Новеллы из романа
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2015
Глеб Шульпяков — поэт, прозаик. Родился в Москве в 1971
году. Окончил факультет журналистики МГУ. Автор нескольких книг стихотворений,
прозы и путевых очерков.
Живет в Москве.
От
автора
Эта
вещь складывается довольно неожиданным образом. Мне бы хотелось сказать, что
она пишется течением событий, которые происходят во мне и вокруг, или временем
— хотя это и звучит возвышенно. Во всяком случае, от первоначального замысла,
который возник, когда мы с друзьями придумывали истории, чтобы скоротать время
в переполненной электричке, — почти ничего не осталось. Наше время переиграло и
перетасовало все в ней, и продолжает перетасовывать (к моему изумлению). Я знаю
только, что мне хотелось бы уловить черты рисунка, который складывается во
времени из разных судеб людей моего поколения. Это материал, на котором можно
попытаться понять, есть ли в судьбе «замысел упрямый» или каждый из нас имеет
дело со сказкой, рассказанной идиотом. Все герои этой
неоконченной книги движутся в будущее спиной, вглядываясь в прошлое, далекое
или недавнее, свое или чужое. И тут я с ними согласен, поскольку, по моему
убеждению, никакого будущего нет, а есть только прошлое, которое его лишь
отчасти моделирует.
Элизий
и Фарсида
«Мало кто теперь помнит историю первой
экспедиции на Красную планету. Между тем среди колонистов были и мои родители.
Они были ученые. Сам я родился и провел в экспедиции первые три года, но мало
что запомнил, только розоватый блеск купола и гудение инжекторов. А потом
колонию эвакуировали. После возвращения родители почти не вспоминали о той
жизни, а мне спрашивать не приходило в голову, я был ребенок. Эта история так и
осталась бы на дне памяти, если бы не случай, а именно старые наручные часы,
которые недавно попались мне на барахолке в
Сан-Лоренцо. Такие часы носил мой отец, и я сразу заметил их на прилавке. А
когда взял в руки, обмер. «Слава первопроходцам Красной планеты» — было
выгравировано на крышке.
Эту
фотографию сделали перед самой эвакуацией. Вот мама — в шубе и пуховом платке,
нога в сапожке чуть отставлена. Видно, что свет рефлектора слепит глаза и она прикрывает лицо рукой в варежке. Рядом отец:
пальто, клетчатый шарф, малахай. Улыбается, взгляд мимо камеры. Что-то
показывает девочке-подростку. Эта девчонка с недовольной миной, в шерстяных рейтузах
и кроличьей шапке — моя сестра Фарсида. А карапуз в
ушанке и валенках это я. На карточке виднеются желтые корпуса общежития, а
дальше сосновый бор. Если бы не мрачный октаэдр Станции, и не скажешь, где
сделан снимок. Какие безмятежные, молодые лица! Но когда я смотрю на них,
внутри все сжимается. Ведь даже о том, что через месяц Станцию закроют,
родители не догадываются.
Я
завел часы и комната наполнилась неуловимым шелестом.
Забытый звук, кузнечик времени; как непривычно слышать его в сумерках чужой
квартиры чужого города; как трудно поверить, что розовая точка на небе — это
место, где мы жили.
Уже
стемнело и отзвонили у Паломников-иезуитов. С грохотом
опускались решетки на ювелирных лавках. Пожелтели от фонарей стены, а на
набережной раскричались птицы. Розовая точка исчезла за куполом, как будто ее и
не было. Наступил душный влажный вечер.
Я
ждал Карлуша. Чтобы убить кузнечика, я смотрел в окно, откуда было видно
соседнюю крышу и как подрагивают на ней от ветра сухие стебли. Вот железные
кольца, а вот кирпичные гнезда, куда упираются концы балок. Матовые от пыли
стекла и барабан купола. Сколько раз подмывало меня встать на подоконник да и перепрыгнуть через улицу! Но что особенного
на крыше, каких в нашем городе тысячи? Кроме того, что я видел ее каждое утро? Высвеченную солнцем или в серых дождевых пятнах? С чайками,
которые брезгливо прохаживаются? Словно там, за куполом, куда вечерами исчезала
розовая точка, находилась отгадка всем тайнам мира.
Дверь
была открыта, и Карлуш неслышно вошел в комнату. Поставил футляр с гитарой.
Привычно опустился в кресло и медленно, словно через силу, положил ногу на
ногу. Поднял тяжелые веки.
—
Жарко, — сказал он.
Я
открыл бутылку и разлил вино. Кубики льда светились голубоватым светом и
позвякивали. Под истошный птичий скрежет мы выпили.
—
«В темноте вино меняет вкус», — заметил я.
Не
поворачивая головы, Карлуш кивнул.
Это
была старая португальская пословица.
Мы
познакомились в год, когда у берегов Святого Андрея затонул паром «Коринтия» — самый дорогой, самый большой и самый надежный
круизный лайнер Европы. В крушении обвинили капитана, якобы тот подошел слишком
близко к берегу, чтобы покрасоваться перед жителями Шио.
Он был оттуда родом. Затонувшее судно из-за штормов долго не могли
отбуксировать и целый месяц оно лежало на камнях, собирая толпы зевак и
туристов со всей округи.
Погрузив
камеру и штатив, я тоже решил посмотреть на диковинное зрелище.
Я
просвистал по тоннелям сквозь горы, перемахнул по виадукам ущелья и к вечеру
оказался в Шио. Местные указатели без труда вывели
меня к месту. Чтобы «Коринтию» было удобно
рассматривать, жители оборудовали смотровую площадку и даже установили лавки.
Но вечером, когда я приехал, она пустовала и даже продавец
лимонов закрывал свой фургончик.
Зрелище,
которое открылось с обрыва, было величественным и горьким. Сверкающие на закате
волны с далеким грохотом перекатывались через лайнер и бились о скалы.
Опрокинутые палубы напоминали гигантские жабры, а кнехты — пустые глазницы.
Поверженным левиафаном, вот кем оно выглядело, это судно.
Я
расставил штатив и приготовился к съемке, как вдруг услышал мужской голос.
—
Есть еще океан, — сказал кто-то.
—
Вы из России! — живо обернулся я
Но
человек только нахмурился и крепче сжал веревочные поручни.
Я
снова занялся камерой.
«Никогда
не разговаривай с русскими…».
—
Нет, — ответил он, словно читая мои мысли.
Карлуш
был русским только наполовину, по матери, а по отцу португальцем. За ужином в дормиторио, названного, как и все в этих краях, в честь
лимонного дерева, выяснилось, что Карлуш дипломат, а в Москве провел детство,
что учились мы чуть ли не в соседних школах, даже с
уроков бегали в один и тот же кафетерий — и много другой чепухи, выуживать
которую из небытия памяти было так ошеломительно
печально.
После
огромного, в желтых присосках, полипа мы перешли к ликеру. Я рассказал, как
оказался в Европе, а он спросил о моем имени. Так назывался вулкан на планете,
которую изучали мои родители, ответил я. Они были ученые.
Эта
новость чрезвычайно взволновала Карлуша и он разоткровенничался. Оказывается,
его мать тоже была ученым, курчатовским физиком.
Карлуш родился вскоре после возвращения родителей из длительной экспедиции, а
потом отец внезапно бросил их и уехал к себе на родину.
—
Посмотри, — Карлуш достал карточку.
С
фотографии улыбалась молодая женщина в длинной вязаной кофте. Руки она держала
в карманах, отчего кофта красиво облегала грудь. Взгляд смеющийся, беззаботный.
А на заднем плане, где сосны — черный октаэдр Станции.
С
этого баснословного совпадения началась наша дружба. Вечерами, пока Карлуш не
женился на Эсре, мы встречались почти каждый вечер и
проводили время за разговорами. Я узнал, что Карлуш очутился в Португалии
только студентом, чтобы вступить в наследство. Почему отец не хотел видеть его
раньше, почему бросил семью? Все это были болезненные вопросы, которые Карлуш
как истинный дипломат привык держать глубоко в сердце. Только со мной он
позволял себе откровенность. Что до меня, то после того, что открылось, я
относился к нему как к брату.
Карлуш
хотел узнать об экспедиции как можно больше, словно там остались ответы на
главные вопросы его жизни. И я, хотя и привык считать эту историю законченным
прошлым, решил помочь ему. Состав и цели, что это были за люди? Почему колонию
прикрыли? Можно ли отыскать тех, кто (как я) родился на Красной планете или —
как мой новый друг — имел к ней косвенное отношение? Размечтавшись, Карлуш даже
придумал учредить некий Фонд, чтобы изучить наследие экспедиции и даже, чем
черт не шутит, отправиться на ее поиски.
В
конце ХХ века кое-что из истории колонии вышло из архивов и попало в печать.
