Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2015
Ездили нередко в Кахетию. Преимущественно осенью, в октябре, во время ртвели, когда воздух двух великих долин по большей части состоял из молодого вина. Из осмысляющего свое положение маджари — оно на протяжении нескольких месяцев, стоя во врытом в землю кувшине, меняло вкус ежедневно, а весной, в миг, когда зацветала родная лоза, начинало пениться и бурлить, добиваясь свидания с матерью. Это бывало обязательно, если только в кувшин ненароком не плеснули ковш воды…
На Гомборском перевале бушевали осенние леса, чьи дубы любивший живопись и всецело вышедший из неё Заболоцкий сравнил с Рембрандтом, а клены с парящим Мурильо. От перевала вслед мчащимся машинам долго летели неотступно преследующие красные листья. Сидевший в головном автомобиле поэт Иосиф Нонешвили тут снимал свою серую сванскую шапочку, чтобы встречные пешеходы и жители возникающих по обе стороны дороги селений его узнавали и понимали всю важность экспедиции. И его узнавали и любили всенародно. Помню, как в легендарном Цинандали, куда он прихватил меня и Мишу Гиголашвили, ныне знаменитого прозаика, и куда мы чуть опоздали, Прекрасный Иосиф, хватая за рукава понемногу начавших расходиться людей, воззвал: «Халхно!» То есть величественно назвал собравшуюся публику народом, человечеством. «Народ! — закричал он, — я собираюсь в дальнюю дорогу, я улетаю в Кремль, но я выделил два часа для моего народа!»
После многих, всякий раз неизбежных приключений, для описания коих и романа не хватит, переполненные и нагруженные вином, ехали назад тою же дорогою. И постовые отдавали честь на протяжении всего пути. Возвращались в город, где представление о единении народа и деятелей искусства были столь же возвышенными, сколь и в сельской местности. Да, авторитет и самое имя поэта были необыкновенно высоки. И тоже парили, как Мурильо…Сколько же раз я, спотыкаясь, в самые поздние часы ковылял по старым булыжным мостовым от Александровского сада к Воронцова и далее, на Хетагурова, к Александру Цыбулевскому, с которым, на месте быстро трезвея, любил разговаривать ночами. А если совсем пьяного меня останавливала милиция, достаточно было произнести два слова: «русулипоэти». И с тем же почтительным отданием чести мне освобождали и указывали дорогу. Иногда, впрочем, на несколько минут задерживали и предлагали прочитать стихотворение. Обычно выбирал кратчайшее. С другом же моим, привезенным мною в Тбилиси замечательным поэтом и переводчиком Александром Радковским вышла такая история. Его, новичка, гулявшего ночью трезвым, милиционеры задержали и, осведомившись о роде занятий, отвели в свое отделение, где до утра чествовали, поднимая тосты и наизусть читая ему стихи Галактиона Табидзе.
Конечно, в этом городе я оказался на самом закате, в его поздний вечер. Но хотя бы вечер все-таки застал. Сидел за одним столом с РажденомГветадзе, пожимал руку Серго Клдиашвили, нередко бывал в гостях у Колау Надирадзе. Колау, Николай Галактионович, в семнадцатилетнем возрасте несший на своих плечах гроб Льва Толстого, говоривший по-русски лучше, чем русские пореволюционных поколений и прекрасно помнивший приезды в Грузию Мандельштама и Андрея Белого, все же был очень стар и иногда, теряясь в потоке нахлынувших воспоминаний, называл меня «Коля», путая с Заболоцким (а ведь разница в возрасте, скажем, немалая, но… время все спрессовывает). В сущности я знал всех принадлежащих к разным поколениям заметных грузинских писателей моего времени. И всех, ныне превратившихся в мемориальные доски на стенах своих домов, любил. Некоторых сильно. Я дорого был дал, если бы мог поговорить с ними…
Я часто думаю о судьбе Ираклия Абашидзе, на шестом десятке перечеркнувшего почти все свои стихи. Все комсомольские. И начавшего всё с чистого листа. Однажды я пришел в его дом вестником большой радости. Случайно узнав нечто мало кому ведомое: что незадолго до своей кончины Михаил Михайлович Бахтин выдвинул на Нобелевскую премию поэму Ираклия «Палестина, Палестина», которую знал в переводе Межирова. В телеграмме, отправленной в Нобелевский комитет, было сказано: «…это то самое, иррационально идеалистическое и покаянное произведение, для награждения которого существует ваша премия». Ираклий Виссарионович не знал тогда трудов великого мыслителя и исследователя литературы, но мы с Межировым убедили Абашидзе, что рекомендация Бахтина стоит Нобелевской премии.
