Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2015
* Рубрика выходит при поддержке фонда «Русский мир».
Эти слова — строка из стихотворения Николая Гумилева.
Автор «нижеследующих» заметок цитирует ее лишь затем, чтобы подчеркнуть непобедимую реальность прошлого, ибо часто те, кого тревожат воспоминания, предваряют их уверениями, что все совпадения, которые вообразит читатель, случайны, все герои и события вымышлены.
Нет, напротив, хочу подчеркнуть: все описанные события происходили на самом деле. Все герои — реальные люди и при желании могут подать на меня в суд (один из героев уже пригрозил моим вероятным издателям). И единственный возможный источник неточности — то, что я видел прошедшее своими глазами, а у других свидетелей этих событий мог быть иной угол зрения. И то что вспоминается вроде бы с улыбкой, может вызвать совершенно иную гримасу.
Но это Прошлое я видел наяву — оно было Настоящим.
Возблагодарим Господа
Бога за счастливое детство в СССР,
или Осколки разбитых очков и воспоминаний
Прозвища
Сколько себя помню, меня звали Шипа. Шипами звали и моих детей, причем обе дочки (про сына не припомню) и сами звали и зовут друг друга Шипами и Шипочками. Я, не шибко в детстве любивший эту кликуху, всякий раз нервно оглядываюсь, когда они по скайпу до сих пор «шипят» друг друга…
Позже, когда с третьего примерно класса я надел очки, меня стали звать Профессором.
Легче от этого не стало…
Проигрыш по очкам
Да, легче от этого отнюдь не стало — приходилось с боем отстаивать свой статус, и очков хватало от силы на пару недель.
Очки — это (если кому неизвестно) саморазбивающееся устройство на лице, привлекающее отовсюду нехорошее внимание и провоцирующее приключения.
У отца был друг, немолодой узбек дядя Саша (все взрослые казались тогда немолодыми, хотя ему было от силы, наверное, лет сорок), заведующий единственным «очковым» магазинчиком в городе Фрунзе, на улице, конечно же, Советской.
Собственно, у папаши моего весь город был в друзьях, и ходить с ним по тогдашней столице Киргизской ССР было совершенно невозможно — на приветствия и вежливые беседы уходили часы, часто это переходило в пивные дискуссии у другого солидного узбека — дяди Икрама, тоже, естественно, друга; а иногда и не только пивные…
Так вот, с разбитыми в драке или футбольных схватках очками я уже привычно шел к дяде Саше, тот посмеивался, а помогавший ему в деле сын Сережа, чуть старше меня, грозно говорил мне: «Чо, спицальноходишь где очки ломают да-а?!» Стоило это недорого. Прошло более полувека, я реже меняю очки, но хожу все туда же, и это уже сверкающая «Оptika», где на троне зорко отдыхает седой барственный Сережа, а вокруг снуют в белых халатах поколения его деловитых отпрысков.
Мы обычно смотрим друг на друга, молчим и улыбаемся…
Позже, когда за границей я увидел, какие сумасшедшие бабки там стоят одни-единственные очки, я возблагодарил Бога за счастливое детство в СССР.
Интернационал по-фрунзенски
Мы жили за речкой Аламедин, а остальная цивилизация начиналась через две сотни метров от моего дома, по направлению к центру тогдашнего города населением тысяч в полтораста, не больше. Улицы — Набережная, Восточная, Карпинского, Гоголя, а дальше был грязный Ключевой арык и шумел стихийный базар, плавно переходивший в такой же стихийный Колхозный рынок…
На территории, ныне именуемой Карпинка и занятой сегодня в основном уйгурами, раньше дружно жили небольшими махаллями узбеки (уйгуры тогда еще, сталинской равнодушной милостью, только вырвались из пределов Синцзяня и сидели тихо), эвакуированные в войну от гитлеровцев евреи, казахи — эти, бедняги, бежали когда-то, в тридцатые, от страшного «голощекинского» голода. Повыше, к улице Московской, издавна селился пристальный торговый народ — татары. Все изначально кучковались свои к своим, жили как свои и дружно били забредавших к ним чужаков. Собственно, так живут везде.
Таков был западный берег реки, чье дикокаменное русло отделяло нищую городскую — «азиатскую» — окраину от сохранившего масштабы и привычки «славянского» берега, такого же нищего, диковатого и веселого. Разве можно забыть прекрасные многолюдные битвы между народами, населявшими оба берега реки Аламедин! Оные берега состояли из мелкой и крупной гальки, и когда собирались толпы пацанов — с каждой стороны их было человек по сто минимум, — бой принимал вполне реальный характер: камней хватало на всех…
На нашей, восточной, стороне каменного Аламедина раньше было пригородное русско-украинское село, звали его Ворошиловка, а как оно прозывалось до того — не ведаю. Была возле нашей улицы Фрунзе и маленькая улочка, точнее, переулок, заросший полынью и разноцветной кавказской кукурузой, чечено-ингушский край: туда я без ножика ходить опасался, там жили замкнуто и встречали порой недобро, но у отца были друзья и там, среди их старейшин.
Помню, один из них, самый главный, сухой, почтенного вида старик, всегда в кителе цвета хаки и невероятно высокой каракулевой папахе, построил громадный саманный дом. Наши участки соприкасались садами, дома стояли на параллельных улицах, так что в гости друг к другу можно было пройти по тропинке через садовую калитку.
Однако визит соседа в наш дом, к отцу, опирался на сложную сценографию. Через сад кем-то из чеченских женщин посылался кто-то из самых мелких внучат — сообщить, что через несколько минут будет иметь место собственно посещение; весть должна была быть передана не непосредственно моему отцу, так не полагалось, а кому-то из женщин: маме, бабушке, тетушке… Одновременно из широких ворот большого дома с трудом (Федосеевский переулок был узким) выкатывался громадный черный, гордый, сверкающий ЗИМ, за рулем которого сидел тоже гордый и сверкающий белками глаз племянник. В машину входил прямой, как палка, но уже слегка гнущийся к земле старик с носом и в папахе, и ЗИМ медленно и торжественно спускался к речке Аламедин, затем поворачивал и через полсотни метров поднимался на нашу улицу Фрунзе, еще сотня шагов — вот и наш домик. Улица внимательно отслеживала это действо, хотя все знали, куда и кто едет: отец был единственным, кого таким образом выделял и посещал престарелый чеченский аристократ. Я не помню, бывал ли сам папа в его доме. Наверное, если бывал, то ходил пешком (машины у нас не было), но я не мог себе представить, чтобы отец пошел туда в гости через садовую калитку, как женщины и дети: такое было невозможно.
Ну, это к слову…
За Скотным базаром, выше улицы Гражданской, было селение Токолдош — искаженное имя какого-то узбека-торговца послереволюционных лет; русский народ, так и не выучивший государственного языка ни в одну из эпох и простецки исказивший многие киргизские названия (Истикуль, Чимполата1 ), называл эту фавелу — Чекульдош.
Собственно, весь Фрунзе был полон такими трущобами, начиная с мазанок, окружавших бело-розовый монумент — Театр Оперы и Балета (там жил со своей мамой дядя Миша — впоследствии великий танцор МахмудЭсамбаев, веселый приятель моего отца и, говорят, личный герой моих первых детских воспоминаний).А чего стоили жуткие Кузнечка, она же Кузнечная Крепость, с пугающими людскими физиономиями и кошмарными декорациями, дико похожая на Двор Чудес, воспетый в «Соборе Парижской Богоматери», а также Башировская Карпинка, лютые Забайкалье, Лондон, Париж, Шанхай!..
Новоспланированный тогда Рабочий городок был тогда все равно что местные Елисейские Поля! Сейчас эти районы, после недолгой «оцивилизовки», опять дичают, не говоря о новых пригородах. Впереди, видимо, долгая история новых трущоб.
…Есть приходится в жизни часто, и для этого надо ходить за хлебом. В годы детства это была всегда опасная процедура. До первого хлебного ларька нужно было миновать вышеуказанные кварталы.
Сначала — Казахстан, где били нещадно.
Дальше жили узбечата, с ними у нас отношения были полудружеские: дядя Толик-ака, парикмахер, стриг и ежедневно брил моего отца (и меня безжалостно шерстил под полубокс: полька и канадка были под запретом). Там дрались редко, лениво и от нечего делать, а иногда мы даже специально ходили — помахать кулаками.
Дальше был еврейский квартал, там вообще никто никого не бил, а старый дедушка Бланк про меня говорил сморщенным внимательным старушкам: «Это сын, ви представляете, Ивана Кузьмича, мальчик с четыре года в уме читает и уже "Графа Монте-Кристо"!»
Но пройти через «казахстанскую Восточку» — все равно что на скакуне одному пересечь казахскую степь: только — галопом, только — не оглядываясь!
