Перевод Тамары Гаидаровой
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2015
Гурам Одишария — родился в
Телеоператорам ВСЕХ СТРАН посвящается
Любой митинг — всегда один и тот же митинг
Как всегда, просыпаюсь задолго до рассвета. Кручусь, кручусь в постели, безостановочно переключая телеканалы… Местные, чужие, трансатлантические… В конце концов застреваю на местных. В ту же минуту пульт теряется в постели. Да где ж ты там прячешься, где, чтоб тебя… Ох, шайтан!..
Ньюс: микроавтобус, перевернувшийся на автобане, беспомощно растопырившиеся колеса, весь разодранный, обгоревший, дымящийся. А в микробусе — трупы, обугленные, тоже еще дымящиеся. Пожарные. Пожарная машина. Полицейские. Автомобиль полиции. Множество других автомашин.
С обеих сторон «пробки».
Надо было снять издали тоже. Из-да-ли тоже.
Это были студенты, они спешили на панихиду по отцу товарища. Почему так поздно?.. Из двенадцати уцелели только двое: водитель и какой-то низкорослый паренек. Видимо, микро боком ударился о бордюр, потом перевернулся, и его протащило метров сто, наверное, в криках и воплях пассажиров, в скрежете металла о бетонку и бордюр. Говорили, что его баки были полны бензина, и скорость — не меньше ста двадцати. Может, кого-то неудачно обогнал или его самого неудачно обогнали. Да и автобан — из новых, выстроен наполовину.
Мне надо было снять и издали. Около полуночи, когда наша машина пробиралась сквозь «пробки» к TV-компании, хорошо были видны и дым, и огни автомобилей. Но мы спешили. Больше всех спешила Нини. Ее торопил продюсер, намертво впившийся в мобилу Нини. Материал пустили сразу, как приехали, без монтажа, «грязный». Несмотря на нескончаемый лепет по мобиле, к приезду в TV текст у Нини был почти готов.
Я вернулся домой заполночь. И все-таки проснулся до рассвета. Как всегда.
Нет, все же трупы (или покойники? Как-то слишком библейски звучит — покойники) надо было снять крупным планом. Другой оператор так бы и сделал: ведь налицо — десять трупов!
Вытаскиваю с полки пистолет, спрятанный за выцветшими книгами. Вынимаю обойму, по одной вытряхиваю из нее пули. Пули падают на одеяло, глухо позвякивая друг о друга. Ну и как ты поживаешь, Святой Петр?! Петр-р-р Бер-р-р-е-тт-а! Arrive derci, амиго! Петр-р-ручио!
Не сегодня — завтра убью его! Завтра соберется намного больше народу. Позавчера было 50 тысяч. Вчера — 70, завтра толпа будет больше 100 тысяч. Может, и 150. Тем более, что они начали голодовку.
Завтра, завтра убью. Завтра!
Возвращаю мои пули в обойму моего пистолета, и все это — вставляю в «Беретту». И становится смешно. Представляю, какое у меня сейчас лицо. Собираюсь человека прикончить — а мне смешно. Ну и шалунья же ты, жизнь! Засовываю «Беретту» обратно за пропыленные книги.
Спускаюсь в магазин, покупаю чай. У меня есть немного сыра, кусок хлеба. Ржаного хлеба. А сигареты кончились. Как обычно бывает в фильмах — у главного героя неожиданно кончаются сигареты.
Во дворе минут пятнадцать ожидаю Нини. Такая она — для нее оговоренное время ничего не значит. Холодно. Ноябрь. Время от времени срывается дождь. Наконец-то на повороте к моему дому появляется синий «Фольксваген».
Пыхтя, взбирается по подъему «фольксик». И Нини всю дорогу пыхтит, как и ее автомобиль. Домашние собаки и их хозяева с годами становятся похожими друг на друга, точно так же и машины со своими владельцами.
Сначала заезжаем на TV. Беру камеру. Нини ненадолго задерживается у продюсера. Минут через десять мы уже на митинге.
«У-хо-ди! У-хо-ди! У-хо-ди!» — скандирует толпа перед зданием парламента. Пожалуй, уже больше ста тысяч. Жаль, надо было сегодня взять его с собой.
Прямо посередине проспекта, или в самом центре митинга, устанавливаю камеру, поправляю штатив. Проспект закрыт для автомашин. Ну, ноженьки мои, крепитесь, не подведите! Должны выдержать — целый день нам стоять здесь. Я надеюсь на вас. И вы тоже, нервы мои! Нер-виш-ки!
Моя Нини затерялась в толпе — ищет респондентских клиентов.
Иногда в торопливо пробегающих свинцовых облаках призрачным «летучим голландцем» проскользнет серебристый диск солнца — как в фильмах про Гарри Поттера. Иные из облаков наполовину освещены, то есть полупрозрачны, другие же — сумрачно-черные и тучные.
И сам митинг тоже свинцового цвета. На этом месте — на проспекте перед парламентом — собравшийся в любое время любой митинг черно-свинцового цвета. И так уже лет двадцать. Необъезженное, неукрощенное пространство, мустанг какой-то. Проспект-мустанг.
Вторая наша камера работает на ступеньках парламента, третья — на улице, круто сбегающей с Зеленой горы.
Значит, первая — моя. Камера. Я снимаю выступающих, снимаю издали. Сегодня политики авансцены выступают редко, все больше неизвестные и малоизвестные говоруны. Поют, читают стихи, орут. Иногда «зуммирую» лица митингующих: вот девочка, одна из участниц конкурса задниц; мужчина, который прямо-таки с благоговением держит в руках только что купленный лаваш; седая женщина, которая крестится так, словно в трех ее сложенных щепотью пальцах зажат гвоздь, и она поочередно вбивает его: в голову, в живот около пупка, потом — в правое плечо, в левое, и снова в голову… А тот тип — в одно время популярный до тошноты политик, чей взгляд раньше был похож на взгляд боксера, готового нанести нокаутирующий удар; еще один седовласый мужчина, у которого такое лицо, — он, наверное, плачет, напиваясь…
Нини ведет какого-то клиента. Перед камерой почти у каждого — ангельская улыбка и богобоязненная поза. Потом другого типа приводит, третьего… Я, Нини и моя камера выглядим, думаю, забавно. Если к тому же посмотреть немного издали — нас и не заметить, потеряемся в толпе митингующих. Из еще большей дали — и сам митинг потеряется, растворится в просторах Земли. А если смотреть из еще, еще большей дали — и сама Земля растает, исчезнет в Космосе. Еще, еще и еще дальше…
И сегодня я устану до изнеможения, а ночью мои кости-суставы заноют, заскулят, как щенки кавказской овчарки, покинутые в горах темной ночью.
А тот… Он и сегодня здесь. Я сразу узнал его по длинным волосам. Марио Чимаро, да?! Завтра я тебя отчимарозю. Я и мой Святой Петр.
Я выстрелю в тебя почти в упор, задырявлю пулями сбоку, трупизирую тебя филигранно. Камера будет стоять сама по себе, будет работать за милую душу, закрепленная на штативе. А я подойду к тебе совсем близко и выстрелю как раз в тот момент, когда толпа будет выть не «У-хо-ди! У-хо-ди! У-хо-ди!» или еще что-то бранное, нет, я выстрелю, когда все будут скандировать: «Ро-ди-на! От-чиз-на! Ро-ди-на! От-чиз-на! Ро-ди-на! От-чиз-на!» — протяжно, с чувством, словно заздравный тост. Мать твою!.. Ни одна душа не услышит выстрела, и ты не услышишь, ведь у PIETRO BERETTA и глушитель имеется. Утром я забыл совсем, не вспомнил о глушителе. Pardon. В бок вмажу тебе, чтобы пули прошили-разодрали сердце-печень-кишки. Правда, это не блуждающие пули, но и они, как спринтеры, промчатся в твоем теле, перехватят дыхание и остановятся лишь после твоего последнего вздоха. Так и будет! Увидишь, братан!
И может, хоть тогда, наконец, успокоится моя душа!.. Твою мать!..
Ладо
С утра мы крутились на «Фиате» Ладо возле самой линии фронта: снимали солдат, пейзажи в черном дыму (в нескольких местах горела военная техника), были в окопах. Раз даже чуть не накрыли нас миной с другого берега реки (с той стороны линии фронта) — желтый «Фиат» Ладо издалека был хорошо виден. Я сидел за рулем, Ладо — снимал своей новенькой японской видеокамерой. Потом мы вернулись в город. Дорогу мне показывал Ладо. Иногда он снимал и улицы города. Мы свернули на приморский бульвар. Солнце, розовое, как оперенье фламинго, опускалось на горизонте. Мы проехали мимо двухэтажных домов. Возле одного из них глухо урчал танк. Ладо тогда снимал море и солнце. Когда мы приблизились к ресторану, стоящему на камнях у самого берега, неподалеку от нас в море что-то взорвалось. Мы остановились. Оглянулись. Стоявший у танка солдат наводил на нас свою «Муху». Задним ходом мы возвратились к танку. Сквозь грохот танка мы все-таки разобрали рев солдата: «Зачем нас снимал?! Не снимать нас! Отдай камеру!» Мы не выходили из машины. Солдат бросился к двери со стороны Ладо, пытаясь отнять камеру. Ладо камеру не отдавал. Она была включена и снимала нашу возню. Как оказалось, танкисты приехали на разборку с кем-то: «Оставьте в покое наших телок!» Ствол орудия был наведен на чей-то балкон на втором этаже: «Уничтожим!» На балконе стоял офицер и кричал танкистам: «Ребята, это же недоразумение, мать их… Сядем, побазарим, мать их…» Когда я остановил машину, Ладо положил камеру у себя в ногах. В это время танк взревел и с грохотом пополз задним ходом прямо на нас, весь окутавшись густым сизым дымом. Солдат успел отскочить. За ревом танка я не услышал, завелась наша машина или нет. Пока я разбирался, траки танка со скрежетом опустились на капот машины со стороны Ладо. Мы с Ладо вцепились в ручки дверей, но их заклинило наглухо. Обе. Гусеницы танка с капота медленно перебирались на крышу «Фиата». «Фиат» сминался, как пивная банка. Я ухватился за Ладо. Ноги его потихоньку исчезали в смятом металле, тело, плечи… Голова Ладо лежала возле моей головы. Он еще дышал. Я выглянул наружу. Думал, в последний раз вижу море и заходящее солнце. Крыша ложилась мне на голову, я едва дышал. Несмотря на оглушительный рев танка, я услышал, как хрустнуло и сломалось мое плечо. И я потерял сознание. Когда пришел в себя, я лежал уже на асфальте и кто-то обливал меня водой. По-моему, это была женщина. В этот момент со стороны ресторана показалась «Шилка», я вскочил и побежал к какому-то дому. Кричал: «Идут! Всех передавят!» В доме мне навстречу выскочила молодая женщина с крашеными волосами. Я прижался к ней, спрятал голову у нее на груди: «Всех передавят, идут! Идут!» Женщина гладила меня, даже, кажется, целовала. Меня с трудом от нее оторвали: «Тебя надо отправить в больницу». — «Задавят!» — «Не бойся, это наша «Шилка», наши они». — «А вы-то сами, вы — кто?!» Танк стоял возле «Фиата» Ладо. Я так и не разобрал, включен был его мотор или нет. Пропали все звуки и все цвета. Желтый «Фиат» Ладо стал белым. Ладо лежал на асфальт между танком и «Фиатом» — совершенно почерневший, будто кто-то вылил на него ведро туши. Мне показалось, что солнце поднялось к зениту. Я опять отключился.
Кладбище ног и рук
По коридору без остановки ходит отец парня, которому только что отрезали ногу, курит сигарету за сигаретой. Больше там никого нет — в коридоре. Из палаты слышно бредовое бормотание раненых. Хирург просит меня помочь. Мы идем к лестнице. Под лестницей стоит ящик от снарядов. В ящике — уложенные в полиэтиленовые пакеты ампутированные конечности раненых солдат. Там три отрезанных ноги и одна рука. Через заднюю дверь мы выходим во двор. Я несу три пакета, хирург — один.
Вскоре мы оказываемся на больничном огороде.
Складываю пакеты на землю.
В огороде, возле грядок с помидорами и огурцами, заступом копаем яму. Потом вторую, третью, четвертую. Хирург достает из кармана листок бумаги, рвет на четвертинки, пишет фамилии солдат и кладет по одной в пакеты.
Я подсвечиваю ему фонариком. Затем мы укладываем пакеты в ямы и засыпаем землей. Ямы становятся похожими на маленькие могилки. Из сложенных неподалеку досок берем четыре узкие дощечки и втыкаем возле могилок. Земля мягкая, заточенные дощечки легко входят в нее.
Пишем на дощечках фамилии хозяев конечностей. Фамилии пишу я, авторучкой, а хирург держит фонарик.
В огороде больницы уже около сорока таких могилок. Крошечное, мини-кладбище, кладбище рук и ног. Большинство этих могилок никто не потревожит, но если умрет какой-нибудь из их хозяев, тогда придут, заберут части тела умершего — чтобы похоронить вместе с телом. На этот раз в большой, настоящей могиле.
Хирург продолжает копать ямы:
— Они нам завтра понадобятся.
Мы готовим пять новых погребальных ям — для рук и ног.
Вернувшись в больницу, сразу же засыпаю. Сплю в кресле, прижав к груди видеокамеру.
Глубокой ночью неподалеку от больницы разрывается несколько снарядов. Сначала сверкнет, как молния, потом раздастся взрыв. Да упади снаряд хоть мне на голову, все равно не пошевелюсь, так устал.
На рассвете выхожу во двор. Один снаряд разорвался у самого кладбища конечностей. Вокруг разбросано несколько рук и ног. Доски, земля, руки, ноги… Все перемешалось.
Из глубины огорода выходит хирург, в руке у него нога.
— Принеси заступ, будем копать ямы.
— Да, но…
— Что «да, но…»?
— Чья рука, чья нога?..
— Я все помню, с фамилиями… Заступ неси…
Копаем ямы, собираем разбросанные по огороду доски, руки, ноги…
Выбираю кадры
Студия TV, где работаю — «NEW VISION», — попросила военные кадры. Бегу домой, и из старого шкафа в коридоре выволакиваю со всех полок запыленные кассеты. Включаю телевизор, видеомагнитофон. Выбираю кадры. Дорога с ободранным асфальтом. Капот нашего побитого «Фиата». Въезд в село. Кое-где сожженные дома. Полуразрушенная психиатрическая больница. Зима, война. Вокруг ни души. Второй этаж психушки. В комнате с выбитыми стеклами, №14, на старенькой железной кровати сидит старушка, на вид лет семидесяти (а может, и намного меньше). Закутавшись в одеяло. Сидит, уставившись в пол, точнее — в одну точку на полу. Позже нам сказали, что она, прозванная здесь «Царица Тамара», уже лет тридцать находится в здешней психушке. Через три месяца после начала войны вместе со всей деревней бежала от войны и психбольница. «Царица Тамара» тоже бежала. Но через неделю вернулась — в свою психбольницу, в свою комнату, на свою койку. Вне психбольницы для нее везде была чужбина.
Этот материал не подойдет студии NV.
Кассета. Просматриваю кадры
Танк-мародер. Нагруженный коврами, стульями, одеждой. Там же и телевизор. Кавказское чудовище.
Кассета. С надписью «Вой» (то есть отснятая во время войны)
На Приморской набережной три солдата расстреливают мужчину. Мужчина средних лет, в гражданском. Плеск волн, «голоса» «калашниковых». Мужик кричит: «Пацаны, вы что?! Пугаете, да?! Ну, какой я изменник! И вы поверили, что я указал им дорогу?! Ладно, хватит вам, довольно!» Слова его тонут в звуке автоматных очередей. Человек падает, содрогаясь всем телом.
Вой
Снятое другом: война, лес, лето, линия фронта. Куда-то несется корова с автоматом на шее. Вдогонку за ней бежит солдат, настигает, отнимает оружие. С той стороны, из окопов противника, слышны свист и хохот. Никто не стреляет в солдата. Пригнув голову, он бегом возвращается в свой окоп.
А дело было так: недалеко от окопа паслась корова, все ближе и ближе подбираясь к окопу. Голодные солдаты решили поймать ее, затащить на веревке в окоп и заколоть. Веревки-то и не было. Один солдат высунулся из окопа, накинул на шею приблизившейся корове ремень своего автомата, потянул. Испуганная корова так дернула головой, что вырвала из его рук автомат и припустила в сторону позиций противника. Солдат предпочел смерть потере оружия, но со стороны противника никто в него не выстрелил.
Вой
Берег моря. Солнечный день. Солдаты «рыбачат» — бросают в море «лимонки». Глухие звуки разрывов. Снимаю издалека. Один из них тащит противотанковую гранату. Выбегает самый здоровый, эдакая дубина, и изо всех сил зашвыривает гранату подальше в море. Граната раскрывается в воздухе и медленно опускается на парашюте. Солдаты не ожидали этого. Видимо, никто из них никогда раньше не видел гранаты с парашютом. Морской ветерок относит гранату к берегу, прямиком к ним. Испуганные солдаты опрометью бегут от нее. Граната взрывается на прибрежном песке.
Тогда солдаты еле остались живыми. Я тоже. Хорошо еще, что снимал издали.
Кадры, кадры
Отчаянно, по-женски кричит горящая заживо собака и несется к кустам. Я не успел снять, как детки участников пикника облили бензином бродячую собаку и подожгли. Хотя снял, как перед этим прикармливали собаку и детки, и их родители.
Кадры, кадры
Человек из правительства. Иностранцы, иностранцы. Еще один правительственный чиновник. Иностранцы. Чиновники из правительства передают право собственности на какой-то курорт, сроком на пятьдесят лет. Красивые девушки вносят огромный белый торт — горный мини-курорт, заснеженный, с белыми горами, лыжными трассами, домами, с горной узкоколейкой и крохотным поездом. Потом вносят зеленый торт — с хвойными мини-лесами, с дворцом, с фонтанами из минеральной воды. Разрезают и белый, и зеленый торты. Разносят на тарелочках. Улыбаются. Пьют шампанское.
Клаудия
Я познакомился с Клаудией утром, ранним-ранним утром. Тем ранним-ранним утром, когда меня никто не узнал. Я столкнулся с соседом, поздоровался, а он не узнал меня. Но кивнул головой в ответ. Не узнал меня и зеленщик. И продавщица семечек тоже. Я подумал, может, я вчера вообще в автокатастрофу попал или во сне брожу, может, я — мертвый и потому меня никто не узнает.
Я проверил, отражаюсь ли в тонированном стекле стоящего у тротуара автомобиля. Да нет, это я, из плоти и крови. Я есть «я». В стекле следующего автомобиля еще раз изучил собственную анатомию. В тонированных стеклах мы хорошо отражаемся — и деревья, и дома, и люди. В городе почти на всех машинах затонировали стекла. Ты смотришь в окно на хозяина машины, но не видишь его. Он смотрит на нас и нас видит. Как в фильмах про секретных агентов.
Да-а, в то утро я должен был убить Чимаро. Марио. Может, потому и не могли меня узнать.
Когда ты очень хочешь убить кого-то, тебя не узнают и не видят.
А бывает — некоторые на улице со странным любопытством разглядывают меня. После этого в скором времени обязательно заболеваю. Перед убийством Чимаро, как перед болезнью, по-видимому какие-то нездешние сущности сопровождают меня, а люди чувствуют их или видят — третьим глазом.
Клаудия стояла возле автобусной остановки. Как выяснилось позже, ожидала такси. Вскоре понял, что она — из Европы. Мне показалось, что я попал в какой-то фильм семидесятых годов прошлого столетия — красивая молодая блондинка ожидает возлюбленного на остановке автобуса.
Я остановил машину. Улыбнулся ей и проинглизировал:
— Don’t you wait for me?
Она улыбнулась в ответ и сказала мне на моем родном языке, только что выученном и неважном:
— Почему иногда ты обычно опоздаешь… вы?
Так я познакомился с этим милым и странным существом. Она оказалась журналисткой — в ее рюкзачке лежала видеокамера. Она торопилась на открытие новой вышки «Super Line»-а.
— Я тоже еду туда, — не растерялся я.
Я позабыл о Чимаро. С ума сойти!
— Я тоже журналист, — представился я. А это уже была чистая правда. Она обрадовалась.
Мы отъехали от города километров на двадцать.
На одной из зеленых гор, на верхушке огромного железного креста смонтировали вышку «Super Linе»-а. На открытии присутствовало около двадцати человек. После коротких выступлений владельца железного креста и менеджера «Super Line»-а верующие опустились на колени, а остальные сразу же задействовали свои свежеподключенные мобилы. Я заснял крест с вышкой, антенну, людей. Но в моих кадрах чаще всего можно было видеть Клаудию.
Потом я пригласил ее в ресторан, в «Золотой фазан». Там, где стоит «Золотой фазан», есть горячий серный источник. Согласно легенде, вскоре после рождения Христа, этак лет через двести-триста, какой-то царь, охотясь, подстрелил из лука фазана. Но судьба решила, что фазану мало будет одной смерти, и упал он прямо в ту горячую воду. Короче, сварился в источнике. Довольный своим успехом, царь и великий стрелок приказал построить на этом месте город! Построили. А потом, недавно, всего лишь два-три года назад, возле самого источника построили и ресторан.
В «Gold Pheasant»-е нам поднесли курицу. Курица была как бы фазаном, украшенная искусственными перышками и крыльями золотого цвета.
— Это фазан? — спросила меня Клаудия.
— Курица под гранатовой подливой.
— Да, но… А фазан?
— А фазаны все давным-давно улетели.
Клаудии не понравилась жареная курица, украшенная фазаньими перьями. Мы вскоре покинули ресторан, переполненный народом, песнями и нестройным шумом.
Клаудия — жительница Лондона, но сама она парижанка. Лондонская француженка. Она работает в Лондоне, часто бывает на Кавказе. Снимает и документальные фильмы. Для меня иногда наши с Клаудией отношения означают слияние душ Аполлинера и Шекспира одновременно. Я не преувеличиваю. У нее синие-синие глаза, белая-белая кожа и красные-красные губы. Она как бы повторяет цвета флага своей Родины — Франции, и такая красивая, что это всегда меня пугало, да и сейчас пугает.
Когда ласкаю Клаудию, в мои ладони переходит ее теплая и нежная энергия и сердце становится легким, как парящий в воздухе пушок одуванчика.
После той встречи мы часто бывали вместе. Снимали, как шеф полиции уничтожал перед камерами и микрофонами посевы мака, из которого наркоманы варили себе отвары и вводили в вены.
Снимали и уничтожение марганца (наркоманы марганец используют при изготовлении наркотических растворов).
Сняли и запрет забора воды из истока одной реки, про которую тот же шеф сказал, что из воды источника наркоманы также получают свое лекарство, они варят его прямо из этой воды. У истоков этой реки разместили сто человек с целью обеспечения круглосуточной охраны.
Сняли мы также и презентацию американского прибора, измеряющего содержание в воздухе паров опиума. Вместе изучали кавказский воздух. Оказалось, что по содержанию наркотиков в воздухе мой город занимает седьмое место в мире. Об этом сообщали и CBB и NNC.
Дома у Клаудии есть коллекция привезенных из разных стран камней и веток. Еще у нее есть китайские собачки — Аида и Шанаи. Стены ее спальни увешаны фотографиями, снятыми в разных городах, а фотографии исписаны текстами на несуществующих языках.
У Клаудии фигура Клаудии Шиффер, а груди ее — как у молодой Софи Лорен. И в минуты любви она стонет, как стонут женщины из порнофильмов. Она не похожа ни на одну из женщин моей жизни. Когда она в постели шепчет что-то по-французски, мне кажется, что это другая женщина, а шепчущая по-английски Клаудия — совсем другая. Я прошу ее говорить со мной то на одном языке, то на другом, то на третьем… А иногда прошу помолчать. И когда она умолкает, исчезают и время, и пространство, и я до безумия счастлив.
