Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2015
Я сажусь в машину и ставлю грузинские песни. Почти два часа, пока я пробираюсь сквозь московские пробки, я погружена в эти сладкие для сердца звуки. Сакартвело ламазо! Прекрасная Грузия! Нет земли прекраснее тебя!
С семнадцати лет я ездила в Тбилиси, где переводила стихи лучших грузинских поэтов — Галактиона Табидзе, Отара Чиладзе, Анны Каландадзе, Бесика Харанаули. Где дружила с лучшими грузинскими людьми — главным редактором «Литературной Грузии» Гурамом Асатиани, Даманой Меликишвили, Анной Харанаули, Нодаром и Жужуной Какабадзе, Вахушти Котетишвили, Михаилом Юрьевичем Лохвицким со всеми его домочадцами… Боже мой, всех и не перечесть, но о каждом можно рассказывать долго и нежно.
И вот я слушаю эти песни, которые знаю с ранней юности, и весь мир вокруг переполняется красотой, любовью и печалью…
…Я вспоминаю, как уже после всего, после разрыва России и Грузии, после закрытия Главной редакционной коллегии по художественному переводу и литературным взаимосвязям, которая привлекала русских поэтов для переложения грузинской поэзии, после упразднения русского отдела в издательстве «Мерани», в свой последний год существования выпустившего мою книгу стихов «Смоковница», я приехала в Тбилиси с мужем, который читал лекцию в Тбилисском университете, и, к нашему изумлению, ему дали переводчика, потому что грузинские студенты не понимали по-русски… После долгого перерывала мы вновь оказались здесь.
В маленьком ресторанчике возле замка Метехи отмечали день памяти Тато Котетишвили, сына знаменитого по всей Грузии собирателя народной поэзии, переводчика с персидского, профессора, голубоглазого великолепного Вахушти… Он сидел посреди этого пиршественного стола, уже надломленный и постаревший, после операции на горле потерявший голос…
Собрались близкие друзья — актеры, музыканты, певцы, писатели, и мы среди них. Вспоминали Тато — талантливого режиссера, трагически погибшего в Голландии, куда он переехал к жене. И тут за столом — запели…
И в этом многоголосом пении было так много красоты и печали, что казалось, все твое существо перерастает себя и откликается на эти звуки, участвуя в их длительностях и амплитудах, в их тремоло и драматических контрапунктах.
И вот я думала — как же давно я впервые услышала эти распевы, в те самые свои семнадцать лет, когда приехала сюда впервые. Я слышала их здесь на горах под звездами и у темной воды озер, я слышала их под смоковницей, увешанной плодами, и под жасмином с едва-едва распустившимися цветочками. И я всегда знала, что именно это и есть полнота счастья! Именно это и есть — сама жизнь! Но мне тогда казалось, что где-то еще существует такое: в Испании, в Италии, в Греции, на юге Франции…
А теперь, объехав эти страны и даже пожив в них какое-то время, я поняла, что нет ничего прекраснее моей Грузии, — увы! — уходящей, меняющей свои уникальные чарующие черты, но всегда пребывающей в своем прежнем обличье здесь, у меня в самой нежной части души…
О, Грузия!
Итак, с семнадцати лет я почти ежегодно, а иногда и дважды в год, ездила в Грузию, где мне давали переводить грузинских поэтов. С одним из них — на мой взгляд, самым лучшим! — Бесиком Харанаули — меня познакомил в своем кабинете директор Коллегии по переводам Отар Филимонович Нодиа. Я несколько робела, поскольку они оба были «взрослые»: Отар Филимонович еще и солидный, а про Бесика мне говорили, что он — звезда на поэтическом небосклоне. Мне же только-только исполнилось двадцать три года, и никаких литературных достижений в этом деловом разговоре я предъявить не могла. Тем не менее мне дали пухлую папку с подстрочниками, и мы с Бесиком вышли на улицу.
— Я отвезу вас на машине, — сказал он. — Где вы остановились?
Я сказала, что живу у друзей в Сабуртало. И мы поехали.
Проезжая по Руставели мимо здания филармонии, где тогда размещался и музей детского рисунка, я заметила моему спутнику, что знакома с его директором — Автандилом Кухианидзе.
Бесик резко затормозил.
— Надо зайти к нему! А то обидится. Скажет — проезжали мимо и не зашли! Это мой друг!
И мы пошли к Автандилу. Он сидел в гордом одиночестве за столом и, по-видимому, скучал, глядя в окно и постукивая карандашом по столу. Судя по той радости, с какой он сорвался с места, когда мы вошли, и той готовности, с какой он вдруг стал выкладывать на стол корольки, чурчхелы и напитки, он словно предчувствовал наше появление, словно только нас и поджидал. Но часа через три оживленной беседы он вдруг спохватился:
— Простите, мне надо проводить даму на поезд! Из Москвы приезжала моя коллега смотреть музей, перенимать опыт, и я обещал прийти на вокзал попрощаться. — Он неторопливо достал из вазы цветы, положил в полиэтиленовый пакет корольки и чурчхелы.
— Я тебя отвезу, — пообещал Бесик. — Не торопись! Сейчас вместе отправимся на вокзал.
— Я тороплюсь? — удивился Автандил, — У нас в запасе целых пятнадцать минут.
Но пока мы завершали начатый разговор, пока выходили и садились в машину, время утекало и утекало. Неудивительно, что когда мы припарковались у вокзала и Автандил, элегантный, в белой шляпе, слегка сдвинутой на бок, похожий одновременно на Марчелло Мастрояни и Лино Вентура, без суеты прошествовал на перрон, поезд уже тронулся и показал ему свой хвост.
