Вольные раздумья при чтении стихов
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2016
Эпизод 1. «В горестной стране…»
Геннадий
Русаков:
…И сквозь хрестоматийный глянец
иного времени Главлит —
чужой судьбы протуберанец
тебя внезапно опалит.
И станешь ты и злей, и круче,
проглотишь в горле тесный ком,
как тот шотландистый
поручик
в фуражке с мелким козырьком.
Как тот потомок эфиопа,
сверчок, задира, хохотун —
и гоп, и топ, и два прихлопа! —
с весёлой трубочкой во рту…
Как все они, твои родные,
с одной размашистой судьбой.
Дички, ребята заводные…
И всё исполнится с тобой:
не в тот же ряд с суконным рылом,
а сам с собою наравне…
Но в том же времени немилом.
И в той же горестной стране.
Мой комментарий:
Хрестоматийный глянец —
куда ни шло. Но Главлит — что за монстр такой? Его сейчас половина читателей
забыла. И незачем!
Но какими
протуберанцами подхватывают стих тени великих поэтов, угробленных в немилом
времени! Один — при дуэльной прицельности
и коротком разговоре. Другой — при дуэльной непредсказуемости
и с немыслимыми разговорами под два прихлопа!
Бог троицу любит. Ждешь
третьего.
Может, это тот, который
предсказывал последний час природы?
Может, тот, кто кликал
бурю и притом надеялся удержать чашу?
Может, тот, кто
ощеривал всех нас скифами?
Все — родные! И ряд —
родной, калашный! И рыло твое суконное — слюбится!
А страна — она как
была, так и останется горестной. Изначально и окончательно. Фатально.
Или все человечество
неисправимо, или наш жребий таков.
Обречены
— это точно.
Что нам поможет?
Да крутость
шотландского поручика, ставшего родным дуэлянтом.
Да детскость хохотуна,
в крови которого ликует эфиоп.
Страна — горестная.
Другой нет. Другая — уже без нас.
Это и мое ощущение.
Эпизод 2. «Веселый и хмельной…»
Геннадий
Русаков:
Ну, что, моя страна, перед каким началом
Затырилась, молчишь и не
торишь дорог?
Похоже, не к добру ты нынче замолчала,
Опять чего-то ждёшь, высчитываешь срок.
Откуда ты начнёшь, с востока или с юга,
Сибирью полыхнёшь, все разом на попа?
А там пойдёшь пластать, гуляй, шуми, подруга,
Разгульна и уже от ярости
слепа.
Дай, Боже, не дожить, дай не увидеть страха,
Мою страну в огне, очередной разор,
Как свой на своего, как вновь
топор и плаха,
Как пляшет на тыну весёлый
Стенька-вор.
Мой комментарий:
В больное бьет. В
фатальное междоусобье наше. И не просто бьет — перебирает болезни. Остановиться
не может. Откуда полыхнет — с востока или с юга? Сибирь вначале перевернется
или с центра опять всё встанет на-попа? Враги ли
объявятся или свои на своих поднимемся с топором и
плахой?
И суть уже не в этой
жути, мгновенно распознаваемой, а в том, как эта жуть пластается и
оборачивается в стихе, так что уже не столько сама она держит стих, а что-то,
изнутри опутывающее и прожигающее нас, превращающее жизнь нашу в бунт, бессмысленный
и беспощадный.
Что же это? Какой вор
поселился в самом нутре нашем и требует безумств? Что за магия в нем? Что за
фатум?
Ответ — в сибирском
селе Сростки. В разгар Великой Отечественной войны сидит на берегу Катуни
мальчишка-школьник. В фамилии его застыла мордовско-эрзянская
Шокша, то бишь Шукша, с берегов которой пришли на Алтай его недальние
предки. А сам он — сын и пасынок Руси Советской. Отец его — репрессирован и
расстрелян. Отчим — ушел погибать на фронт. Мать бьется из последних сил…
Ему, Шукшину, суждено
стать великим русским писателем, но вряд ли он сейчас предчувствует это. Сейчас
душа его заворожена песней, долетевшей до берегов Катуни с берегов Волги:
острогрудые челны рассекают волны, на переднем — тот самый, кто прожигает
народную душу огнем подвига, не отличимого от насилия. Он и только он!
Веселый. Хмельной. Неисправимый, как наша горестная история. Родной. Хотя и
вор.
«Стенька-вор».
Эпизод
3. «Памятью душу калечу…»
Геннадий
Русаков:
…А первые схватки гражданской войны,
наверное, будут совсем не страшны.
Их мало кто примет серьёзно:
ну, репу набили, тряхнули разок,
очкарик не выдержал, охнул и лёг.
Авось, перебьётся… Но поздно,..
Ну что, будем снова на сходках орать,
начальничков резать, сирот обирать
и гадить на зелень газона?
Неужто опять не
хватает кровей?
Опять на вокзал провожать сыновей,
страна — внеразмерная
зона?
Мне жизни не жалко, я прожил свой век
и был в его списках простой имярек.
Спросите меня, я отвечу.
Со мной моя боль за большую страну:
я много их видел, а помню одну.
И памятью
душу калечу.
Мой комментарий:
Сразу цепляет и
застревает в памяти очкарик. Как это? Он, что ли, торчал на капитанском
мостике, когда мы кренились и тонули? Если уж искать ответственных и записывать
их приметы, то усача надо вытаскивать. Или лысого с бородкой.
Нет, очкарик должен
лечь, охнув.
Что-то фатальное в
таком очкарике. Если уж искать нашему темному, косматому, небритому бунтарю
образный противовес…и если смотреть, кого непрестанно выдвигает эта косматая
масса в противовес себе самой, так кто обрисуется?
Очкарик. Который охнет и ляжет.
Другой неожиданный и
поразительный образ — газон. Откуда такое чудо в наших краях? У нас либо
бескрайняя степь, либо непролазная дебрь. А это что
за тротуарчик, пахнущий то
ли елизаветинскими духами, то ли екатерининскими правилами поведения?
Пугачёв ответил.
И, наконец, саднит
память наша историческая, калечит автопортрет страны.
А вы чего хотите?
Есть два варианта
выправления дела. Либо вперед протолкнуться, перепрыгнуть историю ради светлого
будущего. Либо отшатнуться назад, найдя светлое прошлое за спиной, а то и
где-нибудь на стороне.
Геннадий Русаков не
верит ни в то, ни в другое. Сменить историю невозможно. Ее надо выдержать.
Другой нет. Другой не будет.
Я держусь такой же
точки зрения. Память калечит душу? Поразительный по откровенности образ. Есть
память, значит, есть мы. Или уже не мы?
*
* *
В разные годы
лирическими вождями моего поколения оказывались у меня разные поэты. Евтушенко
и Рождественский. Соколов и Жигулин. Ахмадулина и Мориц. Вознесенский и Корнилов. Кузнецов и Бродский.
Иных уж нет, а те
далече.
Русаков есть. Так
близко, что ближе нет.
Он сейчас в моем
поколении — последний флагман.