Гипотезы тогда обсуждались самые невероятные. Говорили, что виной провала
экспедиции был просчет в системе кислородного синтеза. Что подкачал
идеологический отдел и среди поселенцев уже на второй год возникла
религиозная община. Было предположение, что Политбюро отказалось от идеи
размещать там ракеты, нашлись места и поближе. По другой версии, которую
выдвинули знаменитые сестры-писательницы, колонию эвакуировали из-за контактов
с пришельцами.
«Хотя кого в данном случае считать
пришельцами?» — иронизировал Илья Одеялов.
Все
гипотезы собрал в статье именно этот человек — с денщицкой фамилией. Сам Одеялов делал скромное, хотя наиболее правдоподобное
предположение, что колония занималась разведкой и разработкой месторождений
осмия, оксид которого был необходим для ракет нового поколения, и что этого
осмия на Красной планете оказалось значительно меньше, чем предполагали ученые.
Дело
оставалось за малым — узнать о судьбах колонистов и отыскать их. Но уже в
следующем году Дума приняла поправки к закону о секретности и доступ к архивам
снова закрыли. Началась война на Кавказе, потом в Украине — и история с
поселенцами, и без того темная, забылась. В неразберихе нового времени многие
из ученых-колонистов разъехались по миру и доживали дни в далеких и тихих
университетах. По немецкой программе собиралась уехать и моя семья, но пока
тянулась бумажная волокита, пока снимали секретность — отец умер, а без него
мать ехать отказывалась.
Мы
решили, что сестра поедет одна.
—
Пора, — Карлуш посмотрел на часы и взял гитару.
Я
вышел в спальню за скрипкой.
Мы
спустились на улицу и горячий воздух тут же облепил
лицо и руки. Подобно гигантской машине, город остывал. От мостовой поднимался
жар, а в густом воздухе дрожали огни. Отполированные миллионами подошв,
блестели камни. Распаренная и подвыпившая толпа шла навстречу. Мы ждали Эсру.
Родители
Эсры были из последних стамбульских европейцев. Они
отправили ее учиться в наш город игре на арфе — и та, чтобы сэкономить, играла
по вечерам на улице. Я хорошо помню, как смешно и нелепо, обхватив короткими
ногами похожий на оконную раму инструмент, она играла в нашем переулке. Она
играла мелодии популярных шлягеров, но одна вещица заставила Карлуша вскочить и
выбежать на улицу. Это была его любимая португальская мелодия, так они и
познакомились. Сначала мы проводили вечера у меня, потом у них завязался роман
и Эсра переехала к Карлушу.
А еще через полгода они поженились и на свет появилась
Анна.
—
А где Леон? — спросила Эсра.
Она
часто ворчала как настоящая турецкая старуха.
—
Почему он всегда опаздывает?
Леон
работал в книжной лавке «451 по Фаренгейту», куда я часто заходил полистать
книги. То, что он виртуозно владеет электрогитарой, я узнал во время одной из
своих бесцельных прогулок. Какой-то чудик на мосту, сомнамбулически
покачиваясь, играл заунывные гитарные партии, и я заслушался. А когда парень
поднял голову, с удивлением узнал нашего книжника.
Ну
и Катя, или по-здешнему Катья. Она
стояла за барной стойкой кафе «Фарензина»
на площади Двух Купален. Кафе она держала вместе с
мужем Франко, оперным певцом. Когда того вытурили по сокращению, он стал
барменом, про театр вспоминать не любил, хотя почти все коктейли в баре
назывались по-оперному. Кроме традиционных Россини,
Беллини и Пуччини, в репертуар попали
его собственные изобретения: коктейли Манон, Альцина и Борис Годунов (молоко плюс виски).
Почему
именно Мусоргский, какая связь между виски и композитором?
—
Ты русский, — ответил он. — Моя жена объяснит лучше. Катья!
Так
я узнал, что женщина с печальными цыганскими глазами, которая каждый вечер
наполняла мой бокал вином — русская. Катья была
внучка последнего губернатора Новороссийска и прекрасно пела оперные партии.
Просидев полжизни на спектаклях мужа, она наизусть их знала. Все это были
первые партии, которых ее «бедный, бедный Франко» так и не дождался от этого
«иль монстро диретторе».
Так в нашем оркестрике
появилась вокалистка. Она пела оперные партии печальным хрипловатым голосом,
как поют блюз или джаз. Иногда она вспоминала русские песенки, и тут вступал я
на своей скрипке: «Купите бублики, горячи бублики…», «Мой костер в тумане
светит…» и в особенности «Лихорадушка» Даргомыжского.
Потом шли электроимитации Леона или еврейские
мелодии, которые я выучил, снимая свадьбы в Синагоге. А Эсра
и Карлуш играли меланхолическое попурри из фадо и
Сен-Санса.
Первое
время нас теснили собачники, у них на мосту была своя кормушка, но потом Леон
как-то договорился — и с ними, и с ганцами, и с парнем-полукровкой
из Марокко, который торговал наркотиками. Кажется, это он однажды спросил меня,
как называется наша группа.
—
«Красная планета», — не задумываясь, ответил я.
—
Что?
Я
посмотрел на Карлуша.
—
Гид по борделям Европы, — пошутил тот.
—
А мне нравится, — поставила точку Эсра.
Так
у нас появилось название.
Через
год Эсра и Карлуш взяли на мост дочку. Одетая в белое
платьице, в турецких бусах и браслетах, крошечная Анна обходила зрителей со
своей шляпкой — и мало кто мог отказать этому сероглазому ангелочку.
Моя
сестра была врачом и быстро нашла в Германии работу. В госпитале она встретила
будущего мужа. Поженившись, они купили дом и ждали потомство, а квартира,
которую он оставил у себя в городе, перешла в мое распоряжение. Жил я на то,
что присылала сестра, кое-что зарабатывал съемками для туристических компаний,
на свадьбах. А еще несколько моих картинок висело в баре у Франко и Катьи, и одну из них, с мраморным бедром Паскино, даже купила японская пара. В общем, жить было
можно, если живешь одним днем — без будущего и прошлого; если тебя окружает
город, который принимаешь всем сердцем. Как и десять лет назад, я был влюблен в
его фонтаны и набережные; в мрамор площадей и папертей. Мне нравилась жара, от
которой в августе оплывают камни, и смуглые болтливые люди, чьего языка я так и
не выучил. Мне было достаточно, что стены и воздух этого города пропитаны
Временем, которого мне не хватало, ведь свое время я давно утратил.
Первые
годы я фотографировал фасады и фонтаны, колоннады и портики. Потом появилась
первая серия портретов: маленький индус за прилавком с флагами; студентка,
которая обернулась за секунду до того, чтобы умчаться на мотороллере; невидящие
глаза старухи за чашкой кофе, который она годами цедит на площади Книжников. А
потом меня стал преследовать свет. Отраженный от мраморных стен, он рассеивался
так мягко, окутывал предметы такими теплыми и глубокими тенями, что я стал
охотиться за этим светом. За этими тенями. Теперь стены в моей квартире
покрывали снимки мраморных волн и складок, выпуклостей и впадин. Конечно,
плоские и бесцветные, эти картинки мало передавали то, что я видел, но даже они
давали мне силы жить в чужом городе.
Я
закрыл книгу и взял трубку.
Это
был Карлуш.
—
Мне необходимо с тобой встретиться, — заговорил он. — Да, на нашем месте. Да, в
десять.
Наше
место находилось на мосту, точнее в мосту — там,
где мы каждый вечер играли. Это круглое отверстие, похожее на жерло огромной
пушки, пробили в опоре моста во времена Сикста, оно
так и называлось: «око Сикста». Дыра облегчала
нагрузку во время паводка, но потом на реке поставили дамбу и наводнения
прекратились. А «око» осталось. В нашем городе таких диковин было множество, и
Карлушу нравилось отыскивать их. Катакомбы и клетки под старым цирком;
заброшенные колодцы; бункеры времен войны и тайные гроты в садах и виллах — он
был настоящим городским собирателем.
Когда
я спустился, Карлуш был уже на месте. Я привалился к стене, мы закурили. Он
достал из рюкзака термос со льдом и протянул стаканы.
Бутылка
на изогнутом полу покачивалась.
—
Ты знаешь, Анне в этом году исполняется четыре, — начал он.
Я
кивнул, хотя и забыл об этом.
—
Мой срок заканчивается, — продолжал Карлуш.
Пауза.
—
Надо выбирать другую страну.
Он
снова замолчал.
—
Я подал документы в Россию, — наконец сказал он.
…Река,
образуя иероглифы-водовороты, скользила под мост. Над головой текла беспечная толпа и долетал стук барабанов, а меня охватила паника. Я
чувствовал спиной круглую стену, а сам словно повис в воздухе.
Уезжает?
А что будет с оркестром? Что будет со мной?
Пауза.