Обитатели этого квартала почти все учились в 4-й школе, а некоторые другие в 30-й — это была спецшкола для туповатых, но как же много нашего брата нашло там свои университеты! Ну а некоторые вообще не учились — вот они-то и были самыми изворотливыми, агрессивными и всегда торчали на улице боевым дозором. Я же, учившийся в 23-й школе, которая, как и 10-я, слыла прибежищем снобов с Комсомольского озера — притона городского разврата, был их природным врагом.
Дылда-Владик, мой сосед, который против меня в бою ничего не стоил, пока не вырос в два метра, учился в 4-й — так он спокойно проходил через кровожадную толпу, а мне говорили только сладострастное: «Ых, прафесар!» — и тут начиналось…
Стеклами от моих очков усеяна история этого квартала.
Потом мы внезапно выросли.
Одни перестали драться и стали работать и учиться. Другие сели за решетку — и надолго, часто — навсегда. Третьи — спились или сгорели на наркоте.
Соратник по эпохе и «Казахстану», экономический проректор Славянского университета и, соответственно, мой ровесник, друг и коллега казах Тлеуберды Мамасериков прекрасно помнит ткань событий и, когда я мстительно показываю на него окружающим: «Вот этот человек и его мафия избивали меня в детстве!», жалобно спрашивает: «Тебе, братан, опять чего-то в кабинете не хватает? из мебели или комп? Так ты уж не шарашь общественное мнение, а сразу скажи!.. Я дам команду, все организую, деваться от тебя так и так некуда».
Что ж, как писал поэт: «Я с детства полюбил шантаж!»
…А стекла очков сейчас делают из небьющегося пластика.
Как я побыл послом Пакистана
Был у меня в юности друг-приятель — веселый, кудрявый студент филфака, зубоскал, сноб, знаток советской и антисоветской литературы, позже ставший профессором филологии. Звали его, допустим, С. или как-то еще…
И лежал он однажды в больнице. В республиканской, что на углу Московской и Логвиненко (она и сейчас там, и ничегошеньки не изменилось за полвека, только шприцы одноразовые ввели). И пришли мы, его боевые товарищи, проведать раненого бойца. Товарищи были серьезные — студенты-филологи, молодые журналисты, поэты всякие, художники, отчасти девушки — в общем, духовная элита эпохи.
А тут еще кто-то пустил понт (по-моему, это был нынешний ветеран журналистики Сережа С.), что у нашего общего друга в палате имеется бутылка «Столичной»! Ясно, ему ее принесли без понятия: он вообще не употреблял, но угощал друзей в родительском хлебосольном доме с удовольствием — и, кстати, как бы хмелел вместе с нами. Так что мы были убеждены, что «Столичная» ему в палате была без надобности. Дело было, конечно, не в какой-то бутылке, чего там! — наш друг, мы его навещаем-посещаем. Но информация все же призывала к действию.
А идти на дело, по всему, приходилось мне.
Я уже проникал в эту палату, знал служебные ходы и закоулки. У меня был еще один козырь — главврач этого отделения дядя Миша Фридлянд. С моим отцом его связывало некое мужское приятельство — они любили иногда вдвоем, под осетринку, поругать нашу действительность — или на синей фридляндовской «Победе» смотаться за дефицитом. Ну вот я и надеялся: если попадусь, он разрешит пропустить меня, так сказать, по блату.
Так что наш старшой — белогвардеец-поэт-гусар-журналист-телевизионщик Виктор Попов — сурово и скорбно сказал: «Без языка не возвращайся!»
Однако на этот раз попасть в больницу не представлялось возможным. Во-первых, как всегда, карантин, никого не пускали. Но что-то было и особенное — никакой карантин не выкидывал на ступеньки нервно ждущих чего-то дозорных медсестер, и пара милиционеров обычно не тусовались мрачно в соседних кустах. Какая-то сестричка шепнула: где-то недалеко заболел какой-то иностранец — якобы посол из Пакистана, его везут сюда. В те годы слова «посол из Пакистана» могли означать все что угодно, хоть папа Римский с Марса, мы живых их не видели никого дальше, чем из ГДР.
В общем, в отделении больницы чувствовалась заметная напряженность.
На мне, помню, был черный эффектный свитер (за которым мать простояла в очереди полдня), а на груди — ясно видимый на черном фоне — болтался на железной цепи здоровенный старообрядческий серебряный крест, домашняя реликвия. Это было модно, мы самовыражались.
Посла никакого пока еще не было, и слава богу.
Я удачно, с первого разворота прошел вход, заглянул в ординаторскую, снял с вешалки чей-то белый халат, накинул на плечи и, неслышно ступая, открыл дверь в палату. Когда незнакомая юная атлетическая медсестра увидела меня, она уже было зарычала, но тут ее взгляд уперся в крест у меня на груди, глаза закатились под лоб, лицо вытянулось, и она встала руки по швам. Я догадался: я — посол Пакистана и милостиво кивнул ей, а ее вмиг вымело за дверь.
Вся эта пантомима длилась, ну, пару секунд. Мужики в палате, уже знавшие меня, ошарашенно молчали. Надо было объясниться: я ткнул пальцем себя в грудь (в крест) и сказал сурово: «Посол Пакистана!» До всех дошло, слегка заржали. Потом мы беседовали, я напряженно думал, как бы помягче — пока не отловили и не выперли — перейти к вопросу об имеющейся в палате бесполезной для всех бутылке.
И тут по коридору, стремительно нарастая, покатилась буря: во главе табунка врачиц и сестер влетел профессор Фридлянд — энергичный, компактный, похожий на невысокий очкастый и кудрявый сейф.
— Хде!? Хто!? Этот что ли посол!? Щас ему покажу посла! — одна крепкая рука хирурга дяди Миши взяла меня за цепь креста и как бы подвесила, а другая прихватила за ухо, и обе эти руки потащили меня к выходу под громовой хохот больных, собравшихся в коридоре на крики главврача, чтобы увидеть живого пакистанского гостя. Уже в конце коридора, не ослабляя хватки, дядя Миша рявкнул: «Паш-шел отсюда, посол прохладной жизни, вот отцу расскажу!»
Но вдруг добрый дядя Миша странно осекся — и хватка его ослабла.
Перед нами, в темном коридорном перекрестье, опираясь на чьи-то плечи, стоял высокий, ужасно темнолицый, ни на кого не похожий человек в странном костюме, в каких-то белых штанах, похоже, сшитых из больничных халатов. В полутьме болезненно блестели его огромные глаза.
…Про бутылку я тогда и думать забыл.
Может, ее и вообще не было?
Как я воровал невесту для однокурсника
У каждого человека, если он учился после школы, бывают однокурсники. У меня их много — один другого лучше. И вот один из нас (не рискну называть его, поскольку не испрашивал разрешения на это) задумал жениться. С общечеловеческих позиций дело несложное, но киргизу в Кыргызстане для этого требовалось тогда ни много, ни мало — украсть невесту. Между прочим, прекрасный обычай. Глубоко народный.
Чаще всего были, конечно, кражи «по договору». Но у нас, как выяснилось, был явно не тот случай.
Невесту мой товарищ присмотрел себе в одном девичьем вузе, носившем тогда имя великого советского поэта. Вход туда лицам мужского пола был не то чтобы ограниченный, а вообще никакой. Да и попробуйте похитить человека из студенческого общежития советского образца: это легко только на словах.
Вот тут-то понадобился лично я. Будучи немножко с самых школьных лет при журналистских делах, я имел красную книжечку газеты «Комсомолец Киргизии». Сколько хороших людей спасла эта моя книжка от вытрезвителя или задержания за драки! И вот теперь я шел с этим удостоверением, имея специальное задание: (а) пройти на свирепо охраняемую территорию женпединститута, (бэ) отыскать в общаге девушку Бурул в комнате № (не помню), (вэ) под предлогом интервью для газеты выманить ее побеседовать на бульвар Дзержинку, где к тому времени будут стоять две машины, (гэ) помочь засунуть ее в одну из машин и (дэ) драпать вместе со всеми.
Однако пошел. Пропустили. Встретили с благовоспитанной настороженностью. Когда предъявил удостоверение еще раз, все успокоились и приняли почтительно деловой вид. Мне бы Бурул — есть мнение статью о ней написать. Ух ты! Когда же достал из кармана блокнот и импортную яркую шариковую ручку (имидж был продуман), на лицах охраны добавилось комсомольской принципиальности и толерантности.
Выходит Бурул. Здравствуйте. Вижу, девушка ой не маленькая. А товарищ мой — как я, невелик ростом. Думаю: где он такой статуй откопал, мало мелких что ли, она ж его одной рукой накроет! Но деваться некуда. Беседуя на тему статьи — как идет учеба, кем хочет стать после окончания, какие любимые советские писатели, любит ли нашу родную школу — стали прогуливаться. Туда-сюда-белинский-чернышевский… Незаметно дошли до железных решетчатых ворот (они, по-моему, те же и сейчас стоят). Говорю: давай погуляем по аллее. Смущенно согласилась. Продолжаю атаковать беседой, вопросами, отвлекаю. Вот машины. Приоткрываются двери. Хватаю ее на плечо, тащу через газон, чуть не падаю. Она еще ничего не сообразила, но ясно: если сообразит — придушит меня, как куренка.