А однажды, когда мы были в доисторическом скальном городе, она показалась мне похожей на пещерный рисунок, нарисованный миллион лет тому назад. Она часто переносит меня в мир мифов.
Возвращаясь из скального города, мы устроили завтрак на берегу какой-то фригидной реки. Пир на траве. Моне. Мане. Много света, хачапури, помидоры и вино. А Клаудия тогда была похожа на ту самую фригидную реку.
Когда я впервые очутился в Лондоне, мы с Клаудией вдруг оказались в самом центре митинга на главной площади против войны в Ираке.
Этот митинг оставил далеко позади все митинги Кавказа — там шумело народу до двух миллионов, так писали газеты. А война все равно началась.
Мы вместе были и на войне в Ираке и вместе проводили тело погибшего голландского журналиста на его родину.
Дома самым приятным отдыхом для нас было лежать в постели да иногда бездумно смотреть бесконечные латиноамериканские сериалы. Особенно развлекало, когда вдруг на экране выплывала неизвестно откуда бегущая строка: излечиваю геморрой… продаю барабан и гармонь… кого беспокоят запоры, обращайтесь ко мне… имею ультрасовременное лекарство от вшей… минисупермаркет «Голливуд» приглашает…
На банкетах мы приветствуем встречные улыбки, как перелетных птиц. На банкетах, сверкающих полными фужерами и хрустальными люстрами. И на скромных вечеринках-парти… Вольничали и смеялись, а потом вспоминали — со смехом — мини и макси вулканы наших стрессов: войны и укусы ос в детстве, взрывы авиабомб и то, как страшно ругался отец в то время, когда мы сидели в животиках у наших мам.
Когда Клаудия включает свой ноутбук, на экране медленно всплывает золотистый японский иероглиф «счастье», который одновременно иероглиф и Фудзиямы. Фудзияма и… Короче, что-то жутко порнографическое…
После знакомства с Клаудией я потерял ощущение своего возраста — я то ребенок, то старик. Пропало ощущение жизни и смерти — я миллион раз умер в ней и вместе с ней и миллион раз воскрес, и даже не осознавал толком, когда я был или есть живой и когда — мертвый, и что вообще со мной происходит. Интересно, спецслужбы какой планеты подослали ко мне Клаудию?!
Даже одежда Клаудии сексуальна, пропитанная нездешними ветрами. Ветрами пустынь и морей и дальних межпланетных дорог. Ее глаза синие-синие, невиданные на Земле, они — брызги Океана, существующего где-то в другой галактике. В предыдущей жизни она была моей Джульеттой.
Вот уже третий год она пишет мне письма на моем родном языке. Как только на экране моего компьютера промелькнет золотистый фазан, я уже знаю, что она мне написала новое письмо. Золотистый фазан — это Клаудия.
Она изучила географию моего города и всей остальной моей страны по похоронам. Так, недавно мы в приморской деревне оплакивали погибшего нашего друга журналиста…
В последний раз мы вместе снимали бомбежку родного города Сталина. В городе разрушились некоторые дома, но памятник вождя не пострадал. Это бомбинг, вождь!
Сняли и это — устроенный для солдат подиум, прямо на линии фронта. Раздобыли интересный материал — погибли три девушки-модели и пятеро солдат. А семеро солдат были ранены. Солдаты прямо с подиума стреляли из гранатометов. Мировые телеканалы показали его. Крутой получился сюжетец.
А еще — затопленные военные суда в порту. Маленькие суденышки. Мы засняли и эти кораблики и военные катера. И те и эти — затопленные. На мачте полузатопленного кораблика сидела чайка и кричала. Отдыхала.
Только раз мы оставили дома видео и фотоаппараты. Мы пошли на море просто отдохнуть. На море для отдыхающих бедняков. Тогда не было войны. И война отдыхала, как чайка, сидевшая на мачте кораблика. На пляже крестьяне продавали вареную кукурузу, хачапури, семечки, мороженое. Даже живого зайца продавали. Шарики, надувного льва, слона, жирафа, покачивающихся в воздухе на веревочках, как цветные поплавки… Когда мы увидели торговца, обвешанного цветными поплавками, пожалели — надо было взять хоть один фотоаппарат. Пляжный фотограф незаметно сфотографировал нас. Мы дали ему денег. Фотограф таскал за собой на веревке заплаканного медвежонка с перевязанным плечом. Глядя на медвежонка, Клаудия расплакалась.
У моря сила притяжения Клаудии была куда больше, чем у земли.
По ночам мы включали кондиционер. Клаудия складывала на комоде свое портативное богатство — сережки и единственное кольцо. И мы не смотрели телевизор.
В кафе мы почти пьянели. Только Клаудия пьянела совсем немножко, со стороны почти не заметно. Когда мы вот так почти что пьянели, безвкусная музыка в кафе притихала, уменьшаясь, и вырастало, увеличивалось море. И сама Клаудия менялась — ее становилось в семь, в девять раз больше, чем была на самом деле.
На потолке нашей комнаты жили несколько паучков. Среди них была одна большая паучиха. Наверное, паучиха-мама. Мы лежали и задумчиво наблюдали за созвездием пауков, как за маленькой моделью Вселенной.
Там, у моря, я совсем не боялся очкастой бомбы. Как только я начинал предчувствовать ее приближение, я целовал Клаудию, целовал и ласкал и гладил ее волосы, плечи, груди и бедра… А потом устремлялся туда… И проникал туда — в Клаудию, всем телом, ногами, плечами… Как космонавт влазит в свою капсулу. Я готов был втащить туда и наше ложе. О Боже!.. Разве могла бы найти меня там очкастая бомба?! Конечно же, нет! Искала, искала, искала меня очкастая и потом возвращалась назад, в космос, и замирала где-то над Тихим, или Атлантическим, или Индийским океаном. А я дооолго нежился там — в Клаудии — и только изредка выглядывал в иллюминатор.
Монолог автомашины
(Из спектакля «Очкастая
бомба»)
Я ударил его. Я узнал его и как врезал, сразу же. Не раздумывая. Я так долго ждал этого момента. И вот, наконец-то! Я ударил его не смертельно, только ногу ему сломал. Это ничего — он быстро поправится.
А он, разумеется, ни о чем не догадался. Идиот.
Я узнал его издали в этом безумном и одурманенном городе. В городе, в котором странно мечется душа планеты. Где намешаны и другие города — восточные города, западные, а еще — города горние, небесные, подземные. А также люди других городов. В городе, где постоянно ждут Вселенского человека, который придет и скажет Вселенское слово. Бедный, бедный город. Бедный.
Этот придурок не узнал меня. Где ему было узнать, новый хозяин меня перекрасил.
Он вышагивал по тротуару, тут я его и ударил. Прохожие собрались. То на него смотрели, то на моего нового хозяина, и изредка — на меня, наполовину въехавшего на тротуар.
Только уличная собака поняла, что произошло на самом деле… Подошла и заговорила со мной, обнюхала мои колеса, на одном из них обнаружила приклеившуюся жвачку, лизнула ее и потом пописала на колесо, что означало: я твой амиго, не дрейфь!
Мой новый хозяин был поражен. Он был уверен, что затормозил вовремя, что крепко держал руль. Не мог же он догадаться, что все это я сам сделал. Бедный мой новый хозяин, я перед ним виноват, но я не вытерпел и врезал тому придурку!!!
Тому, с поломанной ногой, моему старому хозяину, раньше, когда я принадлежал ему, всегда казалось, что иной раз, пьяный до потери сознания, он сам управлял мною. А ведь это я привозил его домой, чисто и красиво. А на следующее утро он и вспомнить не мог, каким образом добрался до дома. В действительности, ведь это я был его хозяином.
Всю жизнь вот так и берег я его, а он… Убегая от войны, он оставил меня на перевале. Так он отблагодарил меня за верность. Наша собака целый месяц не уходила от меня. Думала, может, хозяин вернется, но потом, когда выпал снег, куда-то пропала. Видно, слишком оголодала. Бедный верный пес — из любви к нашему хозяину все ласкался ко мне, положит, бывало, голову на колесо и дремлет. Хотя вообще-то собаки не любят нас, автомобилей, они часто погибают на дорогах по вине наших дебильных хозяев, да и по нашей вине тоже.
Потом кто-то по моему номеру узнал, чьим я был. Там же на перевале узнал меня. Позвонил ему, и тот по телефону же и продал меня. Сразу продал, даже не приехал, даже не взглянул на меня, в сердце его даже ни словечка благодарности для меня не нашлось. Если бы нашлось, я бы почувствовал, узнал бы.
Сейчас я сам удивляюсь, за что я так его любил. Он ведь был таким же подлым и грязным, как и другие люди. В конце концов, ты же — машина, ну, и оставайся ею, и нечего выпендриваться. Ведь его ложь нам всегда дорого обходилась — и собаке, и растениям в нашем дворе, да и мне тоже.
Сколько раз я развозил по домам целыми и невредимыми провонявших вином и сигаретным дымом его так называемых друзей, еще более двуличных и злокозненных, чем он сам, секонд-мужиков. Чего они только не говорили о нем за его спиной, какие гадости, это знал только я. Он-то догадывался, потому что и сам он был не лучше их, и, короче, так вот они и жили, в ладу и согласии.
Но вот одного из них мне никогда не забыть — больше всех он льстил ему и подлизывался, и больше всех его же и ругал. Разумеется, за спиной.
Спасибо тебе, Господи, что произвел меня на свет автомобилем, а не человеком! Трижды и многажды спасибо тебе, Всевышний!
То тащил с собой какую-нибудь проститутку и кувыркался с ней на моих сиденьях, у меня дух спирало от запаха спермы. Обманывал жену и детей… О, хранителем каких его тайн был я!
Спасибо, спасибо тебе, Боже!
Леса и озера, горы и долины показывал я ему, возил повсюду, но все воспринимал он равнодушно, без волнения сердца. Хоть бы десятой долей моего сердца обладал бы этот бедняга.
Иногда он включал музыку и будто бы слушал ее. Что он мог понять? Только я слышал эту музыку. Только я понимал и музыку и ее создателей. Я ведь был их амиго. Их музыка никогда не уставала звучать во мне, она струилась, как кровь по жилам, и потому мне никогда не забыть той музыки.
О, с каким восторгом понесся я в зеленой тени деревьев в тот день, когда увидел его. В зеленой прохладе деревьев летел я, как на крыльях, чтобы утолить свою жажду мести.
Повторяю, я ударил его не смертельно, только ногу сломал. Если он опять попадется, я опять вмажу, врежу, прибью. И не буду долго раздумывать. Снова сломаю ему ногу. Может, хоть в больнице у него в башке прояснится, почему с ним происходит такое.
Врежу ему…
Да кто же был по жизни более верным ему, этой ошибке природы.
Морской конек
Утром, на рассвете, мне приснился отец. И еще два ангела. Так обычно отец предупреждал меня: посмотри за собой, не заболеть бы тебе. Целый день я чувствовал себя хорошо, но ощущал, что хоть один ангел постоянно сопровождал меня, кружил над моей головой.
Меня и Поля, канадского журналиста, привезли в аэропорт. Двухпропеллерный полувоенный самолет раздражающе рокотал, но я все же отказался от наушников, предложенных пилотом. Сотрудники ООН всю дорогу дремали, временами в тумане полудремы пытаясь поправлять наушники. Наверное, шум моторов все-таки доставал их.
Мы с Полем почти кричали, чтобы расслышать друг друга. Поля интересовали истории о войне, и я рассказывал некоторые из них — Полю повторно, а его диктофону — впервые.
После одного из боев Копалиани и его соратники обменивались с противниками с того берега реки телами погибших. Один из тех, с того берега, перешел за телом сына, а на обратном пути у старика подогнулись колени, носилки, на которых покоился сын, выпали из рук. Отца заменил Копалиани, и вместе с парнем-противником они перенесли убитого на тот берег. На полпути Копалиани почувствовал, что ремень его автомата, в двух местах обернутого синей изоляционной лентой, натер ему плечо. Наверное, очень сильно, так что он снял его и передал отцу погибшего. Всю дорогу отец брел за ними с перекинутым за спину автоматом. И только когда убитого парня положили на машину, он вспомнил про автомат. Отец убитого передал автомат хозяину, повернулся к нему спиной и только тогда разрыдался.
Поль спросил, почему Копалиани доверил автомат, ведь мог же отец убитого выстрелить ему в спину, как врагу. Ну что я мог ему ответить, ведь когда я спросил у Копалиани о том же, тот тоже не смог ответить.
Потом я рассказывал ему о дельфине, расстрелянном солдатами.
Поль вспомнил об одном артиллеристе, который выстрелом из гаубицы поднял на воздух деревянную церквушку — якобы противники использовали ее под склад оружия. Оружия там не обнаружили, а церквушка обратилась в пепел. После войны тот артиллерист заболел неизлечимой болезнью. Поль спросил, не была ли болезнь наказанием за сгоревшую церковь. Я пожал плечами.
Немного поговорили об эзотерике. На полпути, на маленьком аэродроме, мы пересели в ооновский вертолет. Вертолет оказался куда более шумным и совсем не давал нам возможности беседовать. А мне как раз этого и хотелось.
В вертолете мне вдруг вспомнилась успокаивающе-печальная мелодия студенческой поры. И слава Богу!
Когда в иллюминаторе показалось море, показался и город, и как будто даже шум волн проник в салон вертолета. Потом вертолет накренился, и вот так, почти лежа на боку, влетел в город. А море было так близко, что мне захотелось прыгнуть в него. Море — оно такое: чем ближе к нему, тем больше торопишься, на ходу начиная раздеваться.
Море сверкало, переливалось, все из сгущенных пузырьков воды и прозрачного утреннего воздуха.
Родной мой город, который я пять лет не видел. Когда я вспоминаю его на чужбине, сразу перед глазами встает дом моего детства, запотевшие стекла окна, стоящая посередине комнаты керосинка, мама, бабушка, наши родственницы и их беседы, вспоминаются рассказанные ими истории. И главное — море, которое так ласково проглядывает сквозь запотевшие стекла, и серое небо, лежащее низко-низко над морем.
На стадионе, где мы сели, нас встречают три автомобиля и двое мужчин. А еще — уличная собака, такая доброжелательная со своими повисшими ушами.
На бывшей турбазе, используемой в качестве офиса ООН и гостиницы, мне устроили встречу с Джумой. Джума был точно такой, каким я его представлял раньше, — мускулистый, с рябым лицом.
— Это я, друг Вано, — представился я.
— Я узнал вас.
Поля увели по его делам.
Мы уединились в какой-то комнате. Освещенная голубым светом включенных мониторов, комната как будто дрожала. Беззвучно передвигающиеся иностранцы были похожи на инопланетян. Минуты через две Джума перестал обращать на них внимание, он все смотрел мне в глаза, терзая коробку сигарет.
В последнем бою Вано со своими солдатами попал в окружение. Они укрылись в подвале какого-то дома. К полудню из семи человек в живых остался один Вано. Про него тоже подумали, что он мертвый, и один из нападавших вполз в подвал. Того боевика Вано ранил в бедро из револьвера и отобрал у него автомат. Те, из окружения, прекратили огонь, потому что раненый крикнул им: я живой, не стреляйте. Вано дал возможность своему пленнику перевязать рану. Потом они вместе закурили. Разговорились. Раненый — у меня трое детей. А у Вано — двое. И общие знакомые нашлись. Потом долго молчали. Потом Вано спросил, не может ли он как-нибудь ползком убраться отсюда.
— Могу. А ты? — спросил его раненый.
— Вашим не сдамся.
Раненый колебался, но в конце концов уполз. Вано не сдался. К вечеру его убили.
Тот, раненый в бедро, и был Джума. После войны он искал семью Вано и наконец отыскал. Я приехал по его письму, мальчики Вано меня попросили.
Джума расспрашивал меня о Вано, его семье, его детях. Прощаясь, передал завернутую в газетный лоскут коробочку: потом откроешь.
Перед тем как подняться в вертолет, я посмотрел на вислоухую собаку. Она словно ждала нас. Глаза у нее были — как у человека.
С высоты я еще раз окинул взглядом город. А потом уже было видно только море. Я достал из кармана коробочку, развернул газету. В коробочке лежал скелет морского конька, с мизинец длиной. Морской конек Вано! Он поймал его в море до войны, высушил. Носил с собой, говорил: это мой талисман.
Поль расспрашивал меня о Вано и Джуме, но в шуме вертолета я ничего не смог ему рассказать. Расскажу в самолете, сказал я.
И еще расскажу тебе, пообещал я ему, как один парень перед самой войной подарил другу детства бронежилет: мы должны будем сражаться на противоположных сторонах, пусть у тебя будет этот жилет, чтобы не убила тебя моя пуля.
Ничего я не понял из этого твоего рассказа, прокричал мне в ухо Поль. Может, кто-то выдумывает все это?
Я осторожно поместил морского конька между большим и указательным пальцами и посмотрел сквозь него в иллюминатор, освещенный синим сиянием моря. Иллюминатор походил на планету, схожую с Землей, морской конек — на какой-то ее континент. Я почему-то представил, что этот континент не заселен людьми.
Я уложил морского конька обратно в коробочку и завернул в ту же газету. Газета была старая и очень измятая, спортивная.
Внезапно море подступило к самому иллюминатору. Может, нырнуть, подумал я, и вынырнуть где-нибудь на Ямайке.
Море было такое спокойное и близкое, что я испугался, не расстреляли ли нас неожиданно из «Градов».
Море было таким спокойным и далеким, что я подумал: оказывается, где-то здесь потонул «Титаник».
После войны целых полтора года певчие птицы не прилетали в город. Так сказал мне Джума.
Опускающееся в море солнце нарисовало на его поверхности огромный фужер. Широкий зев фужера растянулся на горизонте, а его ножка сужалась где-то на суше, прямо на песке. Мелкие, в пенистых гребешках волны переливались по поверхности фужера, стоящего на песке. Фужер, наполненный морским шампанским с белоснежным сверкающим льдом, превратившимся в осколки.
И в вертолете было жарко. И в вертолете негромко шелестело море.
И вообще, странно шелестящим был тот день.
Была уже ночь, когда я пришел домой. Перед сном послышались голоса запоров квартир и гаражей, и ворот, и домов. Закрывался, запирался, готовился к обороне город. И город, и Земля.
На голоса запоров я на секунду открыл глаза. У моего изголовья сидел Ангел моего отца. Он выглядел печальным.
Любые конкурсы похожи друг на друга — что соловьев, что задниц
Я вижу с балкона, как мой сосед, мужчина средних лет, вертит в руках сигарету. Видимо, он один дома — сам жарит себе яичницу, режет хлеб. Слышу, как он страшно материт кого-то одного. Потом — многих. Завтракает. Пьет водку, лицо его кривится. Его утренняя трапеза какая-то матерно-горькая.
Я спускаюсь во двор и жду там «фольксик» Нини. У стола, стоящего под елками, сидят соседские ребята и пьют пиво. Так как они пьют пиво, то и тосты произносят «наоборот»: «Да здравствуют нелюди!» Еще и еще кого-то здравствуют.
Во дворе гордо расположились черный «Паджеро» и белый «Мерседес». В моем бедно-богатом дворе.
Приглашают к столу, и я выпиваю стакан пива, тоста не произношу. На газете, расстеленной на столе, — нарезанный хлеб, сыр и ободранная тарань. В газете напечатаны портреты восьми президентов. Им кто-то пририсовал усы и бороды, и некоторые из них стали похожи — кто на Гитлера, кто на Сталина, кто на Фиделя Кастро, и даже на Шота Руставели.
Ребята в хорошем настроении, смеются. Рассказывают, как они в деревне хоронили дедушку своего приятеля, как напились и, когда уже несли покойника на кладбище, всем вдруг захотелось помочиться. Очень сильно захотелось. И они побежали, так что намного опередили всю процессию, забежали в лесок у дороги и, не снимая с плеч гроба, дружно помочились под деревьями. Потом, как ни в чем не бывало, снова вышли на дорогу. Дед был известный выпивоха, и такие проделки были в его духе.
Еще рассказали об одном осле: как отправились сельские парни порыбачить, рыбу глушить электрическим током. Погрузили генератор на осла и пустились в путь. В лесу кто-то сказал: давайте проверим, а вдруг генератор не работает. Налили почти литр бензина и завели генератор, не снимая его с ишака. Как взвоет генератор! — и понесся перепуганный до смерти осел. Носился по лесу до тех пор, пока не кончился бензин. По дороге наскочил на управляющего деревней, который ехал на лошади. Управляющий от страха упал с лошади, а осел побежал дальше. Изумленный управляющий, сидя на земле, все повторял: осел с мотором, люди, осел с мотором, люди…
Рассказ об осле с мотором заставил хохотать от души Нини, которая в то утро была совсем не в радостном настроении.
Сиденья «фольксика» были засыпаны цветами акации. Видимо, растяпа Нини оставила на ночь открытыми окна машины.
Мы едем на конкурс задниц. Организаторы долго спорили, как назвать этот конкурс — задниц, попок или бикини. Большинством голосов решили, что «Конкурс попок» звучит грубо и пошло, «Конкурс попочек» — гомосексуально, «бикини» — старомодно, что непростительно для страны, строящей демократическое общество, и, наконец, выбрали задницу. Свободная от бикини, вольная задница. Попка, попочка…
Мы выезжаем на Площадь Чести, или имени Вождя (в недалеком прошлом). По дороге нам встречаются группки из десяти-двенадцати человек, разной окраски, размахивающих флагами, по-всякому расписанными. Флаг держит лидер группы. Это — кандидаты в президенты. Приблизительно тридцать кандидатов попадается нам навстречу. Сегодня, кроме конкурса задниц, отмечается еще и День Самопожертвования за Родину.
Конкурс проводится во Дворце имени того же вождя, в нынешнем «The Caucasian Star». На одной из стен Дворца до сих пор висит полотнище с огромным изображением женщины с губами в ярко-красной помаде. На прошлой неделе здесь проводили «Конкурс губ». На второй стене — такое же полотнище с изображением белой задницы, которая издалека похожа на грушу.
Замечательное утро. Утро — свет помады на удивительно нежном лице города в ожидании нового конкурса.
Рядом с «The Caucasian Star» стоит наш автобус, и тут же наша космоантенна. Скоро нам выходить в прямой эфир.
— Где вы до сих пор?!
Мне всучили ручную камеру, и я вхожу во дворец уже потяжелевшим на шестнадцать килограмм. Нини — за мной.
Ослепительно освещенный зал радостно гудит, волнуется. Верхнюю часть сцены занимает громадный экран. Экран включен. Ведущие — парень с девушкой — проверяют микрофоны. Известные лица. Звезды эстрады. Политики. Журналисты-политики. Политики-певцы.
На сцену выходит первая двадцатка девушек. Пока что на них мини-платьица. Девушкам от семнадцати до двадцати пяти лет. Я приветствую кабельмейстера, поднимаюсь на сцену и начинаю съемку.
Общий план. Одна блондинка. Вторая блондинка. И брюнетка. Их лица, потом лодыжки, колени, ляжки, груди…
— Наклонись и залезь ей под юбку! — слышу в наушнике голос Нини.
Кладу камеру чуть ли не на бедро высокой, немного смущенной блондинке, потом ложусь на пол и снимаю снизу. Я чувствую, как краснеет девушка, но все же продолжает танец.
Восторженный рев зала перекрывает оглушительную музыку, смывает все вокруг. Потом счищает.
После короткой паузы выходит вторая двадцатка. У зрителей отсутствующие, нездешние лица, словно они только что выпали из Шамбалы.
