле до канала, где к тому времени в каком-то бетонированном котловане
устроил свой НП Неустроев.
Вместе с Берестом
перебрались (ни хрена уже не помнят или врут!) через канал по водопроводной
трубе. До рейхстага добрались благополучно, а на ступенях убило Иванова!
Заскочили внутрь. Наверх пробираться было еще опасно. «Ни в коем случае
нельзя», — сказал Сьянов. Вот тут-то Берест и
уговаривал его самого, Сьянова, ставить знамя, но он
отказался. Тогда Кантария и Егоров вернулись в
подъезд и — чехлом и ремнем — прикрутили знамя к колонне. Тем временем очищен
был ход на второй этаж. Тогда они отвязали знамя и, сопровождаемые Берестом и
автоматчиками, установили его в окне второго этажа. Оказалось, что лестница
наверх, на крышу, повреждена. Тогда, вернувшись к подъезду, они затащили
деревянную лестницу, которую немцы использовали, когда замуровывали окна. По
ней втроем с Берестом и добрались до крыши. Еще только темнело. Хотели
прикрепить к всаднику, но тут ударила пушка и
заработали минометы с собора. Заползли под всадника, а знамя обломилось, когда
в древко попал осколок, и свалилось на крышу. Обстрел прекратился, становилось
темно. Тогда они вылезли из-под коня и по каркасу купола добрались до площадки.
Той же бомбой, которой повредило лестницу внутри, покорежило верхний угол
каркаса, одна железина загнулась, за этот шпенек на площадке купола они и
закрепили древко. После чего всю ночь вместе со
взводом подносили из «дома Гиммлера» ящики с
гранатами.
Второго мая и в
последующие дни их заставляли демонстрировать фотокорреспондентам, как они
ставили Знамя, лазали по этим перекрытиям. Под взглядами наблюдателей, перед
объективами лазать было много труднее. Потому что в
первый раз, вечером, им страх помог быстро и незаметно для себя взобраться
наверх. Они все хорошо видели, купол им освещали трассирующие пули, самих их
уже не видно было с земли и с окружающих зданий, и по ним уже не били.
Утром десятого мая
сняли Знамя и повезли его вместе с полковым знаменем на озеро, на «дачу
Геринга». Везли на лошадях.
Потом их всех, вместе
со Сьяновым, вызвали в штаб корпуса, чтобы везти
Знамя в Москву, но поездку внезапно отложили.
Там, на этой «даче
Геринга», у Артюхова, сделаны были все эти надписи. Вскоре им срочно сшили
офицерское обмундирование и самолетом отправили в Москву. Артюхов сказал им:
«Будете сдавать Знамя коменданту Москвы, возьмете расписку!»
Установление Знамени не
казалось им в то время событием необычайным, а было одним из дел среди других
их обязанностей. Нельзя не думать о том, как многое в истории
быстро становится легендой, как быстро обрастают подробностями и нередко совсем
искажаются факты, как незаметно, с годами, одни факты подменяются другими,
выдуманными, как на смену одним участникам событий, сначала неуверенно и робко,
выдвигаются другие, после чего историки утверждают и канонизируют и эти
подмены, и эти выдумки, более интересные и более похожие на правду, чем сама правда.
Таких, как эти двое,
мы, корреспонденты, журналисты, заставляем рассказывать нам день за днем, шаг
за шагом, минута за минутой их поступки и их чувства — и в «доме Гиммлера», и на площади, на ступенях, на куполе. А в
памяти, может быть, остался только какой-то один во всех подробностях живой
момент. Отвечают: «Не помним!» Мы настаиваем, искусно подводим к тому, что хотелось
бы услышать, и они в конце концов послушно
рассказывают то, чего не сохранила память.
Выступления, вопросы
слушателей сделали, кажется, из Егорова профессионального выдумщика. Так, вчера
он на ходу ввел в свой, по мере его сил правдивый, рассказ историю о немецком
пулеметчике под всадником. Глупейшая история эта может впоследствии затмить
подлинные, но менее эффектные события. Уже теперь экскурсоводы в музее у нас
рассказывают о том, как десять разведчиков с красным знаменем в руках, один за
другим сраженные, падали на площади… И вот теперь и
тот и другой наперебой рассказывают нам об Иванове, который якобы был с ними,
чему я, вроде бы все знающий не понаслышке, много раз с ними разговаривавший в
те дни, до сего времени и слыхом не слыхал.
Спрашиваю:
— Почему не
рассказывали об Иванове раньше?
Егоров:
— А кто нас спрашивал?
Корреспонденты приедут, поговорят, а потом пишут что вздумают!
Егоров о себе:
партизан, действовали в Западной Белоруссии. Командиром полка был Садченко, полк диверсионный, действовал в треугольнике:
Орша — Витебск — Смоленск. По соседству действовала 16-я Смоленская бригада, а
также полк Гришина. Самого Гришина знает прекрасно. С Третьей
Ударной Армией соединились на границе Польши под городом Камень. Это еще до
форсирования Вислы. После этого попал в 756-й полк, сначала в минометную роту к
капитану Моргуну, затем в разведку. Присвоили звание
сержанта. За партизанские дела награжден орденом Красной Звезды и медалью
«Партизан Отечественной войны» I степени. С Кантарией
познакомился сразу, как попал в разведку. В то время во взводе было 38 человек.
Начальник разведки полка — Кондрашов Василий Иванович. Командиром взвода —
лейтенант, погиб за Одером, где у нас погибла половина полковой разведки.
Под Берлином, где наши
разведчики два дня вели наблюдение, с боем взяли шесть или восемь языков. В
Берлине — участвовали в уличных боях вместе со всеми.
— О знамени мы ничего
не знали, пока нам его не вручили.
О Кошкарбаеве
и Бересте: «Им надо было дать Героев. Они «смеляки».
После войны приезжали из наградного отдела, допрашивали нас, как все это было,
но почему-то им не дали».
— Берест не
переодевался, когда ходил на переговоры. И погоны не надевал, потому что
настоящие полковники в те дни, будучи на передовой, обходились без погон.
Берест был в кожанке. И он просто представился полковником. До Береста на
переговоры (не по просьбе немцев, а по нашей инициативе) ходил майор
Соколовский и два разведчика. Но они сунулись, не предупредив о том, что идут
для переговоров, и по ним открыли огонь.