— Вах, неудобно вышло! Гостья, коллега, перенимала опыт, а я не проводил! — досадливо поморщился Автандил. — Подумает про меня: вот трепач!
— Не беда, — сказал Бесик. — У этого поезда следующая остановка во Мцхета. Нагоним!
И мы погнали. Время от времени мы видели поезд издалека, подчас входили с ним в параллель, а то он вдруг отрывался, летя на всех парах по прямой, в то время как наше шоссе делало досадный крюк, объезжая то городские постройки, то холм, загораживающий нам мчащегося соперника… Так что к вокзалу во Мцхета мы подъехали как раз в тот момент, когда наш поезд начинал трогаться, чтобы продолжить свой дальний путь.
— Следующая остановка — Гори, — заметил Бесик. — Если и в Гори не нагоним, придется в Имеретию мчать.
Я, честно говоря, была совсем не против! Вокруг открывалась такая красота, при виде которой вспоминалась притча Ивана Карамазова про «квадрильон квадрильонов», которые душа готова пройди ради того, чтобы только узреть подобное великолепие!
И мы продолжили путь. Цветы начали клонить головки в руках у Автандила, корольки подпрыгивали на буграх и колдобинах. И какая-то музыка, музыка неслась вместе с нами… А мы то вглядывались в открывающуюся даль, то весело болтали и смеялись.
— Поднажми! Еще поднажми! — время от времени подзуживал Бесика Автандил. — В Гори я знаю такой ресторанчик! Вот бы нам туда…
И Бесик поддал газку. С разгону мы чуть не влетели в здание горийского вокзала, и Автандил, невозмутимо поправляя белую шляпу, церемонно прошествовал на перрон.
— Прибавь шагу! — крикнул ему вслед Бесик, но тот только улыбнулся в ответ.
Через несколько минут он вернулся, уже с пустыми руками.
— Что — проводил?
— Как видишь.
— И что? Верно была удивлена, увидев тебя входящим в Гори?
— Ничуть. Она была абсолютно спокойна. Ни один мускул не дрогнул на ее важном лице. Вежливо поблагодарила и решила, что здесь так принято: если не успел проводить даму в Тбилиси, ты непременно догонишь поезд ее в Гори!
— Она права, так и есть! — заключил Бесик.
И мы поехали в тот чудесный ресторанчик, о котором упоминал Автандил. Потому что закуски в музее детского рисунка были хотя и изысканные, но не способные утолить голод трем путешественникам, проделавшим в кратчайший срок этот полный тревоги путь.
Красавица Ирэн
Одно время моей самой близкой и заветной подругой была красавица Ирэн, прекрасная грузинка. Я была в то время студенткой Литинститута, а она — аспиранткой и писала диссертацию по творчеству Достоевского, которым прониклась до такой степени, что сама стала напоминать любимую свою героиню, а именно — Настасью Филипповну. И всякие экстравагантные истории происходили как с ней, так и со всяким, кто оказывался рядом.
Никогда не забуду, как она взялась переводить за большие деньги грузинский роман, и все жаловалась, какой он нудный и невыразительный, а она в своем переводе постоянно его подправляет и оживляет, придумывая за автора увлекательные диалоги и даже новые сюжетные ходы… Наконец она закончила работу, и мы с ней полетели в Тбилиси, она — чтобы всучить перевод автору и получить обещанные деньги, а я — чтобы набрать новых подстрочников.
И вот проходят дня три, за которые автор, как видно, познакомился с новой — русской — версией своего романа, и он вызывает ее на разговор, где начинает пенять на то, что-де его замысел был искажен, идея изменена, да и вообще произносит всякие скучные вещи, вроде того, что сам не узнал свой роман и что переводчику платят именно за то, чтобы он ничего не придумывал, но строго следовал за грузинским текстом, и платят притом очень хорошо, очень щедро! И тогда Ирэн в сердцах, прямо как вышеупомянутая Настасья Филипповна, хватает свою рукопись и рвет, рвет, рвет ее на мелкие кусочки к изумлению своего собеседника. И удаляется с высоко поднятой головой.
Такой характер был у Ирэн! Ничто суетное и земное ее не волновало. А еще она была чудо как хороша собой, за что к ее имени мы неизменно прибавляли «красавица»: красавица Ирэн.
Чем-то она походила на знаменитую поэтессу Беллу Ахмадулину, разве что моложе лет на десять. Но — та же рыжеватая челка, разрез темных глаз, стиль одежды… Ирэн даже умела говорить, как она, рождая звуки специфическим напряжением губ и гортани, меж которых, перекатываясь во рту, вылепливалось слово.
И вот как-то раз зашли мы с Ирэн после какого-то литературного вечера в ресторан ЦДЛ, взяли тарталетки с кофе и сидим, обсуждая что-то. И вдруг к нашей скудной трапезе официант приносит бутылку шампанского и вазу фруктов. Мы стали недоуменно оглядываться: кто из знакомых мог это сделать? Но тут и возле нашего стола выросли три мужские фигуры с бокалами в руках, и все трое с заметным грузинским акцентом взмолились:
— О, Бэлла! Как вы прекрасны, Бэлла! Прочитайте нам что-нибудь!..
Ирэн не надо было долго упрашивать. Она и прочитала им с подобающим выражением лица, со всей мимикой и голосовыми модуляциями перевод Ахмадулиной из Галактиона Табидзе:
Венчалась Мери в ночь дождей,
И в ночь дождей я проклял Мери.
Не мог я отворить дверей,
Восставших между мной и ей,
И я поцеловал те двери!
Они были в восторге! Но как же они были изумлены, когда Ирэн на чистом грузинском языке продекламировала им оригинал!
