Маленькая повесть о любви
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2016
Климова Галина Даниелевна — поэт, переводчик, прозаик, редактор. Окончила
географо-биологический факультет МГПИ им. Ленина и Литинститут им.
А.М.Горького. Автор 5 сборников стихов, среди них — «В своём роде» (М., 2013),
и книги прозы «Юрская глина» (М., 2013). Составитель поэтической антологии
«Московская муза. XVII—XXI» (М., 2005) и др. Лауреат премии Союза писателей
Москвы «Венец» (2005), премии «Летящее серебряное перо» (Варна, 2008) и др.
Живет в Москве.
Утренний мейл был
адресован не Майке, а ее маме Марфе Захаровне, которая в девяносто два года
черепашьим шагом доползала до кухни и не всегда до туалета.
— Дорогая Марфинька, — с пафосом
декламировала Майя, нависая над Марфой Захаровной, громко втягивающей горячий
чай из блюдечка, — я много лет искал тебя, звонил, но телефон молчал, как
убитый. И у меня возникали самые мрачные предположения, хотя сердце
подсказывало: искать… и вот в Интернете наткнулся на адрес твоей дочери,
поэтому «я к вам пишу, чего же боле».
Благодарю Бога, Марфинька, что мы не разминулись в жизни. Все эти годы я
помнил: спасла меня — ТЫ. Если бы ты не
подобрала меня на шоссе и не отвезла в больницу, я бы тихо умер от кровопотери.
А потом ты помогла поступить в институт. Помню твои потрясающие лекции, хотя
история театра не была моим любимым предметом. Сколько лет прошло, а я слышу
твой голос. Ты не раз приходила во сне, но почему-то в чине полковника
медицины. Как ты поддерживала меня! Не скрою, хотел бы иметь такую маму, а для
моего отца такую жену — тогда он и сегодня, возможно, был бы жив. Спасибо, моя незабвенная Марфинька! Ты
подарила мне шанс, и я выжил. Надеюсь не разочаровать тебя: я все-таки стал
художником, говорят, неплохим. Живу в Мюнхене с женой Наташей и дочуркой
Сонечкой. Я бы с огромной радостью побывал на твоем столетии, давай постараемся
дожить — и ты, и я. Но памятуя про "долги
наши", которые хорошо бы успеть
вернуть вовремя, хочу подарить тебе свою картину. Обнимаю крепко. Всегда
твой Слава Бирюков.
Капля, не больше
горошины, закипела во внутреннем уголке левого глаза. В этой горячей точке,
которой не хватало сил пролиться, скопилась, казалось, вся соль большой жизни
Марфы Захаровны, известного профессора, заслуженного работника культуры.
Резь в глазу включила
внутреннее зрение, как праздничную иллюминацию. Сияющий летний полдень, полянка
в сквере или в городском саду, в центре полянки — клумба разомлевших роз,
а на заднем плане — колтун кустарников в сени деревьев, широко распростерших
ветви.
Откуда эта пейзажная
цитата? Какого времени и места? Или декорация спектакля? Сколько их было…
Сощурив глаза, она углядела в кустах укромную скамейку, на ней — парочка… ба,
да это же она, Марфа, так бесстыдно целуется, почти опрокинувшись на спину. Но
с кем? Лицо в самой гуще веток. И все же по какому-то едва уловимому промельку
догадалась, кто ее целовал. Но ведь он же давно пропал…
Говорили, умер или уехал. Нет, все-таки пропал. В очередном морском
плавании. Она зашевелила сухими губами, вызывая звук его имени. Захотелось
увидеть лицо — близко, крупно — такое красивое лицо. Откуда-то издалека, как
запах мяты, донеслось слабое дыхание нежности, именно нежности, на которую сама
едва ли была способна.
— За что мне это,
Господи? — и сердце подпрыгнуло то ли от ужаса, то ли от восторга. — За что?
Растрепанный альбом
отца — любимая Майкина книжка, которой она дорожила. Георгий
Фёдорович, по-домашнему — Жорж, хранил в альбоме старые, когда-то черно-белые разноформатные фотокарточки подруг своей молодости:
блондинок с перманентом, брюнеток с короткими стрижками, красавиц и прелестниц,
капризных пампушек, простодушных милашек, а среди них — и девушка в военной
форме, и улыбчивая медсестра, и бальзаковская дама в чернобурке с когтистыми
лапками, свисающими на пышную плюшку груди, и еще какие-то женщины в летних
платьях, в шляпках-менингитках, одна — в
цветастой шали, одна — в раздельном купальнике. Судя по надписям химическим
карандашом типа: «От сочной Ягодки», «Ласковому Котику от Мурки» — дамочки были
без ума от Жоржа. Да и сам он, похожий на иностранца (у нас всегда обожали
иностранцев, особенно мужского пола), выглядел ловеласом, донжуаном и
бонвиваном — всеми сразу. Майка недоумевала, чем его взяла своенравная Марфа,
отшив рафинированных столичных кралей.
Альбом отца — как
захватывающий любовный роман — Майка глотала залпом, особенно когда болела.
Своих любовных романов у нее еще не случилось, но в воображении уже
выстраивались нехитрые амурные сюжеты: героини первого плана — все из
альбома, и в каждой что-то от Майи — мелькали со скоростью кадров немого кино —
и обязательно хеппи-энд: стали они жить-поживать…
Когда Майка выросла — а
выросла она неожиданно быстро и также неожиданно обрела пышные формы, сохранив
детское выражение глаз и толстые веснушчатые щеки, — Марфа Захаровна стала
стесняться дочери и реже брала с собой в театр. В Доме актера под Рузой, куда
они приехали на каникулы, и вовсе представилась старшей сестрой:
— Постарайся не мамкать!
Недолго страдала Марфа
от бессонных ночей, недолго боролась с детскими болезнями и тяготилась заботами
о новорожденной дочке. Роль матери — не ее амплуа. Она скоро осознала себя
бездарью и выбросила белый флаг. Материнство раздражало, мешало и очень
отвлекало от того, что она любила. А любила Марфа Захаровна — как трудящаяся
женщина — только работу: свои лекции, своих студентов, тишину и запах книжной
пыли в библиотеке ВТО, читки пьес и, конечно, наэлектризованную атмосферу
премьер. Только в институтской аудитории, в театре или за письменным столом
Марфа чувствовала себя личностью, востребованной обществом. Это прибавляло
уверенности в себе, в правильности своей жизни, когда она день за днем лепила,
делала себя, обретая уважение и статус в глазах окружающих.
— Майка — очень
требовательный ребенок, — оценила малышку Марфа.
Признаться, что дочь
грубо нарушает ее тщательно выстроенную жизнь, что не полюбила эту обжору с диатезными щеками, эту соплюшку
и писклю в мокрых пеленках, — стоило усилий и смелости. Марфа перестала
принадлежать себе. Такого с ней еще не случалось. Планировать жизнь даже на
неделю вперед стало проблематично. И после очередной затяжной пневмонии дочери
Марфа, будто сама тяжело переболела, отвезла Майку в Можайск. Там в старом бревенчатом
доме, окруженном яблоневым садом и овощными грядками, жила ее мама.
Евдокия Матвевна не сидела сложа руки. С
весны до осени — огородница, зимой — рукодельница, кружевница — всяких фасонов
и узоров плела воротники, манжеты, накидушки,
салфетки и даже скатерти. Многое шло на продажу и было
подспорьем к ее нищенской пенсии.
Евдокия Матвевна полюбила внучку с того дня, когда ее принесли из
роддома. Подняла кружевной уголок, прикрывавший желтушное личико, сердце так и
торкнулось: мое! моя кровиночка! Откуда столько тепла и жалости? Словно
клад открылся. И она старалась порадовать и побаловать внучку: то пирог с
вареньем, то мороженое, то первая ягодка, то последнее яблочко… Все для Майки.
Частенько мимо их дома
в телеге, которую едва тащила сивая кляча с бельмом на
глазу, проезжал старьевщик-татарин. Под дугой — бубенчик. Издалека тянулся
высокий крик, похожий на припев: «Старье берем! Старье берем! Кости, тряпки,
бумага, посуда! Несите, пустым не уеду отсюда!» Старьевщиком пугали детей:
заберет, если не будешь слушаться
В телеге кроме рыхлых
куч из тряпья и рванины возвышался расписной
деревянный сундук. Когда татарин сидел на сундуке, сундук превращался в трон, а
татарин — в царя. Но обычно татарин шел рядом с телегой, держа поводья. В сундуке — Майка точно знала — настоящие драгоценности:
китайские мячики из фольги на резинке, резные бумажные фонарики, пищалки
«уйди-уйди», глиняные свистульки, расчески, заколки-невидимки и, конечно,
колечки — с синим, зеленым и красным стеклянными камешками. Колечко,
колечко! У Майки аппетит разгорался. На одно колечко — три кило тряпок! Татарин
ехал с остановками, со значением, ждал, когда вынесут связанное в узел барахлишко. Тряпки, чулки, кальсоны, халаты — такие легкие,
на колечко не хватит. И однажды, когда бабушки не было дома, Майка схватила
новенький пестротканый половик, ловко скатала его и выбежала к старьевщику.
Татарин прицокнул языком, взвесил половик и надел
Майке на безымянный палец — она не дышала — драгоценное колечко с зеленым
глазком. Девчоночье счастье!