Когда Берест
представился, немцы сказали: «Такой молодой, а уже полковник…» Так за ним и
осталось это: «Полковник, полковник!»
А от Знамени Берест не
отходил с самого начала и до конца, только потом нас сопровождали еще и
автоматчики.
Под Варшавой я Береста чуть
не застрелил. Он хотел у нас трофейный мотоцикл отобрать. Он был прав,
мотоциклы нам не полагались, но я распсиховался — посмотрим, кто из нас больше
заслуженный, а у Береста ни одной награды не было, хотя и мне тоже форсить особенно было нечем.
Знамена, флаги… Из
каждой дырки торчали. Нас потом заставили объехать здание и все флаги снять,
чтоб осталось только наше. И еще оставили знамя Кошкарбаева.
Оно стояло на углу. Считалось комсомольским знаменем.
О надписях на
рейхстаге. Егоров ничего не писал, другие писали, особенно те, кто его позднее
осматривали.
— О наградах. Нам дали
«Красное Знамя» за бои в предместьях Берлина. Но считалось, что за все, и за
рейхстаг тоже. Командир полка сказал нам тогда: «Вы по «Красному Знамени»
получили — хватит!»
Кантария,
по его словам, написал Калинину и получил ответ: вас Родина не забудет.
Командир полка сказал
ему: «На, читай Указ!» — «Я не умею читать», — ответил Кантария.
Это было в Германии в 1946 году, и это был Указ от 8 мая 1946 года о присвоении
звания Героев, подписанный Шверником и Горкиным.
Кантария
демобилизовался 1 ноября 1946 года. Стояли в это время в Оранзее
за Эльбой. Егоров — в 1947-м. Служил потом еще в Иванове. Совершил 113 прыжков,
был инструктором парашютного дела.
Оба говорят, что не
боялись высоты. Егоров 15-летним влез по ржавым петлям на 75-метровую трубу
молокозавода и снял трос. Снял за сорок пять минут и получил за это 500 рублей.
Несколько раз повторил — даровой заработок!
Кантария,
по его словам, тоже привычен к высоте.
Говорят, что на купол
залезли быстро, потому что было страшно.
Егоров говорит, что шум
поднялся, когда пришла «Красная Звезда» со статьей и снимком, на котором войска
5 Ударной выстроены были перед рейхстагом для снятия Знамени победы и отправки
его в Москву.
Егоров говорит, что
купол рейхстага был демонтирован в 1958 году.
Сьянов
рассказывает, как они попали в Большой театр, когда привезли Знамя в Москву.
Еще на концерте в Берлине артисты приглашали их заходить, как только приедут в
Москву. И, приехав, они в тот же вечер попытались пройти в театр, хотя у них,
естественно, не было билетов. Но о том, что их пригласили, билетерши слушать не
хотели. И вдруг у кого-то они увидели «Вечёрку» с их портретами (их снимали на
аэродроме), тогда они опять сунулись, но уже с этой газетой. К ним вызвали
администратора, и их провели на спектакль. А что они смотрели, они не помнят.
Еще из рассказов
Егорова:
— Утром 30 апреля
Кондрашов построил взвод в подвале «дома Гиммлера».
Зинченко сказал ему, чтобы он подобрал людей ставить Знамя. Кондрашов вызвал
нас, и мы пошли в штаб полка. Зинченко сказал нам: пробирайтесь в батальон
Неустроева. Нам доказывали, что в рейхстаге немцев нет, они только с флангов.
Но мы наблюдали в «серую трубу», как мы называли стереотрубу, и видели, что там
немцы… Я сказал: товарищ капитан, не забивайте мозги, если сможем, проберемся.
Нам дали задание пробраться к каналу, именно к Неустроеву. Немцы вели
перекрестный огонь. Мы выскочили и добрались до канала. Здесь был Неустроев и
рота Сьянова. Капитан Кондрашов послал нас, но сказал
Сьянову: «Может, ты сам?» Но тот ответил, что он
командует ротой. Мы с Кантарией и Берестом по
водопроводной трубе перебрались, и тут началась артподготовка. Мы вбежали в
рейхстаг и очистили от немцев три комнаты. Берест остался вести бой, а мы
выскочили на улицу и стали привязывать знамя к колонне, и опять вступили в бой.
Очистили еще несколько комнат, пока не подошли к винтовой лестнице, которая
вела на второй этаж. С шестью автоматчиками и Берестом поднялись наверх,
выставив Знамя в окне второго этажа. Тем временем в рейхстаг подошли еще две
роты Давыдова и две роты Неустроева. Очистили на третьем этаже несколько
комнат. Тогда поднялись на крышу. Лестница, которая была здесь, была разбита
бомбой. Мы занесли ту, что стояла у колонны. Она осталась здесь, когда немцы
замуровывали окна, подготавливая рейхстаг к обороне. Кругом стояли
бетономешалки. Оказавшись на крыше, мы подползли к всаднику и закрепили знамя.
Но в это время со стороны собора ударила пушка и минометы. Отбило часть древка,
и знамя свалилось. Когда огонь прекратился, мы всунули древко в пробоину на том
же всаднике. Уже стемнело. Трассирующие пули летели через нас. После чего
полезли на купол с того же угла, к которому примыкала внутренняя лестница
третьего этажа. Лестницы внутри купола не заметили. Лезли по раме. С одной
перекладины другую еле достаешь — высоко. Если пулей не убьет, вниз оборвешься.
Мгновенно наверх взлетели. Там площадка шириной в
стол. Когда потом снимали Знамя, все удивлялись, как мы быстро лазаем. Посылали
нас корреспондентам показывать, сегодня прогоняли, а завтра опять. 10-го, как
вы знаете, мы уходили из Берлина, тогда же, утром, снимали знамя.
Кантария:
— Знамя под койкой у
комдива — это неправда. Пока его не отвезли в Москву, оно все время у нас было.
Два знамени — полковое и это — было со мной и Егоровым. Мы привезли его на
озера. Ехали туда на лошадях. А вместо нашего на куполе
поставили другое, на нем ничего написано не было, но с кистями…
С крыши рейхстага
видели один только «дом Гиммлера» и часть Берлина. А
с купола — все было видно.