—
Мы можем поехать вместе, — сказал он.
Я
покачал головой.
—
Что «нет»? А Красная планета?
Наверху
кто-то зааплодировал, послышался смех.
—
Мне надо подумать, — только и смог ответить я.
На
правом берегу бурлила ночная жизнь, светились кафе и бары — а левый пустовал.
Невидимый, я шел по дробленой тенями набережной, и речная вода, приближаясь к
дамбе, все быстрее обгоняла меня. Глядя, как она завихряется
и кружит, я думал о времени и что совсем, наверное, выпал из него. Да и
существует ли время?
«Ехать
или не ехать?»
Со
времени нашего отъезда я возвращался только однажды, когда умерла
мама и пришлось улаживать дела с наследством. В те дни сестра рожала и мне пришлось отправиться в это горькое путешествие
одному. Те несколько дней запомнились яркими, но болезненными картинами. В моей
памяти я до сих пор еду по слякотной весенней дороге. Низкое небо над
аэродромом и темные сырые перелески, сквозь которые просвечивала земля в
полосках снега. Тяжесть, которая словно удваивалась этим небом и этим снегом. Я
вижу дорогие, облепленные грязью машины, и то, как по-летнему беззаботно
улыбается с рекламы полуголая девушка. Наш неузнаваемый, спрятавшийся за
нелепыми вывесками и пристройками, двор на Ленинском проспекте. Наша дверь,
которую открывает незнакомая женщина с одутловатым белым лицом. Ее выкрашенные
в рыжий цвет волосы. Как она отводила взгляд, опускала лицо в бумаги. Шелест
этих бумаг, которые она мне подсовывала, а я подписывал, и шум и суета в
квартире, где еще утром лежал покойник, а теперь по коридору сновали дети,
грохоча роликами, и какой-то человек в зеленом плаще смеялся по телефону.
Темная ткань на зеркале, мамина шаль. Это была не скорбь, но удушье и суета, разлитые и растворенные в воздухе и даже спрятанные в вещах,
ставших в одночасье незнакомыми и чужими, словно испачканными чужими взглядами.
Автобус на кладбище, скользкая от дождя глина. Деньги, которые я рассовывал
могильщикам. Горе, которое то наваливалось и душило
слезами, то отступало, и на его место приходили пустота и отчаяние. А потом
хождение по одинаково унылым конторам, где под ногами хлюпает одинаково
вспученный линолеум. Окошечки с усталыми усатыми женщинами, запах мокрой одежды
и освежителей. Текущие туалеты. Милиция и снова какие-то конторы с
непроизносимыми названиями. И все только затем, чтобы выяснить, что никакой
квартиры давно нет, что мама каким-то образом отписала все сиделке и что теперь
эта немолодая женщина с красными волосами, встретившая меня в дверях, владеет
нашей квартирой, и с этим уже ничего нельзя сделать.
—
Оставь все и возвращайся, — голос сестры в трубке был изможденным. — У тебя родилась племянница.
Так,
ни с чем, кроме горя, я и вернулся.
Подсвеченные,
за обломками колонн висели арки старого Цирка. В ночном рыжеватом небе чернели
шапки пиний. Нестерпимо, надрывно трещали цикады. Темные улицы пустовали. Я шел
дальше.
Обставленная
похожими на комоды домами, тесная площадь, куда вынесли меня ноги, называлась
Черепаховой. Она называлась так по имени фонтана и тоже пустовала. Я обошел
фонтан и сел на ограждение. Смочив уставшее лицо, поднял голову. Это был
бронзовый мальчик; вытянув руку, он подталкивал черепаху наверх, где стояла
чаша с водой. Черепаха балансировала, и было непонятно, заберется она или нет.
«Ехать
или не ехать?»
Саша
Саша
проснулся от звука дождя, который, словно ощупывая крышу, шелестел по кровле.
Первое, что он подумал, что он на даче, где дождь шелестел точно так же, — и
улыбнулся этому. Но это была не дача, а новая квартира. В старый, со стеклянной
шахтой лифта, дом они переехали недавно, накануне Нового года, и Саша не мог
предположить, что на последнем этаже дождь будет звучать совсем по-дачному.
Было
утро 31 декабря, и шел дождь, он съедал остатки снега, чьи серые пятна пугающе
быстро исчезали с газона, а вместе со снегом как будто уходило и само время.
Был только дождь, его однообразный шум, который Саша спутал с
дачным.
Он
откинул одеяло и сел на кровати. Он мысленно вернулся к тому, о чем думал все
эти дни, и сейчас, утром, эта мысль была особенно безжалостной. Никуда она не исчезла,
не делась — как Саша втайне надеялся.
Он
не мог обманывать себя дальше. Да, следовало признаться, что его новая книга
зашла в тупик и он попросту не знает, как писать ее
дальше. Все эти дни Саша поздравлял и принимал поздравления, отвечал на письма,
собирал и отправлял семейство на дачу, искал подарки жене и сыну, записывался
на радио и даже как следует выпил в компании у
Драматурга. Но вот пришло последнее утро старого года, и сознание бесцельности
его работы вернулось. Да, так и есть, говорил он себе, ты напрасно истратил
силы и время; ты в тупике, ты проиграл.
Шторка
с шелестом отодвинулась, и Саша надавил на раму. В открытое окно ворвались
звуки города: дождь, гудки, колокольный звон. Это был холодок совсем не
зимнего, а по-осеннему свежего, пахнувшего сырыми ветками и штукатуркой
воздуха. Он облепил Сашино заспанное, онемевшее лицо. Несколько секунд он стоял
с этим воздухом на лице в оцепенении. Потом закрыл окно, накинул халат и
спустился вниз.
Кофеварка
зашипела, наполняя воздух горьким запахом. Но чашка с кофе осталась нетронутой.
Теперь, когда замысел романа улетучился, и запах кофе, и новая квартира, и даже
собственное лицо в зеркале выглядели чужими. Еще недавно он мечтал, как у себя
наверху будет писать новую вещь и это будет лучшее из того, что он сделал. А
теперь и его кабинетик, и письменный стол, подаренный
женой, и окно в крыше, через которое на этот стол струился такой мягкий,
рассеянный свет — все оказалось ненужным. Он ненавидел и этот стол, и это окно,
и этот свет. Он злился на жену, которая поторопилась все это устроить и тем
самым как будто спугнула планы. Но еще больше — на себя, что позволил
незнакомому человеку так обойтись с собой.
Вадим
Вадимыч, черт бы побрал тебя
и твою планету!
Саша
невольно искал глазами обидчика, но его не было. Более того, этот случайный
знакомый, ночной собеседник из Кёльна, даже не подозревал, в какую историю втравил его.
—
Глупость, нелепость! — он резко отодвинул чашку.
На
салфетке бесшумно расплылось темное пятно.
—
Александр Сергеевич? — голос в трубке звучал с фальшивой бодростью.
Он
поморщился, кивнул.
—
Просто Саша.
—
Сегодня эфир, ждем вас.
—
Конечно, — он переложил трубку и поискал глазами ежедневник.
—
Как обычно — без четверти.
—
Да… — он полистал странички.
«А,
вот оно».
—
Конечно.
Но
трубка уже молчала.
Это
был эфир на радио, куда его иногда приглашали почитать «из нового». Обычно он
читал готовые вещи, но в прошлый раз, поддавшись на уговоры ведущей, пообещал
главы еще неоконченного. Это было против его правил,
но ведущая так мило, по-детски упрашивала, что он согласился, тем более что
первая глава была уже начерно сделана. Они тут же смонтировали анонс и
запустили его. Несколько раз он с омерзением натыкался в эфире на густой голос,
обещавший «главы из "Красной планеты"». И вот теперь Саше предстояло
читать то, во что он больше не верил. Чего не существовало.
Он
взял трубку, чтобы позвонить и перенести эфир, но
потом передумал.
«Расскажу
какую-нибудь историю», — решил он.
«Да,
так. Что-нибудь придумаю».
Он
снова взял телефон. На экране значились непрочитанные сообщения. Первое было об
эфире на радио, и Саша машинально стер его. Во втором жена прислала адрес кафе,
где перед отъездом на дачу Саша должен забрать индейку. А третье было от Лены.
В сообщении, которое Саша торопливо удалил, Лена говорила, что книга, которую
он заказывал, поступила, но зайти в магазин можно только после праздников — и
что, если он хочет, можно не ждать, а встретиться раньше.
«Буду
в центре» — писала Лена.
Они познакомились в книжном магазине, куда
Саша регулярно заглядывал. Сперва он заглядывал за
новинками и чтобы проверить, как «идут» его собственные книги. Но по мере того,
как продажи падали, он все быстрее оказывался в подвале, где находился отдел
букинистической книги.