— Бравооо… Ууу! — зал выплескивает сперму восторга.
Среди других я узнаю парней из фанклуба сборной по футболу Кот-д’Ивуара. Они швыряют в сторону сцены пустые и полупустые бутылки от «Коки», лимонада и пива, успевая в то же время материть орущих неподалеку фанов бразильских футболистов.
На секунду выхватываю взглядом раскрасневшиеся лица трех новых и неизвестных членов Академии, их выкрашенные бороды и волосы, их чуть ли не полуметровые улыбки.
Раздается тяжелый звон огромных часов зала. Начинается второй тур. Стрелки часов становятся похожими на два фаллоса.
Участницы второго тура выходят уже в чем мать родила, повернувшись задницами к залу, как рыбы, колышутся в ритме музыки Баха. Зал вопит.
Время от времени ложусь на пол и проползаю между ног девушек.
— Ну, а сейчас «АйЯ!»-население, дорогие зрители, разберитесь со своей избранницей! Наше родное население, вы сейчас — все от «А» до «Я» всего мира! Вас обслуживает мобильная спутниковая связь «АйЯ». Будущее за вами! Не ленитесь, не экономьте денег и эсэмэсьте вашей избраннице! Желаем успеха. Успехов, дорогое, космическое «АйЯ»-население! — верещат в микрофоны в один голос ведущие.
Жюри объявляет, что впереди всех задницы под номерами 7, 4, 37, 20 и 28.
Пот льет с меня ручьем. И моя видеокамера вся в поту. У нее, как и у меня, сердце трепещет. Японская камера. Для меня она такая же одушевленная, как меч предков — для древнего жителя Страны восходящего солнца.
Снимаю большую задницу, потом еще больше, потом пребольшую. Потом самую хорошенькую задницу, потом — застенчивую, потом — наглую, смелую, нежную… На экране снятые мною задницы быстро сменяют одна другую.
Нини ободряет меня: парень-зверь! Нини, Нини! У тебя не характер, а персидский ковер, сотканный в душе. Я почти люблю тебя, Нини.
Одна из задниц дрожит, трепещет теплом будущей матери. Вправду ли это? Или мне показалось?
О, эта 28-я задница! Обладательницу такой задницы, такого сокровища не должны пропускать на таможне без уплаты пошлины. О, эта 28-я! Как похожа она на Джомолунгму, купающуюся в лучах утреннего солнца.
Месяца два назад здесь провели конкурс соловьев. Соловьи соревновались в пении. Конкурс прошел в тишине и птичьем пении. И все-таки — все конкурсы похожи друг на друга — что Мистер Соловей, что Мисс Задница.
Седьмой номер лицом похожа на Мэрилин Монро, волосами — на Джулию Робертс, задницей — на эту, эту… Как ее? Ну, которая застраховала свою задницу на миллион долларов. Мы катаемся по сцене, я и моя камера, ваяем видеолица девушек, видеозадницы. Каждое тело — прошедшая война, сегодняшний фейерверк, завтрашний труп! Нет, нет, только не труп! Сегодня об этом не думай, Ираклий!
Там, в зале, и моя старая любовь, женщина чудесных волос и поцелуев. Может, и ее дочь тоже конкурсантка. Может, это 28-я? Ведь возможно, что эта девушка могла быть моей дочерью? №28! Наши поцелуи и через века отыщут друг друга. Наши поцелуи, подобно улетающим в теплые страны птицам, ищут острова воспоминаний.
«Мисс Задницей Родины» становится №37. Приз в 75 тысяч долларов США и плюс путевка в Пекин для участия в финале «Мисс Задница Мира».
По интерактиву «АйЯ» избранницей, или «Мисс симпатией», становится №7.
А №28?
«Мисс Задница Родины» требует, чтобы на ее заднице написали пару слов. Пишут фломастером. На экране появляется задница «Мисс Задницы Родины» с надписью: «Люблю тебя, мамочка!»
Музыканты ансамбля «Tornado» наяривают прощальный гимн конкурса. Их сменяют музыканты «Океанского ветра» и «Летнего ливня».
На нас, выходящих на улицу, уже с городского неба глядит задница, нарисованная лазером, с надписью: «Люблю тебя, мамочка!» Одно полушарие задницы, с «Люблю тебя…», сияет над главным храмом города, другое — «…мамочка!» — над Зеленой горой, прямо возле телевышки. Вышки, которая сегодня являет собой образ фаллоса. Общенациональный фаллос! Освещенный тысячами лампочек национальный фаллос весь сияет и струится — то красным, то синим, то серебристым сиянием.
Заполночь в одном из ресторанов на берегу реки звезды эстрады и фаны футбола, с участием «известных лиц», тузят друг друга, таскают за волосы, лупят пластмассовыми бутылками. И это снимаю.
Через несколько дней газета «Творец» написала, что №37 совсем не 17–25-летняя, ей вообще сорок три года и, главное, она и не женщина вовсе, а трансвестит. Еще писала о том, что в жюри большинство членов — голубые, лесбиянки и трансвеститы.
Я не знаю, что там с жюри, но №37 действительно не был похож на трансвестита, я сам снимал каждый, каждый, каждый квадратный сантиметр ее задницы и не только.
Вой
Это отснято Лери: необитаемая деревня, аэропорт. Лай собак. Одна армия оставила это место. Другая, победившая, еще не вошла. Ночь. Перед ярко освещенным зданием аэропорта горка трупов, холм, пирамида. Лай собак. Большинство погибших — солдаты. Наверное, их свезли в аэропорт, чтобы отправить самолетом. К горке трупов подступает стадо бесхозных голодных свиней. Горку трупов окружила стая бесхозных псов и яростно отбивает атаки свиней — защищают мертвых людей.
Кадры, кадры
Из получасового отснятого материала на NV-DISCOVERY показывали только десять минут. Вообще-то планировали три минуты, но получилось нечто очень рейтинговое: молодые сатанисты в течение полуторачасового мучительства убивают кошку. Гвоздями, спицами, ножом, ножницами медленно режут на кусочки, колют, рвут. Кошка — еще почти котенок, беспрерывно мяукает и треплет мне нервы. На местных сатанистах — черные маски. Все это происходит на кладбище. Темно, мне надо было осветить кошку — кровь ее кажется не красной, а черной.
Выбираю кадры
Приют для престарелых. Кот по имени Оскар. Вот уже два года, как Оскар живет в приюте. За это время в приюте умерло 25 стариков. За день до смерти Оскар заходил в комнату каждого из них и лизал своим шершавым язычком их руки. У Оскара зеленые глаза. Кто-то сказал, что уберет отсюда этого ангела смерти, но старики воспротивились. Один из них говорит: «Оскар облегчает им предсмертные минуты». Наверное, стариков успокаивает мысль, что перед смертью хоть кто-то, хоть тот же Оскар, не оставляет их и ласкает.
Кассета
Бомбежка. Бегущие люди, звуки разрывов. Упавшая на землю камера снимает корни пальмы — меня ранило в ногу.
Выбираю кадры
Депутат, который что-то рассказывает. Любят обычно такие политики давать ответы на любой вопрос корреспондента, хотя бы и о китайской фонетике. Не по-дой-дет э-тот кадр. Наматываю, наматываю, наматываю кассету. Флиртующий с властью интеллектуал. Еще: блондинка-секс-сотрудница, только не могу вспомнить, чья — интеллектуала или депутата. Наматываю, наматываю, наматываю кассету. И вот это — встреча во «Дворце Хинкали». И вот это — заседание правительства на «Площади Хачапури», под открытым небом. Наматываю, наматываю, наматываю… «Проспект Бикини»… «Шашлычный уголок»…
Кадры, кадры
Тело женщины-самоубийцы. Наполовину снесенный череп. Сыну этой женщины нужна была срочная операция на сердце. Не нашлось донорского сердца. Женщина ворвалась в кабинет врача с прикрепленной к груди запиской: «Пересадите сыну мое сердце». И застрелилась. Из старинного револьвера, не знаю даже, какого калибра. (Дед той женщины был чекистом.) Операцию сделать не смогли. Через неделю скончался и сын.
Вой
Отвоевавшийся мужик рассказывает, как остались на разных берегах реки он и его противник, только двое… Как у обоих кончились патроны. Как прятались за камнями. Как он бросил в противника камнем. Как крикнул ему противник: «У тебя что, патроны кончились?» Как они материли друг друга. Как разговорились потом — окликая и откликаясь. Оказалось, что у них есть общие знакомые. И все же, как боялись они друг друга (а вдруг, на беду, у кого-то патрон спрятан!). И, пока не стемнело, не оставляли они спасительных камней, реку, войну…
Еще кадр: женщина на улице, с тяжелой сумкой в руках, чей-то голос (того, кто говорит, в кадре не видно): эта женщина несет в сумке тело своего ребенка, погибшего при бомбежке.
В коридоре
В коридоре странная тишина. Здесь не слышно далекой стрельбы. Я второй день в больнице. Санаторий, в котором мы жили, разбомбили. Я еще не ознакомился со здешней обстановкой — до нас никому не было дела, здесь день и ночь оперировали.
Несколько человек несут солдата с оторванными ногами. Идут молча, даже звука их шагов не слышно. Осторожно несут раненного товарища. Стоящая у окна женщина закрывает лицо руками.
Присматриваюсь к раненому. Обе ноги у него оторваны прямо у бедренного сустава. Красноватая глина толстым слоем залепила раны. Солдата несут, как цветок в горшке.
Его сажают на покрытый клеенкой стол в углу коридора. Спиной прислоняют к стене. Все операционные столы заняты.
Из палаты выбегает хирург:
— Промедол!
Солдат попал под бомбежку. Взлетел на воздух вместе с взметнувшейся от взрыва землей, ноги ему оторвало, и бросило в свежевырытую взрывом яму.
На раны солдата налипла глина. Хирурги осматривают его.
В кабинете один хирург говорит другому:
— Если мы уберем глину, он умрет через несколько минут, потеряет всю кровь… Глина останавливает кровотечение… Видимо, горячей была земля… После взрыва…
— Может…
— Конченый он…
Выхожу к солдату. Он все еще на стоящем в углу столе, прислоненный к стене. Ему переливают кровь. Он курит. Левой рукой держит сигарету. На нем тельняшка. Он спокоен. Удивительно спокоен. В систему переливания вводят разные лекарства. Его друзья молчат. Они тоже курят.
— Что там на позиции? — нарушает тишину раненый.
Ему говорят, что на фронте дела идут хорошо, что «заговорила» артиллерия.
На белую клеенку вытекает тонкая извилистая струйка крови, просочившаяся сквозь налипшую на тело глину. Глина красноватого цвета. Гончарная глина. Из такой глины делают кувшины и пиалы.
Солдат опять просит сигарету.
— Напишите мне письмо.
Кто-то приносит бумагу, кто-то — авторучку. Один из солдат пристраивается на уголке стола, приготовившись писать.
— Здравствуй, мама… — говорит раненый.
Замолкает. Он затылком опирается о стену, глаза его полуприкрыты. Медсестра приносит пепельницу. Солдат растирает в ней сигарету медленными, медленными движениями.
В коридоре стоит запах крови. Солдат снова просит сигарету. Струйка крови с клеенки начинает каплями падать на пол, вот уже на полу ручеек крови. Санитарка приносит мокрую тряпку.
Воздух тяжелеет. Запах крови становится все гуще.
Солдат подносит руку к пепельнице, растирает в пепел наполовину выкуренную сигарету. Затем сигарета выпадает из его рук, почти сразу падает и рука.
Глаза солдата закрываются.
Он умирает.
В коридоре стоит запах крови. Запах крови по всей больнице. По всему городу. Меня тошнит. Бегу в туалет.
Слышу, как один из хирургов говорит обо мне:
— У него началась аллергия на запах крови, удалите его из больницы.
Здравствуй, Ираклий,
я в Париже. Ночь, звезды.
В твоем городе был один маг, что потушил памятник женщине, такой маг и здесь есть. Он Эйфелеву башню потушил. Вот такие чуды.
Твой город временами — сонет. Он еще и скопированный город есть. Город — ксеро: пабы, рестораны (Мексика, Китай, Ирландия). Но города везде такие. И другие города местами — ксерокопии. У твоего города одна нога стоит в Азии, а другая в Европе, он наполовину старый, а наполовину новый. Здорово!
Половина — ад, половина — рай.
Вспомнилось: мы встретились на какой-то улице, возле какого-то фонтана, ты еще подарил мне какие-то цветы, помнишь?
В твоем городе есть много других городов. И других народов. Душа планеты.
А ты что мне написал: моей стране требуется сто тысяч человеческих манекенов с флагами в руках. Для митингов, для выборов. Для позиции, для оппозиции. Поставишь их на площади, и выберут, кого ты захочешь. А везде так. Всем странам требуются муляжи-манекены. Здесь, там, и дальним, и ближним. И на тех муляжах написано: Made In Mir.
Для твоей книги, может быть, хороша будет такая фантастика: как будто бы существует такая организация «Мухен Интернейшел» Она готовит кладбища для мух и памятники для мух, и надписи для этих памятников. Здорово, да?!
И еще для книги: фиеста икры, когда люди швыряют друг в друга красной и черной икрой. Я снимала в Испании перестрелку помидорами.
Еще есть мучная фиеста, мукой обсыпают друг друга.
Еще кидаются сыром и хохочут. А TV снимает.
Фиеста апельсиновая. Фиеста хинкальная!..
А еще на аукционе продается единственный волосок с головы Ленина. Здорово?
Посылаю тебе фото, Стефан сфотографировал в аэропорту. На этом снимке я выгляжу умней самой себя.
Скоро тебя увижу. Будь умницей!
Целую
Клаудия
Клаудия,
твое письмо вспорхнуло с моего компа, как розовый фламинго, и присело мне прямо на сердце. Ветерок с твоего океана рассыпал твои слова на экране моего компа. О, как громко звучит! Хотя твое письмо написано очень тихим голосом.
Я читаю его и слышу твой голос, и вижу тебя.
Ты хорошо выучила мой язык, я же стал забывать его.
А вообще-то мы настаивали наш язык, как вино. Войны с другими народами, путешественники, торговцы, все вместе и по отдельности, оставляли нам свои слова. А мы мешали и перемешивали эти слова, и вот что получилось. Некоторые оставляли нам свои слова и свои порядки саблями, а некоторые — стихами (что, разве не чувствуется по первому абзацу моего письма?). Может, и ты оставишь нам на память что-нибудь. Хотя бы одно словечко.
Когда ты приедешь? Вчера видел во сне льва. Он встретился мне на дороге и зарычал: ууу! Я испугался, зарычал в ответ: ууу! И проснулся. Один.
Я сегодня дома. Жарко, дышать трудно, но стою, как Великая китайская стена. Листаю журналы в глянцевых обложках. Журналы спрыгивают-запрыгивают (короче, скачут), как цветные резиновые шарики, и, недолго порадовав меня, исчезают. Уже надоели.
В одном изумительная статья: «Почему приумножились в городе мужчины с отрезанными половыми органами и женщины с искусанными грудями?»
Чем занимался в эти дни? Снял презентацию французского супа и музея круассанов. Вчера — сюжет о двухголовой корове. И о коте Оскаре — в доме престарелых. Если Оскар зашел к кому-нибудь в комнату и остался там на ночь, тот человек в течение двух дней умирает. С ума сойти!
Вчера пил коктейль «Засос топмодели».
У нас создали новое NGO «Плюнь в седого». У меня уже 10–15% седых волос среди оставшихся на голове. Может, покраситься?
Отделен от тебя расстоянием в миллион поцелуев.
Ир
Здравствуй, Ираклий,
ты всегда — спешишь, спешишь. И ты торопишься, и твоя страна торопится, и я тороплюсь, немножко и моя страна торопится, но не думаю, чтобы ты торопился больше, чем я. Уже пять дней, как не пишешь и не звонишь.
Давай, построим дом, пригласим людей, выпьем чаю, сделаем хачапури.
Я была в Индии, сняла там Храм Тигра. И помолилась в нем. Почему нет храмов Бабочек? Тигров боятся, поэтому?
А сегодня я в Африке. Знаешь, какое проклятие я здесь услышала? Пусть придут в страну нашего врага машины с Красным Крестом и надписью UN и TV.
В Париже я оставила очень-очень легкую весну. В Лондоне прохладно.
Ты говоришь, что в твоей стране некоторые места для тебя как чужие. Подумай. Может быть, ты чужой для этих мест.
Ты на меня сердишься? Почему? В вашем характере кавказское горючее, чуть что — бах! Иногда ты так взрываешься, так легко загораешься. Бурные вы народы. (Прости, грамматика хромает.)
Для твоей книги. Только это правда, истинное событие: в Латинской Америке один человек подал в суд на Бога: я три толстых свечи сжег, и все равно меня задержали, мне нужна моральная компенсация. Судья сказал ему: «Мы не знаем адреса Господа, сообщи нам, и мы вызовем его на процесс».
Для книги: Стефан снял Преза, который подарил ветерану войны золотой зубной протез. Народ говорил: «О, какой у нас През, молодец!» На протезе было написано: «От президента».
Посылаю тебе фото одного цветка. Цветки его — как маленькие паршютики. Зацветает и посылает на землю свои семена на этих парашютах. Я снимала его в Индии.
Твоя Клаудия
Клаудия,
по ночам мои туфли лаяли (они были из собачьей кожи), мой ремень из крокодиловой кожи рыкал, ремешок моих ручных часов шипел (из кожи змеи), мой свитер из ангорской шерсти блеял… Все это я раздарил людям, и сейчас отдыхаю в тишине.
Под моей кроватью твои тихонько шуршащие чустики. Они и без тебя тихонько шуршат, но не нарушают моей тишины. Наоборот.
Вчера видел тебя по телевизору. Позвонил по мобиле, но твоя была выключена.
Где ты сейчас: в Азии, в Африке или в Америке? Плов вкушаешь, или гамбургер жуешь, или пиццу?
Ираклий
Hai, Irakli,
я в Лондоне. Здесь говорят, что на Кавказе опять будет война, такой маленький блицкриг. Может, не начнется. Но ты все-таки будь осторожней, не подставляй под бомбы камеру и голову.
Я рассматривала наши фотографии: мы на море, один мужик положил голову на зад собаки. Собака надувная. Настоящая и очень маленькая собачка лежит между ног своей хозяйки. О, какое у нее лицо! Старика накрыл голову газетой.
Помнишь уличную собаку? Мы назвали ее «Черным бароном». Она говорила нам: будьте моими хозяевами. Она ходила с нами на море.
Фото волнующегося моря — крылатое море. Ты снял. И снова ночь — восход звезд. Это мое фото.
И фото того парня — его познакомили с девушкой на предмет женитьбы, а он объяснился в любви ее подруге. Перепутал, многовато винца выпил. Утром проснулся в кабине подъемного крана, в женском пальто, меховом.
На море ты не ел ни рыбы, ни птицы: я не ем того, кто плавает или летает. Потом и я тоже не ела. Правда, рыба не живет на земле, и птица тоже не на земле.
Я нашла тебя и узнала, в море, посреди бушующих волн, а не у берега, как какого-нибудь древнего грека.
Что поделывает твоя книга?
Вот случай: гориллу Кики научили понимать 500 слов. Однажды ей сказали, что умерла ее подружка кошка. Кики заплакала. Вот что сделали слова.
Помнишь Лурье? Я вас познакомила год назад. Он стал таким популярным политиком, что на TV пригласили в кулинарную программу. Он передает тебе привет.
Клаудия
Клауд,
когда ты писала мне об африканском фрукте, знаешь, что я подумал: мы и фрукты военизировали — посмотри на гранаты, снаряды, ракеты… Как их называют? — «апельсины», «лимонки», «ананасы», «бананы»… С бананами поосторожней! На одном застолье я почистил для одной женщины банан, протянул ей, так меня чуть не побили: на что вы намекаете, да как вы смеете!
А что это за мужик, о котором ты мне пишешь: у него столько денег, что весь год он не покидает берегов теплых морей? Осторожней с тем мужиком! Я тебе не музейный кавказец, я — кинжально-бензиновый!
Вчера вечером я пил с инвалидами войны. Один ослепший на войне оказался парнем с моей улицы, младше меня, и я его не мог вспомнить, а он так старался, чтобы я вспомнил: у тебя щеки краснеют, когда ты пьянеешь, так? Волосы набок зачесываешь? Да видел я тебя! У другого ноги не было, он рассказал, как собака укусила его за ногу-протез и как она в страхе убежала. Был еще один на протезе, однажды жена случайно плеснула кипятком ему на ногу, а он ничего не почувствовал. Все с ума сошли. Мы столько смеялись, давно не видал такого веселого народа. Домой приехал на такси. Шоферу сказал, что я, мол, военный летчик. По дороге встретилось несколько одинаковых фонтанов. Я ему говорю: это мобильные фонтаны. И таксист посмеялся. Таксист тоже был на той войне и денег с меня не взял.
У нас в одном из роддомов родился ребенок-птица. Система кровообращения в один круг, одно легкое, одна почка, сердце всего из двух желудочков. Все экономично, как у птицы. Пальцы срослись попарно, руки похожи на крылья. Прожил он совсем недолго. Потом уууууулетел. Я сброшу тебе его фото, хотя нет, не надо, тяжелое зрелище.
Я дома, тепло, тихонько шуршат твои чустики.
Вчера я заснял девятилетнего мальчишку, убийцу своего отца.
Пока,
Не переутомляйся.
Ир
Ираклий,
для книги: один президент в День Милосердия помиловал поросенка. Надули резинового поросенка, очень похожего на помилованного. Раздулся, раздулся он, как дирижабль, и повис над городом. Еще раздулся — стал размером с полгорода. Испугались люди: а вдруг он лопнет и сметет город! И вот богатые убегают из города на джипах, целыми семьями, вывозят имущество. На границе что делается!.. Какая паника!..
Кл
Кл,
ты мне пишешь такие вещи, а потом удивляешься, почему у нас президентов ни во что не ставят.
Ир
Ираклий,
вы любите хорошие застолья и хорошего тамаду. А правда, почему не любите презов? Если видите кого-то старшего в одной комнате с вами, вы его любите, а если кого не видите перед собой, то не любите.
Вчера я была в одном мощном цирке, съемку делали. Директор сказал, что его увольняют: нажаловались на него, что, мол, он пьет львиный коньяк. Оказывается, львам дают коньяк, так нужно. Еще директор сказал: называют меня крокодилом. Потому что у крокодила мозг величиной с мизинец.
А еще директор создает ароматы, выдумывает духи: с запахом моря, леса. Эти запахи в его цирке. И мне, как индейцу, представлялось то море, то луг, то детство. По запахам.
Вообще-то хорошо, что мы поговорили по скайпу, наверное, у меня было спокойное лицо. И хорошо было, что ты не слышал моего быстрого пульса. Но все же письмо лучше скайпа. Письмо — это магия.
В Швейцарии в каком-то городе гражданин наступил на лапу щенку, и об этом писали в газетах! Приезжай, поселимся в этом городе.
Приезжай, у тебя все войны будут. У тебя в стране мало надежды на мир.
Подумай!
Клаудия
Клау,
в субботу снимал свадьбу одного миллионерчика за хороший гонорар.
Вернулся поздно, а тут Нини звонит: приезжай, убийство! Я и выскочил. Увидев съемочную группу, сосед убитого, старик, упал на колени: ничего не знаю, дети, ничего не видел, не снимайте меня, пожалейте, они моими врагами станут!
О, разумеется, мы его сняли, чуть ли не пинали его: что, понапрасну ехали в такую ночь, только кровь должны снимать, что ли? К крови нужна и хорошая история, так ведь? Ну-ка, гони показания!
Раскололи, все выболтал!
Вот такие дела.