Пополнение в роту Сьянова было не только из тех, что были в плену, но и из
людей, вернувшихся из медсанбатов.
Их вызывали везти Знамя
в Москву дважды, в первый раз, когда стояли на озерах, второй — из Ной-Руппина, куда нас перевели потом.
Апрель 21.
Все понемногу разъезжались. Последним уезжал Давыдов, которого я больше всего ждал и с которым так и не удалось пообщаться так, как мне
этого хотелось бы. С немалым трудом додержался он до конца съемок и официальных
встреч. С Неустроевым, который хотел устроить его на завод в своем городе, по
словам Неустроева, они напоследок крупно поговорили. Не стану писать об его
отъезде, о том, как все это было. Так же как и Неустроев, я без всякого успеха
пытался говорить с ним о том, чтобы лечь в больницу и полечиться.
Сьянов
за эти дни много раз был у меня. Тоже и у меня случались с ним острые
разговоры. Я впервые почувствовал, как они мало связаны друг с другом, и не так
хорошо, как мне хотелось бы, относятся друг к другу, и только в эти дни, может
быть, на какое-то короткое время выступили одной единой, сколько-нибудь
сплоченной командой…
Кантарию
и Егорова так затаскали по выступлениям, что только в самые последние дни мог
один вечер поговорить с ними. На дни Победы в этом году оба поедут в Германию,
становятся заправскими выступальщиками. Егоров даже
сочинил для этой цели несколько эпизодов, вроде истории о немце, спрятавшемся
под животом коня — скульптуры над фронтоном рейхстага.
Кантария
— человек прямой, сдержанный, хотя и горячий. Жена у него русская, простая,
хорошая женщина. Они уехали на другой день, а еще через день — Егоров. Я
вспомнил, что не спросил, как он хотя бы выглядел, этот Иванов, был он высоким
или маленьким, старше их или моложе, черный или светлый?
Могло ли мне тогда
прийти в голову, что Иванов, которым они столько дней морочили нам всем голову,
появился из «Падения Берлина», что это не кто иной как
герой фильма, который в нем, в этом фильме, вместе с ними доходит до рейхстага.
Они придумали его, чтобы не расходиться с фильмом…
Такая вот история,
которая чуть не стоила мне жизни…
А теперь о том, что
случилось, почему вдруг вся эта история с Ивановым, как я сказал, чуть не
стоила мне жизни… Узнав, что Егоров вечером сегодня
уезжает, я поехал на вокзал. Он ждал меня на Белорусском
у входа на перрон. Мы подошли к его вагону, он успел передать снимки, накануне
сделанные, и я уже стал спрашивать его все о том же Иванове, но в это время
подошел какой-то полковник, служивший в Смоленске. Тоже и он был из нашей 3-й ударной. Кандидат исторических наук. Сказал, что
жалеет, что не был знаком со мной раньше, иначе я помог бы ему написать
диссертацию, но он будет делать из нее книгу и будет
просить меня обработать ее. Я, видимо, так срезал его, что даже Егоров от
удовольствия засмеялся. Мы вошли с Егоровым в вагон, но я так и не успел
спросить его о том, ради чего приезжал, потому что поезд уже тронулся. Пока
пробирался к выходу, вскочил в тамбур, он уже разошелся. Подножка была опущена.
Мне пришлось прыгать с высоты. Я, конечно, упал, разбился. Когда поднялся,
увидел, что поранил руку. На медпункте мне ее перевязали, сделали
противостолбнячный укол. Придется теперь ездить на перевязку.
На другой день уезжал Сьянов. На этом и закончились столь бурные две недели.
Октябрь 21. В
свое время, когда я еще работал в редакции прозы, мне дали повесть молодой
писательницы Елены Ржевской. Читая ее, я вспомнил, что я уже читал раньше ее
записки переводчицы, записки о последних днях войны. Ее нынешняя повесть мне
понравилась, и мне захотелось встретиться с ней. Конечно, зашла речь и о ее прежде опубликованных записках. Оказалось, что
редакция дала только часть того, что было написано. Все, что касалось Гитлера,
весь рассказ о том, как был найден его обгоревший труп, как было установлено и
доказано, что это труп Гитлера, — весь этот основной материал редакция
опустила. Разговор у нас вышел интересный. Она была переводчицей в нашей Третьей Ударной. Я многое успел забыть, однако помню из
рассказа ее: после того как труп этот был обнаружен, когда не оставалось
сомнения в том, что найденные останки действительно были останками Гитлера,
необходимо было доказать это, потому что потом могли и не поверить. Зубной врач
Гитлера, а может быть, его зубной техник, дантист, сейчас уже не помню этого
точно, я не большой специалист в этих делах, узнал и подтвердил свою работу. Но
и это были слова, слова, а не доказательства. Тогда откуда-то с окраины, из Берлин-Буха, привезли туда, в рейхсканцелярию,
на Вильгельмштрассе ту же, ассистентку, помощницу
его, этого врача или дантиста, и она там, в бомбоубежище под рейхсканцелярией, отыскала сделанные незадолго до того
рентгеновские снимки зубов Гитлера. Оставалось сверить снимки, те, что были
обнаружены в бомбоубежище под рейхсканцелярией,
крошечном зубоврачебном кабинете, с челюстью предполагаемого Гитлера, с его
зубами. Все совпало! Все материалы, по словам Ржевской, были отправлены в
Москву. Говорит, они даже уже «дырки вертели», заранее рассчитывая на высокие
награды. Но ничего из всего этого даже не было предано гласности.
Я очень жалел, что не
записал тогда же рассказа Ржевской, тем более что я и сам кое-что, очень
немногое, конечно, знал из всего этого. Когда теперь вышел фильм о моих
друзьях, бравших рейхстаг, о тех, кто водружал Знамя победы, и в него был
включен кадр с трупом Гитлера, который вызвал столько шуму, мне захотелось
записать что-то из всего, что было известно обо всем этом мне самому, и о
рассказе Ржевской.