Но вот тут парни выскочили из машин, а у дамы прорезался голос; ух, как она заорала — тепловоз на марше! Но ее уже в салон — и ходу! Поехали не то в Сокулук, не то в Карабалту. Езды час, а крику на полжизни.
Чего там было, на этой национальной свадьбе, я не видел, потому что все мы, парни, отведены были в другой дом по соседству, там дружной толпой с местными джигитами капитально приняли на грудь, побратались, а потом поехали обратно в столицу, к своим девушкам, которых не надо было воровать.
По поводу этого события у нас долгое время было чувство исполненного долга. И лишь спустя немало лет я узнал, что все в тот вечер перепуталось и могла выйти совсем невеселая история. Дело в том, что в той студенческой комнате жили две Бурул.
И по закону бутерброда ко мне вышла вовсе не та. И в такси я впер не ту, понравившуюся моему товарищу девицу, а ту, которой он в глаза не видел. Но откуда все мы могли это знать?!
А потом разбираться было поздно: девицу уже приволокли.
Что ж, скажете вы, сколько горя принесла эта ошибка!
Ни фига! Они были счастливы с первого дня. И счастливая пара эта — давно уже дед с бабкой, у них четверо детей и легион взрослых внуков. Меня всячески привечают, но уже не помнят, что я кого-то перепутал и привез не тот товар. По-моему, они сразу об этом забыли. И помню обо всем только я один.
Да здравствует киргизское воспитание и национальный культ семьи!
Совет да любовь!
Как я читал физикам лекцию по физике
В Пржевальском пединституте (ныне это город Каракол и Иссык-Кульский госуниверситет, но это дела не меняет) имелся огромный факультет русского языка и литературы. Его закрыли и угробили московские дебилы еще во времена советского министра Ягодина, но в 1971 году, когда меня, выпускника филфака, направили туда юным преподавателем кафедры литературы, там собралось пестрое и по-своему блестящее общество. Уже никогда судьба не сведет (как это сделал Минпрос СССР) «на берегу океана по имени Китай» молодых филологов из Москвы и Ленинграда, Саратова и Воронежа, Барнаула и Алма-Аты и черт-те еще откуда. А уж заочники съезжались — от Ставрополя до Чукотки, и это, как ни говори, создавало в маленьком купеческом городке ощущение какой-то психологической полифонии. Питомцы разных вузов с разными традициями, мы были не похожи друг на друга, и это несходство притягивало нас друг к другу.
Вы знаете, что такое первая лекция? Это вам даже не первый урок с парой десятков безобидных детских мордашек — это полторы сотни упругих девиц со спокойным знанием жизни в глазах, направленных на тебя и только на тебя. А ты сам еще вчера студент и первый раз выпорхнул в далекий город от осточертевших наставлений папы с мамой. И это, чтобы вы знали, стартовая лекция курса «Введение в литературоведение».
Хищный блондин из Воронежа Федя Пыльников потом расхаживал по маленькому городу Пржевальску, где и было только два больших здания — пединститут и обком партии, и с наслаждением живописал всем желающим и нежелающим, как молодой Шаповалов с перепугу спутал аудиторию, примчался взволнованный и первую свою в жизни лекцию на едином дыхании прочитал физикам — и те все поняли, только не поняли, о чем лекция, но лектор парниша ничего, а при чемвааще литература?..
В скучном городке под эту историю выпито было немало.
Как водится, всячески пересказываемая и поддерживаемая гнусная эта версия дошла аж до ректора.
Но по закону глухого телефона, содержание ее невероятным образом мифологизировалось. И вот ректор Саламатов на заседании большого ученого совета совершенно серьезно отметил опыт молодого преподавателя Ш. по внедрению практики межпредметных связей, интеграции знаний и т.п. — и прочитанная физикам лекция по литературоведению стала положительным примером в вузовских отчетах.
Я же был трактован сокафедрниками как шельма.
Но, блин, не были эти студенты физиками, клянусь!
Это были филологи, и была паутинка понимания, которая повисает только между своими…
Одного не могу понять: почему с того первого учебного дня физфаковские третьекурсники со мною здоровались дружно, доброжелательно, хором. Из филологов — вообще со мной одним…
Мой первый зачет
Приходилось ли вам принимать зачет?
Типа, знаете ли вы укр. ночь?
Нет! Такой зачет, какой принял я в первый раз, на рассвете моей университетской работы, вас миновал. А уж если было…
Четвертый день января 1972 года. Маленький Пржевальск, с его мощной и хитрой аурой опиумного городишки: дурной мак сеять еще не запретили. Летом в воздухе реет что-то неуловимо латиноамериканское. А сейчас, зимой — всеобщее безлюдное постновогоднее похмелье населения. Промерзшая, нетопленая (кто же станет уголь жечь в каникулы!) школа имени Горького, арендованная пединститутом. В классе — полсотни заочниц, учительниц русского языка, разместившихся на десятке, не больше, детских парт. Мужчин нет. На молодых лицах смесь агрессивной озабоченности сессией и, видимо, слабенькой надежды хоть как-то отвлечься, пока мужья далеко и приставлены к детям.
Вхожу. Здороваюсь. Водружаю на учительский стол огромный портфель, на дне которого сиротливо зябнет маленький коричневый советский бумажный рубль: это все, что осталось у меня до аванса. Кроме сигарет, жрать нечего.
Достаю и раскладываю билеты для зачета. Предмет — теория литературы. Начинают прятать глаза — это те, кто подготовил шпаргалки. Первыми подходят пятеро самых спокойных — это те, кто учил. Коварно разрешаю пользоваться конспектами. Лихорадочное шуршание.
Первым садится отвечать — боги, как я его не заметил! — старик лет шестидесяти, киргиз, спокойный, доброжелательный, как все киргизские старики. На периферии в 70-е годы было еще много таких — и они в работе сто очков давали молодым местным карьеристам.
— Аксакал, — вежливо говорю, — вы уже готовы?
— Сынок, я давно готов, — философски отвечает дед.
— Ваш вопрос?
— Сынок, у меня про сужет.
— И что же такое сюжет, дайте определение.
— Сужет, сынок, это слово французское, — с достоинством говорит аксакал. Оп-па, ай да дедок! Пойдем дальше.
— А вот что же такое в сюжетной организации фабула?
— ФабУля? ФабУля — это сужет.
В полном восхищении я торжественно выставляю «зачтено».
— Работаете еще, аксакал?
— А как же, сынок! Пириподаю!
Мы расстаемся, довольные друг другом.
Первый зачет расслабляет аудиторию. Глаз уже не прячут, оглядывают нового преподавателя. Много красивых. Староста обеих групп — это особый тип людей в заочной массе, дама баскетбольного сложения и с тестостероном в глазах — хмуро оглядывается на сокурсниц, шепоток умолкает.
— Ну, готовьтесь поактивнее, девушки! — я встаю, достаю сигарету и иду в учительскую перекурить. За моей спиной аудитория расслабляется совершенно. Я уже полгода работаю на кафедре, не то чтобы ас, но изучил немудреные поведенческие коды заочниц: сейчас они будут меня тестировать, легонько охмурять, прикидывать чуть ли не на будущие сессии. Времени впереди много.
Ах вы, телки, злюсь про себя, уверились, что я сейчас выдам вам такое же человеколюбие, как этому старичку, который должен зимой переться на сессию по зимним дорогам Тянь-Шаня, чтобы завтра его не уволила какая-нибудь комиссия? Старенькому чудесному дедуле-киргизу, который на русском языке рассказал мне про французское слово «сужет»?! Щас…
Возвращаюсь, покуривши. Слушаю фразы из своих осенних лекций, которые они мне читают, не трудясь поднять глаз от тетрадок, — а конспектов всего-то ничего на всех, и их под партами передают друг другу. Ладно. Начинаю чуточку уточнять. Через пятнадцать минут четыре незачета. Начинаю озабочиваться: что делать, если все они так ответят? Когда им пересдавать? Когда мне принимать хвосты?!
Опять иду курить и звонить моему старшему — декану. Телефон не работает.
За спиной деликатно покашливают. Староста.
— Вичславаныч, чего нам париться полночи-то? Девчонки очень просят: пожалейте их! — и пододвигает ко мне общую тетрадь, внутри которой что-то выпирает.