Обнаружив пропажу,
Евдокия Матвевна вместо ужина задала внучке такую взбучку, что запомнилась надолго. После «настоящей березовой
каши» Майка несколько дней сидеть не могла. Плакали обе — так срослись, так
полюбили друг друга, что жизни врозь быть не могло.
В Можайске Майка пошла
в первый класс, там же и окончила школу.
Родители наезжали по
воскресеньям — то раз в месяц, то раз в неделю. В разряд семейных праздников
родительские дни почему-то не вошли. Евдокия Матвевна,
подробно отчитываясь за истекший период, расставляла по степени важности все,
что произошло, что происходит и что нужно для здоровья и счастья подрастающей
Майки. Всегда с одним и тем же зачином: ваш довесок, уважаемые…
Глядя на вечно занятую Марфу и на Жоржа, пропадавшего неделями в командировках,
Майка определила, что жить врозь — легче и проще. Меньше забот о других, больше
простора для себя. Еще она заметила, как потускнел и сжурился
Жорж: маленький грустный Чарли Чаплин со сросшимися в прямую ветку черными
бровями.
— Одна бровь и два
глаза, — поддразнивала Майка, пощипывая над его переносицей почти проволочные
волосы, — мне ужасно нравятся усато-бородатые мужчины как Карл Маркс и Фридрих
Энгельс. Отрастил бы усы!
— Невозможно, Маечка!
— Ну, пожалуйста!
— Не хочу быть похожим
ни на Маркса, ни на Энгельса. И не могу. У меня усы рыжие, как у таракана. Без
усов я — черный таракан, а с усами — страшный рыжий тараканище,
— он почему-то растопырил пальцы, сделал козу и пошел рогами на Майку.
— А ты их черным
гуталином!
— Фу… ну… а запах? Меня
точно никто не захочет поцеловать. Меня и так давно никто не целует, бедный я, беднюсенький, — забыв про козу, подыгрывал отец, собирая
бровь в гармошку и покачивая головой, как китайский болванчик, — ни Марфа, ни
моя любимая дочура. Я и не помню, когда ты меня
целовала, — и Георгий Федорович ткнул в щеку скрюченным указательным пальцем,
не разгибавшимся после ранения на войне.
— Мама говорит, нельзя.
Целоваться опасно. И даже вредно, — ловко вывернулась Майка, — триллионы
заразных микробов! Рот — ворота для инфекции! Нисколько не чище попы… Но если очень-очень-очень, то вместо поцелуя хорошо
прижаться щекой к щеке или крепко обняться, вот так, — Майка потянулась к отцу
и, схватившись за плечи, вдруг вспрыгнула на него и повисла, обхватив его
туловище ногами и руками. Все тот же запах «Кёльнише вассер». Она затихла, уткнувшись носом в воротник его
горохового твидового пиджака.
— Маме, конечно,
видней, — Жорж бережно вернул дочь на землю, удивляясь легкости ее детского
тельца и цепкости рук и ног, — ты же не бросишься, доча,
целоваться с кем попало? С каждым встречным-поперечным?
И надо сказать, не всегда есть желание целоваться даже с тем, с кем положено… Бывает неприятно. И даже отвратительно. И мерзко.
Например, изо рта плохо пахнет, особенно у куряк и пьянчуг,
так и сшибает перегаром… А вот с любимыми, — он
ласково похлопывал с цыплячьими ключицами спинку, — например, с детьми или с
родителями, — одно удовольствие. Тем более, нечасто видимся. Вот я тебя сейчас
— раз! — и поцелую, — он звонко припечатал обе щеки, — вот так!
Майка, блестя лучистыми
глазами, рассмеялась и тут же обтерла ладошками щеки.
— Солнышко, ты не
забыла стишок? — И Жорж теплым голосом, который прятался где-то в глубине
горла, начал:
Майка,
Марфа, Жорж!
Папа
— нежный ёж.
Марфа
— мама. Ну, а Майка —
солнце
с острова Ямайка.
— Мой любимый стих!
Придумай еще!
Они оба светились, так
хорошо вместе, хорошо обниматься и целоваться, и даже чмокать промозглый,
колючий воздух ноября.
— Ага, опять сю-сю-ля-ля?! За вами, ребятки, глаз да глаз! Обед на
столе! — застукала их Марфа и, благодушно растягивая слова, продолжила: — Да
обжимайтесь, да тискайтесь себе на здоровье. И я с
вами, — она театральным жестом поднесла к губам раскрытую ладонь, на которую
будто села тополиная пушинка, и вытянув губы трубочкой,
дунула, и пушинка полетела к тому, кого Марфа как бы поцеловала, — ведь очень
романтично, правда? И — никакой инфекции.
Когда же он так
скукожился и потускнел?
По словам бабушки,
родители жили хуже чем кошка с собакой. Пяти минут не
проходило без ссоры и крика. Они давно выпали из общей колеи жизни. Может, ее и
не было? Каждый сам по себе, на своей обочине. Зачем жили вместе? Ради дочери?
Едва Майка доходила до этого вопроса, как начинала стыдиться себя, в ней
прорастала вина перед родителями. Часто болела, в школе перебивалась с четверки
на тройку, талантов особых у нее не проявилось, характер противный, а значит, и
радости от нее никакой. И Марфу, и Жоржа она любила по отдельности, но вместе… И зачем тогда целоваться?
Марфа все чаще
пропадала в библиотеке или в театре. А Жорж читал, вжавшись в кресло под
торшером. Он перевоплощался, уносился в другие страны и города, в другие эпохи
и возвращался не раньше полуночи, когда приходила Марфа. Она пила ритуальный
стакан кефира, наносила жирный крем на лицо, затыкала уши ватой и, буркнув спокойной
ночи, укладывалась лицом к стене на самодельной узкой тахте. Жорж
по-солдатски быстро раскладывал кресло-кровать — средневековое орудие пытки —
и, как ни странно, мгновенно отключался.
Он стал коллекционировать
почтовые марки. Накупил кляссеров, каталогов, книг по филателии. Марки брал
пинцетом, измерял высоту зубчиков, отмачивал, сушил, гладил утюгом, выкладывал
серии. По воскресеньям ездил в магазин «Филателист» или на марочный рынок, где
однажды его замели менты, приняв за спекулянта.
Иногда Жорж скулил,
виляя хвостом перед женой:
— Может, купим телик?!
— Для кого? Мне
достаточно театра.
— Будет хорошо, Марфуша: ты и я, вместе, смотрим какую-нибудь интересную
передачу, чаевничаем или потягиваем винишко! Давай, к
8 Марта сделаю такой якобы сюрприз!
— Для себя стараешься,
не иначе!
Тогда Жорж скулил на
другой мотив:
— Возьмем к себе Майку?
Будем все вместе. Мы же семья?! Пусть Евдокия Матвевна
приезжает к нам, не наоборот.
— Конечно, в
коммуналку, только их здесь не хватало.
И Марфа продолжила,
загибая пальцы: свежий воздух, свежие яйца, парное молоко, уход и присмотр, и
еще что-то обличительное про родительский эгоизм.
Однажды, возвращаясь в
Можайск, Майка и бабушка торопились на электричку. Марфа засиделась в библиотеке.
Их провожал Жорж.
— Бидон тяжеловат, но
зато надолго хватит, — оправдывалась бабушка, подхватывая сумку, набитую
московскими белыми батонами и докторской колбасой, — ты только до метро, а там
уж сами как-нибудь.
Жорж всю дорогу бухтел,
что он все-таки — инженер, а теперь — заместитель главного инженера, и не к
лицу ему нести алюминиевый трехлитровый бидон подсолнечного масла. Вдруг
подчиненные или коллеги увидят? Прощай, авторитет! Он, конечно, не против помочь по-мужски, ну, например, чемодан
или книги. А тут бидон. Мешок бы еще дали… Это — не
для интеллигентного человека.
Пересекая сквер, Жорж
замедлил шаг, замолк и встал как вкопанный.
— Ты? Почему здесь? А
как же библиотека?
На скамейке перед
клумбой с разомлевшими розами сидела прекрасная Марфа. И не просто с книгой об
особенностях эпического театра Брехта, нет, она сидела в обнимку с симпатичным
улыбчивым мужчиной в светлом костюме.
— Кто этот человек? —
агрессивно наступал Жорж, прицеливаясь и раскачивая алюминиевый бидон, как гирю
силач. — Я вас не знаю. Представьтесь, гражданин!
Мужчина поднялся,
сохраняя приветливую улыбку. Он коротко кивнул Марфе, одернул пиджак и
неожиданно отпрыгнул в сторону, поджав длинные ноги, как настоящий кенгуру. Но
Жорж не промах, он грудью преградил путь.
— Куда же вы, товарищ?
Может, познакомимся? Я — Георгий Фёдорович, муж Марфы Захаровны. А вы,
позвольте узнать, кто такой?
— Давай без театра, —
тяжело сверкнув глазами и раздувая ноздри, пресекла Марфа. Ее лицо было
бледней, чем у загримированного мима, низкий голос совсем просел, и она
прохрипела:
— Это Фатов. Коля
Фатов, завлит театра «Современник». Мы любим друг
друга. И сегодня же, слышишь, сегодня же… мы с Колей решили жить вместе. Скажи,
Коля!
— Что? Ты спятила! Ты совсем ку-ку. Ты, наверное, заучилась. При
матери, при дочери — слышали, Евдокия Матвевна? —
родному мужу такое лепишь. Люди, люди!