— А что? — говорила она мне потом. — Изабелле Ахатовне я ничем не повредила, ничем ее не скомпрометировала, наоборот: знание грузинского только придало ей веса. Ну, разве что шампанское мы вместо нее выпили, — так ведь за ее же здоровье!..
…Прошло лет десять. В тбилисской коллегии по переводам решили организовать курсы изучения грузинского языка для переводчиков. Предложили и мне туда поступить.
— Пора и тебе выучить грузинский! Вон мне рассказывали — Ахмадулина Галактиона Табидзе в оригинале читает! Наизусть!
Я вспомнила давнюю мистификацию Ирэн, засмеялась и… согласилась.
Портрет
Когда мы подружились с Бесиком Харанаули, он представил меня своей семье.
— У нас все — гениальные, — предупредил он. — Один я — мальчик Бесик.
Действительно, жена Бесика — Дамана Меликишвили — профессор университета, знаток древнегрузинского языка, чрезвычайно умная, образованная и утонченная женщина. «Для нее не существует китайского», — шутя говорил о ней Бесик: это означало, что она знает все на свете. Дочь — Анна — в те времена студентка, изучала языки, и Бесик просил привозить для нее из Москвы книги на немецком и греческом.
И еще у Бесика был Леван — талантливый сын-художник. Все стены в их доме были увешаны его картинами. Это были портреты, написанные маслом, письмо которых немного напоминало руку самого Эль Греко. На них были изображены члены семьи, какие-то старики, дети и сам автор, и у всех было такое странное выражение глаз, словно они смотрели внутрь и застыли, удивляясь увиденному и о чем-то грезя…
В один из моих приездов я остановилась в семье Харанаули. И Леван предложил написать мой портрет. Каждое утро я усаживалась перед ним, почти скрытым от меня подрамником, и мы разговаривали. Вернее, говорила я, а он, поглядывая на меня зорким и каким-то отчужденно-хозяйским взглядом, словно присваивал мои черты, перенося их на картину.
— Покажи, — просила я каждый раз, когда сеанс заканчивался.
Но он закрывал написанное, не позволяя увидеть до тех пор, пока работа не будет закончена.
И вот настал последний день. Леван уверял, что еще немного и портрет будет готов, еще несколько мазков, черточек, бликов. Каково же было мое разочарование, когда вдруг, прервав работу, он унес портрет в свою комнату и, вернувшись, сказал:
— Не получилось…
Потом уже, через несколько лет, попав на его выставку в Тбилиси, я вдруг поняла, что именно ему тогда не удалось в моем лице: этот взгляд, устремленный внутрь и завороженный приоткрывшейся там тайной. Нет, в те мои двадцать три года, когда он трудился над моим портретом, я, напротив, вся выглядывала из себя наружу, как из окна, словно желая из него выскочить и объять весь мир.
Сейчас, я думаю, у Левана бы получилось!
Портрет
Меня три дня художник рисовал,
мое лицо выхватывал из мрака,
уста вылепливал, глаза мне раскрывал
и пряди жесткие раскладывал двояко.
Уже горел лиловый луч во лбу,
и рот лукаво заперт был во льду
иронии и недомолвок, властно
лежала пясть узлом моих скорбей,
и лишь зрачок, как древний скарабей,
из радужки распахивался властно.
Да, это я смотрела из глубин,
двадцатилетними занесена песками,
из форм неправильных, из непослушных глин,
изрыта бликами, испещрена мазками.
За правым, чуть приподнятым плечом
стоял мой ангел с поднятым мечом,
за левым — было демона соседство,
передо мной — художника прищур,
за мною — фон: он бежев, ал и бур,
но я оттуда, если приглядеться.
Портрет готов, окончен разговор.
сокрытое пора предать огласке.
А ты, художник, все глядишь в упор,
все щуришься, все прибавляешь краски.
То ты сутулишься, то вскакиваешь вдруг,
то с раздражением роняешь кисть из рук,
то замираешь рядом пригвожденно,
а то в плечо вжимаешься щекой
и наконец бестрепетной рукой
стираешь всё и смотришь отчужденно.
…Не извиняйся! Так же в День восьмой,
сточив все грифели и иссушив фломастер,
с лица земли сотрет весь образ мой
взыскательный и терпеливый мастер.
И это я твержу: «Прости, прости,
что я не удалась тебе! В горсти
Ты все мои черты держал умело.
И всё мне шло: любая тень и штрих,
а я, кривясь, выламывала их
и дерзновенно в зеркало глядела».
Свободный стих
Бесик писал верлибром. Как ни странно, именно это для меня представляло определенную сложность: ведь отсутствие каких-либо формальных признаков делало подстрочник как бы готовым переводом! И Бесик старался мне объяснить тот подтекст, который был подстрочником «выпарен». Ауру стихотворения.
Сам он родился в деревне Тианеты в семье учительницы, и он решил мне показать те горы и то небо, среди которых вырос. Мы сели в его машину, и он меня повез по Грузии. Мы съездили в его родное село, а потом объехали всю Кахетию, поднялись в баснословно красивый город Сигнахи, зарулили в городок Тетрицкаро, где на маленькой площади стоял маленький Ленин с поднятой ручкой: «Богатство района определяется по размеру Ленина, — заметил Бесик, — Видишь, район этот бедный, поэтому и Ленин у них — малютка». А где-то, кажется, в Гурджиани мы видели такого грома-а-адного Ленина — значит, и жилось побогаче…
То солнце нестерпимо слепило глаза, то мы попадали в туман. И тогда так много стало понятно в стихотворении Бесика:
В тумане потонула Мамкода.
плакала от всего сердца:
там убили брата моей матери
за его красивое тело.