Сегодня, когда я пришел
в издательство, я опять увидел Ржевскую. И сказал ей, что написал что-то вроде
рассказа о Павле Когане, уже потому хотя бы, что Ржевская, как я знал, была его
женой. Она сказала, что книжка ее выходит, и те записки, которые были тогда
напечатаны в «Знамени», войдут в нее и что она надеется, что они будут на этот
раз напечатаны полностью. Я сказал ей о документальном этом фильме и что там
есть кадр с Гитлером. Она хоть и не видела фильма, но сказала, что слышала об
этом.
— Слушайте, что же это
за утка, — сказала она, — откуда они это взяли?..
И очень горячо,
волнуясь, переживая, стала говорить почти те же самые слова, которые приходили
в голову мне и которые я говорил, делясь своими сомнениями с авторами фильма и
с самим собой. Если я знаю хоть что-то, то она знает, конечно, гораздо больше.
И поэтому с убежденностью человека, знающего гораздо больше, стала говорить,
что все это абсолютная ерунда и что тем более досадно, что происходит это
сейчас, когда нет никаких особых соображений, а есть, наоборот, желание и
возможность предать все это гласности, и тем не менее
— показывают этот случайный, неизвестно откуда взявшийся снимок мертвого
Гитлера на лестнице рейхстага! Я сказал, что не на лестнице, а на ступенях. Тут
она сказала, что, вероятно, снят был тот самый «двойник», который действительно
был, действительно похожий на Гитлера. Он был в зеленом мундире, носки еще
почему-то на нем были заштопанные. Его нашли в котловане, там много было других
трупов. Я сказал, что в кадре он лежит один, что на первоначальных кадрах
вокруг стояла и смеялась, тыча в него пальцами, группа наших солдат, офицеров.
«Ну, значит, остальных убрали», — сказала Лена. «Этого двойника, — говорит
Ржевская, — всем показывали, возили его повсюду!» И опять сослалась на то, как
много они тогда работали, чтобы установить, что обнаруженный ими — именно
Гитлер, сожженный по его завещанию эсэсовцами. И она права, говоря, что люди
очень ждали, что об этом будет сообщено, будет сказано, что смерть настигла
этого злодея, что мы, наша армия, загнали его в подземелье, заставив покончить
с собой, то ли отравиться, то ли пустить пулю в лоб. Теперь, казалось бы, можно
было уже сказать обо всем этом. И вдруг этот кадр. Причем никаких причин на
этот раз уже нет — одно только невежество. И далее говорит буквально
то же, что все время говорю я. «И это все сейчас, в дни, когда все еще
живы, живы многие из тех, кто все это знает и помнит»… Я никогда не понимал
этого, не понимал, почему не захотели сказать правды? Какие могли быть
соображения? Откуда взялись эти опасения, чтобы где-то, в чьих-то глазах он не
выглядел героем, а то даже и мучеником. Какая ерунда! Он все подготовил, все
было вывезено, эвакуировано, и даже врача, кажется, успел послать к себе в
Берхтесгаден, и в это время — мы так неожиданно быстро для него наступали,
предприняв обход, что мышеловка захлопнулась быстрее, чем можно было ожидать.
Деваться было уже некуда. Паралитик, растерявший все, потерявший наполовину дар
речи, пытающийся еще разыгрывать жалкую комедию с венчанием, прощанием. Когда
там, в бункере, он попрощался со всеми чиновниками и секретарями и остался один,
он услышал (не помню, где и когда я об этом читал), что наверху танцевали под
пластинку. Он спросил, что там делается, и ему доложили, что генералы танцуют с
секретаршами…
Ржевская ждала своего
редактора, и мне тоже надо было идти «снимать» вопросы с чьей-то рукописи. В
редакции была обычная толкотня, заведующего моего не было, и скоро я опять
вышел в наш узенький коридор. Ржевская еще не ушла, ее редактор все еще не
появилась на работе. Ржевская, так же как и я, когда заговариваю о делах,
связанных с рейхстагом, сильно возбуждена нашим разговором и еще не
успокоилась. Так что мы опять заговорили о том же, о том, что не имело смысла
поднимать эту историю столь неуклюже и столь наивно. Если его нашли таким
приодетым, как в этом кадре, то как он потом оказался сожженным… Один из киношников, Данилов, так и объяснил, что сжигали
его потом мы… Вот такая вот выдумка, в которой нет никакого смысла!
Ржевская, не желая
повторять того, что она уже рассказывала мне в свое время, сказала, что когда
их подвели к воронке одного из недалеко от входа в бункер неразорвавшегося
снаряда, к месту, где зарывали все, что оставалось от них, от него и от Евы
Браун, и когда по остаткам челюсти прежде всего
установили, что это он и есть, когда вся документация, разного рода заключения,
были подготовлены (а она их тоже подписывала), нужно было приложить к этой
папке вещественные доказательства — и прежде всего зубы, пломбы, мост, коронки
— я не знаю, что там еще надо было приложить, — и все это, по ее словам, было
приложено, вмещено туда. Несгораемого шкафа не было, он застрял где-то в тылах.
Поэтому не знали, что со всем этим делать. И вот несколько дней она должна была
со всем этим таскаться. Все это ей дали и сказали:
отвечаешь головой! И она — что было делать! — таскалась,
носила с собой. А это была какая-то коробка, не очень большая, неизвестно для
кого и для чего, для какой цели служившая… А тут еще
наступил День победы. На улицах ликовали, веселились, качали героев,
влюблялись, ухаживали. К ней ночью вбежала подружка, сказала, что радио
передало, что кончилась война, надо было бежать наверх, там уже собирались
праздновать, а она не решалась бросить эту коробку, которую поставила на шкаф
(потому что боялась положить рядом), и все время смотрела на нее. А когда
просыпалась, поднимала глаза, чтобы убедиться, что коробка эта на месте. И
все-таки не выдержала, побежала наверх, и они выпили там какого-то вина, и побыстрее опять вернулась в свою комнату. «Смотрю, коробка
моя на месте, а ноги у меня подкашиваются. И вот я села, думаю, боже мой, от
Ржева до Берлина дошла и сижу тут, коробку эту охраняю».
Все это было отправлено
куда надо, и, как уже сказано, результатов не было никаких. Правда, потом
приказали проверить, снова выкапывали. Хорошо, говорит она, что все закопано
было в ящиках.