В
этом подвале Саша наткнулся на свою первую книгу, юношеский сборничек
стихов «Ангина». Заметив оранжевый корешок, он с изумлением взял в руки
потрепанную чужими руками книжечку. На титуле значилось посвящение, и Саша с
брезгливым изумлением узнал свою руку. Ему стало неловко, даже стыдно.
Лена
работала консультантом, на вид лет двадцать. Светлые волосы, пухлый рот,
широкие бесцветные брови. Взгляд темных глаз прямой, как бы немного
«вскинутый», удивленный. Протягивая Саше оплаченную книгу, она посмотрела
именно таким взглядом.
—
Вы совсем не изменились, — сказала она, заметив фотографию на книге, и
улыбнулась. Саша замешкался и зачем-то спросил о другой книге. Лена опустила
глаза в компьютер.
—
Так… так… — протянула она. — Нет!
Весело
посмотрела на Сашу.
—
Но вы можете оставить заказ.
Не
дожидаясь ответа, она выскользнула из-за конторки, и он невольно проводил
взглядом ее легкую, почти невесомую фигурку.
—
Вы занимались танцами? — спросил он, когда Лена вернулась. Та посмотрела на
носки туфель, сдвинула их и нахмурилась.
—
Гончарова «Фрегат "Паллада"» есть?
За
спиной уже собралась очередь.
Не
оборачиваясь, он извинился, а потом сделал то, что не ожидал от себя: взял
квадратный листок бумаги, подвинул его и беззвучно сказал губами: «Номер».
Лена
вздохнула и записала цифры.
—
Ваш заказ принят.
Они
встретились всего один раз, когда он зашел в магазин к вечеру, чтобы подгадать
к концу смены. По дороге к метро Саша предложил кофе, она согласилась. О чем
говорить со вчерашней школьницей, он не представлял, но она смотрела на него
такими удивленными, внимательными глазами, что он разговорился. Они заказали
вина, время полетело. И Саша опомнился только тогда, когда у метро поцеловал
Лену в губы.
Больше
между ним ничего не было, но то, что он хотел, чтобы между ними было, заставляло
его удалять сообщения и даже отключать звук телефона. Эта, еще не полностью
состоявшаяся, вина терзала его, поскольку он не представлял себе, как будет
обманывать. Но жизнь без Лены теперь казалась ему пустой и пресной. Более того,
Саша с удивлением понял, что эта тайная вина не только тревожит, но и
доставляет наслаждение. Теперь, когда его литературный роман отодвинулся в
сторону, он хотел думать о романе с этой девушкой, поскольку, когда он думал о
ней, ему казалось, что и с тем романом не все потеряно.
Он
спросил Лену, когда ей удобно. Та долго не отвечала, но потом телефон пискнул.
«В
4» — ответила она.
В
четыре Саше было поздновато, нужно было приехать на дачу пораньше, а еще
индейка. Но он поспешно согласился. Спускаясь в метро, чтобы ехать на радио, он
вспомнил, что не договорился с Драматургом о поездке в деревню, которую они
запланировали сразу после праздников — и ничего не придумал для радио. Но до
эфира еще оставалось время.
У
Драматурга
Сидели,
не зажигая света, за длинным столом, сдвинув книги, чтобы поставить вино и
тарелки. Негромко играла музыка. Окна, что зажигались в доме напротив, бросали
отсветы на пол, и подоконник, и старую печатную машинку. Профиль девушки,
сидевший у окна, был словно вырезан из этих отсветов. А лица двух других
терялись в сумраке.
Говорил
один.
—
Это правда? — когда он замолчал, спросила девушка.
—
Он просто забрал его документы, — кивнул Сверчок, — документы и ключи от дома.
И вернулся в Москву, в чужую квартиру.
Сверчок
был актер и приятель жены Драматурга, актрисы. С женой Драматург давно
развелся, но Сверчок иногда заглядывал в гости. В этот раз он пришел с новой
пассией, Полиной. И теперь, чтобы произвести впечатление, рассказывал эту
старую историю.
Полина
внимательно слушала. В сумерках блестели ее влажные зубы.
Драматург,
чью историю Сверчок рассказывал, помалкивал.
—
А дальше? — попросила девушка.
—
Он просто зажил чужой жизнью, — рассеянно ответил Сверчок. — Вот здесь.
Полина
осторожно повернула голову. Ее окружали восточные ковры и книги. У входа стоял
велосипед. В чужую жизнь не верилось.
—
Значит, это все не ваше? — она провела пальцем по клавишам на машинке. — Не вы?
Клавиши
оказались пыльными. Драматург пожал плечами. Ему было досадно, что Сверчок
выдает вымышленную историю за настоящую. Он делал это не первый раз, и
Драматург не первый раз обещал помалкивать. Но теперь жалел. Он жалел, потому
что Полина ему понравилась. Простодушная, цельная. Что-то бурятское или
алтайское — Драматург не знал, как это назвать, русская азиатка. Похожие лица он
видел, когда путешествовал по Сибири. А Сверчок, этот старый актер-неудачник,
циник и грубиян, просто хотел затащить ее в постель.
—
А как же родственники… чей труп… — черные брови Полины
сдвинулись, она по-детски морщила лоб. — Который вы нашли на пляже?
—
Он жил один, — перехватил Сверчок. — Никто его не разыскивал.
—
Тогда в Таиланде пропали тысячи людей, — вставил Драматург. — Обычная история.
—
Обычная… — удивленно повторила Полина.
—
Он… — Сверчок кивнул на Драматурга, — узнал об этом, когда вернулся в Москву и
навел справки. А заодно выяснил, что его тоже никто не разыскивает. Тоже никому
не нужен. А та, которую он любил, пропала без вести…
Голос
Сверчка дрогнул, он готовил кульминацию.
«Сейчас
расскажет историю призрака».
Драматург
с любопытством и грустью посмотрел на Полину. Глаза у нее блестели. Он опустил
лицо.
«Хотя
почему? Я и сам как призрак».
Ему
вдруг стало жалко — и себя, и Полину.
«Почему
не я?» — с тоской подумал он.
«Хорошая,
чистая девочка».
Он
не заметил, как снова посмотрел на нее. Она попыталась улыбнуться. В сумерках
еще ярче блестели ее зубы. Иногда она коротко и привычно встряхивала головой,
словно откидывая длинные волосы, которых не было.
«Потому
что ты не умеешь красиво обманывать».
Он
тихо цокнул языком, вздохнул.
«Не
умеешь и не хочешь».
История,
которая приключилась с Драматургом десять лет назад в Таиланде, действительно,
была одной из тысяч. Они поехали обновить семейные отношения, повторить медовый
месяц. А угодили в цунами, это было правдой. Волна прошла по другой стороне
острова, но в неразберихе их тоже зачислили в
пропавшие без вести. Тем, кто об этом узнал, друзьям и близким, пришлось
страшно понервничать. Плюс эта история с трупом на пляже, мужик с русским
паспортом. Таких после цунами выносило на берег сотнями, и Драматург просто
вызвал полицию. А когда они вернулись в Москву, разругались окончательно.
Словно цунами, не зацепив их там, отыгралось здесь. Жить вместе стало совсем
невыносимо, и они развелись. А вскоре она ушла из театра и переехала в другой город.
Он
остался один и долго не мог забыть ее. Он ловил себя на том, что все еще
мысленно говорит с ней.
Он
жил у себя в Замоскворечье, напротив церкви. Через квартал находилась мечеть,
звон колоколов смешивается с азаном.
Идеальное, на его вкус, место. Когда в театре сменилась власть и пьес больше не
заказывали, он стал работать для радио. Общие приятели, актеры, исчезли вместе
с женой, остались только Сверчок да Саша — как напоминание о прошлой жизни.
Была еще одна замужняя дама, которая иногда наведывалась к нему, но несуразная
конспирация, она раздражала его. Ее было слишком много для этих коротких и
редких дневных свиданий.
Время
между тем шло, одиночество и бессмыслица душили его. Он все чаще тосковал — не
выходил из дому, просиживая сутками перед экраном и попивая дешевый виски. Если
бы не деревня, избу в которой он купил по соседству с Сашей, Драматург мог бы
давно наложить на себя руки. Банально, но так, ведь и смерть банальна. Но
обратно к истории. На этом она, казалось бы, кончилась — если бы не Саша, этот
писатель. Их жены были сестрами, поэтому он знал все в подробностях. История с
цунами ему так понравилась, что он решил написать книгу. В его романе выходило,
что жена Драматурга, действительно, пропадает без вести. Чтобы сбежать от
своего горя, герой придумывает страшную вещь: снимает со случайного утопленника
ключи и паспорт и едет в Москву под чужим именем. Новый адрес, чужая жизнь.