Это стихотворение щемило, в его глубине виделись фигуры, мелькали тусклые зловещие огни, слышались крики. Любовь, ревность, трагедия, месть, кровь, слезы, боль, которая остается навеки, но меняет свое обличье… Преображается в слове, в грузинском танце: сама трагедия претворяется в художественную картину, в миф, в котором жизнь горестна, хрупка, страшна и прекрасна.
Ночью затосковал и приходил к тебе…
Но тебя не было дома,
И дома твоего не было в городе.
И города такого больше не было на земле…
Грузинская патриотка
С Отаром Челадзе, которого я тоже взялась переводить, шли совсем другие разговоры:
— Ты не задумывалась, почему у нас хинкальные переименовывают в пельменные? — спрашивал он.
Тогда все только-только начиналось — полуподпольные разговоры о засилье русского языка; сетования на то, что в Абхазии становится неспокойно, что Осетия пошатывается; уверения, что Грузия могла бы сама себя прокормить, продавая один лишь боржоми…
Я дружила с грузинами и была целиком на их стороне. «Ты — грузинская националистка!» — усмехался Отар.
— Нет, я — грузинская патриотка, — отвечала я, памятуя о том, что среди моих тбилисских друзей есть не только грузины, но и армяне, черкесы и даже один курд.
Как-то, выйдя из гостиницы, и собираясь ехать к друзьям в Сабуртало, я остановила такси, в котором сидел Отар: увидев меня, он решительно сказал:
— Поедем к художнику Коке Игнатову. А то он вот-вот покинет Грузию и уедет к жене за границу.
Что ж, мы отправились к Коке.
Он жил один в огромной полупустой квартире, что, впрочем, могло объясняться его скорым отъездом. Мы сели в кресла вокруг журнального столика, заваленного всякой мелочевкой — бумажками, фигурками, сигаретными пачками. У Коки даже есть такая картина, которая называется «Моя жизнь».
Итак, мы сидели, разговаривали, попивали прекрасное вино. Но что-то было томительно-зловещее в атмосфере этого дома. Что-то невыносимо тяготило душу… Какие-то сумерки, тени метались по углам, и все вокруг становилось мрачным и безысходным. В конце концов, я сказала об этом…
— Ничего удивительно, — грустно усмехнулся Кока. — Здесь месяц назад застрелился мой друг. Все сидели большой компанией, ели, пили, шутили, а он незаметно удалился в дальнюю комнату и застрелился. Вот его неуспокоенный дух, наверное, и навевает тоску.
…Через много лет я вновь приехала в Тбилиси, где уже не было почти никого из тех, с кем я дружила раньше: ни Отара, ни Михаила Юрьевича Лохвицкого (дяди Миши), ни Вахушти Котетишвили, дом которого сгорел при обстреле правительственного комплекса, ни Гурама Асатиани. Да и Кока умер незадолго до этого в Париже, и я, проходя там мимо Культурного центра, случайно увидела объявление: там-то, тогда-то, на сороковой день после смерти, состоится вечер памяти художника Николая Игнатова, скончавшегося в Париже. И — его портрет в траурной рамке.
Так вот, когда я приехала в Тбилиси года три назад, у меня тоже вдруг возникло ощущение, сходное с тем, какое я испытала в доме у Коки Игнатова. Словно кто-то среди всеобщего возбужденного разговора на минутку вышел в соседнюю комнату и застрелился.
Тифлис
Это был настоящий город-праздник, город-подарок, волшебник и чародей!
Там можно было назначить встречу знакомому человеку, и, если Тбилиси не пожелает, встреча не состоится — он тебя куда-то заманит, заморочит, околдует, оплетет, так что и не выберешься. А можно было на пустынной ночной улице встретить приятеля из Москвы, который покажется тебе бесценным и желанным другом. Но я старалась держаться стойко и не сворачивать с намеченного пути, который пролегал через проспект Руставели.
Итак: филармония, где до поры размещался музей детского рисунка, потом дом, в котором жили мать и сестра поэта Сергея Алиханова; далее — издательство «Мерани», где выходили книги моих переводов, а потом и моя собственная; где работала Наталья Соколовская, поэтесса из Питера, вышедшая замуж за грузина. Далее, на той же стороне Руставели — шли воды Лагидзе, пройти мимо было невозможно, и надо было обязательно выпить двойной сливочный с шоколадным, а то и малинным, а то и — вдогонку — с вишневым.
Потом — редакция «Мнатоби», где работал Бесик Харанаули, к которому обязательно надо было заглянуть, а в том же здании — центральный телеграф, откуда можно было позвонить домой. После этого можно было либо завернуть направо в переулок и постучаться к Вахушти, в его изысканно убранный родовой особнячок и выпить кофе с ним и его женой Мананой; либо, перейдя на другую сторону улицы, зайти в Кашветскую церковь, у порога которой сидели уже знакомые мне нищие.
Здесь, в этой церкви служил отец Димитрий, женатый на русской женщине Ольге. И как-то раз, когда я ставила там свечи, он, обратив внимание, что я появляюсь там не впервые, подошел ко мне, мы разговорились, и с тех пор, проходя мимо, я всегда заходила поздороваться.
И дальше, после храма, уже ничто не отвлекало меня от цели. Я приходила в Коллегию по переводу, где у меня было так много друзей. Мы делились новостями, гадали на кофейной гуще, рассказывали анекдоты, искали рукописи, которые вечно исчезали под спудом, читали стихи…
Кстати, стихи тогда читали везде, во всех грузинских домах. Вот сидит компания известных грузинских художников, и один из них предлагает почитать по кругу. Кого читают в присутствии московской гостьи? Русских поэтов! Пастернака, Лермонтова, Блока… Грузинские художники! Наизусть!