Хочется еще раз
прочитать эти ее записки. Надеюсь, что самого интересного из того, что она мне
рассказывала, она не опустила.
Писал я, писал все это,
все эти мои полудокументальные и документальные полуочерки-полурассказы, не знаю
как и назвать их даже, и вдруг прямо посреди фразы — рука остановилась даже —
мелькнула у меня мысль: а не написать ли? А за ней и пошло! Вот бы, подумал я,
вместо свидетельств очевидца, всей этой достоверности, с которой я так ношусь и
которую всего, казалось бы, более ценю, взять да и написать роман, например.
Да, может быть, именно роман. (Так ведь хочется написать роман, особенно тем,
кто в жизни своей никогда никаких романов не писал!) Словом, что-то совсем
другое, более интересное и захватывающее, чем эти мои наидостовернейшие
рассказы — и широкое, свободное, и не менее правдивое, чем невыдуманное.
Написать, как по
Берлину, по улицам его бегает молодая и хорошенькая женщина с коробкой в руках.
(А что в ней, в коробке этой, узнаем мы только потом.) Только что объявлено,
что война окончилась: взлетают ракеты, на площадях повсюду толпы, всюду качают
солдат, все радуются, все возбуждены, и она тоже, как все, радуется и вместе со
всеми что-то кричит. Но она бы веселилась еще больше и влезла бы в самую
середину толпы, но в руках у нее эта коробка, и она мешает ей. «Вот навязали»,
— думает женщина… А он, конечно, сегодня будет ее ждать. Они давно не
виделись. И друзья ее, сейчас встретившиеся ей, тоже приглашают ее
отпраздновать вместе с ними. И, думая о коробке, женщина говорит про себя: «В
такой день…» И злится еще больше. Но скоро опять забывает обо всем и опять
смеется и радуется, как все. Она вспоминает, что вечером все они, другие
военные девушки и она, должны собраться вместе, как было у них условлено.
Да, да, так вот и
написать эту женщину, бегающую с «Гитлером под мышкой» по всему Берлину, с этой
коробкой, что так мешает ей, но которую нельзя оставить и от которой нельзя
освободиться…
В ящике этом — он, остатки его. Ей сунули в руки его, этот проклятый ящик,
сказав: «Отвечаешь головой!» Вот она и таскает его повсюду.
И немца моего дать,
одного из организаторов фолькштурма, вылезшего из-под
земли, худого белобрысого барончика, последнего из
рода основателей Берлина. Который, вылезая, протягивает нашим солдатам огромный
золотой перстень, удостоверяющий, что он и есть один из основателей Берлина.
И старую женщину, с
которой когда-то лепили статую — молодую фрау дер Зиг, олицетворяющую немецкий героизм, немецкий
национальный дух. Старуху, которая через неделю после того как все, наконец,
рухнуло, умирает.
И ребят, взявших
рейхстаг, здание, где начал и где закончил свое существование и свою власть
фашизм, где утверждались планы уничтожения этих ребят.
И
комбата этого дать, исчезнувшего и опять воскресшего, капитана, завладевшего
зданием рейхстага, который через двенадцать лет после того дня приезжает в
своему товарищу — в деревню, под Москву…
Все может войти в
большую книгу, в которой в отличие от моих документальных новелл, где все так
заковано, где я ограничен фактом, столько и полета и простора для фантазии.
Конечно, я не мог бы
сделать того, чтобы мои герои входили все в соприкосновение друг с другом, как
это делается в настоящем обычном романе, мне этого не надо
и я этого не хочу. Сейчас, когда у меня перо остановилось на слове, я думаю,
что героем романа должно быть время, то время, с которым лицом к лицу
встретилось мое поколение, несколько великих дней, даже и не дней, а день один
и, может, лишь только ночь, последняя эта ночь.
В ту минуту, когда
переводчица с пастью Гитлера в коробке смеется и кричит, затиснутая ликующей
толпой, под мокрыми каштанами в Тиргартене хоронят
Пятницкого, донесшего свой флаг до ступеней подъезда, до его колонн.
(Материалом для флага послужила перина, которой была прикрыта старуха, с которой
в свое время немцы лепили памятник Победы.) Когда в Берлине вылезает на свет
этот чудом уцелевший отпрыск рода, — в рейхстаг, бойцам, приносят первую почту;
когда фрау дер Зиг, умирая,
в последний раз глядит на пробитую статую, — дравшийся в рейхстаге Неустроев
принимает коньячную ванну…
Вот какую книгу бы я
написал. И все это — не такое уж придуманное и отнюдь не вымышленное, а просто
по-другому, все то же, но по-другому написанное,
крупней поданное, чем сделано это мной в моих записках, — все, все может войти
в такую книгу, о которой я рассказываю и которой я не напишу.
Герой романа — время и
почти фантастические эти события. События последней заключительной минуты
войны, последнего дня ее, последней ее ночи.
Кстати, о коньячной
ванне. Я даже не знаю, откуда это пошло, но мне не раз приходилось слышать, что
будто бы один мой добрый знакомый, достаточно известный человек, командир
батальона нашей дивизии, принимал в Германии коньячные ванны. В дивизии у нас в
те дни об этом упорно говорили. Звучит все это как анекдот, но говорили об этом
вполне серьезно. Я и сам, случалось, рассказывал об этом другим… Вот, мол,
как было в те дни! Поэтому теперь, когда он приехал в Москву, мы завели с ним
об этом разговор. У меня к этому времени была в Москве своя собственная
маленькая комната, не было только стола, ни письменного, ни обеденного. Обедали
мы на ящиках из-под спичек, которые я раздобыл в нашем дворе и которые были за
ненадобностью выброшены из магазина. Вот за этими-то поставленными один на
другой ящиками мы и сидели в тот вечер и пили чай.
Ничего, кроме чая, друг
мой к тому времени уже не пил.
Я даже удивился, что он
сам начал этот неприятный для него разговор. Что вот, мол, наговаривают на него
много, даже, мол, такую ерунду до сих пор говорят, что будто бы он в свое время
коньячные ванны принимал… Я, помню, обрадовался, что он начал этот разговор и
с радостью подхватил, что слух такой действительно ходил по армии.