В отрочестве полюбивший грузинскую поэзию по переложениям любимых русских
поэтов и в юности сам занявшийся грузинскими переводами, я не мог не ощущать
себя одним из наследников двойного наследства. Межиров и Тарковский, особенно
много сделавшие для того, чтобы я укоренился в Грузии, водили и возили меня по
Тбилиси, рассказывали о Галактионе и Пастернаке, о Георгии
На остающемся отрезке я хотел бы досказать собственные слова и почти совершенно отстранился от переводов. По совести я плохо верю в самую будущность переводческого ремесла. Но верю в единение поэтов, в мистическую связь Лермонтова с Бараташвили, в братство Тициана и Бориса. Несмотря на тягостные события, я не в силах согласиться с разрывом нашего духовного единения. Благородными примерами которого дорожу…Был в Тбилиси старый профессор, филолог Акакий Гацерелиа. Раз в месяц на протяжении долгих лет он отправлялся на городской почтамт и посылал продуктовую посылку с дарами земли грузинской старой дочери В.В.Розанова, жившей на пенсию в 37 рублей 26 копеек в городе Загорске (ныне вновь Сергиев Посад). Русские давно и позорно о ней забыли, но грузинская интеллигенция еще помнила, кто такой Розанов (между прочим, ничего о Грузии не писавший).
Ираклий…Меня восхищала не только его поэзия. Я удивлялся его редкостному уму, силе характера, невероятному чутью. Со мной он был откровенен и некоторые доверительные речи Председателя Верховного Совета Грузинской ССР и о давнем прошлом и о текущем положении были настолько ужасны, что казалось: мордовских лагерей мало. Но он видел меня насквозь и говаривал: «Ты меня запомнишь!» Я был не только его постоянным переводчиком, но и приближенным, конфидентом, другом, иногда и советчиком. Однажды он воскликнул, скорей горестно, чем самовлюбленно: «Совсем провинциальным стал Тбилиси. А меня не будет, еще провинциальней станет».
Утечка кислорода из воздуха, падение уровня культуры, забвение великих
традиций — вот главная беда и России и Грузии
нынешних…Я был в Грузии почти всюду, легче назвать населенные пункты, в которых
не был, чем те, в которых довелось побывать. Грузины — мой любимый народ, и,
мне кажется, я знаю их настолько, насколько можно знать, не будучи грузином.
Как и отдельные люди, все народы имеют свои недостатки и они ведомы. Но
прекрасны и все перекрывают великие достоинства грузинского народа: и
соединенное с артистизмом мечтательное стремление к высокому,
и отзывчивость, и заведомая доброжелательность, и ощущение жизни, порою
скудной, как праздника, и непринужденная широта гостеприимства, и сочувственная
веротерпимость, и даже великий встречавшийся обычай «мести добром». Но выше
всего — то всеобщее у грузин свойство, которого, видимо, всё же лишены (в
многолюдном большинстве своем) некоторые иные народы: умение вести себя с
достоинством в любых обстоятельствах. Всему этому Грузия учила не только грузин… И неужели всё это уйдет бесследно для поколений,
вступивших в небывало черствую эпоху?
И вот несколько вечно памятных строк Пастернака: «Мы были в Грузии.
Помножим /Нужду на нежность, ад на рай, /Теплицу льдам возьмем
подножьем, /И мы получим этот край». Нужда пока не прошла
(здесь можно сказать:
«Увы»!) Сохранится ли нежность?