Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2016
Басовский Наум — поэт. Родился в 1937 г. в Киеве. Окончил Киевский педагогический институт и Московский институт радиотехники, электроники и автоматики. С 1962 г. жил в Москве, работал в области технической акустики. С 1992 г. живет в Израиле. Автор более десяти сборников стихов, в т.ч. последние — «Контрапункт. Двадцать три поэмы» (Иерусалим, 2010), «Пустынник» (Иерусалим, 2012), «Камни и миражи» (Иерусалим, 2014). Дважды лауреат поэтического фестиваля памяти Ури-Цви Гринберга (2004, 2006).
На пристани
Стою  на пристани, у края,
  смотрю на сумрачный поток
  и вижу — где чернеет свая,
прибился  к берегу листок.
Всё  это заурядно было — 
  неяркий  день, листок, вода — 
  но  ведь не зря его прибило
  сегодня именно сюда!
Там,  под настилом, в полумраке
  он  без движения пока,
  а есть ли знаки на бумаге,
  не разглядеть издалека.
С  настила медленно спускаюсь,
  предчувствуя благую весть, 
  и  знаки на листке пытаюсь
  как некий связный текст прочесть.
Похоже,  это буквы были,
  написанные от руки,
  но все они, увы, поплыли — 
  нет  целой ни одной строки.
И  всё же, через перегрузки
  разгадывая пятна строк,
  я понимаю, что по-русски
  писал забросивший листок.
Сначала  вовсе непонятно,
  но постепенно вижу лад,
  предполагаю буквы-пятна,
  соединяю наугад.
И  вдруг догадка пробежала, 
  прочёл  — а строчка не нова:
  «Смерть! Где твоё гадючье жало?» — 
  давно  знакомые слова!
И  далее велит примета
  идти по стёршимся следам:
  «Ад! Где она, твоя победа?» — 
  так  изначально было там!
Держу  листок в руке дрожащей,
  держу листок, а в горле ком:
  ни в дни недавние, ни раньше
  мне не мечталось о таком.
Стою  как будто у порога,
  и дальше приоткрылась дверь — 
  слова  библейского пророка
  мне лично посланы теперь.
В  том нет ни займа, ни хищенья — 
  в  них жизнь впечатана моя:
  не образы для восхищенья,
  а ощущенье бытия.
Отец,  на Мировой убитый;
  болезни, голод, жалкий быт;
  гоненья,  подлости, обиды — 
  полжизни  в перечне обид!
Я  много лет на свете прожил;
  случалось ада торжество.
  Он  гнул меня, ломал, корёжил,
  но не добился ничего!
И  что же, что рука дрожала?
  Смотрю  вперёд, а не назад!
  Смерть,  где твоё гадючье жало,
  и где твоя победа, ад?!
Чумак
Два  вола в упряжке, старая телега — 
  транспорту  такому явно не до бега.
  Не  дымятся оси, не мелькают спицы — 
по  степной дороге глупо торопиться.
Но  и спать в дороге не годится тоже;
  вёрсты не считая, только дни итожа,
  до глубокой ночи от рассветов ранних
  держит путь возница, он же и охранник.
Тяжела  телега, тяжела поклажа — 
  на  любом базаре вырастет продажа:
  купят понемногу, разнесут по хатам — 
  соль  нужна повсюду, бедным и богатым.
А  пока он смотрит на степные дали;
  их с возов чумацких сотни глаз видали.
  Впереди  цветные, позади белёсы — 
  пыль  не оседает, где прошли колёса.
Что-то  сохранится, что-то позабыто,
  пыль не оседает, где прошли копыта.
  Что-то  уплотнится и в загашник ляжет;
  кто захочет слушать, тем он и расскажет.
До  сих пор об этом люди вспоминают — 
  как  волы, вздыхая, жвачку разминают,
  как хохлам и туркам, москалям и ляхам
  варится похлёбка под Чумацким шляхом…
Несовременная  баллада
В.
Пересуды  идут в городке об одном человеке:
  иногда его видят на почте, в столовке, в аптеке;
  с виду замкнут сурово и даже как будто спесив;
  постоит и уйдёт, никого ни о чём не спросив.
Иногда  его видят в молочном ряду на базаре:
  покупает без торга, а пробует только глазами.
  В  кошельке его медь и немного совсем серебра,
  и нетрудно понять, что и в доме не много добра.
Он  одет кое-как, пузырятся штаны на коленях,
  но в осанке его — словно титул во всех поколеньях,
  и когда он под вечер стоит и глядит в полутьму,
  видит что-то такое, что ведомо только ему.
Иногда  он стоит на железнодорожном вокзале,
  жадно слушая звуки, что там возникают в металле.
