Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2016
Уйти. Остаться. Жить:
Антология литературных чтений «Они ушли. Они остались» (2012—2016) /
Сост. Б.О.Кутенков, Е.В.Семёнова, И.Б.Медведева,
В.В.Коркунов. — М.: ЛитГОСТ, 2016.
На
самом деле, эта книга — вся в целом, как высказывание, как весть — не совсем о
литературе. Скорее — не только о ней. Может быть — не о ней в первую очередь.
Тем более что уровень вошедших в книгу текстов довольно разный. Общее у
авторов, чьи тексты составили анто-логию,
— одно: все они ушли из жизни молодыми, не дожив до сорока.
Антология
— итог многолетней работы. Изданию книги предшествовали четыре года
литературных чтений «Они ушли. Они остались», которые организовывали и
проводили Борис Кутенков, Елена Семёнова и ныне
покойная Ирина Медведева. Итог, скорее всего, промежуточный — Чтения, насколько
мне известно, намерены продолжаться; безусловно, не полный — в сборник включены
тексты далеко не всех поэтов, чьи стихи звучали со сцены в эти четыре года (из
самых ярких примеров — не вошли, на что, по словам составителя, были свои
причины, Борис Рыжий, Виктор Iванiв1 ).
Отчасти эту неполноту и нехватку восполняют несколько открывающих книгу статей
о прошедших сезонах Чтений, где рассказано и о многих других поэтах. Вообще же,
кажется, перед нами тот самый случай, когда разговоры о «полноте» и «системе»
выглядят неуместно.
Куда
важнее понять, о чем же — высказывание и весть?
Герои
книги ушли из жизни по очень разным причинам, здесь нет единства. Кто-то — по собственной воле (как Роман Файзуллин,
Евгений Хорват), кто-то — от болезни (как Михаил Лаптев, Алексей Колчев, Марина Георгадзе), кто-то
— по вине слепого несчастного случая (как Ольга Подъёмщикова,
Манук Жажоян, Илья Тюрин), кого-то погубили наркотики
(как Анну Горенко), кого-то убила постсоветская история (Александр Бардодым сгинул при невыясненных обстоятельствах на грузино-абхазской
войне 1992 года), кого-то растоптало наше страшное общество (Алексея Шадринова, не достигшего и
двадцати лет, насмерть забили в армии).
В
этом смысле книга страшная, трагическая. Что ни имя, то рана. Книга утрат,
книга возможностей, которые часто едва только начали сбываться — и теперь не
сбудутся уже никогда, карта непрой-денных путей
русской литературы. Это — даже не книга-память, но книга-воспоминание. О каждом
из ее героев еще невозможно говорить отвлеченно (разве только тем, кто их не
знал, но такие случаи в книге единичны). Они — даже умершие четверть века назад
— еще, по существу, живые. Они — наши современники, ровесники и сопластники многих из нас, соучастники нашего опыта.
Поэтому от их смерти больно, даже если мы не знали их лично.
И
тем еще более, что — волею ли составителей, иною ли, высшей волей — смерть
сквозит в вошедших сюда стихах, возвращается снова и снова — едва ли не в
каждой подборке. Она притягивает взгляды даже тех, кто погиб случайно и вовсе
не искал ранней смерти. «Я не умру, главы не преклоню / пред палачом в короне
изумрудной…» — первая строчка подборки Леонида Шевченко, убитого на
волгоградской улице в нескольких шагах от собственного дома. «Их музыка хрипела
серой сукой / (Сорвала голос, потеряв щенков). / Хрипела: выходи и умирай», —
пишет Тарас Трофимов, попавший под электричку. «Так на лицо отбрасывает тень /
Грядущий череп», — замечает шестнадцатилетний Илья Тюрин, настаивая в другом
стихотворении: «Тело станет законным. / Значит, я не умру» — за три года до гибели
в Строгинской пойме. А, например, у Анны Горенко —
так и вообще все о ней, все о ней…
Но
смысл антологии — не плач по ушедшим (хотя здесь много еще живого горя — за
подборкой каждого поэта следует рассказ о нем, — чаще всего это личные, полные
печали и благодарности воспоминания тех, кто их знал) и, слава Богу, не эстетизация смерти (что специально оговаривает Борис Кутенков в предисловии). Это помимо благодарной памяти —
попытка разговора о феномене ранней смерти поэта вообще и в последние три
десятилетия — в особенности. Именно об этом идет речь в статьях, предваряющих
каждый из разделов книги.