Как провинциальный
трагик, дорвавшийся до столичной сцены, Жорж, широко разводя руки и закатывая к
небу карие глаза, взывал к немногочисленной публике: к прохожим, к парочкам на
соседних скамейках, к пенсионерам, чья жизнь не выходила за формат газетной
полосы, к малышам в песочнице.
— Люди, полюбуйтесь!
Люди, вот она — женская верность и материнская любовь! О, боги, боги! Я так и
знал…
— Прекрати, Георгий! — рявкнула уже бордовая Марфа, — не смей!
— Не позорьтесь, черти
полосатые! Девку поберегите! — перекричала всех
Евдокия Матвевна. — Вы, гражданин, ступайте от греха
подальше. А мы, мы все домой. Марфа, бери Майку! Дома поговорим! — угроза в ее
сильном голосе звучала многообещающе.
Марфа протянула руки,
чтобы обнять дочь, но Жорж налетел бойцовым петухом:
— Не тронь, мерзкая
лгунья! Изменщица! Ты никогда не хотела жить с дочерью! Так живи
с кем хочешь, но без нас!
— Псих, неудачник, посредственность! Отдай ребенка, я — мать!
— Да, ты — мать. Но
Майка — не кукла!
При этих словах Майка
вдруг взвыла и разрыдалась во всю силу:
— Кукла… не хочу, не
надо…
Еще маленькой, она
мечтала о кукле, о настоящей импортной моргалке — кудрявой, синеглазой, с
длинными ресницами. Она просила: куклу! Ей покупали юлу или шарманку. Умоляла:
купите, пожалуйста, куклу! А ей — голого пупса, пышущего целлулоидным
здоровьем. Пупс почти кукла, но все-таки пупс.
Когда Евдокия Матвевна попала в больницу с переломом ноги, а Марфа
собралась на премьеру в Таллин, Майку решили
отправить к бездетным родственникам. Она уже знала, что их единственный сын
Юрочка умер от дифтерии — ему и пяти не было, — и по воскресеньям
они теперь ходят на его могилку.
Присев на стул, Марфа
неумело заплетала Майкины каштановые волосы и, заглядывая в ее прозрачные
серо-голубые глаза, готовила почву:
— Не бойся, дочура! Отвезу тебя к Тереховым. Они хорошие. Михал Иваныч, для тебя — дядя
Миша, на гармошке играет, тетя Нюра печет пироги с
изюмом и клюквой — язык проглотишь. И главное, там ждет тебя, угадай кто?
Кукла!
Майка, как обогретый
солнцем воробышек, встрепенулась, заскакала, закружилась, приподняв юбочку:
— Когда, Марфинька?
— Да прямо сейчас. Мне
надо успеть вернуться и собрать чемодан, вечером поезд.
Ехали до деревни Улитино. Название забавляло Майку. Она представила местное
население — сплошь улитки, большие и маленькие, мужчины и женщины. Как их
зовут? Когда приедет, соберет всех и устроит соревнования по бегу. Улитки от
усердия высунут крошечные рожки. Она будет судьей со свистком или журналисткой
с микрофоном.
Потом Майка задумалась
о дяде Мише и тете Нюре — они, наверное, хорошие:
Юрочку любят, хотя он и умер. Потом — какое платье у куклы? С косами она или с
кудряшками? Они будут спать вместе с куклой на одной подушке. Утром поиграют в
дочки-матери. Как назвать куклу? У всех Кати или Маши… Может, Иоланта? Аида?
Или Кармен?
Тереховы сидели у
телевизора. Дядя Миша не играл на гармошке, тетя Нюра
не испекла пирогов. Майка не огорчилась. Электрический самовар кипел вовсю, напуская теплого тумана, оседавшего на оконном стекле
слезными дорожками. Марфа достала московское печенье, зефир и «соломку». Все
уселись чаевничать, когда Майка громко спросила:
— А кукла? Где кукла?
Марфа опустила глаза.
Дядя Миша весело вскинул голову, пригладил вздыбленные вихры и встал со
скрипучей табуретки:
— Кукла? Ну пойдем, познакомимся!
Вышли на крыльцо. И тут
Майка поняла, почему дядя Миша — Михал Иваныч. Ну, правда, вылитый Топтыгин из сказки. Она
хихикнула.
Сумерки натягивали над
двором крышу из черных туч. Ни фонаря, ни луны.
— Кукла, ко мне!
С радостным визгом из ниоткуда вылетела быстроногая тень. В три прыжка
оказавшись у крыльца, она повиливала хвостом и весело скалилась.
— Знакомься, Кукла! Это
— Маечка, хорошая девочка, погостить к нам приехала.
Не бойся, Маечка! Погладь Куклу, она запомнит твой
запах и лаять не будет.
Майка стояла каменным
истуканом с открытым ртом. Кажется, она и не дышала. Внутри все сжалось, в
глазах темно. Она ухнула в какую-то ужасную бездну.
— Посмелей, девонька.
Кукла не кусается. Она любит своих.
Чуть живая, Майка
шагнула в дом.
— Ну, как? Хороша
Кукла? — перехватила ее тетя Нюра и ласково прижала к
тугому горячему животу.
Майка вырвалась и
нырнула за занавеси, в соседнюю комнатку. Увидела кровать с белой горой
подушек, комод, диван со слониками. Давясь слезами и слюнями, упала на твердый
валик дивана, ударилась носом. Слоники повалились друг на дружку.
— С чувством юмора у
тебя не ахти. Значит, и с интеллектом аналогично. Зря обижаешься, это просто
шутка, и ничего более! — выкрикнула из соседней комнаты Марфа. Не дождавшись
ответа, она заторопилась в Москву.
Майка больше не просила
куклу. И когда ей все-таки подарили настоящую синеглазую моргалку, Майка ее не
полюбила. Наверно, быстро выросла, так и не наигравшись в дочки-матери. И это аукнулось… но когда?
Когда родители
скандалили в сквере и отнимали ее друг у друга, Майке сделалось страшно. Вдруг
оторвут руку, голову? Или вообще разорвут напополам? Она бросилась к бабушке:
— Не бросай меня!
Никогда!
Евдокия Матвевна прижала к себе внучку и накинулась на дочку с
зятем:
— Да чтоб вам повылазыло! Люди вы или нелюди?
Девчонку пожалейте! Сирота растет при живых родителях.
Коля Фатов, не участвуя
в семейной драме, пригнул голову, ссутулил плечи и, ни на кого не глядя,
прикидывал, как бы поскорей улизнуть. Но Жорж не
дремал. Выбрав прием нападения сзади, Жорж мстительно зарычал и опрокинул на
соперника трехлитровый бидон подсолнечного масла.
— За что-о-о? — завопил Коля Фатов.
— О-о-х,
батюшки, сколько добра пропало, — закусив губу, от души пожалела Евдокия Матвевна.
Масло из жареных
семечек, такое душистое и жирное, пропитало волосы и лицо Коли Фатова и уже растекалось тягучими струйками по воротнику,
скатывалось по бортам пиджака, по брюкам — по единственному выходному костюму,
который Коля надевал на премьеры и на свидания с Марфой.
— Ну, да бог с ним, с
маслом!
И на этот раз семья не
распалась.
Бабушка с Майкой еще
долго жили вместе, и выросла она не мамо-папиной
дочкой, а бабушкиной внучкой. И когда родители получили двухкомнатную хрущобу в Кузьминках — Майке четырнадцать — она прямо с плеча рубанула: ни за какие
коврижки, ни в какую вашу дорогую столицу, золотую Москву.
— Я так и знал. Почему
у нас всё не как у людей? — морщил переживаниями лоб Жорж, гордый тем, что
именно он, кадровый инженер-строитель, он, построивший в Москве столько жилых многоэтажек, поликлиник, детсадов, школ и кафе,
получил-таки, заслужил достойное жилье. Дали в приличном районе с видом на
старинный парк с прудами, рядом — усадьба, похожая на
Версаль. Живи не хочу! И Георгий Фёдорович понадеялся
на новую жизнь в новой квартире — с венгерским гарнитуром «жилая комната», с
балконом и телефоном, с Майкой, которая, наконец, переедет в Москву и будет
учиться в спецшколе. Георгий Фёдорович неожиданно осознал, что он достиг зенита
жизни и, можно сказать, даже благополучия, даже реального успеха. Достиг.
Утвердился. Состоялся. Он даже сутулиться стал меньше, а голову держать — выше.
Его объединительный
семейный порыв не был подхвачен ни женой, ни дочерью. Марфа не настаивала.
Майка не переехала.
— Чертова семейка! —
раздраженно ворчал уязвленный Жорж, бросая в чемодан пижаму, войлочную шляпу с
широкими полями, светлые брюки, тенниски, сандалеты, —
стараешься-стараешься, из кожи лезешь, и — никому ничего… всё как с горки
катится. О боги, боги! Пора лечить нервы, пора ходить по терренкурам, пока еще
не сдох! А вы здесь… гуд бай! Бывайте, девочки! Дай
чмокну, доча!
— Быстрей, чтоб мама не
видела.
— Да не трусь! Это
только с нами она не целуется, а вообще-то кое-что себе очень даже позволяет.
И точно, позволяла.