Мой друг-комбат, слушая
меня, улыбался. И мне стало ясно, что он обижается только для вида и что он
прекрасно понимает, что анекдоты и легенды складываются далеко не обо всех.
Однако комбат, о котором я говорю, не был бы самим собой, если бы не был тем,
чем он был. Я знал, что сильнее всего ему претит всякая неправда, тем более если она хоть в самой малой степени связана с войной.
Поэтому он тут же, не пожалев, разоблачил эту легенду.
«Да, случай такой
действительно был, — сказал он с улыбкой, — но все это неправда…» Никаких
коньячных ванн он не принимал ни тогда, ни после, а принимал самую обыкновенную
горячую ванну. Но так как он сильно был простужен в те дни, то ординарец
добавлял ему немного коньяку.
Я только не понял, то
ли он добавлял ему туда, в ванну, то ли после уже растирал своего комбата этим
коньяком.
Вот и вся история.
Ноябрь 10.
Некоторые соображения, возникшие в связи с нынешними встречами с моими
однополчанами и их теперешними — пятнадцать лет спустя — рассказами.
Боев в рейхстаге,
таких, как это себе представляют некоторые, не было. Там, когда туда ворвались
наши, находилось в десятки раз больше вооруженных немцев, но они, как
подтверждает это Сьянов, не наладили организованного
сопротивления. Кроме фолькштурмистов в рейхстаге были
и отборные части, в том числе переброшенные на самолетах с Балтики моряки и
эсэсовцы. Немцы были хорошо вооружены, в рейхстаге была даже артиллерия.
Словом, если бы немцы намерены были оказать организованное сопротивление, они
могли бы его оказать и уничтожить еще не одну нашу роту.
С другой стороны, если
предположить, что немцы в рейхстаге были деморализованы и понимали бесплодность
сопротивления в то время, когда почти уже вся Германия была оккупирована, то
почему же все-таки так нелегко дался нам рейхстаг, почему так долго
продолжались там стычки с вылезавшими из подвалов немцами?
В подвалах рейхстага,
как и в других подземельях Берлина, люди прятались от огня. Вот почему там
(немецкое командование до последних дней подбрасывало в Берлин новые части)
оказались вполне боеспособные войска, и госпитали, и фолькштурмисты,
и гражданские. Когда наши ворвались в рейхстаг, все это почти двухтысячное
население подвалов думало об одном, как им, как писали они, спастись от
«зверств большевиков», сохранить жизнь, и хотели только одного, выйти,
выбраться из рейхстага и его подвалов, ибо, повторяю, боялись, что здесь их
перебьют. Но когда они выбирались из подвалов, их встречали огнем, и тогда они
сами пытались пробиться с боем.
Не знали они хоть с
какой-либо точностью и сложившейся обстановки. Может быть, думали, что еще есть
куда уйти и уж, конечно, предпочли бы сдаться союзникам. Может быть, пытались
выходить через подземелья, может быть, и уходили, мы просто ничего этого не
знаем. Чтобы хоть как-то представить это себе, надо опросить одного из сидевших
тогда там немцев.
Только этим, думаю я,
можно объяснить себе то обстоятельство, что немцы, в
панике бежавшие при появлении в рейхстаге наших солдат, в плен все же сдаваться
не хотели, а в последующем требовали, чтобы их гарантировали от самосуда.
Что еще можно сказать
обо всем этом…
По-видимому, все — и
основные бои за Берлин, и взятие рейхстага, и установление Знамени Победы, и
переговоры с немцами об их капитуляции — все это отводилось Чуйкову, все это
должен был совершить он, герой Сталинграда Чуйков. Но Чуйков застрял на Зееловских высотах. Вперед вырвался менее известный и не
столь прославленный человек, командующий нашей армией — Кузнецов. Люди
Кузнецова взяли рейхстаг, установили Знамя победы, за древко которого держались
и Чуйков, и Берзарин.
Рейхстаг был в прямом и
символическом смысле последней цитаделью немцев. Немцы придавали рейхстагу
такое же значение, как и мы. Пока рейхстаг не взят — формально война не
проиграна. (Фактически они проиграли ее давно, и Гитлер это знал и признавал
еще с 1944 года, и говорил своим близким, что ждет развязки как избавления и
права на уход из жизни.) Но формально и для немцев, и для нас, и для всего мира
окончанием войны было взятие рейхстага.
Именно рейхстаг немцы
укрепили, как ни одно другое здание в Берлине.
Получилось не так, как
задумывалось: война внесла свои поправки в планы командующих фронтами, возможно
и в планы Верховного командования. Рейхстаг взял Кузнецов. И немцы, получив
формально, перед историей, право на капитуляцию, послали парламентеров
советским войскам в рейхстаге, с тем чтобы они привели
для переговоров генералов, взявших рейхстаг. Подземным ходом, связанным с
метро, немецкие парламентеры повели за собой самого большого из советских
военачальников, оказавшихся в рейхстаге, — старшего сержанта Сьянова.
Они просили: дайте нам
какого-нибудь генерала, чтобы вести разговор о капитуляции. Но генерала не
было, и пришлось вести разговор с Неустроевым и Берестом, а затем и со Сьяновым.
И все-таки
окончательные разговоры с ними вел энергичный и опытный Чуйков, к которому,
кстати сказать, заранее были стянуты для такого случая все корреспонденты,
кинооператоры и писатели.
Ему, Чуйкову, и
пришлось принимать окончательную капитуляцию Берлина, весь ход которой, минута
за минутой, тогда же записал сидящий на КП у Чуйкова — Вишневский.
Три батальона оказались
в тот день перед рейхстагом. Два батальона нашей 150-й стрелковой, тогда еще
только Идрицкой дивизии: батальон майора Давыдова и
батальон капитана Неустроева и один — соседней 171-й дивизии: батальон старшего
лейтенанта Самсонова.
Если бы история
соблюдала справедливость, то эти три человека по их заслугам в той последней
военной операции должны были бы называться в таком именно порядке, в каком я
перечислил их по тогдашним их военным званиям.