  Иногда  он стоит на причале над тихой волной,
  с виду весь поглощённый разлившейся там тишиной.
Иногда  его видят спешащим к вокзалу с букетом,
  а назад — с чемоданом, и женщину видят при этом.
  Всё  запомнят — и сумку, и туфли, зимою — пальто,
  даже колер помады — лица не запомнит никто.
Место  есть в городке огурцам, помидорам и вишням,
  мусульманам, евреям; лишь этот всем кажется лишним — 
  одинокий,  нелепый и жителям застящий свет…
  Городской  сумасшедший? А может быть, просто поэт?
  *  * *
  Фрегат  построен, и одобрен, и обмыт
  на главной верфи Амстердама,
  и для державы путь в моря теперь открыт,
хотя не сразу и не прямо.
Уже  не плотник, что прошёл учёбу тут, — 
  сам  император сходит с трапа,
  и это значит: скоро в Питере прочтут
  стихи российского арапа.
Конечно,  скоро — век без малого всего,
  как выросли столицы своды,
  и в русской лире воцарится торжество
  и полнозвучья, и свободы.
Да,  да, свобода, но, конечно, не для всех:
  не все поймут, что делать с нею,
  а лишь представишь своеволия успех — 
  и  застываешь, каменея.
Бунт  на Дворцовой усмирён и осуждён,
  живёт легенда с именами;
  но если б Пестель… что тогда бы сделал он
  с инакомыслящими, с нами?
Вновь  век без малого, и сменится уклад
  в судьбе державы и народа,
  из русской лиры испаряться будет лад,
  и станет редкостью свобода.
И  хорошо бы уберечь, не потерять
  стихи российского еврея:
  «Всё перепуталось, и сладко повторять:
  Россия,  Лета, Лорелея».
*  * *
                                  Памяти Георгия  Степановича Кнабе
Ощущенье такое,  наверное, многим знакомо, 
  хоть не каждый  бы смог сформулировать внятный ответ: 
  это некое  таинство старого-старого дома —
  проживавшие в  нём свой подвижный оставили след.
Только след не  простой, не пятно от протечки на крыше, 
  а, к примеру, в  подвале отчётливы будут шаги.
  Затаишься на  время – и мерную поступь услышишь, 
  а подвал на  замке и в подвале, понятно, ни зги.
И припомнится  сразу, что знаешь о людях и быте; 
  это ходит  хозяин, а вовсе не гость и не тать.
  Там остались  приметы веков, и персон, и событий, 
  но, конечно, не  каждому выпадет их прочитать.
По фасаду  проносятся автомобильные блики, 
  но в прихожей  темно, а в гостиной шандалы горят, 
  и в углу  проступают иконные строгие лики, 
  и красавица в  спальне снимает парчовый наряд.
Мы по дому  пройдём и подобных чудес не заметим –
  мы увидим  компьютер и в кухне электроплиту.
  Но вошедший до  нас появился в дому не за этим 
  и не в эту  действительность вхож, а в действительность ту.
Настоящее видя,  он видит ещё и былое, 
  вызволяя его на  свету из оков темноты.
  Словно некий  томограф, он слой обнажает за слоем 
  и на каждом  находит реально живые черты.
Он, вошедший до  нас, как и все, к сожаленью, не вечен; 
  каждый прожитый  день отдал он заполнению сот.
  И теперь его  нет. И в шандалах закончатся свечи.
  Дом разрушится  сам или стены бульдозер снесёт.
Давид
Я был царём и  создавал псалмы.
  Я знал, что  значит царское начало,
  но понимал — одной лишь власти мало,
  чтоб действовать на души и умы.
Ведь власть сама  собою не свята — 
  она свята, когда  даётся Богом:
  во мне, земном, нередко и убогом,
  святая возникает простота.
И с ней даётся  право одному
  повелевать и принимать решенья.
  А все свои  печали и сомненья
  я поверял заветному псалму — 
чтоб люди это  пели вслед за мной,
  чтоб верили, что власть моя — оттуда,
  чтоб, как и я, надеялись на чудо
  небесное в обители земной.
Моя молитва
Если иду я в сумерках по незнакомой дороге,
  одолевая усталость, одолевая боль,
  не позволяй мне, Боже, поддаться ложной тревоге,
  а со спокойным сердцем дойти до цели позволь.
Если  хочу сохранить то, что ценилось прежде, — 
  уменье  долго трудиться не для манящих благ — 
  не  позволяй мне, Боже, поддаться ложной надежде,
  что многие соберутся под этот неброский флаг.
А  если дойду до цели, которой не вижу ныне,
  найдя в трудах ежедневных путеводную нить,
  не позволяй мне, Боже, поддаться ложной гордыне,
  что эти мои усилья способны мир изменить…