Ир
Лери
В день похорон Лери я задумался над тем, почему я не любил собак. Не то чтобы они были мне неприятны, просто они никогда ничего не значили в моей жизни. С трудом вспомнил я, сколько охотничьих собак было у моего отца, но ни одного имени не вспомнил и не мог вспомнить, когда и почему они умирали.
В детстве и Лери не любил собак, особенно уличных. Сколько раз мы их преследовали, швыряясь камнями, многие охромели из-за нас. Бродячих собак, забегавших во двор нашей школы, мы расстреливали из рогаток.
Когда он стал врачом, я часто навещал его в исследовательском институте, где он работал. Там проводили опыты на собаках. И сейчас еще у меня в ушах стоит нескончаемый лай и вой. Они повторяли опыты Павлова, некоторым перерезали горло, другим отрезали ногу, проводили операции на брюшной полости. Все это часто проделывали на глазах у студентов.
Лери говорил, что собаки более чувствительны, чем люди, и при экспериментах требуется гораздо больше морфина, чем для человека. Но морфина для собак не хватало, так как в институте у них было несколько хирургов-наркоманов. И собаки чаще всего погибали от боли.
Институт закупал животных у ловцов бродячих собак, за копейки. Они же забирали мертвых собак.
Я помню, как одна изголодавшаяся собака съела кишки другой собаки, только что вынесенные после операции.
Медики воровали также колбасу, выделяемую для собак.
И на поросятах проводили опыты — ломали им прессом ноги и секундомером замеряли, через какое время они умрут от болевого шока.
Потом несли их в фурну — пекарню, — чтобы зажарить, и вечером пировали в той же лаборатории. И врачи-наркоманы тоже пили вино.
Проводили также опыты на кроликах: возьмут сначала анализ крови, потом большим ножом отсекают голову и снова берут анализ крови. Сравнивали анализы, заполняли таблицы, чертили диаграммы, пестрили бумагу.
Тогда, в институте, Лери не любил собак. Но началась война, и Лери отправился на войну с санитарной частью. Я дал ему маленькую видеокамеру.
С войны он вернулся другим человеком, хотя эту разницу не сразу не заметили.
Вообще, так оно и бывает — ушедший на войну никогда не возвращается таким же, каким был до войны. Ушедшего на войну война засасывает и испепеляет, а потом возвращает — совсем другим человеком.
Лери стал пьяницей.
Только со мной он был до конца откровенным: ты один у меня остался из друзей детства, и только ты сможешь, может быть, понять меня.
Теперь он работал в поликлинике.
Когда война возобновлялась, у него начиналась депрессия, он не ходил на работу, сидел дома и строгал зубочистки из спичек. Или во дворе своего корпуса и на улице разыскивал бродячих собак и бросал им еду, принесенную из дома в полиэтиленовом пакете.
Через какое-то время он сам стал похож на бродягу, в глазах его, казалось, навсегда застыл взгляд изумленной собаки.
Он часто навещал меня на телевидении, я несколько раз снимал его с собаками. Сейчас часто смотрю эти кассеты.
Вернувшись с войны, на следующий же день навестил меня. Он был грустным и подавленным. Наша меланхолия в тот вечер плавно перешла в обычное для нас застолье, и мы как следует напились.
Тогда впервые он сказал мне: мы — фашисты для животных, особенно для собак, не знаю, как выпросить у них прощение за мучительство. Человек — бацилла планеты, и скоро он погубит все и вся.
Медицинские исследовательские институты он называл концентрационными лагерями, а бродячих собак — амиго. Собаки, в общем животные, навсегда дети, это человек временно, всего несколько лет — ребенок. А некоторые и совсем не бывают детьми.
Несколько раз он увязывался за машиной-собаколовкой, останавливал и давал деньги собачникам, освобождал собак.
Собачьи глаза всегда говорили Лери: «Здравствуй, амиго!» Глаза собак говорят эти слова даже своим убийцам, уверял он.
Весь город видел, как увивались за Лери собаки и кошки, как ластились к нему. Говорили: как бы не подхватил от них чего. А он: все равно умирать!
Он потерял работу, чуть не потерял и семью.
Все думали, что он свихнулся на войне.
Однажды его на несколько дней скрутил радикулит, еле ноги передвигал, но когда увидел у мусорки щенка, с огромным трудом, но все же нагнулся, взял его на руки и погладил. ╝Ну вот, теперь я поправился», — сказал он.
Двор его корпуса стал похож на приют для собак и кошек. Соседи жаловались. А он, как настоящий вожак стаи, никому не позволял трогать своих собак: не то будете иметь дело со мной. Этого опасались.
Он и в парламент ходил, предлагал депутатам законопроект о защите животных. А там смеялись: да ладно тебе, мы и с людьми управиться не можем.
Он доказывал мне: у неандертальца было на 13% больше мозгов, чем у нынешнего человека.
С годами он терял и надежду, и ощущение безнадежности.
В произведениях классической музыки (он очень любил ее) ему слышались голоса собак.
А на небе он видел облачных щенят.
Округлые пузатые автобусы он сравнивал со щенками, круглыми, теплыми и мягкими, и жалел он автобусов-щенят: не приключилось бы с ними чего.
На дороге он видел только собак, людей же почти не замечал.
Втайне от чужих взглядов гладил и ласкал цветы и деревья: ну, как вы тут поживаете, мои маленькие путанки, путаночки, мои красавицы.
Я хотел понять его, но почти ничего не понимал из его речей. Да и времени посочувствовать ему у меня не было.
Влетевшая в его комнату бело-зеленая бабочка прожила у него чуть ли не два месяца. Он поил ее медовой водой. А ведь в книгах написано, что она должна была прожить не больше недели — как и положено бабочке-капустнице.
Он влюбился в одну женщину, такую же, как и он, охранительницу животных. Так влюбился, так долго и страстно целовал эту женщину, что она вынуждена была выгнать его из своего дома. Для нее оказалось невыносимым терпеть эту сумасшедше-огромную любовь Лери.
Тогда Лери взял да и поселил ту женщину в своем воображении на другом берегу Атлантического океана.
Он хотел придумать такую игру, в которой не было бы ни выигравших, ни проигравших. Не смог.
Раз он напился с другом детства, большим чиновником, вместе бродили под дождем. Чиновник вместе с ним ласкал бродячих собак, убеждал Лери, что любит их с детства, обещал построить в городе приют для собак и назначить Лери директором. На следующее утро чиновник возвратился к себе прежнему и потом, наверное, ни разу даже не оглядывался на свое детство, да и Лери избегал.
Стоило собраться для пирушки друзьям детства нашего кутка или близлежащего окружения, как Лери появлялся тут же. Не знаю, каким образом он улавливал бульканье разливаемой по стаканам благородной жидкости — водки или вина, — но одно было ясно: у него, как и у его собак, развилось шестое, седьмое или даже десятое чувство. За Лери обязательно следовали и его собаки. Мы смеялись, просили: оставьте нас в покое со своими собаками, но он не уходил, пока не накормит их объедками с нашей пирушки.
Он был хорошим собеседником и рассказывал множество разных историй. Так, он досконально знал жизнь одной женщины, жившей в соседнем корпусе: из окна своей спальни он часто наблюдал за ней, лежащей в своей постели. Он читал ее жизнь, как новеллу: эта женщина была в том возрасте, когда время, войны, старость, болезни уже переселили в рай большинство ее друзей и родственников — самое лучшее для нее общество. Женщина целыми днями кормила голубей, кроме них никого у нее не осталось. Голуби рассаживались у нее на плечах и на голове, клевали пищу с ее ладоней. Когда она умерла, голуби осиротели, они садились на перила балкона и ждали ее.
Что будет с моими собаками после моей смерти, печалился Лери.
Он часто рассказывал подобные случаи, иногда несколько изменяя их. Услышанные в разное время истории сами становятся разными, так же, как и человек в разных возрастах не один и тот же.
Однажды он собрал все свои деньги, привел себя в порядок, надел свой единственный черный костюм, даже галстук завязал и явился в один из самых дорогих ресторанов. Он заказал самые лучшие блюда для себя и своих собак, ожидавших его у дверей ресторана. Потом вместе с собаками до полуночи прогуливался по набережной.
Он доказывал нам, что в любой стране президент и нищий чем-то походят друг на друга. Например, если у них есть синдром «гордости нищего», то он есть у обоих, а если нет, то у обоих он отсутствует.
Он доказывал нам, что такие особенности родного города, как жесты, выражения, говор, вид, молчание, создают, кроме людей, и другие горожане — городские собаки, деревья, птицы… И если кого-нибудь из них вдруг не станет в городе, это будет уже совсем другой город, изменятся его жесты, выражения, говор, вид, молчание…
Мы все в долгу друг перед другом, но не все из нас знают об этом.
Он приветствовал каждую дверь: здравствуй, друг! Посредством ручки двери мы как бы здороваемся за руку с незнакомыми людьми, которые до нас открывали ее или откроют после нас.
Город не мог вместить его печали, она выходила за пределы Кавказа и просачивалась к другим планетам. Временами его грусть налетала ураганом, я думаю, с ближайшего к нам океана.
В день похорон Лери я ушел с кладбища последним. Выходя из ворот, оглянулся и увидел сидящую у могилы Лери собаку.
Та собака показалась мне знакомой.
Монолог PIETRO BERETTA
(Из спектакля «Очкастая
бомба»)
Сначала они выпили из глиняного рога с надписью «Да здравствуют гости!», потом опорожнили пиалу «Да здравствуют дети!», и затем, когда они только-только выпили кубок «Да здравствует любовь!», я и прогремел. Я вылетел из-за пояса моего прежнего хозяина и грянул, и продырявил потолок. Правильно — прежде всего любовь, и это все должны услышать, и еще: ничто так не украшает и ничто так не подходит любви и жизни, как смерть. И это тоже все должны знать!
Я потолок пробил, человека же не убил, но всем напомнил, что и я там присутствовал, я, PIETRO BERETTA!
Пока не убил, но скоро убью одного из них, там, на проспекте, у площади, на стотысячном митинге. Чуть не сорвалось — свалю, мол, но сразу же вспомнил, что говорить такие слова мне не пристало, ведь я — PIETRO BERETTA! Убей человека, но не унижай его, не оскорбляй, он ведь равен тебе, он — твой брат.
Скоро, очень скоро осуществится магическое таинство — когда митинг загудит «Ро-ди-на! От-чиз-на! Ро-ди-на! От-чиз-на! Ро-ди-на! От-чиз-на!»
И тогда!..
В ожидании этой минуты я вздрагиваю, и озноб пробегает по телу.
Однажды на одном застолье среди других сидело десять двойников Сталина, пировали! Десять двойников! Вот тогда в восторге я выстрелил десять раз. Понимаете меня?! Десять двойников! Сталина! Я бы и двенадцать раз прогремел, но две пули я все-таки оставил, так, на всякий случай. Вождю полагалось такое приветствие.
Когда убили моего старого хозяина, меня продали. На редкость дешево — всего за 300 евро! Меня, PIETRO BERETTA, продали, вместе с глушителем! За гроши! А у меня к тому же два предохранителя! И для правой руки, и для левой! (Главное, чтобы они не дрожали, как руки пьяницы или труса, они должны быть безошибочными, как руки профессионального музыканта.)
Нет, не слушался меня мой старый хозяин. Дебил! Вбивал я ему в голову: бойся друзей и умных. Не хотел слышать! Говорил: неспособны изменить! Не догонял!
Они-то и убили его — друзья-умники. Опереди их, говорил я. Н-ее-т! Идиот!
Опереди и прострели им лбы, говорил! Н-е-е-т! Убей — и будет тебе прямо-таки невообразимое уважение от других. И это такая же истина, как древняя мудрость — 2х2 = 4. Н-е-е-т! Что, дважды два — не четыре?! Я точность люблю! Точность — она подобна выстрелянной пуле.
До того, несколько лет назад, он хотел утопиться в реке, но ему показалось, что вода слишком грязная. Подождал, пока вода очистится, да в ожидании передумал топиться. Педант! Чистоплюй — до тошноты! Хотел убить себя? Меня там не было, что ли? В таком деле кто мог быть вернее? Иддддддддиот…
Потом добыл большие деньги, черные. И, соответственно, построил себе большой дом, полный всякого добра, и в том доме начал новую жизнь. Деньги были, я у него был, и он стал быстро усваивать новые манеры, как и положено новоиспеченному миллионеру. А ведь мог же остаться таким, каким был — простым и вольным, компанейским парнем, чего выпендривался?!
Кстати, поговорим об уважении. О, как они обожают силу! Посмотрите любые новости по TV: «В Японии мужчина 43-х лет убил жену и детей»; «В Америке маньяк изнасиловал пятерых несовершеннолетних»; «В Африке крокодилы сожрали супружескую пару». Акулы? Об акулах, своих героинях, они сняли столько фильмов, что жизни не хватит все пересмотреть.
И эти вот должны были создать меня?
И я превращаю в героев тех, которых позволяю убивать другим.
И я превращаю в героев и тех, которых сам убиваю.
А смерть, она никому так не подходит, как жизни и любви. Если ты не любишь жизнь, ты не сможешь никого убить. Если ты не любишь, то не сможешь мстить. Любовь, любовь прежде всего! Стихи не помните?
Однажды я попал в соседнюю страну. На похороны какого-то денежного мешка (его застрелили). Чего только не положили ему в гроб — чтоб взял с собой: включенную мобилу, включенный магнитофон — с любимыми песнями и мяуканьем любимого кота. Его молодая вдова, топмодель, голосила, а я беззвучно хохотал над этими идиотами. Друзья прямо с поминального застолья звонили свежеусопшему на мобилу и проливали слезы.
Так неужто и вправду я создан этими дегенератами? Это невозможно! Мой создатель — Отец небесный, Господь. Хоть в Библии об этом ни слова. Подозреваю, там все, что было записано, но эти остолопы стерли. Преступники и настоящие убийцы! Ну, погодите, мать вашу…
Скоро, очень скоро я уменьшу население этого мира на одного из них. «Ро-ди-на! От-чиз-на!» Все сделаю так (я ведь сказал, что люблю точность), как и положено в истинной трагедии, — грациозно вылечу из кармана костюма, как черный орел, я — PIETRO BERETTA — и… шлеп! Вы не знаете орлов? Если у них умирает один птенец, они скармливают его другому, чтобы спасти будущее.
О, как раздражает меня временами этот город, один глаз которого взирает на Восток, а другой таращится на Запад.
Однажды я с трудом сдержался, чтобы не вмазать в задницу красавицы-минетчицы, победительницы конкурса жоп (да-да, жоп, а не каких-то там задниц и попочек). Как раз в тот момент, когда она потребовала, чтобы на ее заднице написали «Шекспир». Я бы всадил ей пулю как раз между буквами «к» и «с», да хорошо, удержался, это было бы недостойно меня, PIETRO BERETTA.
Мой теперешний хозяин — какой-то нервный тип. Мы часто упражняемся в стрельбе. Меткий клиент, но не убийца. Убийце нужно другое воплощение, другой полет, крылья, взметнувшиеся со скоростью пули. Ведь не может быть полета без крыльев, а у нового хозяина их нет. Должен иметь, ведь в этой стране часто меняют власть — и всегда требуется птица высокого полета.
Да, здесь больше всего нужны крылья, быстрые, как пули, то есть в этом деле больше всего нужен я.
Да, это я. Я навожу порядок, сохраняю равновесие и справедливость. Я уравниваю слабых и сильных. Я истинная опора равенства! Плевал я (с попаданием) на любую конституцию!
И когда я говорю, тогда государство отдыхает, и все его грязные правила исчезают.
У кого-то есть другое мнение? Нет? Так-то.
Я всегда делаю так, как научили меня мои великие предки — стрелы из лука и арбалета. Да пребудут их души в раю! Светлая им память! Люблю традиции. Тем более традиции стольких веков.
Знаете, смысл моих слов поймет только тот, в ком совесть чиста.
Когда я рыдаю, тогда на земле уменьшается количество любви. Поэтому я не имею права на мягкосердечность.
Слышали ли вы пронзительный серебристый звук в синем ледяном воздухе января? Это звук моей пули. Как бы женский? Нет, нет, он мужской! Я издаю только мужские звуки. Вы ведь слыхали, как меня разбирают и собирают (да, чхак-чхук?!), или как я готовлюсь к выстрелу? Говорю вам, только мужские голоса сопровождают меня. Я — PIETRO BERETTA!
«Дамские» пистолеты тоже мужского рода. Хотя они мне противны: мне кажется, они педерасты и трансвеститы.
Одна дама не покорялась моему старому хозяину, но когда он показал ей меня, сломалась, сплелась с ним в объятиях. У меня в сердце тогда заиграл блестящий воздушный шарик, я почувствовал экстаз холодного жара и кончил в женском стоне. Это я, я овладел тогда той женщиной, а вовсе не мой дебильный хозяин. Я — PIETRO BERETTA! О, какая прекрасная задница была у той дамы — как заплывший в море океанский лайнер!
Мой итальянский акцент очаровывает кавказцев и совсем не удивляет их. Все относятся ко мне с почтением. В этом нет ничего удивительного — ведь я искренен. А они… Люди такими грязными словами обзывают друг друга, что по сравнению с ними мои пули — крылатые ангелы, а мой голос — голубиное воркованье.
Я бы всех их прикончил, то есть — создал бы заново!
«Время — круглое и стучит, как пуля» — нет, им не понять всей глубины этих слов, и, для того, чтобы они меня поняли, я вынужден говорить с ними на их низменном языке.
Разве только город, охваченный вожделением, сможет понять меня (да и тот только подсознанием и приблизительно). Когда задрожавшая подо мной женщина закрывает глаза, тогда широко раскрывается для меня ее сердце, — вправду, как роза. И смерть такова — я закрываю глаза человеку, и сердце его окончательно раскрывается перед Богом. Я и Бог в этот момент становимся очень похожими друг на друга.
«Ро-ди-на! От-чиз-на!» … Нет, мой Армагеддон не будет отложен! Если и убежит, то куда он от меня денется? Умрет, задохнувшись, я поставлю пулей точку в его несчастном существовании, вместе с кровью и слюну распустит на асфальте! Убийца из-за денег, существо из болотной глубины, противный человечеству идиот! Тупица! Тупица! Я не в голову выпущу ему пули, куда-нибудь в другое место, а то он еще и уцелеет — ведь у него в голове нет мозгов!
На продолжении всей жизни каждый человек создает собственный остров и поселяется на нем. Любой человек одинок, кроме избранных, которые имеют друзей вроде меня, да к тому же у самого сердца. Чем больше многолюдное одиночество человека, тем крепче эта последняя дружба.
Я — хранитель тайн и лучший знаток природы моего хозяина, его тишины и его шума. Я упражняю его не только в стрельбе, я также научил его отдавать тепло. Когда он думает, что своей ладонью согревает меня, на самом деле это я согреваю его.
Я навеки делаю друзьями живых и умерших. Когда мы убьем того, кого должны убить, после этого убитый будет ежедневно напоминать о себе моему хозяину и не отстанет от него, и так они объединятся. Да, вот такое «похмелье» бывает у этого дела.
Я ведь не ублюдок-автомат, который убивает всех подряд без разбору! Я — PIETRO BERETTA, и я точно знаю, на кого и что нацелить.
Однажды я слышал, как потерявший совесть трусливый хозяин автомата умолял свое оружие: не давай мне убивать детей и стариков. Мне такого напоминания не надо — я не стреляю в тень моего избранника. Я смотрю в глаза противнику и выбираю целью его сердце и голову. Мне отвратительны массовые убийцы, я люблю конкретику, ясно?!
И я не какая-нибудь грязная бомба, PIETRO я, BERETTA! Не спутайте меня с другими. Мой аристократизм и отвага слиты со справедливостью!
Помню, как однажды грабители мучили моего прежнего хозяина. Неожиданно нагрянули, потребовали деньги и злато-серебро, отрезали ухо, потом это ухо изжарили на шампуре в камине и прямо на глазах у него сожрали: смотри, на что мы способны, давай деньги. Хозяин как будто стал искать деньги в ящике стола и неожиданно для грабителей вынул меня. При виде меня у них изменился цвет лица, от страха они превратились в зайцев. И если за минуту до этого слова моего хозяина были для них, что китайская речь, тут в одну секунду все поняли. Так что я еще и хороший переводчик, все языки знаю. А мой дебильный хозяин поверил им и не присобачил их (простите меня, собаки, вы тут ни при чем)… Не причеловечил! Только взял их в плен и сдал каким-то. Идиот! Те ублюдки деньги дали тем «каким-то» и через три месяца убили моего старого хозяина. А до того помирились, друзьями стали. Сколько я его учил, не поступай так! Гуманист! Гниет теперь в земле. Не поверил мне! Н-ее-т! Даже не дал тем нелюдям послушать мой голос, мой неземной ледяной голос, превращающий сердца в камень.
Я все удивляюсь, почему люди часто стреляют по праздникам или в минуту опасности вверх, в небо, туда, где, по их представлениям, обитает Бог. Прямо должны стрелять, только в Сатану, который гнездится в телах большинства людей. И пусть посмотрят в глаза жертве.
Скоро, очень скоро я услышу гул митинга и страстно ожидаемые мной слова «Ро-ди-на! От-чиз-на!»…
Буйволица
Перед тем как это произошло, мы пили водку.
Только что мы успели снова разлить водку, в пятый раз. И что-то свалилось на нас, погасило свечи, погрузило во мрак.
В блиндаже стоял запах водки, табака и влажной земли. А еще — рыбных консервов «Килька в томате». Запаха хлеба не было, хлеб был белый и плотный, сделанный словно из мяса.
Мы вшестером сидели на обрубках дерева, поставленных стоймя возле низкого и длинного стола, кое-как сбитого солдатами. А двое в дальнем углу блиндажа играли в нарды. После третьего стакана звук игральных костей слышался мне издалека, как родная старая песня. Играющие в нарды бородатые солдаты стали похожими на библейских старцев, которые когда-то, в каком-то лабиринте времени, в зеленом и прохладном саду, близ прохладной и чистой реки, точно так, как сейчас, негромко перекатывали игральные кости.
Снаружи лил да лил тихий дождь, пытаясь промочить насквозь целый мир. Зеленый, зеленый мир. Тихий, медленный дождь.
Из негромко шипящего транзистора лилась такая же тихая музыка. И в транзисторе шел дождь.
Та гора, где наши противники, как и мы, прятались в окопах и блиндажах, закуталась в туман и была совсем не видна. Мы не видели их, так же, как и они нас. В бинокль был виден только туман и еще, где-то подальше, белый, как туман, дым, наверное, дом горел, или навес, или лес. От горящих танков и машин идет черный дым.
Война отдыхала. Слышались только редкие далекие выстрелы.
Завернутая в полиэтиленовые пакеты, моя камера была прислонена в углу вместе с «калашниковыми».
Один из солдат, пулеметчик, рассказывал случаи из своей жизни. Иногда речь его прерывали или нардисты, или солдаты за нашим столом. Кто-то одно вспоминал, кто-то — другое. Пулеметчик рассказывал, как во время боя он затыкал уши патронами «АКС» и как потом уже начинал стрелять из своего «ППШ», уж очень громкий у него был звук. Как атаковали они однажды врага тремя танками да с шестью полковниками. Как взорвали враги все три танка, и как бежали и потом куда-то испарились все полковники. Не дай вам Бог иметь дело с невоенными, говорил он.
Пулеметчика сменил один из нардистов, рассказывал свой случай: как подорвали его БМП, как он выбрался-таки из охваченной огнем машины, как потерял слух и способность воспринимать цвета. Как целый час смотрел на беззвучный и бесцветный мир. А потом — как ел шашлык из разорванной в том бою коровы и обнаружил, что и чувство вкуса тоже пропало. Пулеметчик и нардист все время перебивали друг друга, каждый хотел для меня, человека из TV, сразу все выложить.