Спросите меня ещё и еще раз: «Чувствовала ли я когда-нибудь полноту жизни?», отвечу по десятому разу: «Да! Да! Да! В Грузии!»
Ольгинский
монастырь
Жил на маленькой кривой улочке в старом Тбилиси, неподалеку от Коллегии по переводам, архимандрит Антоний, с которым я познакомилась в Псково-Печерском монастыре. Он посоветовал мне добраться до монастыря святой равноапостольной княгини Ольги, который располагался в горах, недалеко от Мцхета. В те времена это был единственный монастырь в честь моей святой.
Я откликнулась на предложение отца Антония. Он дал мне в спутницы свою келейницу — престарелую монахиню Аскитрию, такую худую, что поначалу я была уверена: ее имя происходит от слова «аскет» — Аскетрия. Нагрузил нас восковыми свечами, коробками с великолепным ладаном, распространяющим вокруг неземной запах, бутылками с лампадным маслом и поручил купить во Мцхета, у подножья горы, на которую нам предстояло взбираться, несколько лавашей — сколько унесем.
Мы тронулись в путь, таща огромные сумки, которые и пополнили свежим лавашем. Тропа между тем была узка и крута — надо было смотреть себе под ноги, чтобы не оступиться. Несколько раз мы останавливались, переводя дыхание, и замирали от богоданной красоты вокруг — небо, горы, поросшие зеленью, птицы, колышущие, как тонкую занавеску, и веселящие голосами прозрачную тишину…
Наконец на одной из вершин показался купол храма, а за ним возник и монастырь: фруктовые деревья, кусты смородины, домик, где живет немолодая, но очень красивая игуменья с несколькими насельницами, совсем старыми и немощными.
— Одна у меня печаль, — сказала она. — Нет у нас молодых послушниц, которым можно было бы передать монастырь. А то — умрем, и никого здесь не останется. Может, ты к нам пойдешь? — обратилась она ко мне просительно.
Это было не в первый раз, когда меня звали в монастырь: когда-то, в отрочестве, родители повезли меня в Польшу, где, путешествуя по Мазурам, мы попали в русскую православную женскую обитель (по всей видимости, не Московского Патриархата, а Константинопольского). Там тоже была красивая старушка-игуменья, и она, сетуя на преклонный возраст своих монахинь, и видя, с каким восхищением я стою в храме, вдруг стала уговаривать моих родителей, чтобы они не препятствовали мне уйти к ней в монастырь. Мама моя даже испугалась и стала сбивчиво объяснять, что у меня «другая судьба». Но игуменья только повторяла со вздохом: «Как знать, как знать…»
И теперь этой игуменье Ольгинского монастыря я ответила так же, как некогда моя мама:
— У меня другая судьба.
Подобная невольная перекличка уже бывшего и случающегося, прошедшего и будущего как-то особенно отчетливо слышалась именно в Грузии. Она словно напоминала, что существуют такие тонкие незримые нити, которые насквозь пронизывают и словно прошивают саму ткань жизни, не давая ей расползаться и придавая форму.
Пир
Иногда, приезжая в Тбилиси, я невольно думала о том, что меня здесь ждут как повод явить собственный артистизм и остроумие, повеселиться, попировать до утра: с полной законной беспечностью петь среди гор и ущелий, читать стихи возле гулкого озера, мчаться в пространство под огромными звездами… Ибо ведь серьезнейшие люди, бывало, срывались с места и увлекали меня смотреть красоты и заглядывать в метафизические глубины.
Дорогой Гурам Асатиани, в ту пору главный редактор журнала «Литературная Грузия», был одним из таких людей. Ему нравились мои стихи, и он охотно их печатал. Вот почему мы и зашли к нему в редакцию просто так — по дороге — с моей подругой, красавицей Ирэн, у которой в этом журнале собирались печатать перевод романа.
Гурам, серьезный, вальяжный, седой, в очках, сидел в своем кабинете во главе стола, по обе стороны которого расположились сотрудники: наверное, у них шла «летучка». Он начальственно взглянул на нас сквозь очки, сказал что-то строгим голосом своим подчиненным и сделал им знак, что все свободны. Как только все покинули его кабинет, он расплылся в улыбке, протянул нам обе руки и сказал:
— Ну, поехали!
— Да мы не можем, в другой раз! — возражали мы. — Нас сегодня ждут в гости.
— Кто?
Мы назвали сына художника Давида Какабадзе — Нодара, известного германиста, с которым, несмотря на большую разницу в возрасте, мы дружили.
— Я был когда-то влюблен в его жену Жужуну, — мечтательно произнес Гурам. — очень бы хотелось встретиться с ней сейчас! Ну, и с Нодаром тоже. Я тоже с вами пойду.
Я смутилась — я не знала, что в Грузии можно вот так: узнать, что кто-то ждет гостей и пойти туда заодно. Но Гурам-то знал, что ему в этом доме будут рады!
И действительно, при нашем появлении раздались радостные восклицания, распахнулись объятия, и мы расселись вокруг стола, который Жужуна уставила грузинскими яствами, лучше которых нигде нет на земле.
Слово за слово, тост за тостом, зашел разговор о самом разговоре.
— Я люблю прямые высказывания, — объявила я. — да-да, нет-нет. Люблю говорить: «люблю», «ненавижу», «презираю» и «преклоняюсь»!
— Нет, — возразил мне Гурам, — нюансы все же очень хороши… Полутона, полутени, скольжение луча, мгновенная вспышка!
Вдруг он вскочил из-за стола и заторопился:
— Нам надо ехать дальше, — внезапно объявил он растерявшемуся Нодару.