Призрак в квартире — списанной, между прочим, с его квартиры. Вот этой, с
коврами и тарелками, и Буддами, которые он привозил из путешествий, в которых
потом спасался от одиночества. С реальной соседкой, до сих пор живущей через
стенку. С церковью, чей фасад и сейчас «бросал желтоватый отсвет на стены
комнаты». А все остальное было выдуманным. И вот теперь Сверчок, несчастный дон
жуан, выдавал Полине историю из романа за настоящую.
…Вышли
на балкон, закурили.
—
Может, хватит? — поинтересовался Драматург. — Смотри, перегнешь.
—
Понравилась? — Сверчок набил трубочку и затянулся.
—
Она меня уже жалеет.
Сверчок
усмехнулся, но слова Драматурга услышал. Посмотрели в комнату. Через балконную
дверь было видно, что Полина разглядывает гирлянды, мигающие в окнах напротив.
Этот странное сочетание новогодних украшений и сухой чистой улицы заставило
забыть о разговоре. Они замолчали. Выбив пепел, Сверчок поднял глаза, чтобы
сказать что-то. Но что? Его спас звонок в дверь. Драматург увидел
как Полина вздрогнула и обернулась. Потушив сигарету, он вернулся в комнату.
Это был Саша.
—
Медитируем? — Саша щелкнул выключателем, и в розовом абажуре загорелся свет. —
Декадент.
Он
не любил этих драматурговых сумерек.
—
Так, мне кажется, лучше, — согласилась Полина.
Вместе
с Сашей в коридоре раздевались двое, он и она. Они шумно дышали, наверное,
поднимались пешком.
—
Привет, — Саша подвел пару к столу.
Драматург
знал одного из этой пары, дипломата Карлуша. Он улыбнулся ему и пожал руку. А
Яна представилась журналисткой, Драматург видел ее впервые.
Саша
поставил на стол бутылку шампанского. Он огляделся и махнул Сверчку. Он его
недолюбливал: злой неудачник. К тому же там, где находился Сверчок, всегда
много курили. Курил за компанию и Саша, хотя потом у него болела голова.
—
Там лифт… — негромко сказал Карлуш.
Это
был невысокий, с залысинами, человек сорока с лишним лет. Джемпер, рубашка,
серые брюки. Густые нависшие брови и длинные ресницы делали его взгляд темным.
Он был до синевы выбрит. Человек из советской очереди, как шутил про него Саша.
«Не хватает только авоськи». Идеальная внешность для разведчика.
—
Это Карлуш, — сказал Саша. — Он из Португалии. Дипломат. Сколько мы с тобой
знакомы… — он задумался.
—
Шпион, — Сверчок в шутку наставил палец. — Он говорит по-нашему?
—
Говорит. — спокойно ответил
Карлуш. — Он же шпион.
Карлуш
говорил по-русски почти без акцента.
—
Яна, — представил он спутницу.
Он
взял ее за руку и быстро взглянул. Полина одна заметила этот восхищенный
взгляд. Она сказала:
—
У вас слишком выразительные глаза. Для шпиона.
Тут
же смутилась.
—
Ты нравишься девушкам, — громко сказала Яна и взяла его за локоть.
Действительно,
под густыми ресницами голубели яркие, почти бирюзовые глаза.
—
Там в лифте… — снова начал он.
—
Да! — Саша вспомнил. — Слушай… — теперь он говорил Драматургу. — Там в лифте
дама. Кажется, твоя соседка. Кажется, надо помочь ей.
И
продолжил:
—
Значит, это был второй год, — он стал вспоминать Лиссабон, где они с Карлушем познакомились. — Тогда в Европе переходили на евро
и все пересчитывали. А португальцы народ медлительный. Сколько мы ждали счет,
помнишь?
—
Сорок минут, около, — сказал Карлуш. — Так.
Он
сел к столу.
—
Но это не из-за евро. Это из-за фадо. Пока звучит фадо, счет не приносят.
Саша
пожал плечами и взял штопор. Драматург снял с полки бокалы.
—
Чистые?
Полина
выскользнула из-за стола:
—
Полотенце есть?
Она
подошла к раковине и включила воду.
Драматургу
показалось, что все заметили, как он посмотрел на нее.
—
Иду, — он взял ключи.
Здесь, на лестничной клетке, он понял, откуда
этот звук, который мерещился ему весь вечер. Это был звук лифта, точнее,
дверей, которые то открывались, то схлопывались.
Он
поднялся по лестнице, заглянул в кабину.
—
Люба!
Дама
в шляпе отвернулась от зеркала и ласково посмотрела на Драматурга. Она была
пожилая женщина.
—
Антон? — пропела она. — Здравствуй.
Последнее
время соседка называла его «Антоном».
В
руке она держала пакет из магазина. В этом магазине они виделись утром, когда
«Антон» покупал вино для вечера.
—
Люба? Помочь вам?
Он
взял ее руку, обсыпанную старческой гречкой. Забрал пакет. Помог выйти из
лифта. В тишине они медленно спустились к двери.
—
Ключи? — спросил «Антон».
Он
знал, что Люба живет одна.
Из
квартиры резко пахло прокисшим, прогорклым. Хотя? Так
из любиной квартиры пахло давно, так уже давно пахло
от нее самой.
Единственный
сын Любы жил в Черкассах.
—
Жду мужа, — тихо сказала Люба. — Пошел в магазин и нет.
О! — она улыбнулась. — Я знаю, где он. Есть тут одно местечко. Одна особа.
Маринка. Сучка…
Она
укоризненно покачала головой и закрыла дверь.
Когда
Драматург вернулся, за столом спорили.
—
Эта земля тоже будет нашей, — отчетливо говорила Яна. — Дайте время.
Она
была журналисткой федерального агентства и занималась проблемными регионами. К
ее кожаной куртке, подумал Драматург, не хватает красного банта.
—
Как можно присвоить чужою землю?
—
Эта земля всегда была русской, — отвечая Саше, Яна покусывала губы. — Мы просто
восстановили историческую справедливость.
—
А греки? — спрашивал Сверчок. — Первыми на этой земле были греки.
Яна
не смутилась:
—
Историческая справедливость имеет свои временные рамки.
—
Рамки, — Саша злился. — А кто их устанавливает?
—
Мы, — просто, даже ласково ответила Яна. — Государство. И не забывайте, что там
наша база.
—
Где ты нашел ее? Боевая машина пехоты какая-то. Прости.
Это
Драматург спросил Карлуша, когда они вышли покурить на
«Волгу» (так драматург называл свой балкон, там висел дорожный знак).
Карлуш
рассказал.
Это
случилось во время поездки дипломатов ЕС в один из неспокойных регионов. Она
находилась там от своего агентства и занималась государственной пропагандой. А
Карлуш мониторил ситуацию с правами человека. Это
были несовместимые вещи, они были неподходящие друг для друга люди. Но Карлуш
влюбился, и это было видно по одному тому взгляду, которым он смотрел
на Яну — и который заметила одна только Полина. Ему было интересно с Яной, она
злила и заводила его своей непримиримостью. Он хотел понять ее.
—
Прости, — повторил Драматург, когда Карлуш закончил. — Я не знал.
—
За этой ее болванской риторикой есть какая-то личная
драма, — кивнул Карлуш. — Унижение или обида, я это чувствую.
От
ветра «Волга» дребезжала, и Драматург подкрутил проволоку.
—
Как ты съездил? — спросил он. — Как Стамбул?
Саша
рассказывал, что сейчас творится у Карлуша на бывшем
семейном фронте.
—
Ничего, хорошо, — Карлуш ждал этого вопроса. — Два часа виделись. В школе. Вот…
До
Москвы Карлуш работал в Брюсселе и был женат на турчанке. Потом они развелись,
но Эсра сумела забрать и вывезти к себе дочку.
Европейский суд ничем не мог помочь Карлушу, ведь это Турция. И он был вынужден
ждать, когда Эсра разрешит, чтобы он прилетел в
Стамбул на свидание с дочкой.
—
Как вы встретились?
Карлуш
достал телефон. С экрана улыбалась Анна, счастливая светловолосая девочка с
голубыми, точь-в-точь как у Карлуша, глазами. В руках
у нее была большая плюшевая игрушка.
—
Она забывает язык, — глухо ответил он.
—
Это уже ни в какие ворота, —
за столом между тем почти кричали. — Может, и Аляску?
—
Может, и Аляску, — улыбка не сходила с тонких губ Яны. — Если народ решит.
—
Трудно не поверить такой улыбке, — ядовито заметил Сверчок. А Полина не сводила
с Яны восхищенного взгляда.
—
Нет, правда, — поддержала она. — Ведь враги… Это наша
земля…
—
А что? — Саша перебил ее. — Ты слышишь, сэр Стоппард?
Так
он иногда называл Драматурга.
—
Давай в нашей деревне тоже провозгласим независимость? Свободная республика Дуплевка! А потом к кому-нибудь присоединимся.
«Стоппард» показал большой палец:
—
А Леху президентом.