Но лишь Зинченко, его
756-му полку, когда только начинали бой за Берлин, было вручено красное
полотнище под номером «5» — флаг Военного совета и политотдела 3-й ударной
армии. В дивизии, в штабе, тогда предполагали, вероятно, что в боях, которые
должны развернуться, участок дивизии окажется настолько узким, что полки в
наступлении будут располагаться в три эшелона, и, когда дивизия пробьется к
рейхстагу, на место других, обескровленных и потрепанных, полков будет введен
756-й, свежий полк Зинченко… Но вопреки этому предположению, когда были
пройдены и преодолены основные участки берлинской обороны и занято последнее
здание перед площадью, на которой и расположен рейхстаг, так называемый «дом Гиммлера», на переднем крае к этому времени были не один, а
два полка — 756-й Зинченко и 674-й Плеходанова. И
если бы не заранее, а тогда, в тот день и в тот час, были выданы флаги-знамена,
то их пришлось бы выдать обоим полкам, ведь именно этим двум полкам, вернее,
двум батальонам полков этих, предстояло брать рейхстаг. Но знамя, полученное
дивизией, было одно и оно уже отдано было 756-му. По одному этому уже полк Плеходанова оказался в неравном положении.
Конечно же, эти двое, Кошкарбаев и Булатов, когда они лезли со своим солдатским
флагом, ничего не знали об официальном знамени, выданном для того, чтобы
поставить его на рейхстаге. Они и не предполагали, что все уже предопределено.
И как дерзко, с какой отчаянной смелостью ползли они по изрытой, грохочущей
площади. Флаг, ими поставленный, был действительно первым. Это было настолько
очевидным, что политотдел дивизии, забыв о флаге Военного совета, признал их
водрузившими победное знамя, и в солдатской многотиражке — органе политотдела
дивизии — так это и было написано («Воин родины» — от 3 и 5 мая 1945 г.).
Но Знаменем Победы стал
не их флаг, а Знамя «№ 5». И от мала до велика все теперь знают
не Булатова и Кошкарбаева, не этих ребят, что первыми
ставили свой импровизированный флаг, а Кантарию и
Егорова, повесивших официальное знамя сначала на крыше, а затем и на куполе.
Теперь это так, и уже
навсегда будет так.
У истории есть свои
законы. Она, история, любит со временем по-своему поворачивать события и, то ли
восхищенная, то ли оттого, что где-то за чем-то не уследила, она выделяет и
выпячивает одно, забывает о другом. И еще этот ее обычай непременно связывать
такие триумфальные события непременно с одним каким-нибудь именем, тем самым
зачеркивая все другие имена. Так уж бывает, так уж это у нее заведено.
«Кто ждет от истории
справедливости, тот требует от нее больше, чем она намерена дать», — говорит
Стефан Цвейг.
Что касается нас, то мы
можем только сказать, что никогда одно какое-нибудь, пусть даже очень заслуженное, имя не бывает единственным. Как бы там ни
было, будем надеяться на то, что историю можно и следует уточнять, что одно
выдвинутое ею имя не должно закрывать от нас другие имена…
Что еще хотелось
сказать? Что во всем этом деле, во всей этой истории со знаменем никто не
виноват. Все, кто к этому причастен, в ту минуту во
всяком случае действовали добросовестно. В самом деле, кого же можно тут
винить, если заранее приготовили эти девять знамен по числу дивизий, а потом на
два полка оказалось одно знамя. Теперь можно лишь говорить, что сама затея
выдачи заранее такого рода знамен была неудачной. Но когда это задумывалось,
всем казалось, что это так и надо, именно так и следует сделать, нельзя ничего
было наперед предусмотреть.
Все, наверно,
правильно. «То было волею судьбы, которая всегда права, даже если нам кажется,
что она поступает несправедливо», — говорит тот же Стефан Цвейг. Не надо было
только забывать двух этих бойцов из батальона Давыдова, их имен, их
самодельного флага. И, конечно, следовало боевой этот их самодельный флаг
поставить в музее рядом с нынешним Знаменем Победы. А мы теперь даже не знаем,
где он, тот флаг, какова его судьба.
Быть может, я и не
смогу в ближайшее время опубликовать этой моей записи, но мне хотелось ее
сделать хотя бы для себя.
Публикация
Марии БАСКОВОЙ
ПРИМЕЧАНИЯ
Эти рассказы были написаны. Вот
отрывок из рассказа «Забытый солдат»: «Среди имен людей, бойцов и офицеров,
бравших рейхстаг, забыто имя Пятницкого. Петра Пятницкого. Между тем именно он
первым выпрыгнул утром из окна дома Гиммлера, когда
начался штурм — при первой атаке. Потом, у канала, под огнем, когда роты
надолго залегли, встал солдат с красным полотнищем — только здесь он его развернул
— и увлек за собою своих товарищей. Это был — Петр Пятницкий. Вскоре из
дома увидели: наши солдаты показались у подъезда, взбежали на ступени, и опять
вспыхнуло знамя, а потом человек со знаменем упал. Это был он, Пятницкий.
<…> Когда под вечер, после артиллерийской подготовки, атака была
возобновлена и бойцы его батальона подбежали к рейхстагу, Пятницкий лежал перед
подъездом с флагом в руках… И чтобы его не затоптали, его отнесли и положили
у колонны… А потом о нем забыли».
Лейтенант Рахимжан
Кошкарбаев (1921—1888) и рядовой-разведчик Григорий
Булатов (1925 — 1973) фактически первыми, еще до Егорова и Кантария, водрузили красное знамя на рейхстаг. Попыткам
распутать эту сложную историю посвящена значительная часть этих дневниковых
записей.
Михаил Алексеевич
Егоров (1923—1975) и Мелитон
Кантария (1920—1993) согласно официальной версии
первыми водрузили красное знамя над рейстагом.
Командовал группой младший лейтенант Алексей Берест. Историки полагают, что
первенство решалось непосредственно перед парадом Победы 9
мая и было отдано группе лейтенанта Береста из тех соображений, что Кантария по национальности грузин, как и Сталин, а фамилия
Егоров символизирует простого русского солдата.
Виктор Кузьмич Бойченко
(1925—2012)
— Герой Советского Союза, разведчик 496-й отдельной роты 236-й стрелковой
дивизии 46-й армии Юго-Западного фронта, ефрейтор.