И, схватив нас с Ирэн за руки, повлек к дверям.
— Да куда же вы? — огорчился Нодар. — Там еще горЯчее…
— Мы еще вернемся, — пообещал ему Гурам.
Мы с Ирэн так ничего и не поняли, а меж тем он уже усаживал нас в машину и мчал куда-то вверх, в гору, на вершину горы Мтацминда. Мы расположились там на веранде в полупустом ресторане, и он стал развивать свою мысль о легких штрихах, контурах, тончайших черточках жизни, о которых, как он признался, не мог говорить в академической среде.
Но на самом деле ему тяжело и грустно до слез было смотреть на милую постаревшую и располневшую Жужуну, в которую он был без памяти влюблен в юности.
Отиа
Иоселиани
Бесик сказал: — Надо бы поехать поздравить нашего классика — Отиа Иоселиани. Ему исполняется 50.
И мы поехали. Был с нами и Гурам Асатиани.
Отиа оказался строгим, сдержанным стариком (!), в сванской шапке (друзья сказали мне, что он привнес эту моду в творческую среду), с лицом, словно высеченным из камня, без малейшего намека на мимику. По-русски, как выяснилось, он почти не говорил, и мое пышное поздравление не понял. Но пиршественный стол был роскошен, тосты многословны, мои друзья устали мне переводить. Мы просто сидели своим междусобойчиком, отвлекаясь лишь на певцов да танцоров…
Прошло тридцать лет, отгремели в Грузии войны, юные состарились, старики отошли в мир иной. И тут нас с мужем пригласили на фестиваль поэзии в Грузию! А там вместе с другими поэтами повезли из Тбилиси в Батуми.
— По дороге сделаем остановку в Кутаиси, — сказал Николай Свенцицкий, главный человек на этом празднике. — Там нас ожидает сюрприз!
Действительно, в Кутаиси остановились у ресторана. А там накрытые столы, тарелки с закусками налезают одни на другие… Запотевшие бутылки с вином.
— Сейчас придет наш замечательный юбиляр, который захотел видеть вас на своем празднике.
Погодя в зале появился тот самый Отиа Иоселиани, в неизменной сванской шапке, сдержанный, невозмутимый, ничуть не изменившийся за эти годы: всё с тем же лицом, высеченным из камня и по этой причине не знающим морщин.
— Мы поздравляем батоно Отиа с восьмидесятилетием! — возгласил Николай.
Вот так! Значит, с тех пор, когда мы праздновали его пятидесятилетие, прошло тридцать лет, и он, тогда почтенный старик, был моложе, чем я, попавшая волей судьбы на его восьмидесятилетний юбилей!
Мне стало грустно. Почти так же, как затосковал Гурам Асатиани, увидев вдруг свою былую красавицу-любовь в облике немолодой, грузной Жужуны.
Эстонские булочки
Анна, дочь Бесика Харанаули, будучи школьницей, поехала со своим классом на экскурсию в Эстонию. Это было еще в советскую эпоху. Как-то вечером они с подружкой, отстав от группы, отправились гулять по Таллинну, проголодались и зашли в булочную купить хлебушка. Увидели на витрине булочки и, протянув продавщице деньги, попросили (по-русски, естественно) две штучки.
Продавщица куда-то ушла и вынесла им две булочки, такие черствые, что девочки, потрогав их, перебросились несколькими словами по-грузински: то ли гвозди, мол, можно забивать, то ли зубы бы не сломать.
Продавщица, стоявшая перед ними с непроницаемым лицом, прислушалась к незнакомой речи, спросила:
— Девочки, вы что — не русские?
— Нет, — ответили они, — мы грузинки.
— А, — кивнула она, — тогда подождите!
Взяла у них из рук черствые, несъедобные булки и через минуту появилась с теплыми, свежайшими, аппетитными. И с милой улыбкой на круглом лице.
Полицейские и воры
Однажды я приехала в командировку в Грузию с моей старшей дочерью, семилетней Александриной. Она была удивлена, что все мои друзья знают ее заочно, целуют в щеку, как свою знакомую:
Гуляли мы с ней по Тбилиси, гуляли, пока нас не обокрали прямо на моем любимом проспекте Руставели. У меня на плече висела сумочка, а в сумочке всё — паспорт, водительские права, авиабилеты туда и обратно, командировочное удостоверение, деньги. И вот в одной из витрин я вдруг увидела свое отражение, а там — сумочка-то расстегнута! Опускаю глаза — действительно, расстегнута и пуста! Что делать?!
Поскольку оказались в двух шагах от театра Резо Габриадзе, мы, как бедные родственники, постучались к нему. Не давая мне раскрыть рта, он сказал:
— Вы вовремя! Как раз спектакль начинается. Я вас в первый ряд посажу. — И повел в зал, где уже начал гаснуть свет.
Посмотрели мы его чудесный спектакль, я поведала ему нашу грустную повесть, а он и говорит:
— Не горюй! Вот вам деньги на такси, а завтра что-нибудь придумаем.
Но домой нам еще не хотелось, и мы зашли к отцу Антонию, жившему неподалеку. Он ни слова не говоря вынул сто рублей и сказал:
— Можете не возвращать, это вам мое благословение.
Взяли мы эти сто рублей со слезами благодарности и пошли вверх, на проспект Руставели. У Кашветской церкви встречаем отца Димитрия.
— Что грустные такие?
— Да вот, у нас украли документы и деньги… Но отец Антоний уже дал нам сто рублей.
— Подождите, — сказал отец Димитрий, ушел и вынес нам сто рублей.
