Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2016
Каждый
раз после этой земляники нас тошнило. Мы лазили собирать ее за забор к
санаторию, вокруг него тянулись старые заросшие брустверы, и их загривки,
пропекаемые солнцем, к июлю были красные от ягод. Отдыхающие их не собирали,
земляника переспевала, висела тяжелыми багряными каплями, пока не испарялась до
сухой черной шкурки.
Ее
невозможно было не есть.
И
каждый раз нас тошнило.
И
вообще нам туда было нельзя.
—
Опять трупных ягод нажрался! — мамаша Юрца от души лупила его сорванным
с бельевой веревки полотенцем, после чего, нахлеставшись, навивала ему
гнездо-компресс на лбу. — Иди лежать, горе… Таз возьми.
Отца
и дедов у него не было, поэтому она злилась, когда единственный в семье мужчина
выходил из строя.
В
лесу возле санатория немцы убили и закопали триста человек. А может быть,
пятьсот. Две большие деревни. На брустверах мы находили почерневшие ребра,
подошвы, пряжки ремней. Все это таилось в траве, обжитое кузнечиками и
полевками.
Бабушка тоже могла бы здесь лежать, если бы не
упросила военкома взять ее на фронт медсестрой. Одну деревню немцы сожгли, а
вторую оставили, и все, кто вернулся в сорок пятом, пошли туда занимать дома.
Называлась она — Осинки, потому что раскинулась в дуге осинового перелеска, на
высоком берегу над медленной сонной рекой. Бабушка пришла в собственный дом.
Там уже жил человек. Дедушка.
Мы
были городскими, нас привозили сюда на каникулы. На улице Садовая
нас было пятеро таких летних детей. Юрец, Вовка,
Митя-маленький и мы с Люкой. Двоюродная сестра была
старше меня на полгода, но я была выше, и поэтому мы как бы сравнялись. Мы не
были похожи, ее белобрысые кудри выступали против моих медно-рыжих веснушек,
нам подходили разные платья, и мы никогда не дрались из-за них. Мы дружили.
Обычно я что-то придумывала, а она воплощала. То есть рецепт салата сочиняла я,
а морковку терла она.
Мы
воссоединялись на три месяца, чтобы подчиниться Осинкам. Этому санаторию за
забором, ленивой мелкой реке и перелеску на изломе холма. Туда, в осинки, мы
ходили играть.
В
рощице пели соловьи и охотились на них деревенские кошки. Там была заброшенная
землянка с нарами, печкой и ржавой трубой. Там покрывались ядовито-оранжевой
плесенью пеньки, и Юрец вырезал на них ножичком
узоры. Там рос царь-гриб, его нельзя было срывать, чтобы не разозлить грибного
царя, — но если бы кто-нибудь решил засолить такой подосиновик, получилась бы
трехлитровая банка.
После
обеда в осинках гуляла Дурная Настя. Она ходила, мерно выбрасывая перед
собой витую клюку из коряги и мотая головой направо и налево. Дурная
Настя любила пить яблочную самогонку, у нее всегда были с собой шкалик и полный
карман конфет «Морские камешки». Когда у нее было настроение, она делилась.
Раньше
она вышивала наволочки и платки-ришелье и носила их на базар. Она сотворяла на них целые клумбы, пышные, словно в райском
саду или в парке Ленинского комсомола. А потом ей в глаз стрельнул кусочек
стекла из костра, глаз затянуло бельмом, и она перестала вышивать свои
наволочки. Продавала то, что осталось.
Мы
увидели Настин силуэт издалека.
Она
подошла к нам и встала, буравя сухую землю клюкой.
—
Настя, зачем тебе палка? Ты же не хромаешь, — спросил Вовка.
—
А домой меня кто отведет? Она и отведет.
—
А ты не пей столько много. Пей чуть-чуть. И сама дойдешь.
—
Сама уже не дойду… — вздохнула Дурная Настя и, вскидывая клюку, побрела
дальше по тропинке.
