Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2016
Илья Одегов,
прозаик (г.Алма-Ата)
Библиотека
у нас в семье была большая, а читать я начал очень рано и читал запоем. Так
получалось, что условно детские книги я читал вместе с условно взрослыми, особо
их не разделяя. Мог читать «Винни Пуха», затем
взяться за «Мещанина во дворянстве» (мне почему-то ужасно нравились мольеровские пьесы), потом перейти к «Смоку
Беллью» и так далее. Читал все, до чего дотягивался.
Мне, например, нередко припоминают, как в дошкольной группе я рассказывал
одноклассникам про аборт Веры из «Педагогической поэмы» Макаренко.
Книги,
которые я здесь буду называть, я впервые прочел до пятого класса, но некоторые
продолжаю время от времени перечитывать. К сожалению, далеко не все из них
сохранились у меня вот в том — с детства знакомом — виде. Прекрасно помню их
обложки и запах. Я обожал «Мою семью и других зверей» Даррелла, «Муми-троллей» Туве Янссон, книги
Линдгрен, Эгнера, Киплинга…. Да, нравилось многое, но
были книги, которые, как мне кажется, оказали на меня особое влияние.
Одно
из моих первых детских настоящих открытий — «Тарас Бульба»
Гоголя. Я до сих пор помню впечатление от самого начала, когда Тарас, едва
встретив сыновей, сначала дерется на кулаках с Остапом и тут же с ним на
радостях «челомкается». В этом была какая-то
настолько неуемная спонтанная и дикая энергия, что меня ею просто окатило, как
волной. Ни в ком из знакомых мне людей я ничего подобного не видел. Мне
кажется, что именно благодаря Гоголю я понял две вещи: что мир в книге может быть
даже более живым, чем реальный мир, и что внутри человека есть некая сила, и
сила эта не всегда управляема. Конечно, моим героем был Остап. Но, впрочем, Андрию я тоже иногда сочувствовал.
Если Гоголь открыл мне
бурлящий мир внутри человека, то Дюма распростер передо мной мир социальный.
«Три мушкетёра» я перечитывал раз пятьдесят. И это было не просто крайне
увлекательное чтение, но и познавательное. Этакий учебник начинающего мужчины,
полный советов о том, как надо дружить, ради чего бороться, чем дорожить, как
любить и даже как драться, черт возьми! У Атоса я
учился хладнокровию и благородству, у Арамиса —
гордости и утонченности, у Портоса — добродушию и
доверию, а у д’Артаньяна — безрассудству и
проницательности. Но самое главное для меня было вот это ощущение большого и
сложного мира, построенного на тонкостях человеческих взаимоотношений, мира экстравертного, в котором, несмотря на все хитросплетения,
важно было остаться верным самому себе.
Одним
из самых неожиданных открытий для меня в детстве стал Стивенсон. Я уже прочел к
тому времени «Остров сокровищ» и «Чёрную стрелу» и, доставая с полки книгу
«Весёлые молодцы», рассчитывал на нечто подобное. И вдруг вместо
приключенческого сюжета я столкнулся с чем-то запредельным, с чем-то совершенно
необъяснимым. В этой истории было столько щелей, что сквозь них до меня
явственно донеслось дыхание потустороннего мира. И это была не сказка, не
фантастика, нет. Со стороны все казалось совершенно реалистичным. Но
происходящим в «Весёлых молодцах» заправляли уже не люди, а некая внешняя сила,
невидимая, однако очень осязаемая. И до сих пор у меня по коже бегут мурашки,
когда я читаю, как охваченный ужасом Гордон Дарнеуэй
и настигающий его «черный дьявол» исчезают в пучине океана. Мне кажется, что
именно с «Весёлых молодцев» началась для меня дорога, которая привела сначала к
Кастанеде, Боулзу и Зальцману,
а потом уже и к моим «Пришельцам», «Побегам» и «Чужой жизни».
Но
если одни книги раскрывали передо мной мир (внутренний, внешний и
потусторонний), то другие показывали волшебство текста, языка и смысла. Один из
моих любимых с детства писателей — Виктор Голявкин. У
нас в доме были две его книги — «Удивительные дети» и «Обыкновенные дела».
Именно у Голявкина я впервые ощутил, насколько
удивительная субстанция — язык. И дело было не только в «первердерах»
и «Яандреевых», но и в безграничных возможностях
малой формы. Если краткость — сестра таланта, то Голявкин
— сверхгениален. Потому что его истории часто
умещались всего лишь в несколько строк, но смысла в них был целый космос. Голявкин умудрялся так аккуратно и весело сдвигать читателю
(особенно маленькому читателю) «точку сборки», что, читая его рассказы, я
невольно сначала хохотал, а потом вдруг обнаруживал, что получил какое-то очень
важное знание.
Но
еще большую свободу языка открыл мне Хармс. Впервые я прочел его стихи и
рассказы в журнале «Пионер», а потом нашел на домашних полках маленький томик
под названием «Полёт в небеса» и уже с этой книгой не расставался. Если Голявкин показал мне, что с языком можно играть, а смыслы
переворачивать, то Хармс просто разрушил все границы. У него
возможно было все — любая форма, любая логика, любое сочетание букв — но текст
при этом не превращался в бессмыслицу. Он становился заклинанием. И мир от этих
заклинаний преображался — в небе висели ложки, из окон выпадали старухи, а
граница между Вселенной и человеком стиралась. Все, что нужно было, — сказать
слово. Осознание этого давало невероятную силу и невероятную свободу. Многие
стихи и рассказы Хармса я и сейчас могу прочесть наизусть.
Вот на этом, пожалуй, и остановлюсь.