Беру тетрадь, открываю, стопка пятирублевок, этак на пару моих зарплат. Представляю, что вернусь сейчас в класс из учительской уже купленный с потрохами. И с удивлением понимаю, что взять эти деньги не могу. Матерю себя последними словами, но отодвигаю тетрадку и говорю:
— Это потом… — Иду в класс. Говорю: — Зачетки мне на стол, стопками, аккуратно!
В воздухе разливаются нежность и всеобщая удовлетворенность. Мало надо для счастья. Вот они, зачетные книжки.
Достаю свой многострадальный рубль, чтобы не потерялся, прячу в карман. Распяливаю зев портфеля и валом ссыпаю туда зачетки. Девы в удивлении. И тут я им говорю спокойно:
— Девочки, всем завтра в девять ноль-ноль быть у ректората.
И хочу выйти. Отчаянный женский многоголосый вопль. Толпа припирает меня к стулу, я понимаю, что не уйти. И тут меня прорывает. Но почему-то я не могу сказать ни слова, просто мы смотрим друг на друга и все. Вываливаю зачетки из портфеля, беру пальто, шапку и ухожу в рабочую общагу, где мне, молодому специалисту, по столичному блату выделили тоскливое койко-место для жизни. На ходу уже бросаю:
— Завтра в обед на кафедре.
Наутро прихожу на кафедру попозже. Володи Глебова, заведующего, нет: на совещании у ректора. Шкурой чую за спиной внимательные взгляды. Приходит завкафедрой, почему-то слегка приятно взволнованный, отводит меня в сторонку и говорит:
— Слушай, тебя проверяли, кто-то наблюдал. Поздравляю, уже знают, что ты не поддался на провокацию, отказался от взятки. Молодец, я так и думал про тебя. Работай спокойно.
А я в этот момент некстати вспомнил про тот последний рубль: забыл его в общаге, вечером его уже не обнаружилось, ужинал в тот день дома у декана Валентина Янцена, доедали остатки новогоднего стола, говорили о поэзии, играли в карты не на деньги.
…Я еще полтора года что-то читал у этих заочниц. И мне кажется (или все-таки кажется?), что никто никогда больше не относился ко мне с таким теплом и непринужденностью, как эти полсотни молодых веселых баб. Даже, кажется, романы были…
Можно по-всякому решать учебные проблемы — видит Бог, буква закона часто глупа. Но когда один человек платит другому чистоганом ни за что, в сердцах у обоих — у обоих! — вызревает рано или поздно одно чувство.
Что-то вроде ненависти.
«Когда б вы знали, из
какого сора…»,
или Легенды о провинциальном соцреализме
Как я побыл Львом Толстым, или, точнее, его рецензентом
Июль месяц. Несусветная жара. Захожу на огонек в журнал «Литературный Киргизстан». Накануне редактор Жирков в лаконичной форме отверг мою поэму: ты еще не классик поэмами шпарить!
Ладно, родненький. Поглядим, кто тут классик.
А в редакции — аврал, да какой! Кипы пыльных рукописей, неизвестно откуда извлеченных, стройными стопками громоздятся перед столами Жени Колесникова и Саши Никитенко — соответственно, ответсекретаря и редактора отдела, в клетушке с пишмашинкой слышен грозный баритон секретарши Любы.
— Граждане, — спрашиваю сочувственно, — в чем дело?
Граждане не особенно приветливы. Оказывается, какой-то борзый непечатный автор написал огроменную жалобу в отдел пропаганды ЦК, что вот, мол, журнал творчество трудящихся не только не пропагандирует, но и вообще не отвечает им, заелись.
Замечание доводится до руководства Союза писателей, а оттуда, со второго этажа, уже с утроенной энергией падает на первый этаж, где сидит очумевшая русская литература маленькой, но гордой республики.
Так что перед самыми отпусками руководство журнала получило по мордасам за отношение к трудовому народу и неукоснительное задание срочно ответить всем непривеченным авторам за все накопившиеся годы.
Во мне нет отчетливого злорадства по этому поводу, тут же все — мои друзья. Кроме главного редактора. Ага! Меня пронзает некая идея, и я понимаю, что сама судьба привела меня сюда сегодня. Ну, брат Елдырин, жди конфетку…
Начинаю с машинистки Любы:
— Любаня, жалко мне тебя, вид усталый. Отдохни, что ли, а я пару писем тебе напечатаю.
— Ой, да стучи на здоровье, я хоть пиалку чаю выпью, — печально радуется Люба.
Пишу, пока она не догадалась взглянуть мне через плечо, в трех экземплярах, первый — на бланке журнала:
«Уважаемый Лев Николаевич!
Редакция внимательно рассмотрела присланный Вами роман «Война и мир». Тему Вы затронули важную для нашего народа и страны, много патриотических страниц, описаны интересные события истории.
Но у Вас отражена преимущественно жизнь аристократов, а вот народ представлен урывками. Кроме того, в Вашем романе герои постоянно говорят на французском языке: наш читатель этого не поймет.
Да и роман у Вас очень растянут. Прямо-таки эпопея. Вы пишете, что готовы дать сокращенный вариант. Но даже после существенных сокращений литплощадь журнала не позволяет публиковать Ваше произведение целиком.
Пишите и высылайте нам свои произведения.
Напишите какой-нибудь рассказ. К примеру, о Севастополе.
Желаем Вам успехов в художественном творчестве!
Главный редактор…
Ответственный секретарь…»
Захожу к Колесникову, сую бумагу — его подпись в переписке с авторами вторая, но редактор, конечно же, подписывает последним.
— Жень, Жирков чего-то торопит.
— А, давай, — ответсек хмуро и надменно бубнит вслух текст письма, а я жду, что он пошлет меня. Нет, однако.
— Так, Лев Николаевич… Расписались тут романами, тоже мне, толстые нашлись, иху мать… На вот, передай!
Захожу к Любе:
— Родненькая, — лениво так шепчу. — А занеси редактору, сразу на стол, человек ждет, да и Колесо торопит!
— А иди ты, и вы оба, и твой автор этот, и все! — невнятно огрызается Люба, но встает, топчет сигарету в блюдечке и — всего-то через коридор — заходит к редактору Жиркову. Письмо ложится сверх всех таких же. Мне в щелку все видно. Шеф его читает. Отрывается. Смотрит на стену перед собой — какого лешего он там видит? Долго смотрит. Опять читает, задумчиво кивает. Хмурит брови. Ну, все, думаю, попали! Нет, размашисто ставит подпись — и письмо ложится в стопку готовых ответов авторам.
Люба выносит оную стопку, чтобы рассовать эту чушь по конвертам. Стащить мое письмо не проблема.
Наступает момент истины — пора мщения!
Беру первый экземпляр. Поднимаюсь к литконсультантам. Играют в шахматы. Плохо играют, но зато на рабочем месте. Старый писатель про нефтяников, дядя Толя Сальников — матерый враг Жиркова. А может, друг. Поди разбери их.
Показываю письмо. Читает. Пожимает плечами. Приходится разъяснять, кто такой Лев Николаевич, автор «Войны и мира». В ответ веселое удивление. Мы совместно гнусно хихикаем. Ухожу, но старый консультант накрывает письмо широкой ладонью:
— Ты оставь, оставь бумажечку-то, дай мы завтра над ей поржем…
Ладно, не жалко, читайте!
Развязка неожиданная — такого не ожидал даже я. Литконсультант дядя Толя тащит утром это письмо кому-то из секретарей Союза, потом оно попадает на стол к Первому. Учитывая втык из ЦК, Жиркова вызывают на второй этаж. Прежде чем все расшифровывается, он получает такую нахлобучку, какой никогда не было, кажется, в его несколько трусоватой жизни.
Но все тайное становится явным — и вот на следующий день редактор Жирков с отсутствующим видом говорит в пространство:
— А ты, Шаповалов, как единица русской литературы в нашей республике для журнала теперь не существуешь. Свободен!
Я смотрю ему в глаза, сжимаю кулак и несколько сгибаю руку в локте для интернационального дружественного жеста, но когда взгляд редактора резко перемещается на эту мою часть тела, руку я все-таки выпрямляю: надо же меру знать. Главное, я с ним рассчитался, а там поглядим…
Поэтому я только и говорю, но негромко:
— А вот хрен! — и гордо выхожу из редакторского кабинета. Минимум на полгода…
История сия, однако, имела два дополнения, оба странно похожие на аппендиксы.
Аппендикс первый.
Сколько-то лет спустя вспоминаем эту хохму за пивом, и вдруг Женя Колесников, ее краеугольный герой, говорит мне:
— А ты что же, не знаешь, какие у меня неприятности потом чуть не случились?
— Откуда мне? — говорю.