В то лето они снимали
дачу в деревне Степановское. Неподалеку — каскад
старинных прудов. Прячась за зеленой броней ряски, пруды отсвечивали
благородной патиной и тянули на природный антиквариат. На одном из прудов
молодым месяцем белела песчаная коса, там особенно любили купаться дачники. По
воскресеньям на косе было не протолкнуться. Тени на всех не хватало, солнце
жарило немилосердно. Пока Марфа искала тенистое местечко, ее окликнул загорелый
высокий парень и показал рукой на циновку, раскинутую под мощным дубом. Он
подошел. Они с Марфой вдруг порывисто обнялись, и уж после Марфа спохватилась:
— Познакомься, Маечка, мой аспирант Олег Павлович. Видишь, беженец!
Спасается от московской жары. Какая нечаянная встреча!
— Привет. Наслышан о тебе.
Майка тупо кивнула и,
как дохлую рыбу, протянула руку, которую он перевернул
и неожиданно поцеловал в ладошку.
— Для тебя просто Олег,
ладно?
Она подняла глаза и
сразу догадалась, почему его можно называть по имени: Олег — почти
мальчишка. Она еще не понимала, что такое возраст: двадцать, тридцать и далее.
Ей было — пятнадцать.
Плавали сначала втроем.
Олег учил выдыхать в воду, сам при этом отфыркивался, как тюлень, и нырял,
подолгу не всплывая. Майка в страхе сбивалась с дыхания — вдруг не всплывет?
Олег всплыл далеко от нее, махнул до свидания и рванул энергичным шумным
баттерфляем. За ним Марфа — то кролем, то брассом. Они выплыли на середину
пруда, где уцелел искусственный островок, когда-то место для романтического
уединения и тихих прогулок.
Островок безнадежно
одичал и выглядел ужасающе. По стихийному разгулу разнотравья, по буйству
кустарников он тянул на статус природного резервата, в глубине которого
неуместно, но вполне художественно проглядывали красноватые руины ротонды. Олег
и Марфа доплыли до острова и скрылись в его дремучих зарослях.
— Там столько малины, —
позавидовала Майка, — меня не взяли, а одна не доплыву, — она погрызла стебелек
овсяницы, переоделась в сухое, легла на живот и
открыла томик Диккенса.
Когда обгоревшие Олег и
Марфа наконец вернулись, Олег сразу заторопился в
Москву. Марфа его не удерживала.
— Почему ты не
пригласила Олега обедать?
— Он очень занят. Через
месяц защита диссертации, а он, видишь ли, утром пляжится,
вечером театр… завалит защиту, позору не оберешься, — Марфа говорила глухо и
куда-то в сторону. — Ты, вот что, про Олега особо не распространяйся, забудь.
Папе это неинтересно. Ведь они друг друга не знают.
Майка наверняка и
забыла бы об этой нечаянной встрече, если бы Марфа — жарища
стояла неуемная — на следующей же неделе не попросила встретить Олега у
автобусной остановки.
— Пойдите
искупайтесь, потом чайком напоишь, потом и я примотаю…
Они шли к пруду
прохладной аллеей, где сомкнутые кроны вековых лип выстроились в тенистый
коридор. Олег рассказывал о сестре, Майкиной ровеснице, которая замечательно
играет на флейте. Потом о своем отце танкисте, прошедшем всю войну, до Берлина.
Через три дня после объявления капитуляции Германии, когда в Москве уже
праздновали Победу, он подорвался на мине совсем неподалеку от Рейхстага.
Пришлось ампутировать ногу. Но сейчас он водит машину, хотя у него протез.
— Такого отца нельзя не
любить, — с тихой торжественностью в голосе сделала вывод Майка, заглядывая
Олегу в лицо, — каждому бы такого. А вот мне с моим папой не так повезло. Нет в
нем героического начала, хотя и воевал. Был сапером на Северном фронте, даже за
Северным полярным кругом. Но ранен совсем чуть-чуть: палец на руке прострелен.
Смешно! Да и характер у него не героический, не боец. Рохля, как говорит
бабушка. И вообще — не пара он Марфе, не ровня. Хотя я
его люблю, но гордиться не получается, нечем гордиться. Вот если бы он был
космонавт, артист, писатель или ученый, как вы, например. Мама сказала, вы кандидатскую скоро защитите?
— Что ты такое лепишь,
девочка? Ты соображаешь, что несешь? — Олег приостановился и вытаращился на нее
серыми в красных прожилках глазами, рассматривая будто
через увеличительное стекло. — Причем тут моя кандидатская? Так о родном отце?
Сама бы ты до этого не додумалась, нет… Тебя кто-то подучил. Признайся, мама
тебя так настраивает?
Он вроде бы и
направился к ней, но проскочил мимо, словно ее здесь не было. Майка не
двигалась.
— Кто тебя подучил, а?
Кто твой суфлер? — Олег подошел к Майке близко-близко и стал будто бы еще выше,
еще смуглей и оттого строже, — нельзя плохо говорить о родителях. Это
предательство. Они тебя ро-ди-ли, потому и
называются ро-ди-те-ли. Они дали тебе жизнь.
Это был твой единственный шанс! И ты — родилась, живешь, а теперь их же судишь.
Ты им — не судья. Ты — ребенок, всего лишь ребенок. Что ты можешь без них? Не
любить родителей, даже одного из них — смертный грех, запомни!
Майке показалось, Олег
еще и пальцем погрозил. Она обиделась на него, а на себя — разозлилась: дура стоеросовая, захотела порисоваться, вот и ляпнула, кретинка, хотя что такого она
сказала? Жорж, конечно, не герой, но она любит его. Правда, и Олег ей нравится.
Она бы, наверное, не расстроилась, если бы молодой ученый Олег — чем не ровня, не пара? — стал мужем Марфы и ее, как это, отчимом,
что ли? Тогда она — падчерица, бедная Золушка… А папа? С кем будет жить Жорж?
Майка опустила голову, чтобы скрыть пылающие от стыда щеки и уши.
Вечером примчалась
Марфа, ошеломившая невиданной красотой: новая стрижка, небесно-голубое платье с
широкой юбкой, как из Голливуда, ажурная сумка из голубой пластмассы. Ее
зеленые глаза сверкали, как листья после дождя. Она то
интригующе улыбалась, то заливалась звонкой россыпью смеха, то хихикала или
прыскала в ладошку.
После ужина вышли в
сад. Майка размотала змеистый шланг, чтобы полить деревья и разомлевшие розы.
Нашла в траве семейку мелких, еще сопливых маслят.
Аккуратно сорвала, побежала показать Марфе, и глазам не поверила: прячась за густыми и плотными яблоневыми ветвями Марфа целовалась
с Олегом.
Марфа целовалась! С
закрытыми глазами! Как в кино.
Так вот о чем говорил
Жорж. Бедный, беднюсенький мой Жорж, бедная я!
Олег крепко держал
Марфу за талию и пил, долго пил из Марфиных губ, хотел, наверное, выпить до дна
всю ее красоту и силу.
— Целуетесь? Рот в рот?
А как же зараза? И микробов не боитесь?!
Майку никто не услышал.
Олег и Марфа были не
здесь, а далеко-далеко, в пространстве, известном только сердцу.
Выкинув грибы, Майка
поднялась в мансарду, больше похожую на раскаленную духовку. Она не
расплакалась ни от обиды на Марфу, ни от ревности к Олегу, ни от жалости к
Жоржу, ни от стыда за себя. Все заслонила незнакомая, вдруг открывшаяся ей
взрослая правда, о которой она не подозревала.
Марфа не позволяла себя
целовать. Ни мужу, ни дочери. И Майку отучила. А сама, оказывается, тайно
целуется. Любит, наверное. А Жоржа и Майку, значит, не любит. Конечно, Жорж —
не будущий кандидат наук. И Майка — самая обыкновенная. Но другие матери — и
Майка знала их по именам — почему-то любили своих детей — отъявленных лентяев, хулиганов, балбесов и врунов — не за оценки, не за
таланты, а просто потому что — родные дети. Правда, Майка чувствовала, что
Жорж, именно он, любит ее просто так, ни за что.
Олег больше не
приезжал. Марфа перестала выходить в сад. А Майка запомнила ту яблоню —
коричная! — разделившую ее изменившийся мир на можно
и нельзя.
И на этот раз семья не
распалась.
Много позже, когда
Майка была замужем и дохаживала последние месяцы перед родами, позвонила Марфа:
— Давай встретимся.
Посоветоваться надо.
Они встретились в кафе
«Счастье» на Покровке. Кроме них там никого не было.
— Дочура,
— взяв доверительную ноту, вступила Марфа, — слава богу, у тебя все
благополучно. Ты скоро родишь, станешь матерью и уже способна понять, что такое
женское счастье и семья. Ты ведь жила с нами, — то ли спрашивая, то ли
утверждая, неуверенно произнесла Марфа, не сводя с Майки измельчавших, но еще
зеленых глаз.
— Целый год жила, на
первом курсе.
— Речь не об этом.
Зачем ты делаешь мне больно? В кого ты такая жестокая? — сорвалась на визг
Марфа и тут же, будто выключился звук, умолкла. На лице проявились бисеринки
пота, от чего темный пушок над губой потемнел еще больше. Дрожащие руки она
спрятала под большой коричневый клатч.
— «В кого, в кого, в ко-о…» — дрожало эхо внутри Майки. Ответа не нашлось.
— Мне до сих пор тяжело
вспоминать, как ты сбежала, фактически бросила родителей, не предупредив, не
поговорив. Было больно. Ты нас травмировала, да. Мы с отцом переживали.