У стола сидел еще и пленный, рябоватый, лет двадцати, точнее, подозреваемый в том, что он враг. Его поймали в лесу два дня назад как шпиона, но окончательно так и не выяснили — враг он или нет. Он иногда взглядывал на нас с усталым ненавидящим любопытством. Наверное, все же враг был. А может, и нет. Водку и он пил. Когда он пил водку и запивал ее водой из фляжки, он меньше походил на врага. А до того, с этим своим взглядом, фляжкой, вместе с пнем, на котором сидел, и сигаретным дымом выглядел вполне полноценным врагом, стопроцентным пленным. И часть блиндажа была его собственностью, и меня самого удивляло, почему это мы делились с ним. Возможно, потому, что его лицо не носило печати войны — он был больше крестьянином, чем боевиком.
Пулеметчик вспоминал какого-то чиновника: он, мол, мой родственник. Вот так обычно «маленькие люди» стараются поднять свой престиж родством с «большими людьми». Он все болтал и болтал, надоел уже.
Пулеметчика все мучило, не давало покоя желание узнать, что чувствует раненный пулей, и что — раненный ножом. Война нас засунула туда, откуда мы еле выбрались, говорил он. А то не сидели бы тут, в этом чертовом блиндаже.
Наполеон (один из нардистов) ухитрился вставить в нескончаемую болтовню остальных и свой случай, рассказал, как однажды привели артиллеристы в его отряд топографа: из-за холма на другом берегу реки иногда выскакивает танк и стреляет по нам, а мы никак не можем установить орудие так, чтобы врезать по тому танку, нацель нас. Впервые попавший на фронт топограф заявил: что может быть легче! — и целый час вычислял какие-то градусы, плюс-минусы, азимут-мазимуты. А артиллеристы его все поторапливали: вот-вот, мол, танк выскочит. Сейчас, говорит топограф, чуть попозже, я уже полдела сделал, сейчас мне нужен человек с рейкой, который должен стать на том месте, откуда выскочит танк…
Пленный тоже хохотал от души.
«Наполеоном» прозвали того солдата потому, что он мог заснуть во время боя. Какой-то военный историк написал о Наполеоне, что он заснул перед самой битвой при Ватерлоо.
Наполеон был хорошим рассказчиком. Он сказал о ком-то: это такой тип, что и у кентавра коня украдет; потом одругом: его лицо напоминает старинный пистолет. И еще: у этого мужика такой вид, будто он собственного брата сжевал… Может, он хотел нам понравиться, потому так изощрялся.
Так вот. Только мы успели налить еще по одной, в пятый раз, как что-то ухнуло, тяжело навалилось, грохнуло, блиндаж задрожал, все окуталось паром, свечи погасли, потемнело.
Мы подумали, что снаряд гаубицы упал на нас, или мина.
Когда первый испуг прошел, мы увидели перед своим носом, над столом, четыре черные косматые ноги. Коровы, быка ли, или… По ногам скатывались потоки дождя… Высыпав наружу, мы увидели буйвола, лежавшего на крыше блиндажа, а точнее, глубоко зарывшегося в его крышу…
Вечерело, и буйвол, вероятно, возвращался домой.
У вымокшего буйвола и глаза были мокрые. Он не подавал голоса, казалось, он и не изумлен, и не испуган.
— Это как же мы уцелели, — перевел дух Наполеон. — Хорошо еще, что накат из стволов акации.
Буйвол лежал поверх уложенных стволов, прорвав копытами толь.
— Она никого там собой не завалила? — как бы пошутил кто-то. Это оказалась буйволица.
— А вымя не повредила? — серьезно спросил пленник. Нет, он точно был крестьянином.
Обезголосившая буйволица только смотрела на нас влажными глазами.
Вскоре пришел пожилой крестьянин. За нами, всего метрах в двухстах, была деревня. Этот крестьянин и утром был у нас, принес нам водку и мацони. Смотрите-ка, какое крепкое мацони, похвастался он, хоть ножом режь его, не разрежешь. Оказалось, что мацони — из молока этой самой буйволицы, а сама она — собственность того крестьянина.
Буйволица все рассматривала нас влажными глазами, точно изучая. Голоса не подавала. Удивительная была буйволица.
Ни крестьянин, ни все мы вместе не смогли вытащить буйволицу из крыши блиндажа. В конце концов, пулеметчику пришла хорошая идея: мы залезли в блиндаж и подняли стол сначала до ног буйволицы, утвердили на нем ее ноги и потом подняли буйволицу вместе со столом. Очень было трудно, мы все аж взмокли от пота, но все-таки подняли ее. Потом буйволица перебралась на землю и пошла себе мирно по зеленой луговине, как ни в чем не бывало.
От случая к случаю я все это снимал. А в блиндаже все это время звучала музыка из транзистора.
Крестьянин все извинялся: она сюда обычно не ходит, да очень уж любит музыку, и потому свернула с дороги. У меня дома есть толь, я сейчас же принесу и заделаю вам крышу.
Рядом со мной пленник все никак не мог отдышаться, все отирал ладонью пот со лба.
Темнело, дождь все шел. Буйволица, размеренно покачивая боками, шла уже между только что зазеленевшими деревьями. Крестьянин пытался ее торопить, но буйволица не обращала никакого внимания на его покрикивание.
Я снял и это.
После войны я пару раз предлагал эти кадры на телевидении, но их не пустили — они якобы не рейтинговые. Наверное, так оно и было.
В окружении
Мы в окружении: около сотни солдат, правительственные чиновники и среди них один-единственный телеоператор — я.
Мы заблокированы в двенадцатиэтажном здании. Второй, третий и частично четвертый этажи охвачены огнем. Я то поднимаюсь на двенадцатый этаж, то спускаюсь. Снимаю.
Мы в окружении: и со стороны моря, и со стороны гор в нас стреляют. И здание отвечает.
В свое время это был дом правительства.
А я спокоен, как Крис из «Великолепной семерки» или Гринго из «Золотой пули», побратим Чунчо.
Мы в окружении. Наши струсили, разбежались, бросили нас.
Кольцо сжимается.
Затем ведут переговоры, наши и они. «Сдавайтесь!» В здании думают, думают. «Сложите оружие в одной из комнат и спускайтесь». Не сдают оружия, не сдаются. Потом наши убивают военного-переговорщика, который идет к нам со стороны площади.
И снова начинается перестрелка, куда более яростная.
Я лежу на полу в приемной какого-то кабинета, курю. Рядом со мной скорчился солдат. Голову он пригибает к полу и из автомата, выставленного в окно поднятыми вверх руками, куда-то стреляет. Все больше в воздух. В кабинете на длинном и широком столе умирает раненный в грудь офицер. Кровь собирается у края стола и каплями падает на дубовый паркет. Стол совещаний, болтовни. Наверное, и для утех с женщинами.
Запах крови кружит по комнате, мечется в воздухе. Лежу, курю. Ну, конечно же, и для баб. Слышал я, и такие дела бывают в таких кабинетах. О, эти кабинеты! Обставленные, сверкающие, созданные для того, чтобы в дрожь бросать, запугивать, заставлять кланяться одних и тешить самолюбие других.
Солдат стреляет, время от времени повторяя: вот скоро пойдут в наступление наши, прогонят этих, и спасемся.
Если очень хочешь увидеть то, что хочешь увидеть, должен знать, куда смотреть. И мы смотрим вперед, назад, влево, вправо, но… Не видно воинства в белых бурках и на белых конях. Предали нас, бросили. И уже, наверное, где-то далеко драпают. Мать их… Как они там говорили? Мы с честью выйдем победителями?! Вашу…
День — солнечный. В небе — ни облачка. Издали заметно, как спокойно море. Судьбоносный день. Прощай, мир! Так красиво ты прощаешься с нами?
Который раз вверх-вниз пробегает Темур, с утра уже вмазавший водки, на нем лица нет. Иногда останавливается и вроде бы шутит. Его шутки еще яснее показывают всю бедственность нашего положения. Темур — мужчина лет пятидесяти, который все еще никак не может избавиться от молодости. Неудачливый чиновник, неуспешный бизнесмен. Однажды он повез на продажу в Россию соус ткемали. Так под его фурой одновременно сломались и собственный и деревенский мосты, и с тяжким плеском ухнула фура в реку вместе с ткемали. Потом он открывал то цех по выпуску колготок, то цех по выпуску женских трусиков. И везде одни убытки. Перед войной он мечтал о ювелирной мастерской по выпуску золотых изделий. А сегодня он окончательно потерял и мечты и, сдается мне, собственную голову. С утра мы оказались совсем одинокими, причем все. И сразу.
Рядом со мной валяется пыльный телефон. Мой редактор обычно насыпает ваниль в микрофон телефонной трубки. Говоришь, говоришь по телефону, и одурманивает тебя запах ванили. Я беру трубку — в ней слышны голоса всех, кто когда-нибудь говорил в нее. Кры-ша е-дет.
Я — Крис, я спокоен, словно меня снимают в кино, хотя чувствую, что у авторов фильма фальшивые пули давно уже перемешаны с настоящими.
Правда, я только что сказал: вот я оказался совершенно один, но ведь это не совсем так: кто-то, живущий во мне другой, не отстает от меня, помогает мне, разговаривает со мной, все время что-то подсказывает. Этот другой — верующий, даже без церкви и молитв. К тому же и мошенник.
Неистовствующий у окна солдат кому-то свистнул. Тот ответил также свистом. Затем с какого-то этажа соловьем засвистел другой. До вавилонского столпотворения мы, наверное, разговаривали на языке птиц.
Какой-то незначительный воинский начальник деловито стучит ботинками, с самого утра так вот и стучит. Что-то кричит, но в голосе его уже явно недостает металла. Металлики. Стали.
Лежащий на столе офицер умирает. Никому нет дела до его смерти. Да и до его жизни тоже дела никому не было. Лицо офицера становится туманно-серым. Говорят, от потери крови умирают спокойно. Сомневаюсь. Но вообще-то офицер и вправду угасает тихо, спокойно. Уже совсем скоро будет где-то в ином мире. В кабинете почти никого не осталось.
Может, и вправду смерть — это рождение где-то в другом месте. Или истинное рождение.
Я встаю, осторожно подхожу к окну и пытаюсь снять море и город.
Офицер легко сдался смерти, покорно пошел за ней. А те три солдата, которые были ранены три дня назад почти одновременно, отчаянно воевали со смертью. О, как они боролись. Истинно по-солдатски, точно выполняя чей-то приказ. Ожидали рассвета. Не наступил рассвет.
Их похоронили рядом с больницей, на кладбище конечностей. Одному в ладонь вложили два автоматных патрона, другому — три, чтобы после войны, когда их отроют, не перепутали.
Третьего похоронить не успели — атаковали больницу. Если мы уцелеем, тот третий не отстанет от нас. Не оставит в покое. Так бывает.
Та немецкая овчарка тоже родится где-то в другом месте, наверное. Убитая вместе со своим хозяином, размазанная по тротуару, смешанная с асфальтом.
И тот молодой солдат «в колумбийском галстуке» — с языком, вытащенным на грудь через разрезанное горло; в рот ему вложили его отрезанный член.
Они тоже не дадут нам покоя, если мы, конечно, уцелеем. И это так.
Но если они все равно рождаются где-то, чего им от нас-то надо?!
Взбегаю-сбегаю по лестничным пролетам, брожу по комнатам. Август, а мне холодно. Пережитая зима — военная зима — не оставляет меня, холоднее холодной, необычная для этих мест. Мы столько воевали, что увеличили озоновую дыру своими авиабомбами, «градами» и гаубицами. Бедная Земля!
Мы играем в «городки» — разрушаем город. И мы, и они. Приморский город. Город-отдыхающий. Город многих тысяч взглядов, разноязычных песен, город царства путешествующих и отдыхающих, где вместе со всеми, хочешь-не хочешь, отдыхают и горожане — с утра до вечера, с вечера — до рассвета. Трудятся и все-таки отдыхают. В такие места часто приходят нескончаемые войны. Все стараются войной приручить город. Здесь когда-то боролись народы других морей. Их оружие было украшено изображениями птиц.
Странная игра — «городки» — строить, чтобы разрушить. Единственная в мире.
На два дня я был захвачен водоворотом воспоминаний. Я теперь вроде начинающего старика. И хоть бы с многообразными воспоминаниями! Нет-нет, по одному, по два незначительных происшествия, которые бесконечно крутятся в голове. Они, может, помнят: о мягчайших формах тех дней, о мягком тепле постели, о твоем мягком дыхании, о цвете, о цветах. Твоя грудь и твои губы, грудь и бедра, волосы. Слова — мягчайшие, даже украшения — мягкие, мягкие очертания комнаты, женственные. Мягкий взгляд. Твои мягкие слова и мягкий характер.
В те дни в ветвях стоявшей у окна сосны сквозь хвою улыбалась мне Венера даже в полдень, наверное, запутавшись в ветвях. «О, мое сердце — ступенью пусть будет тебе». Нет, я не вспоминаю чьи-то слова, я их придумываю. Какой-то солдат смотрит на меня с изумлением, он сидит в коридоре, опершись спиною о стену, и курит травку.
Кто-то в каком-то кабинете покончил с собой. Мужчина легко убивает себя. Женщина — нет. Женщина — это фабрика жизни. Она ткет новые жизни, словно ковры.
В кабинеты стучится война, стучится изо всей силы, своими искореженными руками и искореженными ногами — незваная гостья. Фальшь кабинетов подыхает вместе с ними.
В коридоре встречаю Гамлета — городского сумасшедшего. Что ему здесь надо? Этот амиго и не совсем сумасшедший, и не совсем нормальный. Ненормальность таких, как Гамлет, замечают только в небольших городах. В больших городах и настоящий сумасшедший намного меньше ненормален. Маленький город больше видит и замечает, большой — близорук, ему некогда, он спешит. Большой город — арена для сумасшедших.
Гамлет ранен в руку. Войны всегда начинают преступники-умники и преступники-гении, а наказаны бывают Гамлеты.
Меня охватывает неожиданное сожаление — мне вспомнился младший брат. Однажды в детстве я не поделился с ним лимонадом. Он заплакал. На следующий день брат сломал ногу и его отвезли в больницу. Стакан, из которого я пил в тот день лимонад, я разбил об стенку — видеть его не мог. Хорошо еще, что брат сейчас в безопасности. Это меня успокаивает.
Стрельба прекращается. Кажется мне, сдаемся. Я спокоен. Я — Крис. Я — Гринго.
Наши складывают оружие на длинном столе в зале на пятом этаже. На брошенные на стол автоматы кладу и мою видеокамеру, кассеты — в сумку. Вот и моя камера закончила свою войну. Камере капут! Если обнаружат, что я журналист, возможно, меня расстреляют. Из окон четвертого этажа видна площадь. Там победители бьют побежденных прикладами автоматов.
Осада закончилась. Сейчас начинается другое несчастье.
Я отвожу глаза от окна, от площади, от ненавидящих лиц и прячусь в одной из комнат третьего этажа. В комнате огонь уже потух, но дым еще идет. Он клубами вырывается из широко открытого окна и поднимается к небу. По обугленному паркету на цыпочках перебегаю комнату, сажусь на подоконник, высовываю голову в окно и стараюсь не наглотаться дыма.
Окно выходит на внутренний двор здания. Там никого нет.
Наверное, с полчаса провожу так. Открывают дверь, заглядывают в комнату, но меня не видно. Потом заглядывают в другие комнаты. Я ломаю кассеты и выбрасываю их в окно. Выбрасываю из окна и свой рюкзак.
Затем выхожу. Они поднимаются наверх, забирают трофейное оружие и потом опять возвращаются во двор. Следую за ними, беру из оставленного нашими на пятом этаже оружия автомат и карабин и спускаюсь вниз. Некоторые из поднимающихся наверх хлопают меня по плечу — поздравляют с победой. Со двора время от времени доносятся автоматные очереди.
Мы и они ничем не отличаемся друг от друга: лица и вид одинаковые, военная одежда, автоматы. Главное, чтобы меня не узнали по акценту.
Во дворе несколько трупов. Пленных куда-то увозят в микроавтобусе. Среди убитых и труп того солдата, который стрелял из окна, нагнув голову.
У здания стоит микроавтобус с красным крестом. На нем увозят своих раненых. В свой госпиталь. Место возле водителя свободно.
— И куда ты увозишь их? — стараюсь, чтобы голос мой был спокойным и гордо-усталым, как и положено победителю.
— Оперировать. Дашь карабин, заберу и тебя.
— Разве автомат не лучше карабина?
— Я охотник. Наверное, война уже кончилась, сейчас буду охотиться на кабанов и медведей.
Я отдаю ему карабин и усаживаюсь рядом.
До их госпиталя около пятидесяти километров. Там только они.
Дорогу нам перебежала испуганная косматая собака.
Осторожно, амиго, осторожно, родной! Festina lеnte, братишка! Хорошенько оглянись вокруг, дружище, эта земля только наша — человеков.
В пригороде останавливаю микроавтобус. Садами и парками перебегаю к военному санаторию. Здесь не стреляют — одни убежали, другие еще не пришли. В санатории, в аллее камелий завожу оставленную здесь мою машину. Через три часа я уже еду по дороге к перевалу. Дальше на машине ехать невозможно — крутой перевал могут преодолеть разве что трехосные грузовики да еще «БМП». Оставляю машину в начале перевала. Вокруг ни души.
Отец,
я не потому пишу это письмо, что помирился с тобой. Я хочу, чтобы ты точно знал: я не люблю тебя!
Я устал от ваших геройств и трагедий — без начала и без конца. Жизнь ваша руководствуется ими. Мне там нечего было делать, и вот я оказался в Испании, а где буду завтра — не знаю. Вы превратили меня в вечного странника.
А ваши хронические поражения! Я сыт по горло, отвратительны ваши
гуманитарные разности, на них вы меня растили! Спасибо! Да еще гордились всем
этим, но не чувствовали, что это лишь гордость идиотов,
и ничего больше. Матрасы, вода в бутылках, мука, растительное масло… Даже
надежду сделали гуманитарной. И то, как вы объявляете: крейсер доставил нам
гуманитарные продукты, длина крейсера
Какие приемы устраиваете тряпкам и кускам хлеба — с министрами, фейерверками, чашами вина и заздравными тостами. Чтоб вас, с вашими глупыми спектаклями… Куда торопитесь?
Как хорошо видны вы отсюда… Вы не любите того, которого чаще всего вспоминаете — Бога! И конечно, того тоже не любите, которого уже и не вспоминаете — Человека! А собственную голову уже давно оставили где-то, да и зачем она вам, эта мотовка и дурочка.
Нигде бы не задерживался больше, чем на день, все бы странствовал, имей я такую возможность, но в здешнем театре я бросил якорь, работаю. Делаю то, чему успел выучиться. Уже ничего не читаю на родном языке, хватит и того, что прочел. Только на испанском! Помогает. Совершенствую мой испанский. И каталонский. Я сегодня ползаю на пузе по пустыне для того, чтобы завтра летать над горными вершинами.
Я сказал себе: если где-либо встречу искренне кающегося человека, там и будет моя родина. Ищу и жду…
Помню — однажды приведенная на бойню корова вдруг заплакала и, обессилев от страха, упала на колени. Весь залитый кровью мясник не смог ее убить, и у него на глаза навернулись слезы. Почему я вспомнил об этом? И ваше нулевое сочувствие туда же…
Вы создали культуру, и что дальше? Для чего вы ее использовали — она вам ни в войне не пригодилась, ни в мирное время, которое вы сделали более страшным, чем сама война. Поищите, найдется ли среди вас хоть один человек, говорящий таким сладким языком, чтобы даже змею выманить из расщелины. Ну, и к чему же вам ваша культура?
Моя мать вышла замуж в Америке, они с Марком познакомились по интернету. Она сбежала от тебя и от твоей страны. Но в первую очередь, она сбежала от меня. Вы все вместе бросили меня, и еще так внезапно, как сговорившись. Ну и черт с вами, я все это уже переварил, отбросил. Чужие страны лечат меня, я не один, а вот что поможет тебе или моей матери? Ты хоть раз поинтересовался, счастлива ли она, мать твоего единственного сына?
Вчера у меня была страшная ночь: мне приснились все статуи вооруженных всадников, какие только есть на земле: царей и императоров, военачальников и героев… Все сразу. Все они плавали в бурлящих потоках крови. Больше всего крови пролили массовые убийцы, закомплексованные умники. Если тебя не душит злоба, если не вырос ты ущербным физически, ты не станешь исторической личностью, не будешь господствовать над людьми. Вообще-то удивляюсь: почему нет у вас конных памятников великим мясникам — Ленину, Гитлеру, Сталину.
А ты мне все вдалбливал: культура! культура!
О какой культуре говорил мне ты, сын страны нескончаемых митингов? Ты, подножие всяких-разных? Клиент зарбазанского общества? У меня и сейчас еще звучит в ушах ваше митинговое: «Джос! Джос! Джос! Гаумар-джос! Джос! Джос! Джос! А сейчас — на колени, сограждане! А сейчас — встаньте! Сейчас руки вверх! Пойте, сограждане! Кричите! Плачьте! Гаумар-джос! Джос! Джос! Джос!»
Здесь люди издали узнают меня, как сына несчастной страны — мое лицо несет на себе отпечаток ваших войн. Это — твой автограф, родина моя, твое наследие.
Если бы мир широко распахнул перед вами двери, папочка, вы бы все убежали со своей родины. И так половина народа уже сбежала от вас.
Настоящую жизнь вы заменили телесериалами, истину променяли на телеинформацию. Вы на собственное несчастье смотрите так, словно все это происходит с другими.
Всё, умерли для вас и совесть, и судья. Выдумываете примитивные мифы и тем успокаиваете себя. Так вы чувствуете себя комфортно. Вы боитесь правды, чтобы враги не узнали, и уже даже дома говорите шепотом. Даже выключенная мобила настораживает вас — прослушивается. Вы и раньше не говорили себе, да и сейчас не говорите того, что необходимо было говорить во всеуслышание.
Ваш страх и ваш конформизм вызывают у меня тошноту, вы бессовестно «свободные»!
Джос! Джос! Джос!
Вообще-то, если бы вы знали некоторые мои мысли, вы бы натравили на меня Интерпол. Но я уже далеко от вас. Все, довольно. Сначала я отдалился от вас на расстояние брошенного камня, а сейчас — только вы меня и видели.
Не закончились еще ваши нескончаемые застолья, ваши концентрационные забавы вольной и сладкой жизни? Вы, садомазохисты, рожденные для трагических празднеств! Ненавижу вас!
Хоть бы я родился в Австралии или вовсе в Буркина Фасо. Только из телевизора знал бы про вашу жизнь. А вы еще гордитесь: смотрите, весь мир о нас говорит. Торговцы несчастьем! Как будто вы не знаете, что по TV говорят только о самых отчаянных ситуациях: землетрясениях, наводнениях, войнах, трупах… Вы находитесь в той части мира, в сторону которой другим и смотреть противно.
Слава Богу, я свободен и от короля и от стада!
Как вы скомкали страну — словно бумажку, которую собрались выкинуть в мусор! Как вы заставляете людей бегать на митинги между церквами и домом правительства — словно отару овец?!
Вы уже привыкли и даже полюбили свои несчастья и саму смерть! Ни на что не променяете. Да, вы красите свои дома, но души ваши по-прежнему темные и отчаявшиеся, потрескавшиеся и облупившиеся, как старые-престарые стены.
Еще в юности пугала меня родина, та родина, которую вы и ныне не видите, а я знаю ее, как свои пять пальцев.
Я бежал, чтобы не утонуть в вашем болоте. Убежал, чтобы не сойти с ума.