—
Кто такой Леха? — спросила Полина.
—
Местный алкаш.
Глаза
Полины и Драматурга впервые за вечер по-настоящему встретились. Он надеялся,
она забыла, что наплел Сверчок.
—
«Призыв к изменению территориальной целостности страны», — отрезала Яна. —
Уголовная статья.
Саша
всплеснул руками и отодвинул стул.
—
А что будет с теми, кто не согласен? — в шутку спросил Сверчок.
—
Уезжать, — Яна не улыбалась. — Несогласных, — она даже
зло усмехнулась, — мы отпускаем.
—
Стоп, стоп, стоп!
Это
очнулся Драматург.
Он
решил, пока все не переругались, переменить тему:
—
Вы не представляете!
Он
показал на дверь и приложил палец.
—
Моя соседка, кажется, сошла с ума.
Сверчок
присвистнул.
—
И в этом я обвиняю тебя, писатель!
За
столом смолкли.
—
Не понимаю, — Саша вытер губы.
Драматург
развел руками: «судите сами».
—
Он вывел ее в своем романе, — начал он. — Там герой прячет в подземный ход
соседку, просто запирает. И она сходит с ума.
Он
показал на дверь:
—
А теперь в реальности. Стоит в лифте перед зеркалом. Ждет мужа, который
двадцать лет назад умер.
Драматург
обвел взглядом друзей.
«Переход
на сцену с Любой. Сцена четвертая. Те же и соседка», —
машинально подумал он.
И
в дверь, действительно, позвонили.
—
Это она, — Драматург повернул ключ.
Теперь
на ней была летняя шляпа и легкое платье в черный горошек. В руке она держала
плюшевую игрушку. В прихожей запахло старыми вещами.
—
Люба, — ласково сказал Драматург.
Она
вошла.
—
У вас гости, Антон, — нараспев сказала. — Но я не помешаю. Я на минуту. Вот.
В
фуражке и с балалайкой — плюшевый медвежонок.
—
Вашему сыночку от Любы.
«Антон»
взял, прижал.
—
Спасибо, Люба. Но…
Посмотрел
на гостей.
Сверчок
приложил палец к губам.
—
Может, посидите с нами? Вино? Чай? Проводим год.
—
Люба, правда, — это сказала Полина.
—
О нет, нет, — покачала головой Люба. — Нет, муж. Идет. Спешу.
Она
заметила зеркало и подошла к нему.
Расправила
складки на юбке, поправила шляпу. Не прощаясь, вышла.
—
И давно это с ней? — первым спросил Сверчок.
—
Она может спалить дом, — Яна.
—
Может быть скорую? — Полина. — У нее кто-то есть
вообще?
Драматург
покачал головой.
—
Сын в другом городе.
Потер
лоб:
—
У нее ключи от моей квартиры… Ну что, писатель?
Вспомнили
про Сашу.
—
А что, что случилось?
Во
время мизансцены Саша не сводил с Любы глаз. Кажется, он был поражен больше
всех. Теперь же, когда все просили его, он словно очнулся:
—
Да, да!
—
Послушай, — Драматург хотел остановить его.
Он
понял, что попал в ловушку, ведь сейчас Саша все расскажет.
—
Я несколько лет назад написал книгу, — начал он. — Роман. У тебя есть здесь?
Нет? Ну, не важно. Там герой после цунами возвращается в чужую квартиру…
Саша
обвел руками комнату.
—
И живет по чужим документам. У него там соседка, я ее с Любы списывал. Правда,
я сделал ее помоложе, поскольку по сюжету между ними
должна была произойти любовная история. Он соблазняет ее, она влюбляется.
Становится навязчивой. Это тяготит его. В какой-то момент она узнает, что он не
тот, за кого выдает себя. Чтобы избавиться от нее, он… — Саша кивнул на
Драматурга, — то есть, герой как бы случайно запирает женщину в подземном ходе.
Тут есть подземный ход из дома в церковь. Ты не рассказывал?
Драматург
не слушал, а смотрел на Полину.
Полина
боялась отвести взгляд от Саши, чтобы не видеть Драматурга. Он это
почувствовал, ему стало стыдно. А Сверчок как ни в чем не бывало
набивал трубочку.
«Пойду
"на Волгу"», — цокнул он языком.
—
Я вообще все больше склоняюсь к тому, что это опасная, даже страшная вещь, —
продолжал Саша. — Художественный вымысел. Потому что он вытесняет из человека
его собственный мир. Человек ведь состоит из своих вымыслов и фантазий. Из
своих романов. Просто они, может быть, не такие яркие. И вот один роман, более
сильный, вытесняет и заменяет в человеке свои
собственные. При том что к реальному миру все это не
имеет никакого отношения. И когда человек понимает это, когда его роман,
который и не его вовсе, а чужой, сталкивается с реальностью — происходит
катастрофа. Цунами. Вот о чем моя книга.
Саша
подлил Полине и себе вина.
—
Так она читала вашу книгу? — это спросила Яна.
—
Не знаю… — Саша пожал плечами. — Надо спросить у Драматурга.
—
Просто вы хороший психолог, — спокойно сказала Яна. — Вы уже тогда увидели в
ней то, что случилось только сейчас. Вот и все.
Саша
не знал, как ему понимать эти слова, как комплимент или оскорбление. Он
посмотрел на кожаный рукав Яниной куртки, потом на ее короткие остриженные
ногти. Он решил промолчать и взял вино. И тут раздался голос Полины.
—
Как вы можете! — почти крикнула она. — Люба живой человек, ей плохо, — она
говорила и краснела от собственных слов. — А вы говорите о ней как о персонаже.
Как о…
Она
еще больше смутилась и встала из-за стола.
—
По-моему, ей хорошо, — хмыкнул Сверчок.
—
Я могу сходить, — предложил Карлуш.
—
Может все-таки скорую?
Разговорились
и зашумели снова, а Полина незаметно вышла в прихожую и оделась. Глаза у нее
сухо блестели, а губы дрожали. Она запахнула пальто и шарф и тихо вышла.
Драматург
вернулся с балкона в грузинской папахе. Он всегда надевал ее, когда курил — и
теперь, увидев как смешно и нелепо эта папаха выглядит,
померить ее вызвалась Яна.
—
Где она? — спросил он Сашу, пока Яна крутилась перед зеркалом.
—
Кто?
—
Полина.
—
Ушла… Слушай! — вспомнил Саша, — я хотел переговорить насчет деревни. Как мы
едем? Ты…
Не
дослушав его, Драматург извинился и вышел в прихожую. Пальто Полины исчезло с
вешалки. Он взял ключи, накинул куртку и обернулся.
Сверчок
все так же невозмутимо набивал трубочку.
«Вадим
Вадимыч»
Эта
история случилась со мной прошлой осенью в Германии. Я приехал в Кельн по
приглашению моего бывшего однокурсника, ныне «профессора Леона Цвингера», с
которым не виделся двадцать лет — и письмо от которого неожиданно пришло ко
мне. Из письма следовало, что Леон вовсе не исчез в 90-х (как я думал), а
поменял гражданство, профессорствует в Кельнском университете и даже курирует
некий литературный фестиваль.
На
него-то он и пригласил меня.
Надо
сказать, Леон никогда не был мне другом. Да и приятелем тоже. Однако меня
всегда тянуло к этому замкнутому еврейскому юноше из уральской провинции. И
тогда, в студенчестве, когда он рисовал мрачные абстракции — и теперь, после
«превращения» в немецкого профессора философии.
Картонку
с моим именем держал лысый господин в черном костюме и розовом галстуке. Его
щеки были розовыми словно под цвет галстука. Изредка он обмахивался картонкой с
моим именем, как веером.
—
Фриш, — представился он по-русски.
Картонка
полетела в мусорный бак, и господин с писательской фамилией подхватил мою
сумку. Мы вышли из аэропорта и сели в машину, довольно потрепанный белый
Фольксваген. Как все безволосые, в очках, люди Фриш
выглядел человеком «без возраста», хотя выяснилось, что мы ровесники. Это
выяснилось по дороге в город. Он коротко рассказал, что переехал в Германию из
Чернигова, а при Леоне состоит чем-то вроде секретаря или администратора. Тем
же спокойным тоном он признался, что горд знакомству с человеком, с которым
Леон дружил в юности. Я не сразу понял, что речь обо мне.
Гостиницей
для участников фестиваля был старый пансион с треугольной прихожей и узкой
деревянной лестницей. Широкая и плоская тетушка-немка, словно выпавшая из
«Дара», встречала нас за такой же плоской и широкой, как она сама, стойкой. Она
улыбалась, сканируя меня и Фриша немигающим взглядом
маленьких колючих глаз. Про себя я назвал ее «фрау Стобой».
Комната
находилась на последнем этаже, дальше лестница сужалась, а шаг ступеней учащался,
словно плотник выбился из сил или решил не экономить. А там начинался чердак.