Между
героями антологии есть единство, по мысли ее составителей, существенно более
важное и более глубокое, чем конкретные причины смерти каждого из них, — единство
времени. Все эти смерти пришлись на конец XX—начало
XXI века. Девяностые, двухтысячные, две тысячи десятые.
Время,
которое и составители книги, и многие авторы комментирующих подборки эссе явно
склонны чувствовать повышенно смертоносным. В одном из этих эссе (открывающем
первый раздел — следовательно, концептуальном) Виктор Куллэ
назвал отношения между поэзией и смертью на рубеже тысячелетий «милле-ниарным обострением». «Мы живем, — пишет он, — в
эпоху, когда мирному сосуществованию культуры и цивилизации пришел конец».
(Полноте, не пришел ли этот конец еще по меньшей мере
в 1914 году?) «Рубеж тысячелетий, — настаивает он, — стал для отечественной
поэзии роковой вехой. Помимо миллениарного
обострения, стихотворцам суждено было пережить гибель страны и привыкать к
бытованию в новой реальности». Вплоть, полагает он, до того, «что само писание
стихов в какой-то момент стало представ-ляться
занятием бессмысленным» (в чем, по мысли автора, особенно повинен «белый шум»,
создаваемый бессчетной армией интернета», из-за которого поэты обречены оставаться неуслышанными.
Неужели
в эпоху безраздельного господства книгопечатания их слышали лучше?
Не
говоря уж о том, что многие из поэтов, чьи стихи помещены на этих страницах, —
вот хотя бы Михаил Лаптев, всю жизнь писавший в стол и публико-вавшийся крайне скупо и редко, — именно
благодаря интернету стали событием нашей жизни и теперь уже не перестанут им
быть.
Но
это так, пометки на полях.
Всего
в антологию включены стихи тридцать одного поэта. В ней три раздела: ушедшие до
двадцати пяти, до тридцати и до сорока. Тексты героев книги собраны в эти главы
единственно по количеству прожитых авторами лет — а не, скажем, по признаку
общности поэтики или поэтического уровня. Среди героев книги есть поэты
попросту первого ряда, как, например, очень много обещавший, всерьез писавший
всего три года, утонувший в девятнадцать Илья Тюрин, как дожившая всего лишь до
лермон-товских двадцати семи Анна Горенко (Карпа),
как огненный, сгоревший во внутреннем пламени в тридцать четыре Михаил Лаптев.
Кстати, среди собратьев по судьбе они не то чтобы не выделены совсем. Да, в
особую главу их тексты не собраны — видимо, потому, что дело здесь не в этом.
Выделены они тем, что стихам именно этих авторов, наиболее сильным, в качестве
комментирующего эссе сопутствуют не личные воспоминания, но литературоведческие
статьи. Самая теоретичная из них, без всякой лирики вообще, — насыщенная,
несмотря на небольшой размер, работа Данилы Давыдова об Анне Горенко, в которой
критик анализирует характерные приемы ее письма, ее «поэтику последовательного
ухода», место ее среди поэтов своего поколения. Впрочем, эта статья стоит в
сборнике особняком. Отчасти сопоставимы с нею по аналитичности
работа Лили Панн о Мануке Жажояне — рецензия на его
посмертный сборник «Случай Орфея» (но там речь идет больше все-таки о личности,
чем о поэтике), короткое эссе не знавшей своего героя
лично Людмилы Вязмитиновой о Михаиле Лаптеве, где она
намечает его литературную генеалогию и ставит его в контекст литературных
процессов поздних восьмидесятых — ранних девяностых, и размышления Марины
Кудимовой о творчестве Ильи Тюрина и о том, как он читается сейчас. Все
остальные комментирующие тексты существенно более личны
и лиричны. Это можно в известной степени утверждать даже об очень интересном
эссе Дмитрия Голынко-Вольфсона, посвященном Василию
Кондратьеву. А текст, пожалуй, самый интересный здесь, наряду с этюдом Давыдова
о Горенко. Он не столько литературоведческий, сколько культуро-логический, даже антропологический —
рассматривающий (увы, лишь конспек-тивно) особенности
взаимодействия героя с петербургским ландшафтом и мифологией и его самого как
культурный тип. «Многие жизненные, любовные и особенно литературные
эксперименты Василия были намеренно, продуманно и пунктуально стилизованы под
амплуа "проклятого поэта". В период всеобщего культивирования
респектабельности и импозантной черствости его ошарашивающая, расхристанная
"прок-лятость" даже близким знакомым
казалась иногда старомодным трюизмом и эстетизированной
причудой».