Думаешь, я забыла, как ты по пятницам уходила в институт с чемоданчиком, чтобы
после лекций бежать к бабушке, и возвращалась только в понедельник вечером. В
общем, жила у нас как квартирантка.
— Жила да не прижилась.
Прости.
— Да, конечно, прощу.
Простила. Дело прошлое, — Марфа достала пудреницу, прошлась спонжиком
по лицу, освежила помадой губы и, уверившись в своей красоте, помягчала, — ты же не посторонняя, ты — моя дочь. И ты меня
прости. Давай о настоящем. Знаешь, мы с отцом….
— Разводитесь, что ли?
— Ну, похоже что так.
— Наконец-то
прекратятся ваши садо-мазо тренинги.
— Вот ты как?! И не
осуждаешь меня?
— Тебе нужен другой
человек. А может, и никто не нужен. Ты самодостаточна.
— Это правда, — гордо
согласилась Марфа, и ее лицо обрело выражение особой значительности от радости
взаимопонимания, — мне многие об этом говорят.
— Да, ты самодостаточна. Но я не считаю это достоинством или
каким-то личностным достижением. Скорей — гордыня и самость. Не более.
— Ничего себе, — уголки
цикламеновых губ поползли вниз, выписывая длинную
круглую скобку. Марфа растерялась и не сумела свести к шутке столь неожиданный
выпад, лишь подосадовала, что разговор не клеится и
взаимопонимания как не было, так и нет — очень разные, далекие, чужие. —
Пофилософствуем в другой раз. Я не за этим. Ты очень точно сформулировала:
прекратить наши садо-мазо.
Знаешь, мне конкретно, — она вдруг очень молодо тряхнула прозрачной челочкой, —
мне сделали предложение руки и сердца. Генерал! Хочу стать генеральшей. За
спиной полтинник, но сердце еще не остыло.
— Замуж? Или так?
— Замуж, конечно.
— Отец-то знает?
— Да, рассказала все
как на духу.
— И что?
— Что-что, ныл, плакал
вот такими слезищами, — и
Марфа согнула фалангу наманикюренного указательного
пальца, — даже жалко стало, веришь?
— Вы же ненавидите друг
друга. Как еще не переубивали. Надеешься зажить новой
жизнью?
— Хочется, очень
хочется пожить за-му-жем. Успеть бы. Надоело
быть одинокой женщиной, имеющей мужа.
— Не представляю тебя
генеральской женой. Он же как гаркнет, как скомандует:
молчать! стоять! кругом! Это тебе не интеллигентный Жоржик.
— Жорж очень приличный
человек. Это верно. Зато Виталик – так зовут моего генерала — герой, летчик, Афган прошел. Сейчас на Дальнем Востоке.
— Женат?
— Женат,
двое взрослых сыновей, примерно твои ровесники, тоже летчики.
— На Дальнем Востоке о
его матримониальных планах известно?
— А то! Жена плачет,
жалуется, по начальству ходит.
— Ого, фронт
сопротивления в действии!
— Виталик обещал все разрулить. С бытом справлюсь. Очень хочется настоящей
семейной жизни: кормить и хвалить, хвалить и кормить.
Это неожиданное и
простодушное признание обезоруживало — такой Марфа еще никогда не была.
Майка дрогнула и пересела поближе — захотелось прижаться и… поцеловать. Но
Марфу будто прорвало:
— Понимаешь, Виталика
не только люблю как мужика, но и очень у-ва-жа-ю.
Сильная личность, рост 182, богатырские плечи — воин, генерал! Мой человек,
пара, печенкой чую. Такому готова подчиниться и стать ручной.
Он — антипод Жоржа, которого, согласись, за что особо уважать? Чего добился в
жизни? Двухкомнатной хрущобы
за двадцать пять лет брака?
Майке стало жаль отца,
все-таки он очень хороший. И Марфу жалко. А себя еще жальче. Но она тут же
исправилась — неправильно жалеть себя больше, они — ро-ди-те-ли.
— Какими же словами ты
рассказала отцу?
— Да само собой
получилось. Виталик меня провожал. И мы, как Ромео с Джульеттой, только не на
балконе, а на лестничной площадке, на нашем этаже целовались. Не могли
оторваться друг от друга. Хотя и поздно, а мы всё обнимались-целовались. У него
был тяжеленный портфель. Уж не знаю, что там, но портфель грохнулся с
подоконника, да с таким жутким стуком, что Жорж — ты же знаешь его слух и
бдительность — вышел на лестничную площадку и стоит на тонюсеньких ножках, в
майке и трусах, в своих зеленых трусах. Видит меня, видит Виталика с
генеральскими лампасами. Ни звука. Почесал брови, пригладил волосы, прищурился
и давай сверлить глазами, насквозь просверливает, а потом таким лирическим
речитативом: «Марфа, Марфинька, иди, я пожарил
куриные котлетки. Иди, детка, а то остынут…»
Вот после котлет я и
раскололась, и вывалила ему про наши с генералом серьезные намерения. Он
заплакал: «А как же я? Не бросай меня, Марфинечка,
умру без тебя». Сидим на кухне и ревем оба.
Майка вдруг разозлилась
на Марфу и, глядя ей прямо в глаза, врезала:
— Вот на этих куриных
котлетках и кончается твоя драгоценная самодостаточность. Ни фарш крутить, ни
котлетками тебя в полночь кормить твой генерал-герой не станет, учти! Пока ты
диссертацию писала и по премьерам скакала, к отцу прирос кухонный фартук с нагрудником.
— Понимаю-понимаю,
успокойся, я не хочу обижать Жоржа. Он — твой родной отец, — виновато лепетала
Марфа, — я очень ценила и до сих пор ценю его, поверь. Если уж быть до конца
откровенной, по человеческим качествам он лучше меня, благородней. Но не мой он
человек! И я — не его! За двадцать пять лет совместной пахоты я многое поняла и
про себя, и про него. Но наступает предел, и — финита!
Да, я плохая жена. Но и он не ангел. Ты ж не знаешь той сногсшибательной сцены
из первого акта нашей домашней драмы, когда он скакал прорабом по стройкам
социализма Москвы и Московской области, а я писала кандидатскую.
Денег нет. Тебя и бабушку надо хоть как-то, но обеспечивать. Думаешь, почему я
так люблю свеколку? Пришлось полюбить. Через месяц
после защиты — кошмар! — легочное кровотечение, каверны. Полгода в
тубдиспансере, потом три месяца в санатории, в Крыму. Ты у бабушки. А Жоржик? Где, думаешь, наш папчик?
На нулевом цикле — рыл котлован для новой семейной жизни. Моя мама неделями не
заставала его дома. Борщ, покрытый плесенью. Постель не тронута. Она меточку сделала, подогнула уголок дверного коврика.
Приезжает через неделю, через две, а уголок все подогнут. Когда я вернулась, он
— уж такой ласковый, такой заботливый. У меня нигде не екнуло, и мама, умница, мне
ни гу-гу. Но однажды звонок:
— Нам необходимо
увидеться. Это срочно. Разговор не телефонный…
Через час встретились
на «Площади Революции», у пограничника с собакой. Миленькая такая, пухленькая
инженю с гнусавым голоском:
— Как ваше драгоценное здоровьичко?
— Спасибо, в порядке.
— А вот ваш муж Егор …
— Какой-такой Егор? Это вы о Георгии Фёдоровиче? Он —
Георгий, а для меня — Жорж.
— Хорошо-хорошо, учту.
Тогда, значит, Георгий Фёдорович рассказывал, что вы — запущенная
безнадежная туберкулезница. Не сегодня-завтра, извините, откинетесь. Мы с
Георгием Фёдоровичем вместе почти год. Очень порядочный и надежный у вас муж.
Опора, одним словом. Не бабник. Хочет официально зарегистрировать наш брак и
усыновить моего сына Петюшу. У нас с Егором — ой,
простите — с Георгием Фёдоровичем стопроцентное совпадение во всем: и в
жизненных принципах, и что касается порядка в доме, ну и в главном — полная
интимная гармония. Мне, чтобы поднять Петюшу,
обязательно нужна опора. Вот и ищу ему отца, а себе мужа. Но из моего характера
завсегда честность выпирала. Зачастую во вред себе. Все мужики поют на один
мотив: кто про больную жену, кто про старую. Дай,
думаю, проверю. Нюх у меня звериный. Вот и вызвала вас на свидание.
Туберкулезница из вас, как из меня балерина. Здоровая вы женщина, вижу, в цвету. Значит, врал. Значит, не такой уж порядочный ваш
законный. Мотайте на ус! Неспроста мне рыжая лошадь снилась, ласковая такая…
Лошадь — это ложь. К обману. И не в первый раз. Вы, Марфа Захаровна, сильно не
переживайте. Все будет честно. Мужа вашего на пушечный выстрел не подпущу. Ведь
сама — брошенка.
— Знаешь, дочура, как больно было слушать эту бабенку
— кассиршу, парикмахершу, кастеляншу? Пока я болела, чуть не загнулась от
туберкулеза, он тут шуры-муры развел. Захотелось выкинуть его в форточку.
Баба-то — самая что ни есть порядочная. Я потребовала развод. Он всё отрицал,
говорил — дешевая провокация, шантаж. Ей врал одно, мне другое. Смотреть было
противно, не то что жить. Тогда он бросился в ноги к
моей маме — каков! — и
давай рыдать: «Мама, дорогая, умоляю, спасите семью!»