— Вот слушай. Видать, этот чертов анекдот гулял-гулял да и догулялся до самого верха, и принял при этом совсем иной вид. И на какой-то совещаловке подходит к редактору Жиркову сотрудник одного из соответствующих отделов ЦК и злобно так ему: «Чо, эй, мне сильно надо получать тут за вас по шее от секретарей, а?!» — «А в чем дело?» — Жирков таращит непонимающие глаза. «Оказывается вы там, в журнале своем, совсем наглые, а?! Прислал вам крупнейший писатель из РСФСР роман, а вы его — на… Хоть бы отрывок напечатали. Дружба народов, дружба литератур, а? Что скажут, а? Короче там, чтобы завтра этот сотрудник от редаксыя освободил!»
И вправду, чуть не уволили.
Аппендикс второй.
Моя однокурсница, прекрасная поэтесса, старый друг, пишет художественно-автобиографическую книжку, где вымышленная героиня (о ней в третьем лице:«Она…») проделывает тот же фокус со Львом Толстым, что и я. Прочитав книгу, удивленно вопрошаю по телефону:
— Эй, родненькая, ты чего это?
Она удивляется:
— Так это твоя с Любаней работа?
— А то! — говорю.
— Ну, прости, братан, я за эти многие лета и забыла, кто чего натворил. Ощущение — вроде как мы все вляпались.
— Понимаю, — говорю ей. И ведь вправду понимаю: все у нас было общее. В том числе и писатель Лев Толстой.
Как я издал избранные переводы и раньше времени стал классиком
Это вообще ужасно простая история.
Вся наша писательская жизнь в эпоху советской многонациональной литературы шла под знаком: как бы издать большую книгу! Не написать — ибо мы эти книги писали, и в этом была наша жизнь. И книги писали мы совсем неплохие. В 80-е годы, да и всегда в СССР, издать книгу было порой делом всей жизни. Сейчас это невозможно представить. Но книги тогда — читали. И ба-альшой вопрос: что было лучше — годами ждать издания и знать, что тебя будут читать, или, как сегодня, издаваться на здоровье и знать, что читать твои книги некому.
Короче говоря, я к тому времени уже многое перевел из киргизской поэзии, лет мне было примерно почти столько, сколько Пушкину на Черной речке. И захотелось мне издать избранные переводы. Тем более, что тогда я к этой переводческой миссии в своей жизни относился серьезно, искренне верил, что это дело важное и нужное, знал, что кем попало оно исполнено быть не может. Ну, насчет последнего — так оно, видимо, и было. А вот остальное…
Процесс пробивания книги в издательстве — это всегда тема детективного романа. Я начал разрабатывать план.
И тут вызывают меня в Союз писателей на совещание, которое проводит Чингиз Торекулович Айтматов. А он говорит, что, мол, скоро съезд писателей в Москве, к нему надо бы писательский пленум провести во Фрунзе. Все в раздумье: на какую бы такую актуальную тему провести этот пленум, да чтобы в Москве одобрили?.. Тут как раз меня и озарило. Вылезаю:
— Чингиз Торекулович, а вот давненько мы о переводе серьезно не говорили, а тема-то ведь вечная и живо, так сказать, трепещущая.
— А что, точно, — несколько даже оживился спокойный и вальяжный Чингиз Торекулович, — вообще что-то о переводе помалкивать стали. Слава, изложи ролевые соображения, сойдитесь там, в секретариате, а я позвоню Москве.
Москве (секретарю правления Союза писателей СССР по национальным литературам Юрию Иванычу Суровцеву, а значит, и первым лицам СП, которые его в этом деле неукоснительно слушались) идея вполне понравилась. Ее потом лет шесть муссировали на весь Союз. Дело завертелось.
Работать никто не любит, так что когда я зашел к Ч.Т. с конкретным предложением помочь в этом деле, большой очереди в приемной не было, и секретарша Ира удивила меня:
— Иди, шеф тебя спрашивал.
Шеф был вполне благосклонен и добродушен.
В результате (по моим ненавязчивым предложениям, дополнительно продвинутым через аксакалов) доклад поручили писать активному знатоку проблемы М. Рудову (тогда еще не совсем профессору, но…) и обстоятельной, исполнительной, очень доброй К. Джидеевой (на всякий случай супруге третьего секретаря ЦК).
А вот проект постановления пленума назначено было создавать именно мне. Что мне, собственно, и нужно было.
Прочее нетрудно предугадать. Я этим своим планом поделился с молодым переводчиком Алмазом Атамбаевым, он от души похохотал и мою авантюру полностью одобрил. Дело в том, что я вложил в постановление писательского пленума пункт типа «пропагандировать творчество киргизских поэтов на великом русском языке, по какому случаю подготовить и регулярно издавать избранные переводы лучших русских поэтов-переводчиков…» Составил список ближайших изданий, где на первое место, ни на минуту не усомнившись, поставил себя.
Так началось издание серии «Мастера художественного перевода Киргизии». Чтоб вы знали, она просуществовала несколько лет и умерла только вместе с СССР. Вышло несколько книг. И все они, между прочим, были отмечены всесоюзным вниманием. Нам завидовали все русские переводчики союзных республик — такой серии никто там не придумал.
Знаю одно: если бы не все это, не было бы ни моей книги «Арчовый костер. Киргизская поэзия», ни последующей большой переводческой работы, ни судьбы — такой, какую подарил мне Бог и с удовольствием подкорректировал я сам.
Сейчас это почти что единственный памятник переводческому труду целых поколений. Как не вспомнить ахматовское: когда б вы знали, из какого сора растут, собственно говоря, стихи и прочее…
Как я беседовал с эпическим героем Манасом
Тысячелетие уникального киргизского эпоса «Манас», проведенное под эгидой ООН, было замечательным культурно-политическим деянием, привлекшим некое всемирное внимание к маленькой стране. Был в этом мегапроекте и великий смысл возрождения культурных архетипов на земле, которую едва ли не списали со счетов. И, как всегда, горячие просветительские головы начали продвигать духовные результаты и новые идеологемы в сторону полного абсурда. Это ощутилось, когда расплодились толкователи «Манаса» с неоконченным начальным образованием либо с университетским (что было еще страшнее). Процесс этот сейчас вроде бы поутих, но кто знает, где и в каком виде вынырнет левиафан мистико-мифологической мешанины и как это отразится на будущих поколениях, если болонская бомба окончательно взорвет слабеющую систему светского профессионального образования. Что уж тут говорить, если ректор серьезного университета славянского мира и профессор столь же серьезного университета Балтии на одном из международных фестивалей по эпосам народов мира обратились ко мне с вопросом, в котором звучало нечто паническое: «Слушай, вот эти ребята, певцы «Манаса», они верующие, они религиозные деятели шаманизма? Они же верят в Манаса как в живое существо, точнее, в существо высшего порядка. У вас что, наука уже совсем того?..» Я, едва не до слез обидевшись, успокаивал своих коллег, а сам думал о том, каково было молодым преподавательницам, которые буквально вчера, по пути с фестивальных секций в гостиницу, попали в один автобус с этими молодыми манасоведами и едва не получили по шее, позволив себе усомниться в реальности прошлого существования эпического героя и его существования нынешнего — в виде архаичного божества…
Где-то три десятка лет тому назад автор этих заметок был включен (почет для молодого доцента и переводчика) в авторитетную комиссию по творческой реабилитации некоторых значительных деятелей киргизской культуры, репрессированных в 30-е годы. И было мне в ходе культурно-восстановительных мероприятий поручено переводить фрагмент из трилогии «Манас». Взял я, как сейчас помню, оригинал, взял подстрочник, сел и — ни слова!
Обычно я работаю легко, приходилось порой ежедневно выдавать переводы на горa — и не по «сорок стихотворных строк» (чему научал меня наставник Семен Израилевич Липкин, это была его, «липкинская норма»: абсолютно без выходных — он так, во всяком случае, говорил). Экстремально бывало и по шесть сотен этих самых ежедневных переводческих строк, что уж тут греха таить. Но тут — как заколдовали. И стало мне нехорошо от этого, тревожно как-то. Сроки были установлены жесткие, но тревога была отчего-то какая-то иная, помимо всего этого. Я каждый день подходил к столу с надеждой. Все было напрасно. Как результат, конечно же, довел я себя до не самого стабильного состояния.
И вот однажды, ночью, мне приснилось, будто я беседую с какой-то козинцевски-гамлетовской нематериальной глыбой, источающей неприязнь, враждебность, и понимаю, что это и есть герой Манас. С обидой говорю ему, что у меня проблемы с переводом поэмы о нем. И вроде бы мне глыба эта весьма неприветливо отвечает что-то вроде «Отвяжись!», и мне становится легче. Просыпаюсь абсолютно успокоенный, сажусь за работу — и текст пошел!
Повторяю: это было на самом деле, думайте что хотите.
Через пару дней встречаю своего старшего друга МараБайджиева, классика киргизской прозы и драматургии и наследственного манасоведа — его отец так и умер в тюрьме, обвиненный в насаждении вредоносного националистического эпоса. Рассказываю ему обо всех этих чудесах, а он радостно так, с завораживающей убежденностью заявляет: «Это к тебе Манас приходил и разрешил говорить о нем. Так что не болтайся тут, в городе, а дуй домой и переводи!»