В
целом же ничего особенно концептуального, неожиданного, решающего о главном
своем предмете — о феномене ранней смерти поэта в наше время — участники
разговора, кажется, все-таки не сказали. Много важных
человеческих (не теоретических, не нуждающихся в теории, даже сопротив-ляющихся ей) слов — сказали, да: о том, что «жизнь
человека хрупка и, увы, беспамятна» (Владимир Коркунов); о важности
«налаживания мостиков» «между необходимостью помнить — и преодо-лением исконного людского беспа-мятства»
(Борис Кутенков), о том, что «творить настоящие стихи
можно только на краю, на изломе, на острие» (Елена Семёнова), что «смерть
молодых и талантливых ранит» (Дарья Лебедева). Тут ничего и не возразишь. В
отношении этой темы интереснее всего здесь — небольшое эссе Лолы
Звонарёвой о поэзии как о «прении живота со смертью» в контексте европейской
культуры; построения же Александра Лаврина о «трех типах смерти поэта» — Входе,
Выходе и Исходе — выглядят, признаться, избыточно умозри-тельными. И некоторые вопросы в очередной раз
подтвердили свой статус вечных (то есть таких, которые в разных культурных,
социальных, жизненных ситуациях ставятся снова и снова
— чтобы получать новые ответы). Например, как все-таки соотносятся культура с цивили-зацией? Вредят ли поэзии
новейшие для каждого из времен технологии? (Многих героев книги, пишет Дарья
Лебедева, «непросто было бы представить сегодня с планшетом или айфоном в руке, в этой всепоглощающей гонке за земными
материями».) Возможно ли писать стихи после тех или
иных катастрофичных исторических событий? В самом ли деле гибельно быть поэтом?
«Связан ли тип смерти с сущностью поэта?» (Александр Лаврин). Мыслимы ли не
гибельные, но плодотворные и счастливые для поэзии времена? Спасает ли она мир
хоть сколько-нибудь? Что ей вообще удается в одном из ее важнейших дел — в деле
противостояния смерти? Но существенно ли приблизились они тем самым к пониманию
того, что и почему погубило всех поэтов, чьи стихи мы теперь читаем, возможно ли к такому пониманию вообще приблизиться, воз-можно ли на это смотреть без того, чтобы черный огонь
выжигал глаза? — Не знаю.
Зато
составители антологии сделали нечто, на мой взгляд, существенно более важное,
чем ответы на какие бы то ни было вопросы: дали читателю возможность пережить
уязвимость, единственность и драгоценность человеческого, по отноше-нию к которому поэтическое — (всего лишь) очень
высокая его степень, одна из максимальных его концентраций.
Конечно,
уязвимость этих совсем молодых людей — первое, что бросается в глаза всем — и
читателям, и коммента-торам;
обреченность их — первое, что навязчиво приходит на ум. Все эти стихи, в каких
бы ситуациях ни писались они на самом деле, — теперь упорно видятся написанными
на границе бытия и небытия, с чувством прозрачности и проницаемости этой
границы.
«Жизнь
становится проста –
Легче
и больней,
Акробату
без шеста
Легче
и вольней.
Птица
с каменных дерев
В
воздух входит вброд,
Остаётся,
умерев,
Жить
наоборот», —
так
писал Алексей Ильичёв, проживший на свете двадцать пять
лет.
Но
ведь это касается нас всех.
И, кстати, о
неосуществившихся — с каждым из ушедших — возможностях русской поэзии. Да ведь
они уже осуществились. Они будут осуществляться и дальше,
пойдут в какой-то — разумеется, непредсказуемый — рост, станут — хоть какие-то
из них — стимулами неведомого нам еще развития, потому что, изданные,
услышанные, эти стихи стали событием нашей жизни. И уже не перестанут им
быть. Они теперь навсегда.
________________
1 Стихи Iванiва, по словам составителей,
непременно будут включены в антологию при ее переиздании.