Судя по свисающим из замочных скважин болванкам, пансион пустовал — остальные
участники фестиваля еще не приехали. В углу комнаты с белеными стенами жался
фанерный шкаф с ввалившимися от вечной пустоты створками. Напротив
стояли узкая и высокая, похожая на бруствер кровать с латунными
набалдашниками и кресло на кривых и коротких, как у таксы, лапах. Тяжелые шторы
закрывали окно, за ними, как в нелепом фокусе, неожиданно прятался прекрасный,
словно из путеводителя, вид на Рейн и стеклянные башни левого берега. А сбоку,
если перегнуться через герань и петунии, возвышались черные колпаки Собора.
Через
полчаса в комнате зазвонил телефон и каменный голос
фрау Стобой сообщил: «герр
профессор» приехал и «герр писатель» может «видеть
его в кафе "Иммерволь" на набережной». «Битте», — добавила она и повесила трубку.
Леон
почти не изменился. Передо мной стоял все тот же еврейский юноша, только
округлевший и обросший бородой-эспаньолкой. Он по-прежнему сутулился и говорил
тихо, как бы нарочно заставляя прислушиваться. Кода ему хотелось привлечь
внимание, он постукивал собеседника ногтем (который тоже сохранился на свалке
моей памяти). Как и раньше, Леон носил очки с полутемными стеклами. В очках и
бородке, с остатками волос, собранными в молодежный бобрик, в неброской удобной
одежде, Леон выглядел европейским интеллектуалом, каким мне, вероятно, и
хотелось его видеть. Никаких эмоций по поводу нашей встречи он не выразил,
только закашлялся в кулак и закивал. И если бы не Фриш,
в шутку столкнувший нас, мы бы даже не обнялись.
Мы
сели, Фриш заказал пива. Леон достал пахучую
папироску. Из разговора я понял, что Леон преподает философию, хотя его
настоящей страстью была история, точнее, история города, а если еще точнее —
Кёльна, который исчез под бомбами союзников, города, которого не было. Он знал расположение улиц, которые когда-то лежали буквально под
нами, и нумерацию исчезнувших зданий; сами дома, в каком стиле их построили и
кто архитектор, какие лавки находились в этих домах и кто был владельцем, а кто
жильцом в доме; в какой день и час их разбомбили, кто погиб, кто выжил и т.д. и
т.п.
Такая
вот неожиданная страсть. Да.
Сведения
о городе хранились в двух его компьютерах, которые стояли бок о бок, распахнув крылья экранов, как гигантские бабочки. В
остальном квартирка Леона, куда Фриш привез нас
вечером, выглядела по-студенчески. Тахта, пара разнокалиберных кресел, огромный
стеллаж с виниловыми пластинками — вот и вся обстановка. А столом, где мы
курили и выпивали, служил огромный звукоусилитель.
Тот
факт, что Леон занимается несуществующим городом, несколько обескуражил меня,
ведь десять лет назад я и сам занимался чем-то похожим, даже написал книгу,
правда, речь в ней шла о Стамбуле. И вдруг Леон, его исчезнувший город, как
будто все это время мы шли по одному следу.
Фриш
разлил чай и сменил пепельницу. В столбиках закатного света дым извивался,
складываясь в иероглифы. Покопавшись в пластинках, Леон включил музыку, это был
двойной концертный диск Genesis, «Seconds
Out». Пластинка, которую мы часто слушали в
общежитии, правда, на пленке.
Я
начал рассказывать Леону, что с кем стало из нашей студенческой компании.
Немного приукрашивал, ведь меня слушал Фриш, и мне
хотелось выглядеть значительнее. Потом спросил его о родном городе, был ли он
снова под красным небом, как он сам называл его когда-то (из-за химических
выбросов). Но Леон отмалчивался или говорил неохотно, и мне вдруг стало ясно,
что это прошлое он от себя отрезал. Кроме музыки, в нем Леона больше
ничего не интересовало.
—
Ты всегда был провокатором, — с усмешкой ответил он. — Твоя наивная вера в
культуру поражала и смешила меня, ведь кругом царила разруха. А ты в нее верил.
И знаешь? Я благодарен тебе. Это не давало опускать мне руки тоже.
Леон
произнес этот короткий монолог сухим отрешенным голосом, словно речь шла о
чужих людях. Всерьез ли он говорил или подсмеивался? За давностью лет все это
уже не имело значения. Ставки были сделаны.
Паузу
прервал Фриш. Он сообщил, что в свободное от
преподавания время Леон водит экскурсии по исчезнувшему Кёльну, они так и
называются: «Кёльн невидимый». Приработок за вычетом немецких налогов был
мизерным, но экскурсии анонсировал местный «Тайм Аут», и Леон не на шутку
гордился этим.
—
Зоя! — позвал он.
Журнал
вынесла девушка, оказывается, все это время она находилась в соседней комнате.
Он представил ее. Она села к Леону на колени и молча
закурила.
Потом
Фриш позвал нас в сад.
Это
был задний дворик, отгороженный кустами туи и жимолости. Небо еще светлело в
суставах каштана, а здесь уже наслаивались жирные сумерки. Из этих сумерек едва
проступали белесые углы то ли беседки, то ли оранжереи — там, в углу. Это была
мастерская Леона. Когда Фриш открыл дверцу, я
приготовился увидеть картины, ведь в юности Леон был художник. Но контуры того,
что стояло посередине, напоминали лодку.
Фриш
зажег свет, я присвистнул.
Это
был подробный макет города.
Судя
по реке и мостам, этим городом был Кёльн. Но не тот Кёльн, который мы видели,
когда подъезжали, а лишь отчасти напоминающий настоящий. Дома и соборы этого
города, и городскую стену Леон собрал и склеил из картона, но часть была
собрана из прозрачного пластика, и внутри этих пластиковых домов стояли другие
сооружения, а сбоку виднелась башня телецентра и минарет мечети.
—
А Собор? — спросил я.
На
макете не хватало знаменитых черных колпаков.
—
Так вот он, — показал Леон.
Действительно,
у реки возвышался собор, но не тот, знаменитый, а другой, без шпилей, зато с
какой-то нелепо торчащей наверху балкой или лебедкой и провалом на месте
центрального нефа.
—
Таким, — объявил Фриш, — он простоял четыреста лет. А
то что вы видите сейчас…
Пока
Фриш рассказывал, Леон флегматично курил. Он изредка
морщился, как будто у него побаливает зуб или десна, а Зоя отпивала вино и,
поглядывая на меня, улыбалась.
В
центре макета пустовала незастроенная площадка. Леон объяснил, что здесь
находился еврейский квартал и что из истории этого места он хочет воспроизвести
именно его.
—
Гетто? — предположил я.
—
Нет-нет, — Леон недовольно покачал головой.
Он
стоял в нерешительности, как будто не знал, говорить ли дальше.
—
Это место открыли двадцать лет назад, — начал он. — Когда я только приехал.
Что-то рыли, коммунальная стройка, не знаю. Сначала обломок миквы,
потом фундамент старой синагоги, стены жилых домов. А потом нашли целый
квартал. Оказалось, что евреи жили тут еще со времен императора Константина.
Ювелиры, торговцы шерстью. Здесь, между церковью святого Лаврентия…
Леон
показал на башенки храма.
—
…и ратушей.
Зоя
обошла макет и встала напротив. Мы помолчали.
—
Считалось, что постройки уничтожили крестоносцы, — продолжал Леон, — они тут
хорошо поорудовали. Но нет.
Зоя
придвинулась к макету.
—
Еврейская история в немецком контексте… — насмешливо сказала она.
Ее
голос был глубоким и мягким.
Мы
стояли над макетом, как над открытой могилой.
—
Ты знаешь, в Европе любят музеифицировать, — снова
заговорил Леон. — Поэтому решено было накрыть раскопки стеклянным куполом.
Поскольку деньги периодически заканчивались, стройка то шла, то
останавливалась. Потом вдруг выяснилось, что не всем в городе этот музей нужен.
Против выступила мусульманская община, она тут
довольно крупная, в ответ на это главный археолог обвинил кельнцев
в антисемитизме. Его отстранили, здесь не любят бучи,
и стройка снова встала. А потом рядом с синагогой откопали остатки римского
претория.
Леон
показал на макет.
—
И стало вообще непонятно, музей чего строить.
Чем
больше говорил Леон, тем отчетливее я понимал, что он хотел показать на
своем макете. Нет, не довоенный город или Кёльн Римской империи, не эпоху
крестоносцев или Наполеона — этот человек коллекционировал то, чем закончилась каждая
история этого города. История, считал Леон, не кончилась только в наше время,
как считали философы, она кончалась множество раз до этого. Это было вообще
свойство Истории, периодически заканчиваться — кстати, его теория. И вот то,
что оставалось от каждой такой Истории, римской или еврейской, немецкой и даже
мусульманской, — он и взял в свой идеальный город. Город Историй.
