Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2016
Илья Габай:
Письма из заключения (1970—1972) / Сост., вступ. ст. и комментарии М. Харитонова. — М.: Новое литературное обозрение,
2015.
Не
знаю, был ли Илья Габай (1935—1973) праведником. Но
что это был человек неспокойной, «незабронированной» (его слово) совести — тут
сомнения нет. Именно люди с таким пониженным болевым порогом, не способные
оставаться в стороне от творящейся несправедливости, в какую-то минуту встают
на путь подвижничества. Чтобы быть в согласии с собственной совестью, им
необходимо жить по душе, а значит, по правде. Неслучайно любимым персонажем Габая, по свидетельству его друга, автора предисловия и
составителя этой замечательной книги Марка Харитонова, был Дон Кихот. Потому и
не удивительно, что Габай в середине шестидесятых
годов прошлого века начинает заниматься правозащитной деятельностью.
В
книге опубликовано его яркое и во многом до сих пор не утратившее своей
актуальности последнее слово на суде в январе 1970 года.Обвиненный в клевете за то, что «открыто поставил
свою подпись под документами», в которых выражался протест против намечающегося
оправдания сталинизма и других мракобесных поветрий, в ней он более чем внятно
объяснил, почему это сделал. Реабилитацию имени Сталина под видом его
объективной оценки Габай справедливо назвал
реабилитацией изуверства и несвободы, оправданием человеческих жертвоприношений
и душегубства. Близко к сердцу он принимал огульные
обвинения в адрес крымских татар, вторжение советских войск в Чехословакию,
попирание свободы слова, преследование инакомыслящих. Он протестовал против
этого и не собирался отступать от своих убеждений.
В
лагере он много думал о своем выборе. У него была семья, подрастал маленький
сын, и то, что он оказался отлученным от родных людей, рождало в нем чувство
вины. Объясняя невозможность поступать по-другому, он писал, что не искал
Голгофу, а просто пытался оставаться самим собой. Он осознает свой максимализм
и «склонность к конечным выводам», но ни от чего не отрекается. В то же время
он пишет: «А вот о чем я не жалею, но и не горжусь особенно, — так это что
закружился и докружился до нынешнего своего местожительства: такой уж листочек
своего времени, круга, житейских побуждений. Жалею только, что действительно в
этом кружении упустил многие ценности, но и наоборот было бы, поди, тоже не без потерь. Еще и то, что в этом кружении
как-то не хватало иногда места для подлинной сердечности или хотя бы для
удержания старых привязанностей…»
Он
не только не героизирует своего поведения, но, напротив, говорит об этом с
легким оттенком иронии, лишает какого бы то ни было
пафоса, акцент же делает совсем на другом — на «простых ценностях», которые
теперь, в лагере, представляются ему не менее важными, и сокрушается, что не
уделял им должного внимания.
Находясь
в лагере, он стремится сохранить, сберечь тот круг общения, который был у него
до заключения, один из главных, если не главный лейтмотив его переписки — это
культ дружбы, товарищеская близость, разговор по душам, взаимопомощь. Он
волнуется, что могут ослабнуть, распасться прежние связи, он упрекает
оставшихся на воле друзей, если чувствует, что тех разносит в разные стороны,
что редко видятся и мало что друг про друга знают. Он размышляет об отношениях
между людьми, о добросердечности и открытости в противовес «неинтеллигентному
фанатизму», максимализму и радикализму.
«Свинство какое-то, что обо всех вас по отдельности я не
думаю так часто и настолько глубоко, как вы этого заслуживаете, — пишет Габай. — Обстоятельства меня все-таки как-то оправдывают, а
еще я думаю, что в чем-то я, пожалуй, изменился: приеду — и стану ценить
простые радости,а о не
простых — о дружествах — и говорить нечего …»
О
чем Габай почти не пишет или пишет очень кратко в
своих посланиях, так это о лагерном быте, как будто вокруг нет блатных
разборок, начальственных окриков и прочих лагерных мерзостей. И не потому
только не пишет, что опасается цензуры (хотя наверняка и это тоже), но и
потому, что не хочет жалеть себя, опасается распуститься и тем самым стать
заложником мучительной для его тонкой, нервной натуры жестокой реальности.
Разве что туманным намеком прозвучат слова: «Твое письмо пришло очень кстати
сегодня, потому что я в последние дни в совершенной подавленности. На это есть
причины — юмористические, когда все это станет воспоминанием о прошлом, но
очень существенные, совершенно выбивающие из колеи — меня с моими нервишками и
нестойкостью особенно». Ему не раз бывает «тошненько»,
но не это, подчеркнем еще раз, предмет его переписки с друзьями.
Главная
тема — культура: литература в первую очередь, кино, живопись… Габай постоянно просит присылать ему произведения, которые
волновали в те годы общество. Он получает и прочитывает центральные толстые
литературные журналы — «Новый мир», «Иностранную литературу». Список книг,
полученных им от друзей в лагере, поражает. Все это — воздух, который насущно
необходим ему, без него он начинает задыхаться, ощущает себя потерянным.
В письмах разговор идет о литературных событиях тех лет, о произведениях Томаса
Манна, Макса Фриша, Генриха Белля, Федора
Достоевского, Александра Солженицына, Юрия Трифонова, Вениамина Каверина,
Александра Твардовского, других писателей… Он обсуждает их с друзьями,
высказывает меткие критические замечания.
Его
интересует не только художественная словесность, но и отечественная история,
особенно в том ее изводе, какой близко касается его лично. «За время нашего —
не краткого — перерыва в письмах я был погружен в чтение документов и книг о
народовольцах, декабристах, провокаторах, жертвах, палачах, следователях и пр.
Это такая пронзительная, такая скорбная и перепутанная вещь — история русской
интеллигенции» — точнее, пожалуй, и не скажешь.
Он
словно опасается оторваться от современной интеллектуальной жизни, отстать,
выпасть. «…Многое я пропустил и пропущу за эти годы; как хочешь, но это
обедняет», — делится он и почти лихорадочно наверстывает, наверстывает,
наверстывает, урывая часы от сна для чтения, писем и собственного творчества
(поэма «Выбранные места» вошла в этот сборник, став его вполне органичной
частью).
При
чтении писем Габая создается впечатление, что они
обращены не только к друзьям, но и к тебе, сегодняшнему их читателю, настолько
они искренни, сердечны и по-прежнему современны — как свидетельство неустанной
внутренней работы человека над собой. Отдельно нужно отметить высокую культуру
этого эпистолярия, как бы перекидывающего мостик из
второй половины XXвека к
веку XIX (вспомним хотя бы переписку Чехова). Даже затрагиваемое в письмах как
бы мимоходом, намеком, приправленное юмором или грустью, оставляет ощущение
внушительного затекстового пространства, которое
присуще только очень качественной прозе.
Вместе
с тем не оставляет мысль о трагизме судьбы этого незаурядного, цельного и
чистого человека, которому, несмотря на все усилия, не удалось выстоять в
поединке с бездушной государственной машиной, так и не выпустившей его из своих
тисков (новые допросы, угрозы и т.д.). Илья Габай
покончил с собой в 1973 году, вскоре после освобождения. Еще одна жертва,
пополнившая и без того гигантский российский мартиролог ХХ века.