Прошло, как водится, десятка два лет — всего-то.
И принял я участие в одном большом телевизионном цикле об эпосе «Манас». И читал отрывки из своей поэмы «Рождение манасчи (эпического сказителя, рапсода)». И рассказал об этом самом эпизоде, о встрече с пугающим собеседником. Понятно, да? Я по телевизору подробно рассказал народу моей страны, как ко мне ночью явился Манас, etc… Черт меня дернул откровенничать.
Ну, телепередача прошла…
Спустя некоторое время я заметил, что на меня многие стали внимательно посматривать на улице. Стали здороваться незнакомые старики-аксакалы. Молодежь в нашем дворе поспешно подбирала окурки, когда я там появлялся. Какие-то молодые люди, таксисты, владельцы авто стали активно предлагать бесплатно довезти меня до университета. Студенты умолкали, когда я шел по коридору…
Я ничего не понимал, но несколько обеспокоился. Беспокойство нарастало — я почувствовал себя в осаде, реально понял, что такое мания преследования. Я даже изменил свое мнение о Киркорове (он как раз в то время дал, что ли, пинка какой-то шустройрепортерке).
И только потом, совершенно случайно, доискался причины.
Оказалось, эпизод с моей поэмой о сказителе и, главное, рассказ о том, как я, профессор Шаповалов, лично общался ночью с героем Манасом — да! — не ушел в архив, телевизионщики его сохранили и потом это место из передачи дополнительно повторяли на утреннем экране месяца два в 8 часов утра, когда люди собираются на работу!
Тогда-то я с ужасом понял: вся так называемая антирелигиозная пропаганда и все накопленные человечеством знания о природе мироздания — полная чушь. И учи ты современников хоть в пяти университетах, у них в голове — те же мифологемы, что и триста лет тому назад…
Я вообще все сильнее подозреваю, что шарообразности земли и происхождению от амебы люди поддакивают из вежливости, из трусости или в угоду моде — точно так же, как в 60-е барышни закатывали глаза от стихов, а на самом деле думали об иных приятных материях.
…Сейчас уже никто не предлагает бесплатно отвезти меня на такси, никто не просит благословить. И окурков во дворе хоть отбавляй.
Надо бы что-то придумать. Может, новую телепередачу?
Архиполитическая жизнь и все-все-все
Как я выбирал Папу Римского,
или Нечто о киргизской государственности
…Когда к последнему пленарному заседанию спокойно и торжественно подкатилась международная конференция, на которой и было намечено объявить примерный возраст киргизской государственности — да нет, какое там примерный, точный возраст: 2200 лет! — все высокие научные гости собрались у меня в проректорском кабинете.
Этому предшествовала длительная цепь событий.
За год до этого инициативная группа гуманитариев высказалась за скорейшую разработку проблемы национальной государственности, что для молодого суверенного государства было вполне актуальным делом. Президент страны идею одобрил, но предупредил, что знает наши горячие суперпатриотические головы и настоятельно надеется, что исторический анализ будет беспристрастным и доказательным. Началась работа с накопленными материалами, прошел один круглый стол, второй, затем серьезная конференция, в дело были вовлечены ученые немалого количества стран, специалисты, много лет занимавшиеся историей Великого шелкового пути.
Настало время итогового форума — международной конференции, которая проходила в стенах Национального университета. Университетом руководил академик Аскар Какеев, советник президента. Мне в ту пору довелось быть проректором по науке.
Так вот, конференции осталось работать час, не больше…
Изящный, улыбчивый и бесконечно тактичный Аскар Чукутаевич, когда хотел (точнее, если было нужно — но даже не ему, а тому, чьим советником он являлся), мог перевоплотиться в клинок из бесшумной дамасской стали. И когда мне было сказано, как всегда негромко: «Вячеслав Иванович, я отбываю к руководству. Прошу вас завершить конференцию в срок и обеспечить официальное принятие ее резолюции, лишенное двусмысленностей и вполне конкретное», — это мне говорил клинок. И он же добавил: «Конечно, вы понимаете, руководство настаивает: результат должен быть строго научно обоснованным, без всяких спекуляций, а то наши подхалимы будут кричать, что мы старше египтян!»
И отбыл.
Все читали романы Мориса Дрюона, его сериал «Проклятые короли»? Там кардиналы тянули с выборами папы, но их заперли и заложили двери кирпичами. И когда стало нечего жрать, они быстренько выбрали папу. На свою шею.
Тут было, конечно, несравненно мягче. Однако…
Сначала всех именитых гостей с решающим голосом я потихоньку вытащил из актового зала, где кипела конференция и гремели остальные ораторы-патриоты, и провел полегоньку к себе в кабинет. И объявил, улыбаясь: «Вот проект резолюции нашей конференции. Если есть редакторские замечания — вот Юля с компьютером. Вот коньяк, вот кофе и чай с шоколадками. Вот я».
Еще я сказал, что вот, мол, ключ от кабинета, я кладу его в карман, и никто не выйдет отсюда, пока мы не определимся в резолюции с возрастом кыргызской государственности, а при этом прошу учесть, что конференции осталось работать от силы час. И приветливо засмеялся.
Мы уже хорошо знали друг друга, некоторые — много лет. Поэтому все восприняли ситуацию с доброжелательными улыбками. Другое дело, что улыбки были слегка озадаченными.
Только сразу спросили: а где ректор?
Вызван наверх, будет нескоро.
А связаться?
Никак, там мобильники сдают охране.
Все цивильно, но ключ от кабинета я все-таки спрятал у себя. Не отбирать же: проректор по науке — лицо официальное. Я все же отменно нервничал: крупные ученые, ситуация дискуссионная, не дай бог не так поймут, при всей пиететности могло так рвануть, что мало не покажется.
Однако ж ключ не понадобился. Спорили только по формулировке. Но уж тут душеньку отвели, грызлись ожесточенно. Как спорили! Ах, какие же это были имена! — академик Массон, похожий на памятник самому себе; сосредоточенно-скорбный Кляшторный; задумчивый Худяков; добрейший Ху Чжен Хуа; монументально-равнодушный Байпаков; наконец, во главе угла, академики Плоских, Какеев и иже с ними профессора из Киргизии. И казалось, что со стен одобрительно кивают обычно отрешенные академики Радлов и Бартольд, сенатор Семенов-Тян-Шанский и генерал Пржевальский, разведчик Чокан Валиханов, добрые, ни в чем не повинные евреи Бернштам и Абрамзон… А в глубине, за ними, в полутьме тысячелетий горят очи Искендера Двурогого и Шаньюя Модэ, Аттилы и Тохтамыша, железного Тимура-Хромца и императора Ци Шихуанди! И все это, смягчаясь и обволакиваясь лаской, застывает на фоне всегда немного печального, с тонкими чертами лица, на котором ненавязчиво живет прикрытый ресницами всевидящий и всепроникающий взор… Лица Аскара Акаевича.
В общем, сошлись на непререкаемости источника — на том, что нам 2200 лет, о чем, собственно, и говорится в бюрократической записке императорского чиновника и философа-мудреца Сыма Цяня (145—84 гг. до н.э.) «Хуннская генеалогия». Китайские знатоки перевели иероглиф натюркский как «Кыргыз Го», а вслед за этим философ и историк Какеев — как «Владение Кыргыз». Все было научно бесспорным, ключ, на минуточку, был у меня в кармане…
Так я на свой лад спасал историю кыргызской государственности.
P.S. На всякий случай у меня в архиве хранится текст резолюции с собственноручными подписями крупнейших кыргызоведов из Москвы и Пекина, Баку и Абакана, Петербурга и Алтая, Алматы и Тегерана, Новосибирска и Урумчи… Весьма представительный документ. Оригинал!
Точно такой же, какой был передан президенту Кыргызстана.
…И только потом в братских республиках, очнувшись, заголосили, что их государственность еще старше!
Никак мне не забыть нашего друга, либерала-правозащитника из Казахстана — Болата, театрального режиссера. На одном из нашенских творческих банкетов он сказал: «О, братья-киргизы, как же вы молоды, ниспошли аллах здоровья вам и долгой жизни. Сердце мое тонет в печали, когда я думаю о древнейшей во вселенной казахской государственности. Ведь мы произошли — от инфузории!.. Или, как минимум, от амебы!»
Но право первой ночи — у нас.
И добавить тут нечего.
Как я чуть было не назначил в Туркменистане нового митрополита
Приехали мы в 2002 году в Ашгабат весьма представительной кыргызстанской делегацией на юбилейную международную научную конференцию, жили в отеле «Шератон», встречались с Туркменбаши, и вообще жизнь была прекрасна. Туркмены в стране Туркменбаши, оказывается, делают прекрасную водку под названием «Туркменбаши» и с тостами за Туркменбаши прекрасно умеют ее употреблять. Талантливые люди! Поить и кормить нас начинали с утра, и, как мы ни сопротивлялись, к обеду жизнь была еще прекраснее.