И на этот раз семья не
распалась.
Майка слушала, обхватив
руками семимесячный живот, созревающий тыковкой. Изнутри кто-то постучал: не
рыбка, не ящерка, не обезьянка. Она боялась за каждый день этой прорастающей
жизни. Что там, в волнах материнского моря, полного питательной горечи и тепла?
Родившись и прожив десятки лет, почему мы не помним внутриутробную жизнь? Что с
нами происходило за таинственные девять месяцев? Что радовало, ужасало,
утешало? Может, слышали и различали голоса родителей, звуки музыки или
улавливали запахи пищи, ароматы цветов? Чем болели и как выздоравливали? Какой
ужас испытывали перед тем, как родиться? Что там — за стенками живота? Будет ли
продолжение? Может, в другой вселенной? Целая жизнь проходит в животе, в
воде — и никаких даже намеков на воспоминания. Теперь здесь, на суше, мы
проживаем как бы вторую жизнь. Может, впереди нас ждет третья и четвертая. И
что? Снова не будет воспоминаний? Тогда мы не сможем узнать своих любимых, своих
родителей и друзей…
Майка
пообещала себе, что будет сама нянчить своего малыша, тетешкаться с ним,
гладить, обнимать и часто целовать щечки, носик, попку, пяточки, лоб, темечко.
Не отдаст его ни самой лучшей бабушке, ни самой золотой няне вроде Арины
Родионовны.
Она включилась, когда
Марфа замолчала, ожидая от нее реакции.
— Всем подавай любовь
или, на худой конец, роман, приключение, интрижку, чтобы хоть отдаленно, хоть в
чем-то было похоже на любовь. Это как усилитель вкуса жизни, близкий к натуральному. Сколько живем, все никак не налюбимся.
Майка не представляла,
как это — в пятьдесят, в шестьдесят или даже старше — влюбиться, целоваться, заниматься сексом,
когда тело свое лучше никому не показывать. Как это в таком возрасте выйти
замуж, а потом отправиться в свадебное путешествие? Какой смысл в таком браке?
Детей не родишь. Будущего почти нет. Ради стакана воды перед смертью?
— Уж если всё так
складывается, вернее, не складывается, разводитесь, — обреченно благословила
Майка, потому что поясница у нее уже отламывалась, и хорошо было бы пройтись,
погулять на свежем воздухе. — Вдруг с генералом срастется? За отца не волнуйся.
В нашей стране еще ни один мужик не пропал, тем более Жорж — красавец и
дамский угодник. Найдет себе заботливую клушку-толстушку, и будет ему счастье.
— Смотрю я на тебя,
такая молодая, а сердце уже черствое. Как ребеночка-то будешь растить с таким
сердцем?
Майке давно хотелось
задать Марфе — уж не подслушала ли она? — встречный вопрос такого же
содержания, слово в слово, но она сдержалась. Молчать и терпеть, терпеть и
молчать.
Не судьба была
развестись Марфе с Жоржем.
Боевой генерал Виталик,
улетевший на Дальний Восток разруливать семейные
дела, не вернулся. Заболел тяжелой ангиной, которая все не проходила и не
проходила. Он потерял голос. Когда начали серьезно обследовать, оказалось —
терминальная стадия рака горла. Через полгода адских мучений генерал умер.
И на этот раз семья не
распалась.
Марфа засела за докторскую по сравнительной истории послевоенного советского
и немецкого театра. Майка родила здоровую девочку. Жорж продолжал бегать к
филателистам, по выходным пылесосил квартиру, насвистывая «Болеро» Равеля или
оперные арии, обязательно что-то тушил или жарил — непременно в фартуке с
нагрудником — или варил фирменные «резиновые» холодцы.
Его давно нет в живых.
В последний момент
Майка с Марфой успели прорваться в палату реанимации. Георгий Фёдорович был уже
в непостижимых пределах, и врач сказал:
— Вряд ли вы до него
достучитесь. Вторые сутки без сознания.
Но как только Майка
поцеловала отца в лоб, он мгновенно открыл глаза, будто ждал, что вот-вот
разбудят. Узнав и жену, и дочь, шумно выдохнул, такой кроткий, такой маленький.
— Папа, слышишь меня? Я
буду спрашивать, а ты дай знак глазами. Если да — моргни, если нет — не моргай.
Жорж моргнул,
растерянно водя глазами. Потом стал еле слышно причмокивать.
— Хочешь пить?
Жорж моргнул. Поить из
ложки не получалось, вода разливалась по щекам, по шее и подбородку. Тогда
Майка скрутила жгут из марлевой салфетки, окунула в стакан с водой:
— Открой рот, я буду по
каплям отжимать воду. Это боржоми. Ты ведь любишь боржоми?
Жорж моргнул. Свет в
его лице прибывал, и намек на улыбку оживил окаменевшее серое лицо. Он
приоткрыл рот.
— Вот так, мой хороший!
Еще хочешь?
Жорж моргнул. Она
погладила отца по волосам, расчесала пальцами знаменитые брови и поцеловала в
щеку.
— Открывай рот!
Он проглотил воду и
напряг губы, будто хотел что-то произнести.
— Хочешь что-то
сказать?
Жорж моргнул. Но из
горла, кроме хрипа, ничего не вырвалось.
Тогда Майка достала
ручку и маленький блокнот. Жорж моргнул еще раз, как бы одобряя ее.
— Напиши! — Держа
блокнот поудобней, она пыталась вложить ручку в пальцы
отца. Не получилось. Тогда она взяла руку отца в свою руку, чтобы удерживая
ручку, он смог писать. Его мышцы не откликались на движение, и ручка выпала из
пальцев на простыню. Жорж закрыл глаза.
— Последнее прости,
он хочет сказать последнее прости, — с ужасом
догадалась Майка, но не показала вида. Побоялась. Вдруг ошиблась? Надеялась, он
еще подержится, еще поживет.
Георгий Фёдорович с
трудом разлеплял губы. Обложенный белой коркой, распухший язык не двигался.
Майка опять начала капать боржоми. Отец улыбнулся. Ему было хорошо, насколько
может быть хорошо в такой момент. Вся семья, наконец, вместе. Все рядом, прощаются
и прощают, провожают и держат за руку, согревая своим теплом.
— Майка, Марфа, Жорж! —
прошептала отцу в самое ухо Майка.
Его губы дрогнули, но
на улыбку сил уже не хватило. По Майкиным щекам, по носу бежали слезы, сердце трепыхалось почти в горле. Она поняла, как сильно любит
отца, и он никогда не узнает об этом — жизни не хватило сказать заветные слова.
Мелькнула мысль о дочке, о муже Илье и о себе: будут ли они любить друг друга?
Георгий Фёдорович
провалился в забытье. Марфа наклонилась над ним, подробно разглядывая резкие
морщины на лбу, вытянувшийся нос, бескровные поджатые губы, впалые щеки под
густой седой щетиной. Она провела рукой по одной щеке, по другой, прорисовывая
на память лицо мужа. Потом поцеловала висок, будто клюнула. Быстро и просто,
как если бы Жорж уходил на работу и вечером вернется. Майка обмерла. Ее худшие
опасения подтвердились. Если уж Марфа поцеловала Жоржа, то это — конец. И она
тоже поцеловала отца в лоб. Показалось, он их услышал.
Ночью Георгий Фёдорович
умер.
Утренний мейл был
адресован Марфе Захаровне.
После того как Майка
прочитала письмо, лицо Марфы Захаровны — как живой водой побрызгали —
разгладилось, щеки порозовели, в глазах прибавилось свежей зелени. Ей давно
никто не звонил и не писал. Она и сама разучилась звонить и тем более писать.
Ровесники поумирали, поразъехались. Бывшие студенты
забыли и ее, и день ее рождения, и Марфа Захаровна тоже не помнила, когда
родилась.
— Очень трогательно, —
по-детски беззубо улыбнулась она. — Полковник медицины… ну и учудил. Что же за
роль такая?
— Что-то поскупился ваш
Слава, — вмешался Илья, который с большим пиететом относился к тещеньке, не теряя однако чувства
юмора, — мне кажется, вы вполне на генерала тянете.
— Ты Славу-то помнишь?
— Славу? — она сморщила
лоб, и без того похожий на винтажную стиральную
доску. — Слава, Слава… Какой же это Слава? Назови-ка
фамилию.
— Бирюков, Слава
Бирюков.
— Би-рю-ков,
— она завела глаза к потолку в надежде, что там найдет подсказку. — Кто же
он?
— Наверное, знакомый.
Обращается очень фривольно: Марфинька. Может,
дружок сердечный?
— Может,— машинально
повторила она, не отрывая взгляда от потолка, — может он…
как, говоришь, фамилия?
— Бирюков.
Марфа пошевелила
губами, и в этом троекратном причмокивании угадывалась фамилия Славы.
С ответом на мейл Майя
решила не тянуть: Марфа Захаровна рада письму и обещанной картине, хотя и
неловко, так как это потребует столько забот, затрат и т.п.
Вскоре влетело новое
письмо, но подписанное уже Наташей, женой Славы:
Дорогие Марфа и Майя!
Картину пришлем, не сомневайтесь. Конечно, это не Моне, не Ван Гог и не Дега, это — Бирюков. Невозможно создать что-то
новое в искусстве, но поддерживать классические традиции — creme
de la crеme — его принцип.