Вечно смотрящие только на одного человека и надеющиеся только на него, вы не изучили ни науки капитанства, ни науки экипажа. Страна одного человека! О, с каким восторгом вы поднимаете, как знамя, этого одного человека, а потом, с тем же восторгом, бросаете оземь! Вы не-нор-маль-ные!
Удивляюсь, как вы до сих пор не выродились.
Вы уже ни кино не снимаете, ни в футбол не играете, ни книг не пишете. Только старыми и жалкими достижениями тешите себя. Вот она, ваша винная философия и бездумная вольность. Вы думаете, что вы — пирамида, а разрушаетесь подобно колоссу на глиняных ногах. А заодно разрушаете нас. Пирамида уцелела потому, что имеет пирамидальную опору. А вы — лишь верхушка без основания. Ось у вас перекосилась. Сколько лет уже, как плывете, не зная куда…
И готовы вы только к самоубийству.
Надеюсь, ты узнал меня.
Ну, что, наконец-то объявился, парень?
Но что тебя так вывело из себя, что так ударило? Или ты шутишь? или прорабатываешь текст спектакля?
Где ты был до сих пор?
Помнишь, я снял однажды казаха в пустыне? Который искал коня?
Не нашел, поскакал в глубину пустыни и крикнул потерянному коню на четыре стороны света: Джами, береги себя, Джами! Четырежды прокричал так.
Вот и я все три месяца звал тебя: где ты, Лаша, отзовись?!
Не думаю, чтобы ты мне не поверил.
Тяжело было читать твое письмо, горько ты пишешь, парень, всю ночь я не мог уснуть. Продолжаешь старый спор?
Ты рассержен на весь мир, а не только на свою страну, или хоть на меня. Можешь на меня сердиться, пожалуйста, но не на свою родину и не на весь свет. Ведь есть же какая-то граница?
Жизнь — как игра, а в любой игре кто-то выигрывает, кто-то проигрывает. Ты сегодня сын проигравшей и побежденной страны, но эта страна — твоя родина! Не изменяй ей, не заслужила она таких слов. И если бы другие, раньше, исторически, поступали с ней так, как ты сейчас, мы и вправду не дожили бы до сегодняшнего дня.
Что поделаешь, весь мир таков — люди проходят через эпоху варварства. Никто не знает, когда это кончится.
Лаша, убежать легче всего. Ты должен быть здесь и помогать своей стране.
В Сибири, лет тридцать назад, ученые обнаружили уникальное растение, нигде в другом месте не произрастающее, — на площади в 30 квадратных метров. Дрожали над ним, оберегали, и что же?! Проложили там автостраду, и погибло растение, навсегда исчез еще один вид жизни на Земле. Ученые скорбели по поводу нескольких стеблей. Твоя страна похожа на то растение, Лаша! И если она — самоубийца, ты-то не подталкивай ее к этому. Твое бегство равносильно тому, как если бы ты оставил больного, прикованного к постели родителя.
Признаки всеобщей болезни есть и там, где ты сейчас. Пусть бы только мы были в таком положении, здесь, а другие — нет. Тогда мы легко смогли бы помочь себе. Нам не могут помочь. Никто не может.
Давным-давно закончилось время рыцарских войн. Сегодня даже в самых маленьких войнах погибает гораздо больше мирного населения, чем солдат. Почему? Человечество превратилось в монстра. Хорошенько оглядись, загляни в глаза мировой фальши, вокруг множество безумных празднеств, а ты думаешь, что они есть только у нас.
Я согласен с тобой — мы так мчались вперед, что оставили позади свое будущее. В том будущем предполагалась наша осторожность и возможность уравновеситься. И потому мы бездумно залетели в странное время. Но и другие так же летали.
Высокомерен ты, Лаша, и горд. Ты тоже не сумеешь быть простым членом экипажа, и ты такой же, как и те, с кем ты борешься. Почти никакой разницы. Ты тоже бегаешь по Земле за небесными видениями и не можешь их догнать.
Меня испугало твое письмо — ты сам стал похож на самоубийцу.
Ты так разговариваешь со мной, словно я твой сын, а ты — мой отец. И бранишь меня. Наверное, я заслужил.
Ты тоже несешься, еще быстрее, чем твоя страна. Не торопись, иногда остановись и послушай меня — я иду из более далекой дали.
В конце концов, каждый из нас таков — ему нужен враг так же, как и друг. Нам необходимо чудовище, так же, как нужен и Бог, который для нас — на небе и который равно слушает любого человека, даже такого неверующего, как ты. Бог для нас на небе, сатана — на земле. Земля принадлежит сатане, а мы хотим, чтобы небо было только для Бога, чистое, чтобы мы смогли после смерти нормально отдохнуть там, в конце-то концов.
Человек потому и убегает в чужие страны, что считает те страны хотя бы частично небесными. А ведь Земля, Лаша, она везде Земля, одна-единственная.
После твоего письма я испугался: а вдруг он надолго останется на чужбине? Но надеюсь, мой страх не оправдается.
Ты везде пишешь «вы». Пишешь так, будто ты — другого роду-племени. Это еще что за несчастье? На что это похоже?
Что ты удивляешься власти, она всегда борется за большинство и добивается его, используя тысячи способов и уловок. Чтобы страна стала похожей на государство, власти меньше всего нужны люди неприемлемого и неудобного для нее ума и искренности. А мы уже становимся похожими на страну. Так было всегда. Твоя юношеская совесть мешает тебе увидеть это. Твоя необычная любовь переросла в ненависть. А государство есть государство, на него не должны быть в обиде ни за дубинки, ни за струю водомета.
Если ты хорошо и долго подумаешь, то поймешь, что в этом мире нет виноватых.
Ты выучил уже шестой язык, тебе не составит труда и подумать.
Жизнь — это не зона счастья. Для счастья отводятся лишь минуты. Скажем, едешь ты на машине, идет дождь, включена музыка, и вдруг неизвестно отчего перехватит дыхание, и ты ощутишь себя необыкновенно счастливым. Всего на несколько минут. Слава Богу, что есть такие минуты.
Короче, вот что: рай — в сердце, а живем мы в аду.
Та страна, в которой ты родился, вместе с другими строила коммунизм. Что же произошло потом? Последняя ступенька строящегося коммунизма обернулась первой ступенькой лестницы в ад. Несмотря на это, мы и в то время имели минуты счастья — счастья не всей страны, а нашего, личного. Нашей жизни, нашего детства, молодости…
Богу было угодно, чтобы ты родился в это время. В это время и здесь.
Мне тоже помешали в жизни старшие, я тоже несколько раз восставал, и надолго. И передо мной никто не извинился за то, что произвели меня на свет.
А я вот думаю, как принести тебе извинения, чтобы ты принял их.
Согласен — несчастье стало нашим союзником, но оно же и делает нас сильнее. Придорожная трава, когда ее топчут, только глубже пускает корни.
Что ты удивляешься политикам — политическая авансцена везде маловата, а желающих сыграть главную роль — несть числа. Никто не любит долгого ожидания за кулисами.
Сегодня, когда нас шесть миллиардов, у нас гораздо меньше мыслящих. Раньше было больше. Как, скажем, в Греции. Закончилась эпоха просвещения. Сейчас пора утраты знания и всеобщей ненасытности. Сохранить истинную духовность могут лишь немногие. Время национализма, бесятся многочисленные и малочисленные народы. Умерли мифы, но мы снова встретим их впереди. Мифы ведь вневременны.
Человек сегодня жалок и одинок. Ему необходима поддержка и ободрение, а ты… Ты уже не маленький, должен другим помогать…
Не за ум — за любовь и сочувствие любят Христа.
Напиши мне скорее,
Ираклий!
По твоему письму видно, что ты опять ставишь Шекспира. Наверное, опять «Гамлета».
Здравствуй, Ираклий,
я в Греции. Здесь в церкви, как и у вас, целуют иконы. Ночью женщина тряпкой протерла иконы. Сколько поцелуев стерла!
В эти дни мы снимали одну фирму. Они делают доски из мусора. А из досок делают музыкальные инструменты — скрипки, пианино, виолончели, гитары…
Если из всего мусора мы наделаем музыкальных инструментов, будет только музыка на всей планете (для книги).
Клаудия
Клаудия,
один тип затеял такой бизнес — издал карту с обозначением офисов, вилл и дач денежных людей в качестве исторических достопримечательностей.
И,
Здорово!
Клаудия,
Дети из детского сада объявили забастовку. Вышли с лозунгами «Help me, msoplio»1. И поют при этом.
Здравствуй, Ираклий,
когда ты в первый раз поцеловал меня, я почувствовала, ты целовал другую женщину, другую любил и ласкал меня вместо нее. С ней разговаривал, по инерции другой любви. Кто была эта женщина? Где она теперь?
Кл
Клаудия,
ту женщину я любил только один день, на второй день разлюбил, а на третий — и не вспомнил.
Ираклий
Здравствуй, Ираклий,
ты сейчас, наверное, спишь, по своему обыкновению, обычно, упрямо. Твои 24 часа одно, а мои — совсем другое. Ты не измеряешь день и ночь ни минутами, ни часами. По иному меришь. Когда мне кажется, что у тебя дела плохи, ты смеешься, шутишь. Ты построил себе остров, на котором юмор, шутки, алкоголь. Морской бриз на том острове синтезирует все это, таков твой комфорт.
А я читаю старые книги. Сколько времени, не читала книг, которые изменяли жизнь. И куда они нас привели?
Как поживает твоя книга?
Клаудия
Клаудия,
сегодня я видел женщину, которая смотрит на мир только глазами мужа. Мой муж сказал о соседском ребенке — как он вырос… Мой муж сказал — это правительство ничего хорошего не сделает… Мой муж сказал — зима будет снежная…
Стояло утро, а та женщина уже ждала прихода мужа со службы. Нет, не прихода — однажды, когда муж пожалует домой.
Лицо у нее было таким печальным и трагическим, словно она была свидетельницей всемирного потопа.
Ир
Здравствуй, Ираклий,
океан Земли выбросил меня на берег в твоем городе, и он теперь и мой тоже. Я вижу, взгляды на жизнь иногда мы имеем одни и те же. Помнишь мой фильм — когда птицы вместе, тогда они легко перелетают с континента на континент.
Но ты не любишь летать. Посмотри в кино — американцы мечтают о турне по Европе, европейцы — о турне по Америке. Ты не хочешь на длительное время покидать свою страну. Подумай, может Кавказ — это уже в прошлом. Серьезно.
И у твоей планеты нет адреса. Все адреса засекречены. Есть твой-мой город, знакомый-незнакомый город, люди в секондхендовской одежде, в секонд-настроении, секонд-люди, секонд-независимость. То есть этой независимостью уже кто-то пользовался. Город-подиум.
Для книги: есть одна партия, у которой есть трибуна в виде огромной пивной банки с надписью «Пиво и Слово».
Клаудия
Клаудия,
я не смог ответить вовремя. Ничего не понял из твоего письма, очень уж ты серьезная. И клавиатура у меня испортилась — я на нее кофе пролил. Потом я был в горах, там интернета не было, да и света тоже.
В горах я спал в школе, какой-то джигит заехал в школу на лошади, поднялся по лестнице. Отодвинул занавеску в комнате и начал говорить. Джигита видно не было, но голова лошади была как раз над моей головой. Лошадь шевелила губами и мне показалось — разговаривает лошадь. Я чуть не рехнулся. Потом мы смеялись. Смех — это хорошо, а то мы с тобой слишком серьезными стали в последнее время.
А знаешь, я сегодня смотрел по TV путешествие на поезде по Швейцарии! Целый час, с хорошей музыкой. Правда, а не поселиться ли нам там? Я так насладился видами Швейцарии, может, даже больше тех, кто сидел в этом поезде — опрятные, шумно-веселые, ворчливые… О, как я, оказывается, люблю человечество!
Сегодня снял митинг муляжей-манекенов, испытывали муляжи. Здорово вышло, ожидания оправдались. Со знаменами. И скандировали: «Ро-ди-на! От-чиз-на! Га-у-мар-джос! Джос! Джос! Джос!»
Потом в городе я увидел столько людей для митингов, столько… Может, лучше бы стране сэкономить на муляжах, и совсем не нужно было покупать их за границей.
А позавчера был на горном курорте — после бомбежки загорелись хвойные леса. Не могли потушить, и высокий правительственный чин приказал зарезать жертвенного быка и позвать стариков-молельщиков, вызывающих дождь. Они молились: ах, Лазаре, Лазаре… Знаешь такую молитву? И представь себе, Лазаре помог, вызвал дождь и потушил пожар. А народ попировал от души.
Члены «Партии Господа» открыли два ресторана, на берегу реки и на горе, — «Гуляй, голубчик» и «Что еще нам остается». Такая партия и вправду существует, я не выдумываю. Несколько лет назад они по телевизору уговаривали народ: вы только отдайте нам голоса и увидите, мы знаем, что делать, вы поддержите нас, ведь мы — «Партия Господа».
Эх, Клаудия, Клаудия, раньше вы смеялись в моих снах, а теперь плачете и говорите что-то непонятное.
Твой Ираклий
Дареджан и Дато
Дареджан: Вся моя жизнь прошла возле аэропорта. Я узнаю по звуку любой самолет. Слышу — «Ту» подлетает. Белье развешиваю. Самолет приближается к аэропорту. Слышу глухой звук, что-то такое: «Бух!» Говорю брату: «Посмотри, что-то он плохо летит, этот «Ту». Он уже как-то боком подлетал. Уверена, с моря стреляли. Он еще до бетона не долетел, как взорвался, надвое разлетелся. Носовая часть вперед вылетела, а задняя отстала, потом обе части вспыхнули.
Из передней части девять человек уцелели. Среди них два пилота. Когда я подбежала к самолету, один парень пытался убить себя охотничьим ножом — его любимая девушка погибла в самолете. Я у него нож отобрала. Вон, в сумке у меня и сейчас еще. Гляньте, у ножа рукоятка в виде ноги оленя.
К самолету нельзя было и близко подойти, таким раскаленным был воздух. Что-то горело с треском. Может быть, пластикат, а может — трупы. Не знаю. Вокруг стоял запах горелого мяса. Теперь, наверное, никогда не смогу есть мяса. Потом неподалеку от аэропорта разорвался снаряд, неизвестно откуда выстрелянный. И мы убежали. Из самолета доносились страшные звуки: ууууу… Наверное, это были души умерших.
Дато: Я дежурил в аэропорту. Там была какая-то перепалка — мы не пускали вооруженных людей в аэропорт. Они от войны убегали, а оружие не оставляли. В это время показался самолет. Кто-то сказал: в самолет попали снарядом. Другой сказал: не устраивай паники. Самолет и в самом деле плохо летел. Видимо, и вправду снарядом попали. Мне показалось, в крыло попали. Со стороны реки стреляли. Если бы с моря стреляли, наши ребята увидели бы — они же контролировали море.
Едва коснувшись взлетно-посадочной полосы, он распался на три части. Только нос уцелел. В том носу сидело человек двенадцать. Они и выжили. И пилоты выжили. Другие части закрутило по бетону, они загорелись. И хвост взорвался. Пожарные тут же примчались, за полчаса потушили огонь.
Когда я подбежал к самолету, то увидел обугленных, прижавшихся друг к другу солдат. Стоял запах сгоревшего сахара и гречихи. Они и бензин везли, и снаряды. Все взорвалось. Меня тошнило от запаха горелого мяса… Парни сказали: «У нас сердца слабые», — и не притронулись к мертвецам. Нам, нескольким, и пришлось заниматься этим делом. Помогали две медсестры. Одну звали Дареджан, хорошо помню.
Часть солдат мы похоронили в аэропорту, часть — в ущелье реки, мы перевезли их туда на грузовике.
Эта Дареджан — просто молодчина, она у парня нож отняла. Тот парень хотел зарезаться. Не знаю, по какой причине.
А двух солдат не смогли отделить друг от друга — так были сплавлены их тела.
«Крылья Родины»
Нас было двенадцать. Мы сидели по кругу, на стульях с высокими спинками, в самом большом зале краеведческого музея. Поочередно плевали в лицо друг другу. Каждый из двенадцати плевал в лицо своему соседу слева. Я тоже. В меня, само собой, справа плевал правый сосед. И так мы плевались в течение пятнадцати минут, пока рты наши не пересохли.
Потом мы встали и стали по очереди бить друг друга головой — справа налево, опять же по часовой стрелке. Меня, само собой, бил головой по голове справа мой правый сосед. В музее в течение пятнадцати минут слышался звук глухих ударов. От этого у нас закружилась голова.
Потом мы разделись догола, встали на стулья и молча стали мочиться друг на друга, разумеется, опять поочередно. На меня, само собой, справа, мочился мой правый сосед. Этот процесс продолжался всего пару минут.
Затем опять расселись и снова плевались друг в друга.
Все это мы снимали четырьмя видеокамерами и назвали перформанс «Крылья Родины».
Очкастая
бомба
(из спектакля «Очкастая
бомба»)
Когда люди ничего не боятся, именно тогда она и появляется. Сначала промелькнет — продолговатая, крылатая, округлая, потом сверкнет молнией — наполовину черная, наполовину серебристая. Со своими длинными номерами, незнакомыми обозначениями и буквами. Прямо на голове у нее телеглаз, то есть устройство, прикрытое толстым стеклом, вроде как для очков, благодаря чему она следит за всем своим умным взглядом.
И тогда начинают дрожать от страха благоустроенные, спокойные города, со своими TV-играми, TV-викторинами, TV-опросами.
И пропадают у предметов цвет и форма, у еды — вкус, у людей — разум. Неожиданно и сами по себе отравляются нивы и вода, вино превращается в уксус. Страх начинает пульсировать в кровеносных сосудах и в водорослях. У людей слова перемешиваются, как зерна риса и кукурузы, и они вконец перестают понимать друг друга.
Это означает, что окончательно наступило ее время.
Она внимательно вслушивается в звуки, в беседы, в телефонные разговоры. То с луны, то со двора, то со звезд, даже с непредставимо далеких галактик. Со всех сторон, даже с кончиков ногтей человека.
Старается услышать даже те слова, которые еще никем не произнесены.
Из-под воды, из-под земли, и справа, и слева… И днем смотрит, и в полночь. И видит.
Любая информация, справка, радостное или горестное событие, спокойно, систематически оседает в ее памяти, обосновывается там и ждет своего часа.
Постоянно что-то высчитывает, складывает какие-то числа, вычитает, делит, умножает.
Ни землетрясения, ни бури, ни цунами… Только очкастая бомба может справиться с нами.
Когда из-за чего-то сжимается сердце, или сержусь другой раз, или воспоминание взволнует кровь, тогда в очкастой бомбе напрягаются миллионы пружин, приходят в готовность миллионы шестеренок, маятников, антенн, беспроволочных контактов, счетчиков, деталей, локальных центров; начинают мигать миллионы ее лампочек.
В ее лабиринтах, отверстиях начинает звучать странная незнакомая музыка, и она ведет разговор с другими очкастыми бомбами.
Она там, где человек одинок, или где двое встречаются друг с другом, или где собираются тысячи людей. Она и там, где нет ни одной живой души. У каждого человека своя очкастая бомба, как звезда судьбы.
Моя очкастая бомба старится вместе со мной, и я не знаю, когда обрушится на мою голову ее гнев.
Если она не убьет меня и я умру своей смертью, или притяжение земли для меня иссякнет, я сам взлечу — устремлюсь к ней на седых моих крыльях, и мы вместе исчезнем.
Она очищает мой шум и мое молчание и записывает на сердце каждое мое слово, каждую мысль.
И летает она в космосе по тем дорогам, которые проложили для нас и для нее собаки и обезьяны.
И спешит она, спешит, только, как всегда, не спеша.
Она упражняет меня в самоубийстве, вот таким образом вместе мы убиваем время.
Я верю: она для меня — дар Бога.
В моих цветных снах она сначала проскользнула, как санки в бобслее, чиркнула в небе лучом лазера и потом помчалась ко мне вниз со скоростью в сто раз большей, чем скорость света.
Она слушает мое сердце так, как мать слушает сердце своего сына, погибшего от несчастного случая, сердце, которое пересадили другому мальчику.
Такова она, очкастая.
А если вы как следует понаблюдаете за ней, то за толстым стеклом вы увидите волшебно мигающие миллионы ее красных глаз, чужих и родных одновременно.
Она никогда не спит. Ее молчание шумит и в людях и в самой земле.
Иной раз она удаляется от меня на один миллиметр, а иногда приближается ко мне на миллионы километров.
В сущности невидимая, она убивает человека то в катастрофе, то — инфарктом, а иногда совсем просто — пресекает дыхание.
Очень, очень редко взрывается.
Лучше меня никто не знает, как она убивает.
Она держит в плену мою совесть и ежесекундно проверяет ее.
Ненавижу ее.
Люблю.
Боюсь ее. Она дает мне надежду, поддерживает. Избавительница. Погубительница.
Поэтому я не хочу, чтобы она знала мое самое сокровенное.
Не хочу, чтобы она поняла нас, и потому тайно пишу эту книгу.
Я ведь тоже не меньше ее очкасто-умный.
Какой смерч, какой шторм я для нее готовлю, не знает никто.
Язык мой — тайный, и мои рассказы, как записи на глиняных табличках, как будто рассказывают вам совсем о другом, на самом же деле… Но не так уж и непонятны, чтобы в лабиринте этой книги вы не смогли бы вычитать то, что я хочу сказать от всего сердца вам и вашим бледным снам.
Выбираю кадры
Отснято Лери: дальний вид города. Черный дым, тоже далеко. Убегающих от войны людей катер перевозит на десантный корабль, стоящий далеко в море. Паника, давка, узлы, чемоданы, крики, полубезумные лица… Охотничья собака пытается доплыть до катера, но волны отбрасывают назад. Что тут гадать — ее хозяин на катере. Отчаявшаяся брошеная собака упрямо пытается переплыть море. С задыхающимся, бешено бьющимся сердцем… Может, использует «NEW VISION».
Выбираю кадры
Джип. К наружному зеркалу джипа привязана ремнем кавказская овчарка. Так выгуливает кавказца водитель, так тренирует. За тонированным стеклом не видно, но водитель, по-моему, толстый. Овчарка покорно трусит, словно следуя за овечьей отарой на перегоне.
Выбираю кадры
Снимаю из окна второго этажа двор сельской школы. Только что прозвенел звонок на перемену. Дети возятся возле мотоцикла директора. Неожиданно мотоцикл катится по склону, который и является школьным двором, прямо к сколоченной из досок уборной в углу двора. Мотоцикл наваливается на уборную и разрушает… И становится виден человек со спущенными штанами, скорчившийся над ямой. Этот человек — сам директор школы.
Мне совсем не смешно. А тогда я чуть не задохнулся от хохота. И поэтому последние кадры скачут, как сумасшедшие. Если бы я сейчас снимал, они бы и не вздрогнули.
Кадр
Снежные вершины, освещенные кавказским солнцем. Сбитый «Стрелой» вертолет. Гражданский вертолет. Около семидесяти погибших: дети, старики, женщины, военные… На склоне горы — обугленные тела, детский башмачок, женская рука, коробочка с лекарствами… Как раз для NV!
Кадры, кадры
Выставка работ художников. Посетители. Полотна. Кто-то из художников: я рисую кистью из паутины. Ни в Европе, ни в целом мире ни у кого нет таких картин, как мои. Другой художник: я пропитываю холсты спермой, такого никто в мире не делает. И никогда не делал, даже Леонардо да Винчи. Я — единственный.
