Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2016
И
вдруг он сказал:
—
Мой папа ссыт кровью.
Мы
сидели на большом валуне у самой вершины «лысой горы» и смотрели вниз на
извивающуюся ниточку асфальтированной дороги, по которой, точно букашки, ползли
редкие и крохотные машины. Июльское солнце стояло в зените, отраженный от камней
и песка жар все уверенней пропекал нас со всех сторон, и спасительный еще час
назад легкий ветерок сейчас уже не овевал, захлебываясь в плотно вставшем
мареве. Юрик долго молчал, а потом вывалил эти четыре
слова разом, будто четыре горошины встали у него поперек горла, но быстрая и
болезненная судорога извлекла их и просыпала на камни.
—
Это очень плохо? — спросил он меня после длительной паузы, словно я был не
учеником шестого класса сельской школы, затерявшейся в лабиринте армянского
нагорья, а матерым профессором урологии.
—
Не знаю… наверное, не очень хорошо, когда кровь из писюна идет…
—
Это все эта сука. Она довела… — заключил Юрик, не
отрывая взгляд от дороги.
—
Кто?
—
Эта сука.
Я
не стал допытываться у одноклассника, какая сука довела его отца до мочекровия:
разговоры о семейных неурядицах были у нас не в обиходе. К слову, треть моих
одноклассников даже понятия не имела, кем работают их родители. О семье Юрика Саркисова (Юриком он был
вписан в метрики и сердился, когда его называли Юрой), я знал только, что отец
его — пару раз отмотавший срок рослый детина. О матери
своей он никогда не говорил. В Арзакан они прибыли в
числе последних — около года назад, до этого обживаясь то у одних
родственников, то у других. Их поселили в пансионат «Наринэ»,
состоявший из множества двухэтажных корпусов, разбросанных по огромной
территории у подножия большой, укрытой лесом горы.
Юрик
ворвался в наш класс посреди второго урока, без стука, не
испросив разрешения войти. Когда учительница, приходившаяся нам классной,
ошалев от такой наглости новичка, сквозь сжатый рот, с трудом подавляя
истеричный визг, почти шипя, велела ему выйти и войти со стуком, Юрик исполнил ее просьбу, правда, на
свой манер. Послушно кивнув и демонстративно крадучись на носочках, будто
страшась разбудить вдруг уснувший класс, он прошел к выходу, прикрыл за собою
дверь и спустя секунду, с ноги, засадил по ней трижды, да так, что девочки
вскрикнули, а классная едва не рухнула под стол, чудом ухватившись за его край.
—
Можно? — спросил он кротким голосом хорошо воспитанного человека, смирно застыв
на пороге.
Рот
нашей классной, вдруг ставший большим и круглым, исторгал звуки необычайной
громкости, слюну, прерывистый выдох, гнев и отчаянное бессилие.
Юрик, стоя на пороге, спокойно дождался спада этой
звуковой вакханалии, посмотрел на растрепанную, в слезах, женщину, за минуту постаревшую на дюжину лет, и ласково произнес:
—
Ну что вы, хорошая моя, так… Нервы, нервы беречь надо…
И
занял свободное место за последней партой.
Были
крики, был директор (добрый и мягкий пожилой бакинец, мечтавший об эмиграции в
США; все качал головой и приговаривал: «Ну разве так можно, Юрик?..»),
угрозы исключения из школы, вызов родителей (никто не пришел) и многое другое,
что могло бы вогнать в дрожь любого ученика, но не Саркисова.
Когда
республика вышла из состава СССР и провозгласила независимость, Юрик первым в школе стянул с шеи пионерский галстук и
повязал его на бедре.
—
Я — раненый красноармеец, — ответил он директору, прибежавшему на истошный
вопль классной. Саркисов гордо задрал голову, уперев
руки в боки. «Раненую» ногу он выставил вперед. — Вам что дороже — жизнь
человека или тряпка?
Директор
так растерялся, что на время окаменел, а после вывел ученика за руку из класса.
Смуглый,
с высокими скулами и раскосыми глазами, с надвое делящей лоб челкой, он походил
на какого-то китайского армянина и почти сразу получил
погоняло «Брюсли» — именно так, слитно, то, что это
пишется раздельно, нам знать было не дано. Лицо Юрика
усеивали странные белесые пятна, будто он загорал, обложив лоб и щеки медяками.