— Зачем? — смутилась я. — У нас теперь есть на что билет купить…
— У отца Антония взяли, а у меня не хотите? — он сделал вид, что обиделся, и стал запихивать купюры в мою пустую сумочку.
Вечером я позвонила мужу и рассказала, как нас обчистили, и как два священника дали мне двести рублей на обратные билеты.
Ближе к ночи муж звонит мне и говорит, что в Институте искусствознания, где он тогда работал, оказалась аспирантка из Грузии, которая, узнав о произошедшем, вызвалась помочь: ее супруг Боря ни много ни мало начальник тбилисского ОБХСС, она уже поговорила с ним, и Боря обещал утром прислать за мной машину.
Действительно, на следующее утро меня просят к телефону и спрашивают, удобно ли мне через полчаса спуститься к машине. Черная «Волга» будет ждать у подъезда. Спускаюсь, сажусь в машину со шторками, и привозят меня к Боре. Он выходит, начальственный, вальяжный; милицейские чины вытягиваются при его появлении и щелкают каблуками, а он протягивает руку, ведет к себе как почетную гостью и выслушивает мою печальную историю.
— Где это произошло? И что в сумочке конкретно было?
Я помню, что у дома мамы Сергея Алиханова сумочка еще была полна — там мы покупали мороженое, у вод Лагидзе — тоже, а перед площадью Ленина оказалась пуста.
— Да, — задумчиво произносит он. — Ну, паспорт вернут. Деньги — нет. А остальное — не уверен…
Вызывает к себе двух подчиненных и дает задание: узнать, кто «держит» район, и этого субчика хорошенько тряхануть.
— Не беспокойтесь, — говорит нам Боря. — Возвращайтесь к себе, когда захотите, на наших служебных местах. Есть у нас такие в самолете…
После возвращения в Москву я с ужасом думаю о хлопотах по восстановлению паспорта, как вдруг обнаруживаю в почтовом ящике пухленький пакетик без обратного адреса и почтового штемпеля. Разрываю его, а там — паспорт, водительские права, командировочное удостоверение…
Вот так Боря! Удалец!
Мамао Торнике
Грузинский архимандрит Торнике сидел дважды.
Первый раз за царицу Тамару. Он тогда подвизался в монастыре Зедазени, на вершине горы. И туда поднялись советские туристы. Мамао (отец) Торнике принялся их просвещать, стал рассказывать про крещение Грузии. Упомянул и царицу Тамару. А один из туристов, полковник, себе на беду, скабрезно хмыкнул и обозвал ее нецензурным словом1. Ну, и получил от архимандрита по заслугам, прямо в зубы: тот, как рыцарь за честь Прекрасной Дамы, вступился за святую царицу. Полковник на него и донес куда следует.
Второй раз мамао Торнике сидел за то, что крестил в Черном море пионерский лагерь. Я представляю это так: пионеры пошли купаться, а он над каждым произнес: «Крещается раб Божий (имярек) во имя Отца (аминь), и Сына (аминь), и Святаго Духа (аминь)». Трижды окунул, и пионеры вышли из воды юными христианами.
После этого он уединился на высокой горе, но уже в другой части Грузии — неподалеку от Кутаиси, и восстановил там разрушенный монастырь Моцамета — святых Давида и Константина.
И вот этот чудесный архимандрит собирался приехать в Москву. Наш друг, как и мы, патриот Грузии, сказал нам:
— Наконец-то я познакомлю вас с настоящим подвижником. Он будет проездом в Москве. А уж оказавшись здесь, непременно пойдет в «Детский мир» покупать подарки для своих малолетних внучек.
Мы удивились:
— Что это за подвижник, у которого внучки и нужда в подарках?
— До монашества он был женат и звали его отец Георгий, вот у него и внучки. А потом он принял монашеский постриг с именем Торнике.
Наконец он приехал. Двери распахнулись и… Нет, кажется, таких людей земля уже давно перестала производить на свет, разве что в виде великого исключения вспомнила вдруг о славных временах праотцов, патриархов и пророков, на которых природа не скупилась, являя свое искусство.
На пороге стоял величественный человек, не старик, но старец двухметрового роста, с роскошными седыми кудрями и такой же белоснежной густой бородой. Прекрасное лицо его было тончайшей лепки и резьбы: римский нос, высокий лоб, острые скулы и добрые мудрые глаза, знающие тайны, сокрытые от простых смертных. Одет он был в темно-вишневый подрясник, на котором золотился большой наперсный крест. Сам облик его уже был проповедью. За этим человеком хотелось пойти, куда бы он ни пошел, около него хотелось пребывать, где бы он ни оказался.
Когда мы, сопровождая его, отправились наконец в «Детский мир», все — и прохожие, и продавцы, и покупатели, — застывали потрясенно, приоткрыв рот, словно увидели диво, а затем завороженно, словно не желая расставаться с чудесным видением, двигались за ним следом. Некоторые даже просили у него благословения. А он шел с просветленным лицом сквозь толпу, словно посланник иного мира, вестник Небесного Царства, оказавшийся в центре суетливой атеистической Москвы и свидетельствовавший о том, что есть другая жизнь.
Уезжая, он пригласил моего мужа к себе в монастырь:
— Женщинам туда вход воспрещен, — пояснил он мне. — А муж твой пусть приедет помолиться. Моцамета значит «исполнение желаний»!
Спустя какое-то время, мой муж отправился туда, да не один, а с другом — иеромонахом из Лавры. Заехали сначала в места ссылки Святителя Иоанна Златоуста, побывали на месте мученической смерти святого мученика Василиска, которая произошла над источником, куда стекла его честная кровь. Ныряли в этот источник с ледяной водой, чтобы достать со дна один из камней, на которых, по преданию, запечатлелись следы его праведной крови, а уж потом проехав Кутаиси, поднялись в Моцамети.