Еще
она сочиняла стихи.
—
Незнайка из вашей книжки и то лучше рифмует, — издевалась бабушка: она с
удовольствием читала нам на ночь и помнила все происшествия и героев.
—
Баба, а чего она такая? Потому что ее немцы топили?
—
Когда? Какие еще немцы?
—
Ну за косы ее в колодце хотели утопить.
—
Выдумают тоже — немцы! Она с рожденья была дурочка.
Перепекать надо таких детей. А как мать умерла, так вообще поехала.
—
Как это — перепекать?
—
В печь на лопате сажают, а потом вытаскивают.
—
В горячую?
—
В горячую без огня. Теперь уже не перепечешь. Такая
лошадь. Хорошо, не буйная.
Мы
день за днем проживали беспечную летнюю жизнь — сортировали луковицы
гладиолусов, жарили хлеб на костре, мяли ногами яблоки на самогонку — первач
гнали все, но пили, как считалось, с умом, только Дурная Настя, приняв на
грудь, теряла последние мозги — ее находили голой среди поля, вытаскивали из
колодца, уносили с чужих огородов.
—
Не хочет работать, — ругались бабы. — Руки есть, ноги есть. Тридцать лет дурище. Ну перестала шить — и что?
Коров можно доить, в колхозе работы полно. Шляется
целыми днями по лесам со своим посохом. Лешачиха. Так хоть бы грибов приносила.
Нет, сидит, шепчет на пеньке. А потом корми ее зимой.
Однажды
мы встретили ее почти трезвую и спросили, правда ли она пишет стихи.
—
Неправда, — ответила Дурная Настя.
—
А почему тогда говорят?
—
Это жизнь моя поганая, а не стихи, — открестилась она,
но все же прочла немного: — Вечность пахнет грибом. Ветром, ягодой и ручьем.
Попью с ручья, съем гриб — окажусь там вмиг.
—
А почему она пахнет грибом? — спросила Люка.
—
Такие стихи, — ответила Настя. — Никто их не понимает. И вы не поймете. Не буду
вам больше читать.
И
она взмахнула своей клюкой и ушла.
* * *
Нашей
главной игрой стало зверушкино кладбище.
В деревне часто околевала живность, и это не считалось за трагедию. В прошлом
месяце дед застрелил котенка, потому что у него был понос — может,
мышку-полевку съел отравленную.
—
Скотина должна служить, что толку с нее больной, — объяснил дед, хотя мы и не
спрашивали.
Потом
у нас умер кролик.
—
Подите выкиньте на помойку,
— попросила бабушка.
Мы
с Люкой взяли кролика, но, пока несли, решили
похоронить.
Его
смерть совпала с тем, что у нас меняли забор. Дед разобрал старый и аккуратно
сложил доски в поленницу. Верхний край забора был с зубцами — чтобы не влезали.
После распилки эти островерхие макушки лежали отдельной кучей на растопку.
Это
же готовые обелиски!
Мы
тут же позвали Вовку, Юрца и Митю-маленького и
закопали кролика на задах огорода. Воткнули ему обелиск, красиво утрамбовали
землю и сделали траурный венок из незабудок.
—
А как его звали? — спохватился Юрец.
—
Никак не звали.
—
Давайте назовем. На памятнике всегда есть имя.
—
Пусть будет Кроля, что ли, — предложила я.
Люка
принесла краски и вывела имя на дощечке.
—
Надо сказать прощальные слова, — напомнил Вовка.
И
мы похоронили его с почестями.
Потом
у Мити умер цыпленок — и он тоже притащил его хоронить к нам на огород.
Потом
у нас родились мертвые котята. «Летом бывают, — сказала бабушка. — Ничего,
скоро еще принесет».
Гробики
мы сначала делали из коробок, но скоро нам перестали их давать.
—
А в чем я семена буду хранить? — возмущался дед в ответ на наши просьбы.
Тогда
мы стали рыть прямоугольные ямки и выкладывать их изнутри мелкими досочками. Получились гробницы.