Далее Наташа перешла к
делу без абзаца и сантиментов:
Хорошо бы организовать
выставку картин Славы в Москве. Но прежде надо найти надежного спонсора,
например, директора какого-то крупного банка. Ведь у вас есть связи, Марфа —
известный человек, о ней написано в Википедии. Мы,
конечно, отблагодарим. Мы подарим спонсору картину, какая ему приглянется. У
Славы — почти 3000 картин разных размеров и жанров.
— Графоман! —
разочарованно подумала Майка, ее начинала тяготить эта регулярная эпистолярная
связь.
На следующий день
Наташа прорезалась снова:
Еще одна идея: можно ли
издать календари или постеры (30 на 30 см) — в
Германии это очень популярно, и раскупается быстро. Мотив каждого месяца — одна
из картин Славы. Доход Слава хотел бы перечислить детскому дому. Ну и вас,
конечно, не забудет.
Обескураженная
кавалерийским наскоком Майка разыскала телефоны и мейлы знакомых галеристов, искусствоведов, чиновников из Союза художников
и переслала контакты в Германию. Ответ пришел незамедлительно:
О-о-о, спасибище преогромное! О-о-о, вы добрейшие люди! Живы
вековые русские традиции дружбы и всемирной отзывчивости!
К сожалению, общаться
на расстоянии с вашими галеристами, искусствоведами и
чиновниками нереально. Нельзя ли конкретно Вам, Майя, встретиться и
переговорить со всеми. Насчет постеров/календарей
Слава предлагает обоюдовыгодные условия: его 25-летний вклад в картины+копирайт, а печать и продажа — это издательству
(здесь Ваша возможная заинтересованность!).
Конечно, важно найти
солидного мецената (например, господа Авен, Алишеров, Усманов и т.п.),
который сможет убедить директора Сотбис в Москве,
чтобы выставить Славины картины на пробную продажу. Тогда все будет выглядеть в
другом свете, в другом масштабе, и отношение к картинам будет совершенно иным.
— Кто эти люди? — всё
больше недоумевала Майка. — Сначала картина, потом письма с сомнительными
инициативами… хотя, наверное, такие вот предприимчивые креативщики.
После смерти Георгия
Фёдоровича дома у Марфы не стало. Только адрес и крыша — перекусить,
переночевать и переодеться. Утром — очень горячий крепкий чай, вечером —
квашеная капуста или вареная свекла, днем — где придется. Первым не выдержал
Илья:
— Пора! Берем Марфу к
себе, а то забомжует.
Но Марфа не спешила.
Ломать себя и весь уклад жизни, зависеть, подстраиваться, общаться, участвовать
— не хотелось. Слишком истощилась, чтобы адаптироваться к новому. Кто она без
родных стен? Без письменного стола — испытанного старого друга, без привычной
обстановки и книг, сваленных в беспорядке на всех стульях и креслах, и даже в
ванной? Между стопками книг сохранялись узкие, почти муравьиные, тропы. Марфа
прекрасно ориентировалась в домашнем своем бедламе. Каким никчемным казался ей
почти немецкий Ordnung,
которым гордилась Майка как высшим проявлением не только своей домовитости, но
и женственности. Предстоящая совместная жизнь радости не вселяла в обеих.
Майка оценила
великодушие и инициативу мужа, но все же оттягивала переезд как могла. Она вела с собой разъяснительную работу как с двоечницей по
главному предмету — жизни: с любовью к ближнему, с терпением и смирением, с
уважением к старости. Стариков любить нелегко. Не терпеть, не выносить —
именно любить. Как научиться не слышать запахов
болезни и старости, пропитавших не только мебель и шторы, но весь воздух
квартиры? Как не видеть челюсти, упавшей в тарелку с борщом, сломанной любимой
брошки, сожженного чайника? Как не замечать шитые белыми нитками старческие
хитрости и оправдания, маскирующие деменцию? Как пополнять закрома любви и
добра?
Майке страшно было
признаться, что так и не смогла полюбить Марфу, даже молодой и красивой. Сколько
лет не называла ее мамой?! Правда, Марфа и не просила. Наверное, она тоже не
полюбила Майку. Да и за что ее было любить? Еле-еле закончила худграф пединститута. Пробовала себя в графике, в ювелирке, в результате — художник-дизайнер в каком-то
захудалом издательстве. Марфа с тоской смотрела на ее вечно красные близорукие
глаза, в которые дочь педантично капала одни, другие, третьи капли… Майка
катастрофически теряла зрение. Ради чего? Какие-то обложки к никчемным
книжонкам, баннеры, пошлые афишки или мусорные рекламки,
которые она сочиняла в своем компьютере.
Время накрыло их — мать
и дочь. Последний шанс сродниться. Вдруг проклюнется проросток любви?
— Как же я слаба, —
неприятно сокрушалась Майка, — бездомным собакам, помоечным кошкам
сочувствую, а родную мать не жалею. Как ошиблась в себе? Сначала думала, я
лучше всех. Потом — я хуже всех. На самом деле — обыкновенная,
с толстой кожей и окамененным бесчувствием в сердце.
Когда я в последний раз обнимала Марфу? Да и Марфа ли это?
Колючий взгляд меленьких
глаз, огромный с залысинами лоб и лишь на темечке — сизый пушок. Где
бьющие ключи эмоций, выплески смеха, ссор, ревности, обид и других страстей?
Всё стерлось временем и беспамятством. Огромные пласты жизни, важнейшие
события, дорогие люди — всё под мощным осадочным чехлом старости. Марфа
разучилась зажигать плиту, включать электрочайник, но не разучилась читать, и
это было счастьем. Пять лет подряд она читала и перечитывала «Автобиографию»
Марка Шагала, восхищаясь – в одних и тех же выражениях, будто записанных на
магнитофон! — его языком и стилем, параллельно читала «Историю государства
Российского», рассказы Шукшина, стихи Есенина и Владимира Салимона.
Эти книжки вместе с карманной Библией лежали стопочкой около подушки, рядом с
дорожной косметичкой, где хранились нужные лекарства и ненужные рецепты,
зеркальце, расческа, паспорт, пара соевых «батончиков» и, конечно, самое
дорогое — отечественный крем для лица «Геронтол», —
не просто созвучный ее возрасту, но единственный, не вызывавший аллергии.
Если крем кончался, жизнь теряла равновесие, а уровень тревоги приближался к
«оранжевому». Когда в очередной раз вызвали «скорую», врач спросила: «Что вы
принимаете для снижения давления?» Марфа без запинки ответила: «Геронтол».
Если бы не книги, могло
показаться, что у Марфы Захаровны уцелел только инстинкт самосохранения. Она
предстала другой личностью с другим внутренним миром, и Майка не могла
смириться с такой метаморфозой. Грызла себя за черствость и жестокость.
Помнила, как в детстве
недоставало материнской ласки. Теперь вот и Марфе недостает ее дочернего тепла
и ласки. Как все связано! Дочки-матери. Кто есть кто? У обеих — полный
авитаминоз. И Майка взяла за правило приходить к Марфе в комнату перед
сном: посидеть, поговорить о магнитных бурях, волновавших Марфу
чрезвычайно, о чем-то повспоминать или помолчать.
Марфа почти всегда молчала. Почти не выползала из своего внутреннего
кокона. Как будто все внешнее существовало и происходило уже без нее.
Майка думала, это — от обиды, от гордости, от одиночества. Но однажды на
фоне такой же безучастности Марфа вдруг включила глаза и очень
прочувствованно произнесла:
— Прости меня!
У Майки дыхание перехватило.
Чтоб Марфа у нее, у Майки, просила прощения?!
— И ты меня прости! — почти
всхлипнула она, стараясь подхватить эту искру взаимности, удержать вдруг
оживший контакт. И поцеловала ее почти куриную жесткую лапку,
прижалась к ней щекой. Но Марфу опять замкнуло.
В другой раз Марфа встретила
ее с большим ажиотажем:
— Ну, наконец-то, хоть одна
живая душа! Я хочу вам пожаловаться, доктор! Ночью ко мне ни разу никто не
подошел — ни медсестра, ни нянечка. Я так кричала, так звала! И ни одна
собака… Помогите мне, вы ведь врач?
— Врач, — острожно подтвердила Майка, вступая в незнакомую игру.
— Я и вижу, — Марфа
высунулась из-под одеяла, спустила ноги в шерстяных носках и уставилась
недобрым взглядом на Майку. — Якобы врач… а какая у вас, позвольте узнать, специализация?
— Я врач общей практики, —
стараясь быть официальной, без запинки выдала Майка. Марфа понимающе
кивнула и беспомощно развела руками, какая, мол, от вас помощь и польза. Но
вдруг мобилизовалась: — А как вас зовут?
— Зовут меня Майя
Георгиевна.
И тут Марфа так светло
заулыбалась, так радостно замотала головой:
— Маечка,
доченька, это ты?
Когда Марфа совсем слегла,
наняли сиделку, крепкую узбечку из Андижана, и та, протягивая Марфе Захаровне
телефонную трубку, почти пропела:
— Это вас, бабулечка!
— Никакая не бабулечка, не смей, — погрозила она артрозным
пальцем. — Меня зовут Марфа Захаровна, я — профессор, запомни!