Пятна эти не портили лица, но сообщали о носителе что-то
особенное: например, стоило всмотреться в эти пятна, становилось очевидным, что
Юрик раз стерпит обиду, а на второй будет мстить, что
в детстве он видел много насилия и к насилию стал привычен, что умеет надежно
хранить секреты — как свои, так и чужие, что чистит зубы не каждый день и после
туалета частенько забывает вымыть руки. Казалось, эти бледные кружочки
были исписаны неведомыми иероглифами, форма и смысл которых проступали при
верной фокусировке взгляда. Сначала Юрик, хоть и
произвел впечатление своей выходкой, но мне не понравился: «понтовщик
дешевый» — подумал тогда и пожалел классную — женщину
истеричную, одинокую, но ко мне всегда внимательную и за прилежность вкупе с
развитой манерой уважительного обращения к старшим одаривавшую по «русскому» и
«литературе» баллом сверху. Но на одной из перемен, когда пацаны шумной оравой выбежали лупить камнями по развесистой кроне грецкого
ореха, Юрик, метко сбив три плода и не обнаружив у
меня ни одного, подошел и, протянув йодистую ладонь, предложил разделить их:
«Один тебе, один мне, один пополам давай». Я, едва удержав в слезных канальцах
воду, усмирив готовые к объятию новоиспеченного братана
руки, сказал, глядя куда-то мимо: «Ладно, давай» — добавив через мгновение:
«Спасибо». Так и подружились.
После
учебы и в выходные дни мы с Юриком бродили по
обширным красотам этой летящей в небеса земле, ловили скорпионов, жгли
«перекати-поле», перебегали на порожистых перешейках реку, сбрасывали с вершин
большие камни, которые, набрав скорость, подпрыгивали высоко на ухабах и с
грохотом падали в зеленеющий внизу тонкой прорезью овраг.
—
Давай к реке что ли? — сказал я, устав от тишины.
Юрик
посмотрел на солнце, почесал нос и кивнул.
Сбегать
с горы удобнее всего полубоком, прыжками, расслабляя
тело на взлете и напрягаясь в момент приземления, чтобы, слегка отпружинив,
снова вспорхнуть. Ближе к середине горы мы уже почти что летели, и не было
необходимости контролировать себя, ноги сами обходили препятствия,
перепрыгивали овраги, лавировали, пружинили. Легкие наши тела неслись, оставляя
позади шлейф из расползающихся облачков пыли. Скорость схода возросла у самой
горной подошвы, мы пулей проскочили дорогу и притормозили лишь на середине
яблоневого сада, раскинутого между дорогой и рекой.
Юрик,
опершись на колени, тяжело дышал. Пятна на его лице побагровели и сделали лицо
яростным. Застывшие в узких щелях глаза тонули в мутном розоватом бульоне. Я
подумал, что этот парень легко убьет человека — за обиду, за проявленное
неуважение, за неосторожное слово — только дай повод. Сам я растянулся на
земле, с трудом сглатывая густую с металлическим привкусом слюну, и,
отвернувшись от солнца, глядел на друга.
—
Ох, бля, — прохрипел он. — Пить охота.
Прямо
возле реки, в десяти шагах друг от друга, били два родника — минеральный,
выкрасивший округ себя в радиусе трех метров почву в терракотовый цвет, и
обычный, с ключевой водой, от двух глотков которой щемило переносицу и гудело в
голове.
Мы
скатились по откосу оврага и припали к ключу. Юрик приблизился к воде и, вытянув губы трубочкой, звучно
всасывал. Я сгребал ладонями. Напившись, мы умылись ледяной водой; Юрик, протирая мокрой ладонью шею, пропел «охааай» — армянский гимн наслаждению и неге. Ест армянин
вкусно — «охай» (нараспев, ударение на второй слог). Пьет вкусно, крепко,
сладко, холодно — «охай». Нюхнул розу свежую — «охай». И тут Юрика как током шибануло:
—
Смотри! — визгнул он и указал пальцем на реку.
Посреди
реки, на большом, квадратном, цвета вареной свинины камне, уложив массивное
тело в три кольца, грелась змея. Отовсюду отраженное солнце и целый сонм
дрожащих бликов мешали толком разглядеть узор на спинке, но темные пятна и
бугристая голова могли принадлежать в этих краях только гюрзе. Много раз
приходилось слышать об этом смертоносном охотнике, воображать его, следуя
описанию лесничих, но видеть — впервые.