Зверушкино
кладбище возделывалось и разрасталось. Люка пересадила сюда кустики анютиных
глазок. Мы покрасили обелиски белилами, которыми бабушка спасала садовые
деревья от тли. Сделали из проволоки оградки. Выложили бордюры из палочек. Это
было самое красивое кладбище на земле.
* * *
А
потом Вовка похоронил кого-то в осинках. Не на нашем кладбище, а в роще. Сам.
Один. Решил сделать собственную игру.
Мы
наткнулись на могилку, когда с Люкой и
Митей-маленьким шли загонять домой Дурную Настю.
—
Наш обелиск! — закричала Люка. — Это Вовка сделал. У него могила там какая-то.
Я видела, как он шел с пакетом. Он взял у нас доску!
Забыв
про Настю, мы побежали к Юрцу и привели его на место
преступления.
—
Давайте посмотрим, кто там? — Юрец уже пошел искать
подходящую палку для раскопок. — Откопаем и подкинем ему в постель.
—
Ты будешь кидать, — сказала Люка.
—
Ладно. Могу я.
Мы
раскопали птенца воробья. Он был в целлофановом пакете, совсем маленький и
твердый.
И
тут к нам подошла Дурная Настя.
—
Что вы делаете? — спросила она.
—
Птенца выкапываем. Видишь, ему Вовка голову свернул, — придумала Люка.
Мы
думали, что она будет костерить Вовку на чем свет или
спросит, почему выкапываем, но она вдруг сказала:
—
За что?
—
Просто так.
—
А у меня хомячок умер однажды. Мне мама каждый год дарила на день рождение
хомячка. На рынке покупала. Я просыпалась — а на столе клетка.
—
А почему каждый год? — спросил Митя-маленький. — Куда они девались?
—
Не знаю, — Дурная Настя села на украшенный резьбой пенек и вытянула ноги в остроносых чоботах. — Куда-то
девались. Может, она отпускала. Пять лет мне было. Все ушли, я сидела одна и
стала играть с хомячком. Как будто тихий час и надо ему спать ложиться. Я же
ему и кроватку сделала, маленькую такую в уголке. Но сначала я запеленать его
хотела. Закрутила в носовой платок и положила в кроватку. Но он не хотел в ней
лежать. Он даже запеленутый изворачивался как червяк.
Я ему говорю: «Тёпа, лежи», — а он не хочет. Крутился как веретено.
Отказывался. Ну я его наказала. Стала его бить, бить,
бить! Я хотела, чтобы он поспал, а он не хотел. Я ему простынку сшила с
мережкой. Я уже тогда шила хорошо. Кружево пришила по краям. Чтобы пеленать
его, как ребеночка. Как сыночка. Пеленать и укладывать. И песенку петь. Спи,
моя радость, усни… Я им прямо об пол лупила. А что
не слушался? Надо слушаться мамочку. А потом я его в руки взяла, а он как
тряпочный. Неживой уже был. Я еще думала сначала, может, оживет. Ваткой его
прикрыла. Проверяла — может, шевелится? Но он так и не ожил. Тогда я в уборной
закрылась и сидела там, пока мать не пришла.
—
И что она сказала? — поинтересовалась я.
—
Да ничего не сказала. Сдох и сдох.
Все время же кто-то дохнет.
—
Тебе дарили потом еще хомячков? — спросил Митя-маленький.
—
Дарили, но помню только этого. Я же ему пеленочку
сшила такую красивую.
Трещали
кузнечики, качались под ветром осинки, Дурная Настя ковыряла землю клюкой.
Мы
помолчали. И тут Дурная Настя вытащила из-за пазухи кружевной носовой платок.
—
Вот, заверните его.
—
Да нет, не надо, — смутился Юрец.
—
Берите-берите.
Она
сунула белое крыло платочка в руки Мите-маленькому. Он взял и заулыбался
щербато.