В Майкиных размышлениях
о жизни после смерти трудоголик Марфа, как
большинство учителей и врачей, непременно попадала в рай — по профессиональному
признаку. Сколько людей выучила, вывела на дорогу жизни, скольким помогла? Вот
и Слава Бирюков из них. Иначе зачем бы искал Марфу?
— Ты вспомнила, кто
такой Бирюков?
— Би-рю-ков,
— как робот, артикулировала Марфа, — кто он? Из какого театра?
Марфу замучили перепады
давления. И Майка решила — пора соборовать.
Отец Пётр обрадовался
по-детски. Майка рассказала:
— Не воцерковленная. Иногда открывает Библию. В сознательном
возрасте причащалась однажды — после смерти мужа. Тогда она категорически
отказалась причащаться из общей ложки, — панически боится инфекций и
паразитов. Всех в семье отучила целоваться, категорически отучила. В тот раз
наш священник, отец Валентин, допустил ее к причастию первой. И она,
представьте себе, пошла — перед младенцами, перед детьми. А теперь я слышу
каждый день: «Прости, Господи!» Душа-то христианка. Хотя умереть, видимо, не готова. Просит у Бога только здоровья и сил.
Отец Пётр не
комментировал. Он был так молод и полон жизни, что священника в нем можно было
распознать только по рясе. Смуглый, кареглазый, явно южанин, он
поинтересовался:
— А она выстоит?
Соборование длится часа полтора.
— Внимания совсем не
держит. Можно, она будет сидеть?
— Хорошо, — согласился
батюшка, — знаю, как ее включить в смысле внимания. Я петь буду. Не читать семь
Евангелий, а петь.
Отец Пётр широко шагнул
в комнату, где в мягком кресле с цветастой шалью на плечах ждала прибранная,
как перед премьерой, Марфа.
— Ну и пожила же ты,
матушка, — с радостью приобнял ее священник.
— Пожила, пожила,
батюшка! Десятый десяток разменяла.
— Высокий возраст!
Сама-то вон как уменьшилась, к земельке поближе, а дух
наоборот — к небесам возвысился. Точка обзора выше, жизнь — как на ладони.
Невелика наша жизнь…
Марфа, сморщив лоб,
напряженно вникала в звуки его голоса, но слов вылетало так много, что смысл
ускользал.
— Видно, Бог тебя
любит, матушка!
— Любит, любит. За что
ж меня не любить? Разве не заслужила?
Отец Пётр зажег свечу,
разложил Евангелие, крест, елей и запел.
Соборование проходило
на даче. Окна нараспашку. Соседи видели, как Майка привезла священника. Все попритихли, повыключали газонокосилки,
электропилы, и даже птицы замолчали. Священник предъявил сильный лирический
тенор, приятно взбодривший Марфу. Ее глаза обрели прозрачность и цвет. Губы
любезно сложились в улыбку. Она поощряла батюшку, как когда-то своих студентов,
благосклонными кивками головы и даже пыталась дирижировать. Соборование
состоялось.
К вечеру Марфа ожила,
словно освободилась от всех грехов и недугов. За ужином поинтересовалась:
— Это ты все
организовала, доча?
— Ну
я.
— Спасибо, родная! Никогда в жизни — а это ого-го! — никогда я еще не слышала такой интересной
лекции.
— Да, милый батюшка. И
голос такой чистый! Помнишь его имя?
— Конечно. Николай. Я
его сразу узнала.
— Какой Николай?
— Да наш! Николай
Чудотворец!
Майка с Ильёй так и
прыснули.
— Непредсказуемая ты
наша. В отце Петре узнала Николая Чудотворца, а художника Славу Бирюкова
вспомнить не можешь!
— Славу Калачёва, —
строго поправила Марфа Захаровна, — Калачёв… не припоминаю. В голове ничего
нет, только черная вата.
— Бирюков, Слава
Бирюков!
— Бирюков, Калачёв… Ты
сама не знаешь, кто. Отстань! Не помню ни того, ни другого, хоть убей! Как он
выглядит?
— Кто? — теряя
терпение, переспросила Майка, и тут же осадила себя. — Попрошу, чтобы прислали
фото. Может, опознаешь?
— Разумно, —
согласилась Марфа, — по фото, конечно. Что уж я совсем, что ли? — И она
весело покрутила пальцем у облысевшего виска.
Через день прилетела
маленькая невнятная фотография Славы, сосканированная
из старой немецкой газеты. Оказалось, художник Бирюков — спортсмен и герой.
Несколько лет назад он успешно совершил одиночное плавание на яхте вокруг
Африки. На фото эффектно смотрелся парус с мальтийским крестом, фрагмент
светлой палубы, на которой вполоборота сидел крепкий мужчина в красной
бейсболке, белой майке и темных очках на пол-лица. Наташа в письме лаконично
пояснила: наш Слава.
Майка с Ильёй похохотали над новым сюжетным ходом из
биографии художника Бирюкова, загадочным образом причастного к жизни Марфы
Захаровны.
— Слушай, надо бы их
вызвать в скайп! — возбудился сияющий щелочками
хитрых глаз Илья. — Что-то как-то неубедительно. И более того, подозрительно:
все письма от Наташи. Обрати внимание, все — от третьего лица и в мужском роде:
Слава просит, Слава вспоминает… а на фотке Славу не рассмотреть. Сам-то он
жив или как? И сколько ему годков, если он тещеньку Марфинькой величает?
— Твоя любовь к конспирологии, дорогой, переходит в манию.
Тем не менее Майка отослала в Мюнхен адрес своего скайпа. Оказалось, у Бирюковых — а письма почему-то
приходили от фамилии Штраухов, которых Илья мгновенно
переиначил в Страусов — в данный момент скайпа нет,
но «через несколько дней непременно зарегистрируем адрес и вот тогда». Илья на
пальцах объяснил теще про скайп:
— Скоро увидите своего
Славу, настоящего живого Славу, может, узнаете его.
— А он-то меня узнает?
— с неожиданно проснувшимся интересом спросила Марфа.
— Ай, молодца! Ай-да теща! Женщина в Вас — живее
всех живых.
Марфа Захаровна
признательно заулыбалась, засмущалась, но нити разговора не упустила:
— К чему мне перед ним
красоваться? Седая, неухоженная, в халате. Как старуха. Какая ему радость?
Пусть на него Майка взглянет. Потом расскажет.
— Может, причипуритесь? Бровки, губки, клипсики!
Со скайпом
не получалось. Страусы молчали. Зато через неделю в Москву прилетела обещанная
картина — дар художника Бирюкова.
На холсте, натянутом на
подрамник размером 50 на 70, царило лето. Вернее, сорванное на бегу впечатление лета в городском парке или сквере, где все
перепутано, растрепано порывами вздорных сквозняков. Сам воздух, настроенный на
счастье, крылат и прозрачен. Хочется заслониться ладонью от неправдоподобного
буйства красок, от переполненности жизни. Так бывает в детстве или когда влюблен. В письме, сопровождавшем картину, Слава посоветовал
выбрать золотой, по возможности, состаренный багет в стиле барокко или антик.
Картину — такую
яркую, избыточно солнечную — повесили над Марфиной кроватью. И комнатка,
пропахшая старостью, преобразилась. А через несколько дней Майка обнаружила на
лице Марфы, будто припудренном, на ее подушке и даже на складках простыни налет
золотистой пыльцы.
— Что
это? — недоумевала Майка. — Откуда? Что ты тут без нас делаешь?
Пыльца появлялась
каждый день. И Майка каждый день аккуратно ее стирала и стряхивала — с
радостью и со страхом, — не понимая этого явления.
— Золотая
пыльца времени, — думала она, растирая в пальцах пылинки. — Не
пролетит мимо.
— За что мне это,
Господи?
Никому и в голову не
могло прийти, что в дорогой наборной раме поселился неутомимый древоточец,
буднично обращая все преходящее в золотую труху.
Марфа с любопытством
разглядывала картину и зачем-то водила по полотну пальцами. Нашла полянку с
клумбой разомлевших роз, притаившуюся в кустах скамейку, а на ней… ба, да это
же она, Марфа… Но кто этот человек? С кем она целуется у всех на виду так
бесстыдно и жарко?
Уже несколько дней
Марфа Захаровна отказывалась от еды, только пила. Она тихо и безболезненно
угасала, хотя пульс и давление были в норме.
Приходя с работы, Майка
присаживалась на низенькую табуретку у ее постели и
всматривалась в застывшее лицо, пытаясь отыскать сходство с прежней Марфой. Она
силилась понять, чего ей хочется больше: чтобы Марфа вот так тихо-тихо лежала и
все-таки жила или чтобы отошла в мир иной, где ее ждут интеллигентный Жорж,
героический генерал Виталик, а может и Коля Фатов, и Олег, и тот человек,
которого она так и не вспомнила. Может, они встретятся и узнают друг друга? И в
этом будет «продолжение следует»? Или там совсем другая жизнь, непостижимая для
нас? Не имеющая ничего общего с той, которую мы
проживаем?
— За что, Господи? —
очень тихо, но внятно произнесла Марфа.
И Майка увидела, как вдруг
подобрались в сморщенный синий бутон ее сухие губы. Худая рука
медленно-медленно поползла по груди, дотянулась до подбородка, нащупала бутон и
накрыла его ладонью. И тут же донесся еле слышный чмок. Майка вздрогнула.
Похоже на воздушный поцелуй. Как будто был поцелован воздух, воздух настоящей
жизни, а заодно и все — и Майка тоже, — кто этим воздухом дышит.