Выбираю кадры
На площади девчонки разбросали ночью нижнее белье, трусики, лифчики прозрачные, почти невидимые, с надписями протеста: «Любви не существует»; «Мужчин не существует»; «Жизнь — дерьмо»; «Наркуши, вашу…»
Кадр
На водной поверхности покачивается надувная резиновая женщина. А точнее, на поверхности маленького озерца, «родившегося» дня два назад: после обстрела «Градом» обрушилась часть горного склона и запрудила реку. В течение 12 часов заполнялась впадина. Когда река ниже запруды вдруг пересохла, оставшиеся в низине без воды рыбы стали извиваться в какой-то бешеной пляске. И перепуганное население и военные бросились в горы и затеяли сражение за новое озеро. Никто не знает, как очутилась на озере резиновая женщина. Женщина из «Sexshop»а, застрявшая в ветвях, лежит на спине и улыбается. Лето, курортный сезон. В надувную женщину никто не стреляет. Стреляют друг в друга.
Кадр
Выброшенный на берег маленький дельфин, убитый пулей. Афалина. Тишина. Нежный шорох морского прибоя.
Ты понял меня, отец?
Ставлю Гамлета. Гамлета! Ничего не скажешь, ты силен, отец.
А из твоего письма вижу, что ты изменился. Таких серьезных речей от тебя никогда не слышал. Что ты сейчас читаешь? Или — что пишешь? Или просто живешь?
Над Барселоной безоблачное небо. Здесь и море совсем другое. В этом городе я бы пожил еще немного.
Ты находишь, что горько пишу? А чему удивляться? Разве твой сын может написать по-другому? Так нежно и сладко меня растили.
Маму ты даже не упоминаешь, хотя прекрасно знаешь — она и сейчас любит тебя. Так любит, что никогда с тобой не помирится.
«Ты должен помогать другим, стране». Чем помочь? Ложью, которой научился от вас? Ведь вы не выносите, когда вам говорят правду. А я не могу жить иначе.
Меня не понимаете, а других поймете?
И поэтому, извини, но предпочитаю жить среди иноплеменников. Здесь даже не знают, из какой я страны, а я и не раскрываюсь.
Когда мне больше всего нужны были друзья, вы столкнули меня с врагами. Вы и друзей моих превратили во врагов, и соседей моих с ума свели. Вы не смогли найти среди врагов ни одного доброжелателя, да и среди друзей тоже не нашли их. Кричали: «Мы будим нацию!» — и разбудили врагов. Ты пишешь — «совесть», «рыцарство». Как давно я не слышал этих слов. Случайно, ты не начал работать в музее слов? Откуда их выкопал? Ведь дляваших TV эти слова чужеродны, даже если они прозвучат, их значения все равно никто не поймет. Даже в ваших тостах уже наосталось для них места. Ни в ваших ресторанах, как вы их теперь называете — «Царский», «Княжеский», «Рыцарский», «Беспечный»… Хоть бы раз взглянули на себя со стороны. Для вас лучший друг, чем вы сами, — это, опять-таки, ваш враг. И только он, может быть, вас и спасет.
Ты вот Христа вспоминаешь… Если бы вы не распяли Христа, кем бы вы были? Кого привел бы ты в пример, если б вы не замучили Христа? Любовь и сострадание… Ну, совсем археологические слова выскреб по сусекам!.. Твое государство так и переполнено сострадания! Крокодиловы слезы проливаются только перед выборами. Ты говоришь о какой-то другой родине, папочка, а настоящую родину я вижу отсюда.
Мы становимся похожими на государство! Государство есть форма власти! — гордо объявляешь ты! Не своди меня с ума. «Палка и пряник от него не должны обижать». Не смеши, отец. Я мечтал не о том государстве, которое забивало бы меня камнями, а о доброжелательном и сострадательном (эти слова тоже уже сделались непонятными) о государстве, которое вы выдернули из-под меня, словно ковер.
О, какими лозунгами ты со мной разговариваешь, менторски, по СССР-овски. Географически СССР уже не существует, но психологически он все еще с вами, вы от него недалеко ушли.
Я горд и высокомерен? Потому что не радуюсь, подобно вам, во время несчастья, не паясничаю, не насмехаюсь? Потому что я не ставил несчастные политические шоу и телесериалы с куклами — прототипами политиков? Разве пошли бы мне впрок полученные от этого гонорары?
Я ненавижу то, что вы даете мне в руки.
Единственный, кого король никогда не наказывает, — это шут.
Да и потом, что я забыл в этой стране шутов?
Твой отец оставил тебе в наследство хотя бы месть. А что ты мне оставляешь? — ничего, или непонятность.
До каких пор будете бегать за мечтами? А кто за вас сделает дело? Америка? или Россия? Смотрите, чтобы не раздавило вас между этими гигантами. Чем дальше от вас мечта, тем больше ей верите. Вы за океаном ищете вашу страну, ищете то, на чем стоите. Ни во что не ставите вы Кавказ. Ваши PRы тошнотворны, вы просто пыль в глаза пускаете.
При этом вы еще и боитесь. Как ты пишешь кое-где. Это не осторожность, это страх. Выключи интернет, телефоны, не посылай мессиджей. Ты прослушиваешься, Ираклий! Вот и у тебя мини 37-й год. Правитель всегда нуждается в предателях — какого бы цвета демократию он ни строил. Вот так, мой «рыцарь», государство есть государство!
Вы становитесь похожими на собственную ложь, TV-ложь.
Еще: переключишь ваши каналы с одного на другой — тут убийство, там сериал! Убийство — сериал — счастье! Попали в светлое будущее! Вы сделали убийц такими популярными, что порядочные люди уже завидуют им.
Вы правите страной посредством TV, как раньше управляла вами компартия.
Питаетесь TV-передачами. Бедствующих людей заставляете писать стихи о героях сериалов. Уже написаны 2 000 стихов о некоем Марио Чимаро. Ну, вам есть чем гордиться.
Эх вы, бездарные TV-завры.
Ищете и находите ненормальных, и вам кажется, что с их помощью вы мудро разрешите все проблемы. Вы выбрали в предводители бешеных и негодяев! Как вы упоминаете Христа? Вот-вот, здесь вы не боитесь! Потому что вы — неверующие, только внешне вы — богобоязненные.
Вы живете без корней и пытаетесь летать без крыльев.
Вы — страна одного человека и государство одного города. Ваше TV даже не называет его, но так рассказывает про его улицы и районы, что все знают: речь идет о столице. Только там вы разводите веселую травку вашей политики. Остальная страна — это страна-филиал, другие города — города-филиалы. Выбросьте слова «регион», «район», говорите: филиал-страна! филиал-народ! филиал-избиратель! Ну, и пусть бомбят филиалы! Ничего! Лишь бы в центре было весело! В центре только вы имеете право душить друг друга! И душите… После всего этого кто ж вам доверится? Думаешь, я не помню: когда в моем родном городе на одной улице вы убивали друг друга, на другой — ели хинкали и пили вино. Как я любил этот город, как любил! Вы этого даже и представить себе не можете. А вы сделали его совсем другим, чужим.
Есть у вас один проспект, где собираетесь с шумом-гамом — то сбрасываете, то назначаете президентов. Что этот проспект, что Бюро ЦК коммунистических времен. Причем делаете это исключительно сообразуясь с сезоном — весной или осенью, потому что летом вам жарко, а зимой холодно.
Вы и на свободу набросились, как на вино, кувшинами вливаете себе в пасть, а вообще-то ее как лекарство надо принимать.
И политика-то у вас ненормальная — мессианская. Судьба мира решается у вас, так? Смешно. Шли бы к себе и занялись своим домом. Ведете себя так, словно ваша страна сравнима, скажем, с Китаем. Пуп Земли, да и только.
Вы бы хоть подумали о том, что Бог вас наказывает, — вы все время ожидаете команды государственных деятелей и, между тем, все время получаете мафиозные кланы. Почему так происходит? В чем дело? Противник противником, но почему вы не вглядываетесь в самих себя?
Вы живете партийной жизнью, а не жизнью государственной. Потому вы так безжалостны к своей стране. Я говорю, взгляды у вас партийно-ненавидящие, а не государственные.
Что одной рукой строите, другой разрушаете, борцы за троны.
И ты еще наставляешь: будь сильным, крепким. Чтобы я был сильным здесь, что ты для этого делаешь там? Вы меня оттуда разрушаете!
Вы во всем правы, слишком даже правы, всегда и везде, и потому такие несчастные. И еще — слишком скоро забываете мертвых, да и на живых смотрите, как на мертвых. Вы или очень счастливы, или очень несчастны. Для вас середины нет.
Заботитесь о территориальной целостности, но не о своей запутанной нравственной и умственной целостности.
Я сейчас ухожу, репетиция начинается.
Потом напишу остальное.
Лаша.
Здравствуй, Лаша,
ты свое говоришь, а я должен сказать свое.
Я так любил твою маму, что ласкал стену и окно, когда она проходила мимо моего дома. Каждое утро ждал ее. Потом… Двенадцать лет мы были вместе, ты это хорошо помнишь. Потом… Произошло то, о чем ты не должен знать, да я и объяснить тебе не смогу. Может, когда-нибудь расскажу.
Ты пишешь об убийцах моего отца. Из тех четырех подонков только один остался в живых, трое уже погибли. За четвертым я вот уже год хожу. Я решил: ни полиции, ни суду не отдам его, сам вынесу приговор. Это мое дело.
Год назад он объявился на TV, в «Конкурсе близнецов Марио Чимаро». Я сразу узнал его. Не думал, что он, сбежав когда-то за границу, решит вернуться. Он отрастил волосы до плеч, что-то вроде бородки завел. Высокий, худой. Чуть не победил в конкурсе, так похож был на Марио Чимаро. Чуть было не получил большие деньги и не улетел на Кубу. Когда я его увидел, хотел тут же и придушить, но какая-то сила меня удержала. Я и дом его знаю. Два раза он спасся от меня: однажды сосед помешал, второй раз — прохожий. Но ты об этом не беспокойся.
Ты сейчас в том возрасте, когда легко причинять боль другим. А собственную боль вы считаете чем-то невероятным. У твоих сверстников невероятное только начинается. Что ты знаешь о дружбе, о верности, об измене… Оставь Шекспира, возвращайся к нему, когда перешагнешь за сорок. Тебе его пока не понять.
Было такое проклятие: чтоб вами правили подростки! Кто-то мне сказал.
Очень далеко надо уйти, чтобы встретить самого себя. Иди покуда.
Планета уменьшилась. Что происходит в одном месте, то же происходит везде, в ту же секунду. Интернет, TV. Мы смотрели по TV разрушение небоскребов в Америке. Live.
Живем быстро. Это так. В спешке многое теряем. И это так. Иногда мы становимся сверхскоростными. Ты посмотри на лица правителей — на них написана именно эта скорость. Одна по лицам ненормальные, а у другие — патологически спокойные.
Не думаешь ли ты, что твоя страна в этом вихре — отдельный вагон? Если не будешь жить быстро и так, как этого требуют правила, не уцелеешь, растопчут. Так что — объединиться могут многие, а уцелеть — единицы. И поэтому мы укрепляемся, даже лицо свое меняем — чтобы уцелеть. Сейчас никто и не вспоминает о многих народах, которые были не хуже нашего, а ныне обратились в прах. Нас мало, именно поэтому ненавидимое тобой TV мы заставляем делать то, чего не сделают в армии. Только вармией нас уничтожат.
Для тебя все и все — виноватые, наверное, и трава, которая питает животных, и оба вместе — за то, что наполняют энергией человека, придумавшего атомную бомбу. А травы и цветы не знают об этом, и потому так беззаботно цветут.
Знаешь, что я тебе скажу: мы все затерялись между прошлым и будущим, такое уж время. Вокруг пустота, которую нам не заполнить. Столько вопросов, на которые нет ответа. Или знаешь, как? Вроде бы знаешь ответ, а спросят, не находишь, что сказать. Так что, может, лучше нашенские пиры и застолья, может, они нам помогут.
Короче, и я что-то разошелся.
На прошлой неделе я застрял в горах, снимали горных баранов и орлов. Нас чуть ливни не смыли, три дня и три ночи лило, как из ведра, река унесла мост. Укрылись в монастыре. Монастырь — шестого века, стоит на скале. Монахи боялись, что под ними вода размоет землю. Вместе с нами в монастыре оказались люди из какой-то NGO, проводили в деревне семинар. Пока не сели батарейки, постукивали их ноутбуки, раскрывали флирчаты. И там не отдыхали, писали какой-то проект. Хлеб, вода и свет от свечей — так мы прожили три дня. Столько спорили, что у меня и сейчас в ушах звучат их голоса. Среди NGO-шников были две женщины, и из-за них мы остались в церкви, не могли же женщины поселиться в монашеских кельях. Монахи не понимали многих слов NGO-шников: «адвокаси», «тренинг», «медиация», «фасилитация». Спрашивали меня, на каком языке они говорят. В церкви голубым светом светились экраны компьютеров. Монахи ходили изумленные: надо же, какие люди живут в стране! Одна женщина исповедалась монаху. NGO-шники обалдели: ты что, верующая?! Потом втянули монахов в спор. Кое-что я незаметно заснял. Очень интересным получился их спор, словно на разных языках говорили. Я пришлю тебе кадры. NGO-шники решили: давайте, напишем проект, проведем с монахами тренинг-семинар, им явно не хватает информации. С этим обществом необходимо работать. А для начала проведем с ними Brainstorming, время у нас есть. Ты найди время и посмотри, послушай их спор. Один монах со мной подружился, рассказал: был у них послушник, он нечаянно убил приятеля, а полиции не открылся и стал послушником, а раньше бизнесменом был. Из-за денег убил приятеля, но нечаянно. Мать убитого на похоронах срезала у него прядь волос и объявила своим сыном, не знала, что он убийца ее сына. Когда явилась полиция, только тогда узнали обо всем. Хотя настоятель знал: убийца-послушник ему доверился. Забрали и настоятеля, но скоро отпустили — он был духовником и не имел права открывать тайну исповеди. Я прожил три дня в монастыре совсем другой жизнью. Когда будет время, поднимусь туда, останусь на несколько дней. Устал я в городе.
Сейчас уже четыре часа ночи.
Пойду, займу свое плацкартное место.
Я так увлекся описанием жизни в монастыре, что у меня компьютер завис.
Отец мой,
не найдется у тебя времени для монастыря, ты в такое дело впутываешься, что те три дня останутся для тебя воспоминанием.
А вообще, написал бы что-нибудь о монастыре. Я посмотрел кадры. Я представил себе монастырь, будто это страна, старинная, с растрескавшимися стенами, которую вот-вот сотрут с лица земли наводнение и оползень, а в нем люди — монахи, TV-шники, NGO-шники. Вода уже унесла мост. Может получиться сильная вещь. Диалоги…
Чем кончится все — вот что главное.
Пиши, на черта тебе это операторство. Я понимаю, это деньги, книг никто не читает, но… Но себе тоже скажи, что ты только мне говоришь.
Ну, что ты увидел через свою камеру? Современный Колизей! Арену гладиаторов! Страну, где намного легче поверят во зло, чем в добро. Ненависти тоже доверятся легче, чем любви. Где радость, вызванная несчастьем других, помогает бедствующим. И еще — бессмысленное веселье. Вот поэтому ваши ньюсы начинаются с крови — авария, убийство, самоубийство… Иногда выкраиваю-таки время понаблюдать за вами.
Когда я приехал в Барселону, на первом же билборде увидел надпись: «Сталин». Потом афиши увидел: «Сталин». Оказывается, кто-то поставил спектакль о Сталине. Наши мысли все крутятся вокруг монстров, даже много лет спустя. Кому нужны святые? Монстры куда интереснее и гораздо более рейтинговые.
Раз в сто лет захожу в церковь и разговариваю только с собой. Ваша религиозность — это один большой TV PR, и ничего больше. Когда вы начинаете что-то популяризировать, это «что-то» умирает.
Война раскрыла мне глаза. Я убежал туда втайне от тебя, и я тоже потерпел поражение. Ваши тупость и глупость победили меня, а вовсе не численное преимущество врага.
Ты помнишь Васико, соседского мальчика? Когда он вернулся с войны, слова не произносил и руки у него дрожали. В один прекрасный день он вынес свой гранатомет и поднял на воздух винный ларек — вместе со всеми его гомонящими завсегдатаями, с их наполненными вином брюхами.
По вашим понятиям, Васико нарушил порядок, вы же нарушили всю его жизнь, и никто из вас об этом не думал. Он не сожалел, разумеется.
А Рати? Вся горная деревушка ждала, когда он вернется из дальнего плавания. И тут же обрадовали: твоя жена тебе изменила. Фактически, вложили в руки нож, и Рати убил жену. Разве был у него другой выход? Он следовал правилам деревни… Вашим правилам. В тот вечер деревня с удовлетворением поужинала, женщины порхали, как ангелы, мужчины сияли, как святые. Представить себе не можете, как необходимо было деревне все случившееся. Если бы кровь не пролилась, деревня сошла бы с ума. Деревня не выдала Рати, но через несколько дней выяснилось, что жена Рати была невиновна. И Рати покончил с собой. И это тоже необходимо было деревне.
На что мне такая деревня, где все время ожидают убийцу для выполнения правил деревни?
Я вспомнил деда просто так, между прочим, а ты сразу выложил все свои планы. Ничего другого я и не ожидал от тебя…
Наши эпистолы выходят пространными, словно простыни, папочка, теперь у меня уже четыре часа, скоро утро.
Давай, поболтаем в чате. Помнишь, была у бабушки игра «Цветочная почта»? О, какая была игра! Давай устроим «Цветочную почту» в компьютерном варианте, только не нужно нам цветочных имен — тюльпан, ноготки… Я буду «Пилигрим», а ты, если не против, — «Комедиант». Скайп нам незачем. Не люблю ни скайп, ни камеру, ни зеркала. В зеркало смотрю только когда бреюсь.
Лаша
Мысли человека, вылетевшего
из взорвавшегося над морем самолета
Дамы и господа, глубокоуважаемое мировое сообщество! Должен вам признаться: по-ды-ха-ю!
Мои мысли запишутся в черный ящик самолета, и, когда достанут его
из моря, точнее, из глубины в
Этим фактом заинтересуются короли всех пяти континентов, президенты, премьеры… Мошенники, поэты… И TV — в первую очередь.
Вместе со мной погибнет и семеро моих коллег-журналистов, и никто не сможет понять, кому именно принадлежат эти мысли. Так вот, дорогие, человек — это одно, а мысли его — совсем другое. Тем более, если этот человек летит с двенадцатикилометровой высоты.
Так что, любезные мои, я — инкогнитооо! Лежу на обломке хвоста самолета, вцепившись в края, какой-то странный поток воздуха влечет меня, и, что меня больше всего удивляет, спокойно разглядываю землю. Видимо, я спокоен потому, что (вы уже догадались) погибаю! Вот, оказывается, какова она — смерть в авиакатастрофе.
О, если бы хоть одна камера крутилась бы где-то неподалеку и снимала меня. О, какое супер— нечто могло бы получиться!
Прощайте, прощайте, поцелуи кинозвезды стоимостью в 30 000 долларов на благотворительных вечерах!
Прощай, население «АйЯ», которое сейчас на Кислородной площади слушает голограмму концерта Элвиса Пресли! Элвис поет «Сулико». Прощайте, прощайте, интерактивы — 35% считает, что белое это белое, а не черное! 12% воздерживаются, они в растерянности. А остальные считают — белое есть черное!
АйЯ! АйЯ!
Детки, детки, и как вы заставили бегать памятники королям? Хоть на колеса бы их поставили, моторы бы приделали с дистанционным управлением, а потом катайте себе по городу — вправо-влево, взад-вперед, вверх-вниз!
А вы, вы, уважаемые госпожи, вы как обучаете детишек? Давид Строитель был мачо, двумя японскими мечами сражался, за минуту пятерым головы сносил, одной рукой с десятью ниндзя справлялся.
А Руставели был покруче Джаггера.
Понимаю, понимаю, знаю, знаю. Иначе они не запоминают.
Идиллические игры, TV-«АйЯ»-бары: пни приятеля и победишь! На Кубу поедешь! Проскользни в победители — и все будет o▒кей! Совсем другое дело.
Когда я целовал ту женщину, у нее лопнула губа и силикон пролился мне в рот.
Включайте, смотрите и урчите от радости: джунгли-шоу! Как кусает зебра пожирающего ее крокодила! Как съедает паук лягушку, которая его не кусает! Как антилопа засыпает в пасти у льва! Где ты, мой любимый Чимаро?! У хищника четыре золотых правила: 1 — подстеречь жертву! 2 — догнать! 3 — сожрать! 4 — заурчать от удовольствия!
Мой репортаж должен был стать чемпионом среди всех репортажей, я же, горемыка, по-ды-ды-ды — ха-ха-ха-ха…
Что случилось с самолетом? Впрочем, узнавать об этом сейчас нет смысла.
О, моя первая молодость, какою ты была! Ты лениво лепила хачапури, но в постели была иной! Когда я увидел тебя впервые, я искал в комнате твои крылья, не сложены ли они где-нибудь на кровати. Ты была похожа на гостью с другой планеты, и голос у тебя был, как у неведомой птицы.
Да, да, тогда на земле стояло время моей первой молодости. Время, когда женщины из порножурналов нравятся больше, чем настоящие женщины. Именно в то время ты вошла в мою жизнь инородным телом! Порно-телом! И родною душой!.. Мы спали в знамени нашей Родины длиной в сто метров, в углу церкви. Я уже не боялся оставаться наедине с тобой, привык к твоему непонятному молчанию. И к полю, которое было цвета твоих пшеничных волос. Мы спали в знамени нашей Родины и еще не знали, даже не помышляли о том, как и на что использовать оставшуюся часть нашей жизни.
По твоим разговорам выходило, что ты целиком и полностью была моей. И так. И эдак. По-всякому, моя Мэрилин.
А потом, в один прекрасный день, я уже не существовал в твоих разговорах. Ты полностью переселилась в будущее и забывала прошлое. Впрочем, не совсем полностью. Из прошлого тебя устраивало только то, что могло бы пригодиться в будущем, что было выигрышным, и полезным, и красивым, и вкусным, и ароматным. Только такое прошлое ты прижимала к груди, словно новое платье.
При расставании шаги твои сделались твердыми, как у женщины, которая отбросила все условности и приняла окончательное решение. Такие женщины обычно твердыми шагами вступают в предполагаемое счастье, при этом умопомрачительно по-кач-кач-кач-и-вая бедрами.
Вай, вай, вай-й-й-й… Уй, уйи, уй-й-й-й… Сейчас, вспоминая о том времени, я хо-хо-чу. А тогда у меня крыша поехала, я взбунтовался и стал похож на предводителя павианов.
Где она, где хотя бы одна камера — синее небо, синее море и я и крыло от хвоста самолета в этой дрожащей синеве.
Меняю Родину на одну камеру!
В горле пересохло. Минералки бы, газированной, чуть шипящей. Лик-лик-лик! О, как легко переливается в горло приятно пощипывающая минералка.
Холодно, холодно-ооо. Синий холод. Мысли мои мечутся, как чайки.
Помнишь ласковый дом нашего детства? В комнате — Сахара, а в коктейле — Сибирь?
«Вирус пустоты» закипает. Люди потеряли ощущения вкуса и цвета, осязания и обоняния, слуха. И выдумали жвачку, восстанавливающую ощущения вкуса и цвета, обоняния и осязания. А также и слуха.
Фальшивые красивые бутылки. Отравляющая вода, виноград.
У нас, журналистов, не было свежей информации, и мы убили человека. Вот вам и материал!
— Нам нужно больше кровавых фильмов, а то народ завял! — сказал директор TV.
Стояло то самое время, когда лето кончалось и мухобойка моей жены все реже щелкала в квартире.
Внизу волнуется жирное море и бесятся воюющие города.