Нас
разделяли каких-то пять-семь шагов. Мы замерли. Уверен,
нас посетила одна и та же мысль: если мы дернемся и побежим, то гюрза бросится
за нами, настигнет и убьет.
Но
тут я сделал то, чего никак не ожидал от самого себя. Единым рывком — так
сгибается и разгибается резиновый прут — поднял овальный, вылизанный водой, с
человеческую голову булыжник и, как толкатель ядра, выстрелил им в направлении
гюрзы. Стук камня о камень смягчил влажный хруст. Моя засланная навесом посылка
накрыла разомлевшую на солнцепеке голову адресата и, качнувшись
раз, стала. Хвост гюрзы затрясся, тело упругими судорогами еще с минуту
вырисовывало бесконечные «S», а потом обмякло, скатилось к краю каменного ложа
и, преодолев его, повисло. Речные барашки, резво нагоняя друг друга, бодали
свисающий змеиный хвост, который подрагивал, как заевшая секундная стрелка.
—
Ты…ты…ты зачем это сделал, ара? — долетел до меня
голос друга.
Вопрос
показался дурацким: встретил змею и убил ее, чего же
тут непонятного. Но интонация, с которой Юрик его
задал, требовала немедленного ответа — столько было в ней боли и протеста.
Когда нащупал ответ, друга уже не было рядом. Я нашел его у автобусной
остановки, склоненным над пулпулаком — невысоким
фонтанчиком питьевой воды. Юрик держал голову над
пульсирующей, будто подпрыгивающей, струйкой, бившей ему в лицо. Я встал за его
спиной и молчал.
—
А если ее дети дома ждут? — спросил он, не меняя положения. — Об этом ты не
подумал? Представь, если бы твою маму так…
—
Ты чё, маму не трожь, ара!
— ответил я, невольно подавшись вперед, грудью навыкат, не столько обиженный за
аналогию между моей матерью и змеей, сколько отдавая дань местной традиции
«убивать за маму».
—
Ладно, тормози, я не то хотел сказать. — Юрик
обернулся и поднял ладонь. На носу его задрожала капля. — Ты тупой, бля, раз не понимаешь.
«Тупого»
я с радостью проглотил. Если бы дело дошло до драки, то через полминуты мне бы
умываться кровью, как Юрик только что — водой. За
неделю до летних каникул Юрик Саркисов-Брюсли
за школой так отделал главного классного хулигана Володю Гукасяна, что тот,
спасаясь от ударов и позора, дал деру до самого первого сентября. Странное
благородство Юрика проявилось в том, что он сам
принес забытый в бегах Володин портфель в пансионат «Луйс»,
в котором проживала семья Гукасян. Володя послал за портфелем младшую сестру Анаит, сам спускаться не стал. Через семь месяцев Анаит поскользнется на скользком речном камне, и ее — враз переломанную щепочку — унесет быстрая весенняя река:
мутное раздутое чудище, мешающее в своем брюхе десятипудовые камни, словно
гальку для игры в го.
—
Ладно, проехали, — отмахнулся я, заполненный до краев облегчением человека,
которому на эшафоте зачитали указ о высочайшем помиловании.
—
Я домой, в общем, — сказал Юрик после того как
тщательно вытер майкой лицо.
—
Пойдем, провожу тебя, братан, делать один хер
нечего…
—
Точняк? — сощурил друг лукавые глаза-щелочки.
—
Точняк. Мне не в падлу.
Мы
пошли вверх по дороге, петлявшей, точно придавленная камнем змея. За каждым поворотом открывался совершенно новый и всегда дивный
вид: то пышный сад, то пестрая от цветов поляна, то выпуклые животы пригорков,
нависшие над дорожными столбцами, то резвая излучина реки, разделенная надвое
гигантским куском гранита, то луга, сейчас зеленые, а в начале марта укрытые
невообразимым ковром подснежников, запах которых разносился на километр вширь и
ввысь. За лугами бежала река, за рекой снова горы. Куда ни глянь — всюду
горы. Будто собрались братья-великаны на пир, уселись своими обширными задами
на зеленый ковер, глядят на него задумчиво и ждут яств.
Ходу
до Юрикиного пансионата было с полчаса, друг
погрузился в свои мысли и мрачно молчал; молчал и я.