Вокруг была несказанная красота! Монастырь располагался на утесе, формой напоминавшем перевернутый утюг. И на самом его острие, над пропастью, высился чудный храм, возле которого теснилось монастырское хозяйство. Отсюда, сверху, пасшиеся внизу коровы казались божьими коровками, а добротные крестьянские дома — спичечными домиками.
Но зрелище, которое им открылось возле храма, и вовсе их поразило. Был воскресный день, и все пространство здесь было заполнено народом. Люди несли в руках кур, петухов, уток, вели на веревках коз и барашков. Куры кудахтали, петухи кукарекали, барашки блеяли.
Литургия завершилась, и на пороге показался священник. Он взял одного из барашков на руки и пошел с ним вокруг храма. Толпа двинулась следом.
Лаврский иеромонах и мой муж замерли в недоумении.
— А, — махнул на это рукой мамао Торнике, когда, увидев их, подошел с благословением. — Есть такой здешний обычай — жертвовать на монастырь курами и барашками. Однако жертва считается принятой, если священник обнесет ее с молитвой вокруг храма.
— А куда вы деваете потом этих кур с барашками? — спросил иеромонах.
— Они у меня живут в специальных загончиках, пока не приезжают люди из ближайшего колхоза, которые их покупают. Мне-то эти куры ни к чему — я мяса не ем. Но вас угощу цыпленком табака. Прошу! — И жестом пригласил их в дом.
Гости оказались в большой комнате, можно даже сказать — зале. В ее углу была печка, у окна — швейная машинка, а посередине стоял длинный стол со стульями и белый рояль… На все это благолепие из красного угла взирали святые лики.
— Мы здесь живем вместе с леди. Только я и леди, — загадочно сказал мамао.
Мой муж и иеромонах смущенно переглянулись.
Меж тем в залу вошел огромный белый дог.
— Знакомьтесь. Это и есть моя Леди, — улыбнулся мамао Торнике, потрепав ее по холке. — Располагайтесь! Сейчас я буду печь хлеб.
Он достал с полки муку.
— Давайте я вам помогу, — с готовностью вызвался мой муж.
— Нет, — решительно отказался мамао, — я все делаю сам. Сам готовлю, убираю, шью. Мои подрясники, рясы, все, что на мне, — это мое рукоделие. Женщин вообще не допускаю в монастырь. Только в храм, помолиться. Человек должен постоянно трудиться, ибо леность губительна. Вот сейчас в округе стало много горных монастырей, так монахи там нередко голодают! Не могут себя прокормить! Часто они, молодые, приходят ко мне клянчить. Я никому не отказываю, однако, стыжу: «Вы — сильные, крепкие, а попрошайничаете! Где ваше монашеское рукоделие, которым пустынники древности добывали себе пропитание?»
Мамао Торнике, закатав рукава подрясника, вовсю месил тесто для хлеба и прикрыл тяжелой крышкой шипевшего на сковороде цыпленка, возле которого томилась в горшочке зеленая фасоль.
— А там, в подвале, у меня целебные настойки, которые я готовлю на травах, — продолжал архимандрит, ловко переворачивая хлеб. — Меня в лагере так и называли «лекарь», кличка такая у меня там была. Пойдемте, покажу.
Они спустились в подвал, пол которого был уставлен бутылочками, банками и склянками с настойками. С потолка и стен свисали растрепанные пучки трав. Это была целая фитолаборатория…
— Это — от давления, это — от одышки, а вот это — от кашля, — пояснял лекарь-священник, обводя рукой комнату и притрагиваясь то к корзинке, то к склянке. — Господь врачует нас Своими дарами — земными и небесными.
Меж тем пора было уже и к столу. Мамао расставил тарелки и миски, стаканчики, достал кувшины с питьем, положил моему мужу обещанного цыпленка, а себе и иеромонаху — плодов земли: фасоли, шпината, помидоров и зелени.
— Поначалу я был здесь совсем один. И чаял жития отшельнического — только душа и Бог, и более никого. Но потом сюда потянулись местные жители — помолиться, ребенка покрестить, совета священнического попросить. Стали приезжать и издалека — из Тбилиси, из Москвы, даже из заграницы: как откажешь, если у человека скорбь, или болезнь, или вопрос неразрешимый, или нужда в покаянии? Как откажешь, если просят пособоровать больного или отпеть умершего?
И он тяжело вздохнул. Потом поднялся из-за стола, сел за белый рояль и заиграл Шопена.
Все это было так необычно, так чудесно! Высокогорный монастырь. Отшельник, старый лагерник, вступившийся в свое время за честь царицы Тамары. Белый дог, белый рояль, целебные травы, Шопен…
Мой муж вышел на воздух. Было уже темно. По безднам, над которыми нависал монастырский утес, лепился туман. Прямо над головой сияли огромные звезды. А возвышающийся надо всем храм, казалось, стягивал к себе всю округу, не давал пространству расползтись бесформенной массой, придавал ему и форму, и смысл.
…Я сажусь в машину и сразу включаю грузинские песни. И сразу оживает передо мной моя жизнь, быть может, лучшая и блаженнейшая часть которой была связана со страной, которую я называю «второй родиной» и от которой получила столько света и столько поэзии, что душа изнемогает от этого избытка.
Подкрепите меня вином,
освежите меня яблоками,
ибо я изнемогаю от любви!
____________________
1 Как и большинство русских туристов, полковник спутал великую царицу Тамару, канонизированную святую грузинской церкви, с героиней знаменитой Лермонтовской баллады, у которой совсем другой исторический прототип.