И вот как-то сошлись мы перед обедом в вестибюле отеля. Стоит наш лидер, академик, замечательный ученый и чудесный человек (назовем его для удобства В.М.), поглаживает свою седую роскошную львиную гриву, о чем-то думает… Мы с ним перекинулись парой слов, я не спеша пошел через огромный вестибюль к лифту.
А тут какая-то толпа женщинок с постными лицами — догадываюсь, что это или верующие или — хуже того — правозащитники. Точно православные, тусовка у них вроде бы. Я прохожу себе мимо, а они у меня спрашивают: «Извините, скажите, кто это?» — и показывают на В.М.
Если бы мы с утра не приняли в четырех местах по нескольку рюмок за здоровье Туркменбаши под давлением гостеприимных хозяев, мне бы и в голову не пришла невинная шутка. А тут черт меня дернул. «Это? — говорю. — Что, сами не видите — митрополит Бишкекский и Среднеазиатский, Владыка Владимир. Только он инкогнито, видите — не в рясе, а в пинжачке».
Ка-ак они бросились всей толпой на бедного академика, да как стали ему руку целовать! Он ничего и понять не успел, как рука уж обслюнявлена! Он давай их о чем-то спрашивать, а руку, бедный, прячет, прячет, а они ее находят, находят. А я приостановился на полпути к лифту, мне интересно, чем это кончится. Стою, приветливо улыбаюсь. Не знаю, что они ему сказали, но на меня показывают. В.М. повернулся в мою сторону, я на миг вгляделся в его налившиеся кровью глаза — и побежал к лифту что было сил. Но он побежал еще быстрее. И все же бог меня спас, за мои-то грехи: успел я закрыть двери лифта. И прятался потом чуть ли не сутки.
Когда мы улетали в Алматы, подмывало меня спросить у В.М., почему он не остался в Ашгабате — митрополитом. Но вовремя понял: в самолете-то не убежишь!
И промолчал. Впервые в жизни.
Как меня президент Акаев с президентом Ельциным знакомил
Помните анекдот о Васе и Папе Римском? «Синьоры, это кто там, на балконе Ватикана, рядом с Васей стоит?»
Ну так вот…
В году где-то 2004-м Борис Николаевич, уже в качестве экс, объезжая друзей, приехал в Кыргызстан. Фонд Ельцина построил в Чолпон-Ата прелестную церквушку-часовню. Наши возвели такую же маленькую и прелестную мечеть. Олигарх Керексизов сделал щедрый подарок, где венцом была рампа зрительного зала — живая сцена вечернего Иссык-Куля.
Все было невероятно красиво, причем (что на официальных торжествах бывает нечасто) — с безукоризненным чувством меры.
Но перед этим…
После литургии и мусульманского молебна, символизировавших открытие храмов и дружбу конфессий, Борис Николаевич и Аскар Акаевич двинулись в сторону импровизированного театра.
По обеим сторонам аллеи стоят приглашенные: не было, конечно, ни одного случайного человека — спецслужбы постарались. Народу, тем не менее, много (мало народу в таких местах, ясное дело, не бывает). Патриотическая элита стоит тесным строем, плечо к плечу, неподвижно, как на плацу. Дистанция соблюдается и наблюдается профессионально.
Видно было, что дипломатично улыбающийся Акаев, тем не менее, думал о нескольких вещах сразу, но манеры киргизстанского президента были, как всегда, безукоризненными, и он легко и непринужденно вел высокого (во всех смыслах) гостя между шеренгами патриотов. А гость уже, по здоровью, не принимал, был абсолютно трезв, и поэтому в его доброжелательной улыбке, полной обаяния, чего-то все же недоставало, какой-то привычной россиянам ельцинской настроенности на энергичную импровизацию.
В шеренге меня, ростом маленького, мои старшие товарищи — ректор Национального университета, мой непосредственный шеф академик А.Ч. Какеев и вице-президент Национальной академии В.М. Плоских — заботливо выставили вперед — точно как школьника родители на первомайском параде: а то не увидишь.
Видимо, при приближении президентов шеренга поджалась, чуточку подалась назад, и этого хватило, чтобы я на какое-то мгновение оказался в одиночестве, так сказать, перед историей.
В это время Аскар Акаевич, плавно помавая рукой, что-то говорил Ельцину, тот его слушал. И тут…
«А это… — взгляд и рука президента Кыргызстана буквально споткнулись о мое лицо, хоть я был в метрах пяти, — а это… Шаповалов…»
В ответ президент России меланхолично проследил за направлением руки президента Кыргызстана, сверху вниз изучил мое лицо и понимающе кивнул в ответ: «А-а…»
Доброжелательно улыбнувшись, протянул мне руку. Я ее пожал.
Рука бывшего властителя России была узкой, сухой, прохладной и совершенно безвольной. Я почувствовал, как безмерно устал этот человек.
Нет, это надо было видеть. Вы, читатель, можете себе представить этот сюрреализм?! Шиза! Абсурд! Один президент страны говорит другому президенту, другой страны: «А это Шаповалов». В смысле: «А это вот та самая египетская пирамида». А тот в ответ: «А-а!» В смысле: «Ну как же, слыхивал, знаю, вот она какова, однако!»
Шеренга ошарашенно молчит. Похоже, несколько подрастерян и Аскар Акаевич. Я стою и думаю: ой, приехали!
Ну первые лица проследовали дальше.
А потом, не сразу, шеренга неудержимо заржала — министры, аппаратчики, директора, генералы… Кажется, что хохот этот не смолкает и поныне. Поэтому сейчас, много лет спустя, если идут рядышком академик Плоских и академик Какеев и в этот миг им попадается автор этих строк, то Аскар Чукутаевич ласково говорит Владимиру Михалычу, показывая на меня: «А это…»
И академик Плоских откликается: «Ой, что вы говорите!» — и протягивает мне руку.
Но это другая рука.
Как я встретился с Оперуполномоченным
Света Л. (она в таком варианте имени и печатается вот уже несколько десятилетий:Света), прекрасная, между прочим, журналистка, неувядаемо очаровательная женщина и хороший друг, как-то мне звонит. Происходило это в бытность ее в руководстве знаменитой тогда бишкекской «Вечерки», а я был каким-то официальным лицом и чьим-то советником. В общем, звонит она, приглашает на какой-то брифинг и назначает время.
С «Вечеркой» я всегда дружил и отказываться не стал. Но, вот ей-богу не помню, что за повод был и чего я туда поехал. Да и тогда, кажется, не понял. Но — приезжаю. Между прочим, весь только из Франции и во французском прикиде и парижской шанели…
Брифингом не пахнет.
С несколько напряженными лицами Света и еще один зам подводят меня к одинокой фигурке у панорамного окна, представляют. Меня. Кому?!
Вот, мол, такой-то и такой-то…
Смотрю, мужичишка маленький, с меня ростом, но хилый какой-то, слегка утомленный, точнее, примятый. На лице тоже что-то такое, будто он не до конца понимает, куда попал. Нет, не то чтобы растерянное явно лицо. Просто — неадекватное. Луноход к нам приехал…
Я ж не дознаватель! Вижу — руководство газетное куда-то тихо смылось. Вижу — разговора не случается. Спрашиваю (чтобы опять же разговорить), как наш город, как впечатления, ездил ли гость на Большое озеро, как обстановка в Москве складывается?.. В ответ рыбья реакция и печальные глаза.
— Ладно, — говорю. — Приятно познакомились, большое впечатление, вот моя визиточка, ежели чем могу — подскочу, какие проблемы. — На слова «какие проблемы» отклик — кратковременное слабое оживление физиономии.
На следующий день свирепо звоню Свете:
— Какого вы там меня вытаскивали, и кто это, и нафига я там нужен был, и куда все разом слиняли?!
— Ты чо ж, не понял, кто это? — ошарашил ответ. — Ну, ты и дубина, братец! Это ж был…
— Да неужели! — изумляюсь я. — А я-то тут к чему?
— Да человек загрустил чево-то и попросил умного друга к нему приставить, чтоб пообедал его, по рюмке там…
— Ну, хорошо, — я смущен. — Сейчас приеду, повезу его.
— Поздно, — горестно прозвучало на том конце провода. — Он уже загудел, с таксистом, которого к нему прицепили, в гостинице сутки уже квасят.
…И вот все думаю: визитка-то у гостя моя ведь была — чего же он не позвонил? Что ж я лицом бы в грязь, что ли, перед хорошим человеком ударил?! У меня на даче этой водки!.. Лично очищенной!