—
У меня дома тысяча штук таких платков, — объяснила она.
Мы
завернули птенца, принесли в деревню и до вечера спрятали за поленницей.
* * *
Вовка
спал на веранде на раскладушке. Мы дождались, пока у
них в доме погаснут все окна, и пролезли через забор со стороны огорода — там
была выломана половина доски.
В
углу веранды стояло корыто с огурцами в холодной воде — их заливали на ночь,
чтобы не горчили.
—
Может, сюда? — Люка кивнула на огуречную заводь.
—
Не надо, — сказал Юрец, — лучше в постель.
—
Давайте не в постель, — мне стало жалко Вовку. — Давайте на пол положим.
—
Ну ладно, — согласился Юрец и пристроил тушку возле стоптанных
сандалет.
Вовка
пошевелил рукой и улыбнулся во сне.
Наутро
он как ни в чем не бывало заявился к нам в огород. Мы
выкладывали щепками дорожки между могилок.
—
Можно с вами? — крикнул Вовка с расстояния.
—
Вали отсюда, предатель! — вскинулся Юрец.
—
Чего это я предатель?
—
Ты птенца отдельно похоронил.
—
Потому что он не домашний!
—
А у нас не только домашние. У нас все!
—
Вам, значит, можно хоронить, а мне нельзя? И вообще, вас не было никого!
—
А подождать не мог? Пожалуйста, играй теперь один.
—
Я хочу с вами.
—
А мы не хотим. Ну что стоишь, вали давай, единоличник!
Вовка
резко отвернулся и побежал.
—
Нажалуется сейчас матери, — заметил Юрец.
Но
он не нажаловался. Он еще несколько раз приходил проситься в игру и даже
плакал, но мы его не пускали.
* * *
С
кухни долетали обеденные запахи. Слышно было, как бабушка грохочет посудой.
Потом она вышла в огород нарвать петрушки и укропа.
—
Идите есть, гробокопатели, — позвала она. — Я борща наварила.
—
Мы не хотим пока, — отказалась я за всех. — Мы еще поиграем.
—
А как же поминки? На поминках есть надо. Мальчики, я сказала вашим,
что вас покормлю. Люда! Наташа!
Супом
вообще-то тянуло вкусно.
Мы
оставили недостроенную оградку из крученной проволоки
и пошли к дождевой бочке мыть руки.
—
Хорошо мойте. Со щеткой и с мылом.
Бабушка
вынесла на уличный столик кастрюлю и тарелки.
—
Вот вам, как раз. Я смотрела в одном кино, что русские приехали в Америку и
сварили борщ, а к ним пришли соседи и спрашивают: «А кто у вас умер?» Потому
что на поминках борщ всегда едят.
Юрец
заржал и чуть не подавился. Люка выхлопывала ему
рондо-токкату на спине.
—
Еще кашу рисовую едят, — добавила бабушка. — Сладкую и
с изюмом.
—
А зачем такое невкусное есть? — спросила Люка.
—
Почему это оно невкусное?
—
От изюма. Ты любишь сама такую кашу?
—
Не очень, — призналась бабушка.
—
Вот и я говорю: невкусная.
—
Это чтобы страдать в память о ком-то, — предположил Юрец.
— Не знаю… Да как-то принято такое
есть. Всегда так готовят.
Бабушка
порезала ситный хлеб ломтями и переменила тон:
—
Кто у вас умер сегодня? Муха? Комар?
—
Гусеница, — ответила я.
—
Это не смерть. Она окукливаться приготовилась. Кокон наплетет вокруг
себя.
—
Баба, она сушеная, как урюк, — возразила Люка. — Она мумифицировалсь.
—
Бывает… У нас в деревне один мальчик в мумию засох. Сын Юсупихи-старосты.
Четыре года ему было. Так, ешьте, я кому варила. Не будете есть — не буду
рассказывать.
Бабушка
всегда знала к нам подход. Мы заработали ложками. Только Люка размешивала
ложкой кровавое марево борща и не ела.