За
новым поворотом показалась маленькая часовенка без дверей, и даже не часовня, а
строение — три на три метра — с куполом и крестом, в темнеющей глубине которого
высилась массивная каменная песочница, куда помолившийся путник мог приладить
затепленную свечу. Построил ее дядя Варуж в прошлом
году. Араик, его сын, знатный в округе планокур и лихач восемнадцати лет, разбился на этом
повороте года три назад: сбил пять дорожных столбиков и влетел в дерево,
называемое в этих краях «хлебным». Уж не знаю, причем тут хлеб, но толстый его
ствол не повалишь и танком, что уж о «копейке» Араика
говорить. Очень горевал Варуж, места себе не находил
целый год, можно сказать, жил на могиле сына. А потом пришел ангел ему во сне и
велел Варужу построить на месте гибели сына молельню,
и тогда придет ему утешение. Дядя Варуж был человеком
верующим, поэтому внял словам ангела и немедля приступил к делу. Продал двух
коров и быка, купил «Камаз» тесаных базальтовых
камней, доски, цемент и железо. И приступил к работе. Еще молодой, не
справивший сорокалетие, Варуж воплотил наказ свыше
меньше чем за два месяца. Иногда просил братьев помочь, но только когда купол
ставил и крыл — одному было не справиться. Те подавали снизу доски и железо, а
прилаживал, забивал, крепил и сводил уже сам Варуж. И
действительно, как только постройка была завершена, жена Варужа
— Эрмине — понесла и родила на Пасху крепкого
мальчика, названного Мишей в честь Архангела Михаила: именно он, уверял Варуж, явился к нему в том спасительном сне.
Уже
подходили к большим, выкрашенным в голубой, воротам пансионата, а друг все
молчал. Мне еще не приходилось бывать у Юрика в гостях, он не приглашал, а я не напрашивался, но
сейчас, когда мы проделали по жаре такой, пусть и пролегающий через совершенно эдемовские красоты, но от этого ничуть не легкий, путь, не
пригласить меня к себе было бы нарушением всех местных традиций и вообще, что
называется, «не по-пацански».
Мы
вошли в ворота, свернули вправо, прошли через чудесную еловую алею (пахнуло
хвойным и прохладным), оставили позади два двухэтажных строения, когда Юрик резко, как гужевой конь, встал посреди третьего и
сказал, будто в себя:
—
Вот.
Он
отворил обитую фанерой, с облупившейся зеленоватой краской, дверь и кивнул мне:
«Входи». Еще не переступив порог жилья, я уловил носом смешанный запах
мочевины, прелых овощей, скисшего молока и чего-то пряного — запах, который
всегда, в ста случаях из ста, выдает неустроенную человеческую жизнь, болезни,
нищету и скандалы.
Юрик
встал на пороге и болезненно выдохнул:
—
Ой, бля.
Я
выглянул из-за спины друга и увидел лежащего на полу, спиной к стене, крупного
мужчину в белых трусах с большим влажным в области паха пятном, имевшим цвет
сильно разбавленного красного вина. Ноги его были неловко сплетены, словно он
перекатывался с живота на спину и вдруг замер. Ноги, руки и грудь мужчины были
покрыты тюремными наколками: двуглавая церковь, восходящее из-за горизонта
солнце, паук в паутине, какие-то ползучие, с завитками надписи. В руке он
держал пустую бутылку и таращился на нее остановившимся — отсутствующим и сосредо-точенным одновременно — взглядом питона,
подбирающегося к оцепеневшему теплокровному. Юрик подошел к мужчине, присел на корточки и погладил его
по голове.
—
Эй, пап, — произнес он чужим, будто придавленным подушкой, голосом.
Откуда-то
сбоку донеслось хрипловатое лопотание. Казалось, взрослый человек пародирует
лепет младенца.
Я
посмотрел вправо и вздрогнул. С кровати, полулежа на двух подушках, на меня
таращилась седая, потрепанная, с сильно уставшим лицом женщина. Несмотря на
жару, она была укрыта толстым одеялом. Под глазом ее я заметил узкую полоску
зеленовато-желтого синяка; с распухшей нижней губы свисала ниточка слюны.
—
Буля-будя-буля-буба! — вдруг громко, не без ноток
возмущения, произнесла она. — Будя-вадя!
—
Щас, щас, — отозвался Юрик, вынимавший в этот момент из сжатой отцовской кисти
бутылку. — Погоди.