Время стерло черты твоего лица, которое в свое время я помнил губами.
Мешается, все мешается.
Зоопарк за гроши купил чернобыльского слона по имени Бачо. Ему было два года. Через год он умер. Ни волки, ни орлы не стали есть его мяса.
У нас был такой интерактив: кто Сталин для жителей АйЯ? И еще: кого вы считаете Гитлером для жителей АйЯ?
Гладит щенка беспечная женщина, у нее падает сумка, с плеч соскальзывает шарф. Она молода, но уже, наверное, не одну пирамиду тарелок разбила.
В аравийских песках, на берегах Ганга, на щебенке Иудеи… Я — везде, и везде у меня одно и то же лицо.
— Я — директор музея, — сказал я убийце человека. Он мне поверил. Я объявил, что в музее хранится камень, которым Каин убил Авеля, и еще три камня из тех, которыми хотели побить Марию Магдалину, и еще — обломок кувшина Александра Македонского тоже есть у меня.
Большое спасибо вам, КГБ и ЦРУ. Вы излечили Землю от страха.
О, как сияло лицо президента, когда он выступал по CВВ и NNC, а до этого вприпрыжку сбегал по трапу самолета.
Простите, простите меня, извините, холодно мне. Мне холодно на крылышке хвоста самолета, и я не могу отфильтровывать мой базар. От этой огромной махины мне достался лишь кусочек хвоста. Что поделаешь, и так было всю жизнь — только малым одаривала меня судьба. Ноооо — по милости этого хвоста я все еще в небе, а другие уже шваркнулись о море.
Море… Как я испугался моря, когда впервые вошел в него по грудь. Наверное, уже тогда Бог дал мне знать, что наступит именно этот день.
А она опрокинула чай на китайский шелк и чесучовый костюм.
В конце концов, это мы дали человечеству первую сталь! А медицина?! Медея! Что, забыли?! Сталин! Боржом! Вино! Хачапури! Сациви!.. А они пьют наше вино и бомбят нас. И это — справедливо?!
Жизнь стала разновидностью смерти.
Люди уже боятся хорька, спрятавшегося в подъезде дома, хоть мы и показываем его по TV десять раз на дню. Боится даже тот человек, который некогда ревел перед зоопарком: дайте мне трахнуть львицу!!!
Мы слонялись между академической элитой и подпольными борделями, щелкали семечки.
Я жил в стране, которая не вмещала энергии президента и кандидатов в президенты, и они были вынуждены объявлять себя всемирными мессиями.
Я слушал человека, который играл на скрипке. У него не было рук. Он играл сердцем. Как? Я не понял. Я слушал и певиц в заснеженном городе. Сидел на снегу и думал, что время всегда варвар, а история — блеф! И вечен только стон.
Один депутат умолял: снимите, ну, снимите меня, хоть слово дайте сказать перед камерой, у меня сын в Европе учится, увидит меня по TV и обрадуется. Он готов был вести речь хоть об НЛО, лишь бы мы его выпустили в эфир.
«Нет проблем!» — эти слова мне плешь проели, кровь высушили. Или еще слово «достойный»?.. С ума сойти!
«Моя рада», «беграунд нужен», «лажа», «сижу на ухе», «зачморим того клиента», «ладно, будет тебе, ХХI век на дворе» — и сейчас зудят в ушах эти словечки.
Любил я Эльзу, до отвращения популярную телеведущую, устроительницу политгладиаторских боев. Однажды она даже медиума сумела уговорить «привести» в студию душу убитого профессора. Пыталась устроить телемост «Бог — человечество». Почти получилось. На некоторых политиков кричала: «Как! Я сделала вас популярными, а вы тут мне все путаете?!» А однажды заплакала и стала вдруг такой милой и беззащитной, что я дооолго целовал ее волосы, глаза, губы, грудь.
Спонсор сериала — «Дом хинкали»!
Спонсор концерта — цех по производству туалетной бумаги «Лалулиша»!
И почему последнее время сыплются в реку автомашины и утопают люди?
У Эльзы получилась сильная передача — наркоман изнасиловал собственного отца!
— Враги родины получат в нос, в челюсть, в морду, вообще. И между ног! — грозился депутат.
Забастовали врачи «Скорой помощи». Забастовали надзиратели в тюрьмах: мы выпустим всех заключенных.
Самолет, которым мы должны были вылететь из осажденного города, встал на хвост в аэропорту, настолько торгаши перегрузили его цитрусами.
Президент объявил всему человечеству радостную весть: наше детское трио «Комарик» победило в международном конкурсе!
Замечали ли вы — за границей у поездов другой звук, другие голоса у людей и машин. Другой хруст яблока, когда его откусываете. Тамошняя природа, как и тамошний язык, нам не знакомы, странны для нас.
Я пил вино из роз, ел язычки дроздов на берегах прозрачного моря, но последнее время меня почему-то все время называли человеком из зачморенной властью медиа-среды. Зачморенным. Придурошным.
И все-таки, что же от меня останется? Неужели только это: он умел хорошо здороваться, рукопожатие его было крепкое.
Ну, где же, где хотя бы одна камера?! О, какой был бы торнадо-репортаж…
Осталось ли у меня времени для того, чтобы выкурить хоть одну сигарету?
О, какая смелая улыбка у Эльзы, у Эльзы гениальных поцелуев. О, как похожи друг на друга ее слова и ее обнаженное тело.
Там, внизу, меня ожидает соленое морское утро.
Трагедия человека — в поисках истины.
На морской поверхности я принимаю свой парад: детство, война, война, ты, ты, ты, Эльза, хвост самолета… Вечно старое и юное и мыслящее море.
Также вижу: вертикальный подъем воды из моря. Зарождение мутного потока на склоне океана. Океанский хребет. Перемешанные в однородную массу глыбы камней и льда.
Есть вещи, с которыми меня ничто не связывает, и они существуют только в собственных своих границах. А свисток из моего детства — это другое. Даже его молчание — говорящее, привязанное к детскому футболу. Я верю, что сейчас, в эту минуту, он свистит где-то, приветствуя меня в последний раз.
Одно время я не ел мяса тех, кто летает, наверное, поэтому я сейчас так долго летаю, и чьи-то крылья ласкают меня и поддерживают.
Летя, летя, летя, отдаю концы. Зато я не похож на старичков, чьих близких отправили в рай время, войны и болезни…
Моему учителю прооперировали глаза. После этого он всего 32 дня видел. Потом опять ослеп. Но за это время он хорошо изучил дорогу к морю.
В этом море я порезал ногу о раковину мидии, у свайных опор лодочного причала. Я видел, как под водой моя кровь охватывала водоросли клубами красного дыма. Море, охваченное пожаром. Или деревня, которую сожгли монголы в каком-то веке. Или — как «Град» поджигал лес. Или вулкан Везувий на фоне Фудзиямы… Все это сразу я видел в моем море, и я был всем миром.
Ресторан «Золотая ложка». Коллега снимает солдата противника, спрашивает: откуда эта золотая ложка? Солдат вынимает из кармана дешевенькую ложку золотистого цвета: должен же я чем-то есть? А-а, значит, ты мародер? И на том месте строится ресторан «Gold Spoon». Пестрят майки с надписями «Gold Spoon». Начинается движение «Gold Spoon». Выигрывают выборы.
В передаче «Полночная серенада» ведущий и мужчина-респондент лопаются от смеха: Ты был тогда управляющим района? — Был. — Тебя взяли в заложники? — Взяли. — И чего так скоро отпустили? — Не знаю. — А-а, наверное, сказали, что ты не девственник! Ха-ха-ха! И потому не женишься?
— Наш народ заскучал, нужна война! Объявляемсекс—диета, Ladies and Gentlemen! Прекратить шоу — «Чей унитаз лучше»! И второе шоу закрыть — «Кто пожал руку Ленину и Леннону, тот и нам пожал руку!»
И выборы стали надоедливо скучными: трем наблюдателям глаза выцарапали, 7 человек в знак протеста зашили себе рты, 232 избирателя ранены, 17 — убиты. Время стукнуть по столу кулаком и потрясти мир!
Довольно!
Война начинается! Прекратить шутовство TV-компаний с их «Круглыми столами», «Диалогами», гримасами-ужимками!
И все же — где, где она, где хотя бы одна камера? О, какой торнадо-репортаж выплавился бы из всего здесь произошедшего! Но, может быть, у кого-нибудь в салоне самолета была включенная видеокамера, и порхает она где-то поблизости и снимает… Боже, сотвори добро — сними меня! Хоть сейчас услышь мою мольбу, когда ты так близко от меня, а человечество — так далеко. Выслушай меня по-доброму, с ласкою, Отче, всю Землю за одну камеру!
Перед тем, как я пошел убивать Чимаро
Перед тем, как я пошел убивать Чимаро, раздал щенков друзьям и соседям. Я сказал им, что щенки особенные породы северошотландских овчарок.
Поверили.
Мать щенков кто-то убил. Она была бездомной собакой. А щенков я вырастил.
Я вымыл руки. Позавтракал.
Иду.
Вот бы шел я сейчас к морю, поиграть с ласковыми морскими волнами.
В шуме машин все-таки слышится шорох платанов.
Эта земля уже не та, которую ты дал мне, Господи. Нет, она уже не та.
Прости нас.
Эти птицы — другие птицы, они всего лишь видимые души уничтоженных нами животных и растений.
Отпусти нам и этот грех.
Перехожу через мост, что-то говорит мне река, а я не понимаю.
Прости и за это.
Наверное, потому, что спешу, и к тому же с Тобой, с Тобой беседую.
И все-таки, Господи, ведь ты соберешь Там всех, всех, кто умирает здесь.
Ведь оживут Там насекомые и киты, воробьи и фламинго, цветы и дубы, и мы, и волки… Здесь умерщвленные.
Ведь все это так и исполнится, Господи?
А если нет, то какой смысл был у жизни?
И, вообще, что это такое — Жизнь?
Кто мы? Куда идем? Что ищем? Зачем явились на свет?
Ты ведь нас обязательно возвратишь, Господи?
Ведь все так и произойдет?
Откликнись, Господи! Подай мне весть, подай!
Дай мне хоть какой-то знак!
Ты же позволишь мне встретиться опять с отцом? Ведь позволишь?
Долина
Когда война приблизилась к деревням, деревни взволновались. В двух деревнях жили представители противоборствующих народов. В одной из них было большинство одной из противоборствующих сторон, а меньшинство — в другой. А во второй деревне — наоборот.
В ожидании грядущих бед жители решили обменяться меньшинствами, чтобы в каждой деревне остались люди только одной национальности.
А война постепенно ужесточалась. Никому дела не было до этих деревень — ни политикам, ни генералам. Селяне решили так — заранее определили обменные дома, и в один прекрасный день, на легковых и грузовых машинах, на тракторах, на арбах, на конях, нагруженные своим скарбом, фактически поменялись не домами, а деревнями.
А у их собак и кошек перепутались ориентиры — их родные дома были в одной деревне, а хозяева теперь жили в другой. Целых три месяца они так и странствовали между двумя деревнями. Собаки ночью сторожили старые дома, а днем были с хозяевами. И кошки поступали также.
Деревни разделялись широкой долиной.
Шесть часов утра. Стою в этой долине и снимаю видеокамерой, как возвращаются из родных домов к новым домам собаки и кошки. Вот появляется первая, вторая… Третья… Двенадцатая… Не подавая голоса, идут навстречу друг другу, тихонько обходят друг друга, как бы не замечая одна другую. Спешат к хозяевам. Издали доносится стрельба. Чуть слышно урчит моя камера.
Встает солнце. Вскоре в долине уже не видно ни души.
Монолог собаки
(Из спектакля «Очкастая
бомба»)
Когда умер Лери, я поднялся в его квартиру, на пятый этаж. Легко нашел. Кто-то замахнулся на меня шваброй: этому еще что здесь нужно! — но жена и дочери Лери отобрали швабру. Узнали меня, это, мол, амиго Лери.
От Лери пахло лекарствами. Я немного постоял у гроба, потом точно так же пробежал пять этажей. Лег у подъезда, и был там, пока Лери не похоронили. Соседи Лери вынесли мне хлеб и куски хачапури, поставили воду в глубокой миске.
Я знал, что он умрет, это и другие собаки чувствовали. Я часто тыкался мордой в его руку. Да и сам он знал, что умрет, но говорил мне: «Ты же знаешь, каждая смерть знает свое время». Прав был Лери — единственный среди людей, который разговаривал с нами.
Я знаю, мы встретимся в Той стране, но пока не наступило время моей смерти.
Я проводил его до кладбища, а после стал бродяжничать в других местах. Ночью поднимался на кладбище, там и спал. В меня то швыряли камни, то давали пищу. Я убегал от подающих пищу, так же, как от швыряющих камни, — никому не доверяю. Трудно доверять людям. Да и Лери этому учил меня.
Потом пошел снег. Семья Лери заметила у его могилы мои следы. По всему городу искали меня, но я избегаю их. Одиночества хочу, одиночества — устал я.
В солнечные дни ложусь на крышу гаража у подножья горы и греюсь. Иногда прячусь под деревьями, иногда — по подъездам.
Машин опасаюсь. Не люблю машин — в прошлом году моего маленького друга сбила машина. Он добежал до подъезда, я думал, поправится, но… Два дня умирал. Ненавижу машины. Когда Господь сотворил меня, тогда не было ни машин, ни ружей.
А потом я оставил город и пустился к горам. Там подружился с солдатами. Они давали мне пищу и гладили. Где стоит армия, там обязательно увидите собак. Солдат как ребенок, он тоскует по семье и детству. Да и преодолеть страх смерти помогаем им мы, собаки.
В этой стране не едят собачьего мяса, но уличных собак не любят, а над комнатными прямо дрожат. И они — комнатные, — когда видят нас, злобно кидаются, лают, глупые ничтожества, дурни и ветреницы, похожие на своих хозяев.
А вот пастушьи собаки никогда не лаяли на меня.
Этот город — город аппетитных запахов. Иногда из духана мне кидают огрызки хинкали. Бог направляет их руку, Бог ведь все видит…
Бомжи, роющиеся в мусорных ящиках, выделяют мне что-то из найденной там еды. В последнее время в городе поставили очень высокие и неудобные мусоросборники, мы не можем залезть в них. Только кошки ухитряются сделать это. Хотя добросердечные люди оставляют остатки пищи на земле возле мусорников — для нас.
Лери приносил еду в полиэтиленовых пакетах и чуть ли не с рук кормил нас. Лери был святой, непонятный и неизвестный людям святой. Я верю, он сейчас возле Бога. И я встречусь с ним Там, когда настанет мой черед. Там, где никто не швыряет камни, и все, имеющие душу, любят друг друга. И не имеющие души тоже.
Иногда в лесистых местах, в кустарниках я встречаю останки собак. Когда мы чувствуем приближение смерти, мы убегаем подальше, не хотим показывать свою смерть другим. Я тоже так поступлю, когда придет мое время.
Я скучаю по Лери — он ведь вроде меня, мог читать в чужой душе.
Однажды, когда я несколько дней бродил в незнакомых кварталах очень голодный, не поднимая носа от земли — «ловил» запах еды, — забежал в какой-то двор и увидел, как один мужчина убил другого. Дом был маленький, а двор — большой. Из этого двора я все и увидел. Потом убийца убежал, его искали, но не нашли. Через какое-то время я опять оказался в этом дворе и увидел убийцу — он стоял посередине двора и плакал. Убитый был единственным близким ему человеком в целом мире. Больше никого у него не было. Вот он и вернулся, и стоял, и плакал. Убийца везде был чужим, его родина была здесь, в этом доме и в этом дворе. Я вдруг понял его, а люди никогда не поймут. Я ненавижу убийц и насильников, но того человека мне стало жалко.
Здесь все воюют и вечно всем недовольны, все дерутся и злятся.
А тут вдруг и в горах началась война. Странно, как это я не почувствовал заранее? Если бы Лери был жив, я бы почувствовал. Его смерть меня изменила.
Началась бомбежка, дома загорелись, люди сгорали живьем. Я видел во время бомбежки, как убегал обмочившийся мужик, как солдаты снимали военную форму и бросали в ущелье вместе с оружием.
Выли самолеты и не оставляли места, где можно было бы спрятаться. У меня чуть сердце не разорвалось.
Я не знал, как человека защитить от человека. Раньше думал, что от человека надо спасать окружающий мир.
Я побежал к лесу, но огонь перекинулся и на леса, и я убежал вместе с раненым оленем и одиноким волком. К нашему несчастью, мы везде натыкались на тех, кто сотворил этот ужас, — на людей, людей, людей.
Везде стоял запах смерти, и не было нам спасения.
На моих глазах убили знакомую собаку. Несчастная была одержима неизлечимой любовью к людям. Люди и убили ее. Какой-то бородач убил — это, мол, собака врага. Любовь сделала ее смелой. Она и тогда любила человека, когда ее ошпарили кипятком и чуть не прибили кирпичами.
Убегая, я следовал за одной семьей — мужчина, его бык и собака. Они бежали вместе, как связанные веревкой Этот человек был непохож на других, от него шел свет, как от Лери. Потому я следовал за ними.
Бежали мы вместе до одной деревни. Там, на краю деревни, я подружился с ощенившейся сучкой. Она два дня бежала вместе со щенками. Мы поселились в покинутом доме, думали, спаслись, но и этот дом сожгли.
Опять я остался один. Так оно и лучше. Собачьим сворам не доверяют. Одному легче спастись.
Собака без хозяина, даже самая породистая, все равно бездомная, и повсюду она боязливо поджимает хвост. Даже самая беспородная, если у нее есть хозяин, гордо разгуливает в своих владениях. У нее есть опора — свой дом и двор. Бесхозные собаки и беженцы похожи друг на друга.
От людей с оружием я убегаю — если и не убьют, то ногу сломают, а если захромаю, еды не добуду, и в муках испущу дух…
Тоскую по Лери.
Лери ласкал меня, как щенка, и называл «амиго». Я и сейчас чувствую его руку на своей голове, на спине, на шее.
Война возвратила меня в город. Я еле нашел могилу Лери — так выросло кладбище, за короткий срок очень много народу поумирало.
На кладбище одна пожилая женщина бранила своего покойного мужа у его могилы: «Ты все пил, пил, вот и лежи теперь в земле, вот уже двадцать лет лежишь, так тебе и надо!» А сама тем временем ухаживала за могилой, чистой тряпочкой протирала мраморную плиту и до блеска натирала фотокарточку мужа. Я ничего не могу понять в их любви и в их ненависти, в их мире и войне…
Сейчас я в самом центре города, на проспекте. Прилег под деревом. Дерево печально шумит листвой. Мы уже долго беседуем — я и дерево. Дерево сказало мне, что скоро здесь убьют человека. И я подтвердил, что тоже чувствую это.
Короче, опять все пойдет кувырком.
Ненавижу здешние места.
На проспекте людей все больше.
Ветер усиливается.
Пыль, пыль, пыль поднимается.
Ветер, ветер, ветер.
Набитый невидимыми колючками ветер.
И разве это зеленый ветер? Ветер цвета пыли. Пыль цвета ветра.
Дождь, дождь. Запаздывает дождь. Где ты, мой ангел-хранитель?
Скоро здесь убьют человека, и снова начнется… Это дело у них великолепно получается.
Стою, как потерянный, и думаю: куда же мне бежать?
Монолог дерева
(Из спектакля «Очкастая
бомба»)
Мы, деревья, похожи друг на друга, и жизнь, и судьба у нас почти одинаковые. Только вот, в отличие от лесных деревьев, я ежедневно вижу множество людей, потому что я — городское дерево, дерево в центре города, так сказать, прирученное городом дерево. Стою на проспекте.
Я был еще саженцем платана, когда увидел, как человек убил собаку большими щипцами. Тогда я впервые затрепетал.
Потом не раз видел, как сами люди убивали друг друга.
Я заранее знаю, когда в городе произойдет убийство. Вот, например, сегодня, здесь, на проспекте, соберется куда больший митинг, чем вчера, и недалеко от меня убьют человека. И шум листвы других деревьев подтверждает это.
Вскоре свершится отмщение, всего через несколько часов.
Я помню каждый парад, прошедший на этом проспекте, каждый президентский переворот. Мне много лет. Возле меня люди фотографируются, и на тех фотографиях неизменными остаемся только я и такие же, как я, деревья.
Здесь мне слышатся голоса морей и пустынь и звуки ветров со всех сторон света. Многолик этот город.
В этом году к нам впорхнула очень легкая весна, я даже подумал: год будет хорошим, мирным, пожалуй. Но все-таки наступил поворотный момент, и сразу же проспект переполнили люди. Они только это и умеют, иначе помрут. Это дело им дается лучше всего.
И не понимают, глупые: любой митинг — это всегда один и тот же митинг.
Во время митингов усталые люди подходят ко мне, опираются спинами, кладут на ствол свои потные ладони. А в другое время они меня и не замечают.
О, какая несуразная страна. Здесь не умеют совершать скромные революции. Таких безжалостных вещей наворотят — хуже убийства.
Иногда они побеждают, иногда люди в форме нападают на них и разгоняют, дубася палками.
Однажды, во время такого разгона странный избитый человек обнял меня, шепотом обращаясь к кому-то: хорошо еще, что ты нас побил, а не других, мы тебя все равно простим, вы же все равно наши, а другие не простили бы и нас бы возненавидели. Вот уж правда, странный был человек, люди в масках окружили его и долго били, но он остался жив. Только хромает — я его вижу иногда.
Когда собирается митинг, ни одна птица ко мне не подлетает. И собаки убегают. Здесь тогда шум, брань, ругань, рев мегафонов. Иной раз налетают странные машины и воют голосами адских птиц. Тогда мне хочется не быть здесь, но и в лесу меня давно срубили бы и сожгли или превратили бы в мебель.
Я люблю спокойствие и тишину, теплую прохладу и прохладное тепло здешних мест. Когда какая-нибудь собака помочится на меня, у меня теплеет на душе, я разговариваю с собакой, и потом она продолжает свой путь. А люди меня не понимают. Я привык к шуму машин, а к людскому гвалту — никак не привыкну.
Справедливости ищут! Смешно.
Сами нарушают миропорядок — и ищут справедливости?!
На лицах их — знаки войны и бездомности. Только некоторые из них отличаются от большинства, очень немногие. Да, и еще — я легко отличаю людей комнатных от людей гор и долин. Иногда даже думаю, что люди долины хоть чуточку меня понимают. Надеюсь, что понимают.
Бабочка села на мое плечо и тут же умерла, бедняжка. А это плохой знак.
И тут же является он. Тот, кто пришел убить человека… Я вижу его. Он не отражается ни в зеркале, ни в окнах стоящих на улице машин. И никто не узнает его — ни соседи, ни знакомые. Правый карман его куртки оттопыривает страшная итальянская игрушка по имени PIETRO BERETTA. Злая игрушка, холодная и увесистая. Он пришел отомстить за отца. Пришел убить длинноволосого малого по имени Чиморо. Глаза его ищут, рыщут. Я не вижу его глаз. И никто не видит их…
Пыль, пыль, пыль поднялась.
Ветер, ветер, ветер.
Ветер, набитый невидимыми колючками. Вы думали, зеленый ветер? Нет, ветер цвета пыли. Пыль цвета ветра.
Дождь, дождь. Запаздывает дождь.
И мой ангел-хранитель куда-то исчез.
И ощущение бегающих мурашек понемногу проходит.
Из недалекого завтра слышу, как высоко звенит чистый серебряный звук.
В моей тени кто-то встает.
Кто-то из главных героев.
Только не знаю — убийца или жертва.
Хотя разве это не одно и то же?
Он встает на мою тень, и моим веткам и листьям больно.
____________________
1 Клаудия набирает английскими буквами слово, по-грузински означающее «мир».