—
Так, ну-ка ешь. Люда! Я кому варила?
—
Оно горячее.
—
Попробуй только не съесть.
В
отличие от сестры я любила борщи и уже доедала. Бабушка готовила их четыре
вида: украинский с яйцом, литовский с кефиром, польский с уксусом и ботвинью.
Еще она виртуозно пекла тонкие блины с подосиновиками и медом — это был
фирменный деревенский рецепт.
—
Баба, а дальше?
—
Подхоранивала она тогда к сынку свою мать, его
бабушку. Его лошадью убило, он увязался за пастухом, а тот стреножил лошадь, не
заметив, что сзади мальчик, и она лягнула. Череп проломила копытом. Умер той же
ночью, так в себя и не пришел. А у нас знаете как
принято хоронить — в очень глубоких могилах. Почвы тяжелые, сплошная глина.
Детский гроб случайно пробили лопатой, когда копали. На крышке образовалась
щель. Она засунула туда руку — проверить. Она помнила, как его хоронила, в
чем… В голубом бархатном костюмчике. Одиннадцать лет назад. Она потому и
полезла проверять, что увидела голубой бархат. А он там нетленный, как мумия.
Все цело: ручки, ножки. В такой глубокой могиле, без кислорода.
Пришел
дед с рыбалки, принес улов — полведра окуней. Бабушка забрала у Люки тарелку и переставила деду. Взамен дала ей большой
кусок хлеба. Люка облегченно вздохнула и набросилась на горбушку.
—
Сейчас еще рыбу пожарю, — сказала бабушка.
* * *
Вечер
был тихий, ранний и светлый, когда случился пожар. Загорелась кухня в доме
Дурной Насти. Староста Юсупиха заметила дым, схватила
моток шланга, из которого поливают огурцы, и побежала к Настиным соседям — у
них на участке был летний водопровод.
Крыша
уже занялась, но не успела рухнуть. Дурную Настю выволокли
во двор — она пила первач, заснула прямо за столом, и у нее загорелась плита.
Ветра
не было, и огонь быстро залили из шланга. А после староста долго и больно лупила им Дурную Настю, потому что так и другие сгореть
могли.
—
А если бы зимой? — орала Юсупиха. — Где бы я тебе
воду взяла? Из колодца ведрами таскать?
Дурная
Настя лежала как тряпка на земле и тихо мычала.
Два
дня спустя мы встретили ее на брустверах у санатория. Она ползала по пригорку и
собирала переспевшую землянику. Мы подошли и увидели, что бидон полон до краев.
—
Не ешь эти ягоды! — закричал Юрец. — Не бери столько!
Выброси! Отравишься и умрешь!
—
Знаешь, как я хочу умереть… — Дурная Настя подняла голову. Ее лицо было
залито красным соком, как будто она размазала пригоршню ягод себе по щекам. —
Не говорите только никому. А если скажете, то сами умрете. Как хомячки.
Она
смотрела пронизывающе. Безумно.
—
Бежим отсюда! — Юрец первым сорвался с места и
понесся в сторону реки.
В
то лето мы больше не лазили в санаторий за земляникой. Мы купались в
мелководной реке, ухаживали за кладбищем, бродили по осинкам и искали
новый царь-гриб — старый в отместку за выкопанного воробья сорвал Вовка.
Под
конец августа к нам в огород приехал колхозный трактор перепахивать землю после
картошки — и кладбище перемололось под его бороной. Люка рыдала все утро, а
бабушка говорила: «Ничего, новое затеете в будущем году».
Дурная
Настя вскоре умерла, но не от ягод, а сама собой: легла на сеновале,
запрокинулась вниз головой и покинула этот мир под куполом звездной ночи. Дома
у нее нашли два сундука наволочек и платков-ришелье. Староста Юсупиха потом долго таскала их на базар.
На
брустверах у санатория открыли мемориал.
Вовку
больше не привозили в Осинки.
И
мумий больше не находили в старых могилах.