Друг
привстал, стянул со свободной кровати шерстяное клетчатое покрывало, скатал его
валиком и подложил отцу под голову. Тот крякнул и тяжело задышал носом. Потом Юрик подошел к женщине и стащил с нее одеяло. Взял ее под
мышки и принялся стаскивать к краю кровати. Я дернулся помочь, но Юрик цокнул и нервно замотал головой — «не надо». Придвинул
туловище женщины к краю, на секунду отошел, как бы убеждаясь, что положение
надежное и тело не свалится на пол, потом взялся на щиколотки отекших ног, кожа
которых была местами серая, местами бурая и будто покрытая мелкой чешуей, и
одним рывком придвинул к краю. «Лежи ровно!» — наказал он женщине, а сам
потянулся за стулом, сиденье которого прикрывала эмалированная грязно-голубая
крышка от большой кастрюли. «Бдя-бдя-буба» — ответила
женщина. Юрик придвинул стул — боком к кровати,
спинкой к стене, поднял крышку, обнажив огромную, почти на все сиденье, дыру,
поставил крышку ребром к тумбе, затем пододвинул цинковое ведро и аккуратно
приладил его под стул.
—
Иди сюда теперь.
Юрик
подошел к женщине, свесил ее ноги с кровати, энергично потер руки, резво
просунул их через подмышки к спине лежачей и, судя по пыхтению, пытался
скрепить замком. Лицо его потонуло в подушке, и со стороны казалось, что голова
парализованной вырастает из спины моего друга. Юрик
прямо-таки борцовским рывком потянул на себя, усадил женщину и без паузы, не
размыкая рук, рванул еще раз в направлении стула, но потерял равновесие и
вместе с женщиной рухнул на пол. Бессильное ее тело, казалось, падало частями —
так по дощатому настилу рассыпаются клубни картофеля из опрокинутого мешка.
«А!» — вскрикнул вдруг Юрикин отец, словно озвучил
упавших героев фильма. Он повернулся на спину и сильно захрапел. Я подбежал на
помощь. Юрик лежал ничком, лицом в ладонях, и плакал
навзрыд. Рядом, разбросав как попало онемевшие
конечности, лежала женщина и тихо скулила. Я так растерялся, что не знал, кого
первого приподнять, но потом решил, что Юрика:
во-первых, он лежал ближе, а во-вторых, я боялся повторения неудачного
кульбита. Но Юрик опередил меня. Он резко вскочил на
ноги, крикнул: «Убирайся отсюда!» — и гневно толкнул меня в грудь. Я по инерции
отбежал назад, споткнулся о храпящего Саркисова-старшего и грохнулся на него — аккурат головой в
мокрый пах. Тот приподнялся, сонно огляделся, схватил мою голову тяжелой и
вязкой огромной пятерней, смахнул с себя, как какую-то гусеницу, после чего
повернулся на другой бок и засопел. Я откатился к двери туалета, но быстро
встал на ноги, тяжело дыша, задыхаясь, ощущая поганую
сухость во рту. Испуганный и униженный, я не сразу выхватил из пространства Юрика. Он стоял на том же месте и, вцепившись одной рукой в
жиденькие волосы женщины, другой — методично, наотмашь — бил ее по лицу, по
ушам, по голове, по глазам.
—
Сука! Сука! — орал он одним только горлом. — Зачем ты заболела, тварь? Зачем ты
нас подвела? Как нам жить, мразь, теперь, как жить?
Ты мне больше не мама, ты тварь, сука, сука…
—
Уууу, бдя-буба-буба-бабу-буля-буба,
уууу….
Я
вскрикнул, выскочил из комнаты и побежал. Пронеслись мимо здания корпусов,
еловая аллея, уродливый квадрат железных ворот, разинутый зев дорожного въезда,
пригорки, речная излучина, церквушка дяди Варужа,
луга и сады. Я бежал, нагоняемый неведомым чувством, темной, быстро ползущей
тенью; не оглядываясь, добежал до лысой горы и дальше через сад к реке, к двум
соседствующим родникам, забрался по колено в речную воду и встал. Речные
барашки все так же весело нагоняли друг друга и бодали свисавший с камня
змеиный хвост — заевшую секундную стрелку, — и тут меня нагнало, накрыло,
проникло внутрь и распустилось черным ядовитым цветком понимание страшного и
непреложного закона: что бы с нами не произошло — ничего, ровным счетом ничего
от этого не изменится.