Эх, Шарапов…
P.S. Ладно, я знаю, что зрительная память у меня никакая — но почему, господи, до такой степени! Ведь и сейчас, клянусь, позовите меня в ту же обстановку и к тем же людям — и я опять не узнаю никакого Павку Корчагина, и опять скажу: «Чем могу быть полезен, уважаемый?»
Эпоха что ли такая…
Как я обрел имя свое
Когда я родился, выяснилось, что моя конфессиональная принадлежность как минимум дискуссионна.
Бабушка по материнской линии, жившая с нами, была староверкой, и все мы были уральскими староверами. Все же хохлы по линии отца были «щепотниками», то бишь православными.
Крестили меня в никонианском варианте, подпольно, крестным отцом в нарушение всех канонов стал священник фрунзенской городской церкви отец Николай, опять же папин приятель. Потом староверная бабанечка меня втихаря перекрещивала (мне это уральская моя милая тетушка поведала лет через сорок).
Сначала нарекли меня Андреем.
Буквально через несколько дней отца зовет к себе председатель Президиума Верховного Совета Киргизской ССР ТурабайКулатович и говорит что-то вроде: «Кузьмич, у тебя, оказывается, тесть недалеко от Кремля, а ты молчишь, от нас скрываешь, аполитично поступаешь. Так вот, твой уважаемый тесть желал бы, чтобы его внука назвали в честь его любимого начальника Вячеслава Михайловича Молотова. Так что иди, выполняй. А по-нашему его Исламом будем звать».
Папаше моему все это было в высшей степени пофигу, он улыбнулся, они, кажется, с Турабай Кулатычем выпили по наперсточку (в точности не знаю), и он отправился выполнять.
Так обрел я имя свое.
Вот, все собираюсь заглянуть на могилки — к Вячеслав-Михалычу, и Турабай-Кулатычу, и Иван-Кузьмичу. Следует, наверное, доложить, как жизнь проживаю.
Или уж не надо спешить, все равно когда-то ведь встретимся, не так долго уже осталось, а там и отметим…
Мемуар в заключение:
сколь прекрасен шашлык из молодой собаки!
Страна советов. Середина 80-х. Место действия — городок Фрунзе, тоже столица себе… Действующие лица — мы с прошлым одноклассником, ныне эпизодическим другом Борей З., с нашими семьями. Мы еще молодые, чуть старше Христа, а жены, наверное, помоложе, ближе к Магдалине. Впрочем, чего про Магдалину не знаю, того не знаю.
Ехали мы — уж не помню, не то на моей «Волге», не то на Борином «Москвиче».
Вокруг машины было лето — еще молодое, хорошее, без бешеного зноя.
И кроме жен, кажется, были дети. Да, дети были, да, голоса, глазенки… А вот кто это был из нашего общего немаленького поголовья — не вспомню.
По улице Двадцать второго партсъезда (а может, был это уже трансформированный из партсъезда Ленинский проспект), напротив камвольного, в общем, комбината, стоял мангал, горел огонь, и сначала никого не было. Мы ехали себе мимо, когда внезапно взору явился шашлычник со здоровенным подносом, укрытым полотном. Это был золотозубый Саид, мой давний приятель (а у кого в городе не было в ту пору с полдесятка знакомых шашлычников!), и я тормознул: «А чо, возьмем?» Поскольку намеревались на пляж, на озерко, неформально именуемое «Пятой ГЭС», жены и дети идею горячо поддержали.
Тут же начала формироваться очередь — и Боря, с хорошей реакцией, стремительно ссыпался через газон и встроился в тыл.
Впереди стояли два хмельных пролетарских мужика, которые сразу завладели первой небольшой решеткой шампуров; за ней на мангал придвинулась решетка побольше — палочек тридцать; палочки по тем временам были маленькие, и все это копейки стоило, да уж…
Больше шашлыка вроде и не было — нехороший симптом.
Надо было что-то придумывать.
Но вот беда: перед Борей стояла большая дама — башня этак два на два, в соломенной шляпке, тоже ростом с небольшую беседку, и дышала, как паровоз на финише. Я (да, теперь помню точно: за рулем был я) подошел попозже, как бы со стороны. Были у нас по тем временам кое-какие способы разруливать очередь: вся страна состояла из очередей и стояла в очередях, и почему, собственно, шашлыку быть исключением? Но тут вряд ли реально было на что рассчитывать.
Долгим взглядом посмотрел я на приятеля Саида. Но тот указал глазами на тетку и пожал плечами: что тут, типа, поделаешь…
А к даме подошли еще три такие же шляпки — и нам, чей аппетит уже начал разыгрываться, поплохело: шашлык из ближайшей партии явно не светил. Правда, как-то сразу подруги той, великобашенной, несколько засомневались: вот надо ли, да в такую жару, да в таком месте…
И тут в душе начал рождаться робкий замысел! Удачно, отметил, что стою в стороне от друга Бори и вообще от очереди. Да нет же, ни фига же не выйдет! Но делать все равно было нечего, что ж не попробовать…
Оглянувшись на открытые двери авто, я увидел пессимизм во взорах жен. А были мы мужьями молодыми, слишком недавно женатыми, чтобы не вспыхнуло желание у обоих совершить какой-то подвиг, пусть маленький. Опять же в компашке с Борей совершить подвиг ничего не стоило: окружающие считали, что у нас обоих был один папа — Остап Бендер.
Глянул я на своего клона, он обозначил в ответ понимание.
Что ж, я легонько встал сбоку, возле дам, выразительно повел носом: «Гарью, что ли, пахнет?..» Мужиков впереди, конечно, не пробило, а женщины начали деликатно нюхать пространство. Одна из дам пожаловалась: «Ой, в такую жару и так у вас дышать нечем…»
— Астму в два счета здесь вот так зарабатывают, — печально сказал я, ни к кому не обращаясь.
Боря не встревал. Но Саид, тертый парень, коротко глянул в мою сторону.
— Да и накормят не знаешь чем, — продолжил я уже совсем тихо, как бы себе под нос, но чтобы услышали… — Гнилье, да в жару…
Дамы нервно глянули в мою сторону.
— А что же вы, молодой человек, стоите здесь, в очереди? — ядовито поинтересовалась та, что обратилась ко мне.
— Я-а?! — тихо возмутился я. — Да чтоб я такое ел!.. Я вообще водитель — вот, пьяных подвез, пожрать им захотелось. А вы, наверное, нездешние?
— Мы в гостях, — доверительно сообщила мне последняя дама, самая молодая и блондинистая. Подруги начали прислушиваться.
— А, ну тогда стойте, стойте. Покушаете… Вам тут в новинку покажется.
— А чево это в новинку-то? — лениво поинтересовалась «башня».
— А сами вы откуда собственно? — Я улыбнулся. — У нас места гостеприимные, оригинальные…
— Из Кингисеппа, недалеко от Ленинграда, — улыбнулась блондинка.
— А-а, тогда вы много корейцев не встречали.
— Не, у нас им не климат, — заржала «башня».
— А то вот, — показал я на Саида, потомственного, в десятом колене правоверного сына древнего уйгурского народа. — Вот он — южный кореец.
— А при чем тут вообще корейцы? — это опять вторая, въедливая.
— Ну как при чем! Их же национальная еда — все исключительно из собачьего мяса! Дворняжек бедных ловят. И породистых бывает.
— Что-о?! — поворотились ко мне сразу все четыре кариатиды. — Это как понимать?!
— Тихо, — сказал я, — это же национальный вопрос! Тихо!
— Ну, так и что он жарит, из чего он жарит?
— Откуда я знаю? — возмутился я. — Что, спросить трудно? — И через головы уже хорошо продлившейся и возмужавшей очереди спросил наглым голосом, на два порядка громче, чем следовало бы: — А скажи, уважаемый, собака у тебя старая или молодая?
Очередь лениво повернулась ко мне общим хмурым лицом: что за идиот тут думает, что острит…
Умница же Саид, уже, видимо, просчитав мою нехитрую игру, раскрыл в ослепительной ухмылке свою немалого размера золотую пасть и, лихо раскидывая похмельным мужикам первую партию шампуров, солидно ответил хорошим баритоном:
— Молодой, молодой! Старый сабак вчера был.
И вот тут-то из глубины очереди умильно, блеющим голоском вступил Боря:
— А сучка? Или кобелек? А то кобелек он тово… воняет…
Очередь, уже не сдерживаясь, свирепо зарычала, а четверка дам, не прощаясь, рванула к переходу. Боря же бросился к освободившемуся Саиду, доставая деньги из кармана.
Когда мы вдвоем с хохотом тащили шампуры, лук, хлеб и прочее к машине, «башня» на зебре оглянулась и, кажется, все поняла: ох, каким тяжелым был этот взгляд!
Но зато летний день на берегу водохранилища получился таким чудесным, таким нескончаемым!..
Как вся та эра, что закончилась когда-то.
________________
1 Озеро Иссык-Куль, город Чолпон-Ата.