Семён Никифорович Перевёрткин (1905—1961) — советский
военачальник, генерал-полковник (1958), Герой Советского Союза (1945). Командир
79-го стрелкового корпуса (май 1944 — май 1946) 3-й ударной армии, воины
которого штурмом овладели рейхстагом и 1 мая 1945 года водрузили на нем Знамя
Победы.
Степан Андреевич
Неустроев (1922—1998) — советский офицер, участник Великой
Отечественной войны, командир 1-го стрелкового батальона 756-го стрелкового
полка 150-й стрелковой дивизии, штурмовавшего рейхстаг, Герой Советского Союза
(1946). Полковник (1995).
Фёдор Матвеевич
Зинченко (1902—1991) — советский военачальник, Герой
Советского Союза, полковник. Командир 756-го стрелкового полка, воины которого
30 апреля 1945 года штурмом овладели рейхстагом, а 1 мая водрузили на нем Знамя
Победы.
Алексей
Прокопьевич Берест (укр.
Берест Олексій Прокопович;
1919—1970) — советский офицер, участник Великой Отечественной войны.
Герой Украины (2005). Во время штурма рейхстага совместно с М.А.Егоровым и М.В.Кантария при поддержке автоматчиков роты И.Я.Сьянова выполнил боевую задачу по водружению Знамени
Победы над зданием рейхстага.
Василий Иннокентьевич
Давыдов (1919—1968) — майор Советской Армии, участник
Великой Отечественной войны, Герой Советского Союза (1946). В
ночь с 28 на 29 апреля 1945 года батальон Давыдова переправился через Шпрее и
захватил здание Министерства внутренних дел нацистской Германии. 30 апреля 1945
года во главе группы разведчиков, действуя вместе с батальонами капитана
Неустроева и старшего лейтенанта Самсонова, Давыдов принял активное участие в
штурме рейхстага и водружении над ним Красного флага. За девять дней
боёв в Берлине батальон Давыдова уничтожил большое количество солдат и офицеров
противника, более шестисот взял в плен.
Илья Яковлевич Сьянов (1905—1988) — командир 1-й
стрелковой роты 1-го стрелкового батальона 756-го стрелкового полка 150-й Идрицкой стрелковой дивизии 3-й ударной армии 1-го
Белорусского фронта, старший сержант. Указом Президиума Верховного Совета СССР
от 15 мая 1946 года за умелое руководство боем, образцовое выполнение заданий
командования и проявленные мужество и героизм в боях с немецко-фашистскими
захватчиками старшему сержанту Сьянову Илье
Яковлевичу присвоено звание Героя Советского Союза с вручением ордена Ленина и
медали «Золотая Звезда».
Валя —
жена, Валентина Петровна Ланина.
Василий Митрофанович
Шатилов (1902—1995) — советский военачальник, Герой
Советского Союза (1945). Командир 150-й стрелковой Идрицкой
дивизии. С 21 апреля по 1 мая В.М.Шатилов руководил действиями дивизии в уличных
боях и при штурме рейхстага. К исходу дня 1 мая подразделения дивизии
овладевают рейхстагом и водружают на нем дивизионный штурмовой флаг, который
затем стал Знаменем Победы.
В середине января 1960 года, в
штормовую погоду самоходная баржа Т-36, стоявшая на разгрузке на Курильских
островах, была сорвана с якоря и унесена в море. На ее борту находилось четверо
военнослужащих инженерно-строительных войск Советской Армии: младший сержант Асхат Зиганшин и
рядовые Филипп Поплавский, Анатолий Крючковский
и Иван Федотов. 49 суток провели эти люди в открытом море без воды и
еды. Спасенные американцами, они были доставлены в СССР, где их встречали как
героев.
Петр Дорофеевич Щербина (1926—1981), младший
сержант, командир автоматчиков первого батальона 756-го Стрелкового полка,
который со своими солдатами прикрывал полковых разведчиков. Прорвался из «Дома Гиммлера» через площадь к рейхстагу, сквозь шквал огня
подхватил флаг у убитого на ступеньках здания сержанта Петра Пятницкого и
прикрепил его к колонне. Константин Яковлевич Самсонов (1916—1977) —
полковник, участник штурма рейхстага, Герой Советского Союза. О своем участии в
Великой Отечественной войне написал книгу «Штурм рейхстага», вышедшую в свет в
1955 году.
Кузнецов Василий
Иванович (1894—1964) — советский военачальник,
генерал-полковник (1943), Герой Советского Союза (29 мая 1945). С марта 1945
года — командующий 3-й Ударной армией 1-го Белорусского фронта. Под
руководством В.И.Кузнецова армия участвовала в Берлинской операции. 1 мая 1945
года воины 3-й Ударной армии водрузили над рейхстагом Знамя Победы.
Алексей Игнатьевич
Негода (1909—1975) — советский военачальник, командир 171-й
стрелковой Идрицко-Берлинской дивизии, принимавшей
участие в штурме рейхстага. Герой Советского Союза (1945 год). В Берлинской
наступательной операции, действуя в составе 79-го стрелкового корпуса, 171-я
стрелковая дивизия под командованием полковника А.И.Негоды прорвала глубоко эшелонированную
оборону противника на реке Одер и участвовала в штурме Берлина, а в дальнейшем
совместно с 150-й стрелковой дивизей штурмом овладела
рейхстагом.
Николай Эрастович Берзарин (1904—1945)
— советский военачальник. Командующий 27-й, 34-й, 39-й и 5-й ударной армиями
РККА во время Великой Отечественной войны. Первый комендант взятого советскими
войсками Берлина и начальник Берлинского гарнизона (24 апреля 1945 года — 16
июня 1945 года). Генерал-полковник (20 апреля 1945). Герой Советского Союза (6 апреля
1945).
Василий Иванович Чуйков
(1900—1982)
— советский военачальник. Маршал Советского Союза (1955). Дважды Герой
Советского Союза (1944,
1945). Главнокомандующий Группой советских оккупационных войск в
Германии (1949—1953), Командующий Киевским военным округом (1953—1960),
Главнокомандующий
Сухопутными войсками СССР, заместитель Министра обороны СССР
(1960—1964), Начальник войск гражданской обороны СССР (1961—1972). С 1942 по
1946 год — командующий 62-й армией (8-й гвардейской армией), особо отличившейся
в Сталинградской битве.