—
А что было на месте пансиона? — спросил я.
Когда
мы вернулись в квартиру, Леон включил оба компьютера и стал перетаскивать
картинки с одного экрана на другой прямо по воздуху. Наконец открылась
объемная: узкий дом с тремя трубами; крыша, в черепице которой световые окна.
—
Вот, — Леон наклонился, чтобы прочитать подпись. — Уничтожен
в 42-м, попадание непрямое, разрушен частично, снесен в 1948-м как неподлежащий
восстановлению, отстроен из бетона в пятидесятых. Точная копия, только без
обсерватории.
—
Обсерватории?
На
экране появился бровастый человек в шейном платке и барашковых бакенбардах.
—
Йозеф Клейн, — зачитал Леон. — Астроном, жил на последнем этаже, а на чердаке
оборудовал обсерваторию. Наблюдал извержения вулканов на Луне. Издавал журнал
«Сириус». Видишь эти стеклянные рамы?
Он
постучал по экрану.
—
Это она.
Около
полуночи Фриш привез меня в пансион. Перед сном я
решил немного подышать и спустился к воде. Канаты, на которых держалась
пристань, гудели от напряжения, это шел Рейн — а огоньки на воде крутились как
воздушные шарики. Душный речной воздух и эти огоньки, и вздыбившийся за спиной
черный Кёльн, и пустота на душе — складывались в предчувствие, что изнанка
жизни завернулась и стало видно ее необыкновенное
нутро.
Однако
пора было спать.
Запершись
в комнате, я лег на кровать и включил компьютер, чтобы написать письмо жене.
Неожиданно к шелесту монитора прибавился посторонний звук, скрип или стук, как
будто наверху кто-то встал и даже прошелся. Но кто? Ведь там находился чердак.
Окно
подалось, распахнулось — и я с наслаждением вдохнул речной воздух. Словно
невзначай посмотрел наверх… Так и есть, окно на
чердаке светилось.
Я
вернулся в комнату. Если это кто-то из участников, то почему на чердаке? Или
это спальня фрау Стобой? Вряд ли. И почему она не
спит… Молодой турок? Нет, пусть это будет марокканец. Любовная связь как
прикрытие. Хранение наркотиков. Или террорист? Из «Халифата». А потом
выясняется, что это просто старый сторож или слесарь, его каморка.
Я
складывал в голове сюжеты, и чем нелепее и банальнее они выглядели, тем больше
мне это нравилось. Может быть, это призрак астронома, я даже усмехнулся.
Кстати, может ли призрак скрипеть лестницей?
Размышляя
таким образом, я задремал и не заметил, как лестница в коридоре и в самом деле
скрипнула. В тот же момент в дверь постучали и новелла, которая складывалась в
моем воображении, распалась.
—
Вы не спите, — раздался за дверью мужской голос.
Он
был русский фотограф из Италии. Родственник Зои или что-то вроде, поэтому Леон
пригласил его. Средних лет господин с асимметрично посаженными бровями, жившими
на лице своей жизнью. На фестиваль он привез коллажи, которые подписывал «Вадим
Вадимыч» — как, собственно, его и звали. Все это я
узнал за бутылкой виски, которую он проворно спустил из номера — чердак
оказался номером, — а в моем холодильнике нашелся прошлогодний лед. Уже заполночь он снова сходил на чердак, теперь за компьютером.
Это были те самые коллажи. Он составлял их из детских и семейных фото и
газетных вырезок; старых советских плакатов и театральных билетов; кассовых
чеков и телевизионных заставок того времени, каких-то до боли знакомых вывесок.
А потом просто увеличивал до размеров киноэкрана и показывал. Одна из работ,
которую я запомнил, была детская кроватка у окна (сквозь тюль виднелся
радиатор), а за окном чернела башня в форме октаэдра. Башня возвышалась над
лесом, кроватка была пуста. Работа называлась «За сутки до рождения Вадим Вадимыча». Эта пустая кроватка всю жизнь сводит его с ума,
признался он, тем, что она есть, а его нет. А второй снимок был семейный. На
снегу стояла молодая пара, он в пальто и клетчатом шарфе, она в сапожках и
шубке. Тут же стояли их дети, маленький карапуз-мальчик и девочка-подросток. А
на заднем плане виднелась все та же башня. Да, да, да — с улыбкой вспомнил я,
точно такую, как у этого мальчика, шубку и кроличью шапку я носил тоже, это
были времена моего детства. Это ваша семья? осторожно спросил его. Сестра? А
где был сделан снимок? Что это за башня? Но он только кивнул, стал листать
дальше, а потом вдруг вернулся. Да, это моя сестра и родители. Мы тогда жили на
научной станции… В научном городке. А эта башня, это
КОН (он увеличил на экране октаэдр). «Корпус особого назначения»… Мое детство.
А это… А где? перебил я. Где находилась станция? Но он
как будто не слышал. На этой станции родители изучали вулканы, рассказал он
(хотя лес на снимках был вполне подмосковный). Я все хочу поехать туда, все
собираюсь, признался он. У меня и компаньон есть, я встретил его уже в Италии.
Его родители тоже здесь работали и жили. А потом лабораторию закрыли, станция
пришла в упадок. Мы вернулись на землю (он так и сказал — «на землю»). Тогда
многие уезжали на постоянное жительство и мы тоже
решили уехать, тем более что отца приглашали, но пока оформляли бумаги, пока
снимали секретность — он умер. Мать одна ехать отказывалась. А мы с сестрой… А где? почти крикнул я. Где находилась станция? Вы
говорите так, словно это было в космической экспедиции! Тогда он снял очки,
вытер переносицу и посмотрел коротким трезвым взглядом. А вы правы, ответил он,
мне и в самом деле кажется, что это случилось на другой планете. Станция,
научные лаборатории. Городок этот и сосны. Разве вам (он повертел пустой
стакан) не приходилось думать, что в эту жизнь, в Кёльн или Москву, в этот двадцать-первый-или-как-его-век — все мы попали с другой
планеты? Из другого мира? Он закрыл компьютер и поставил пустой стакан сверху,
брови его на секунду замерли. Но зачем? прошептал я. Если впереди жизнь, зачем
столько прошлого? А, Вадим Вадимыч? Может, лучше
вычеркнуть его? Жить будущим? Ведь еще ничего не закончилось! Он снова взял и
повертел стакан. Вы уверены? тихо спросил меня. А потом закатал рукав и снял
наручные часы. Вот, посмотрите, это отцовские. Только
переверните. Видите? Я снял очки и приблизил глаза. «Слава первопроходцам
«Красной планеты» было выгравировано на крышке.
Адам,
Ева
Эфир
на радио закончился, красная лампа погасла.
Саша
снял наушники, вытер лоб и встал из-за стола.
—
Было круто, — ведущая подняла глаза от экрана.
Она
тонко улыбнулась.
—
Теперь обязательно поеду в Кёльн.
Саша
уныло поблагодарил ее. Знала бы эта девушка в огромных наушниках, в какую
нелепую историю он попал в Кёльне. Знала бы она, что и Леон, и его идеальный
город…
Но
нет — и нет.
Они
еще немного постояли у дверей, поздравляя друг друга с праздниками и
договариваясь об эфирах на январь. Потом новости закончились
и ведущая исчезла в студии. Можно было уходить.
На
улице висела изморось и влага тут же облепила лицо и
руки. Саша поднял воротник и надел перчатки. На железной двери блестели
дождевые капли, и Саше почему-то не хотелось, чтобы эти капли упали и
разбились. Он закрыл дверь мягко.
Было
начало пятого, в Петровском парке уже стемнело. Саша снова поразился ощущению
аберрации; тому, что парк по-осеннему гол и влажен, а сумерки по-зимнему
ранние. Он шел, наполненный приятной усталостью и пустотой, какая бывает после
хорошо и в свою пользу сделанного дела. Вот только это странное ощущение, как
будто от того, что в природе произошел сбой, что время разминулось с самим
собой — что-то собьется и в Сашиной жизни.
За
деревьями гудела автострада. Вспышки фар, пробиваясь сквозь стволы, слепили, и
Саша машинально опускал голову. Он смотрел на прохожих, чьи силуэты напоминали
стволы деревьев, которые почему-то сдвинулись с места и задвигались, замахали
ветками.
И
сейчас, и в студии Саша держал в уме то, чего не забывал весь день, на фоне
чего прожил его и к чему внутренне готовился: что он увидит Лену и что он не
знает, как быть с ней. Он боялся представить, что между ними может произойти,
чтобы не спугнуть — но что? И у него начинал стучать пульс. Как Саша успеет с
остальным, индейкой и электричкой, он не думал. «Как-нибудь сложится», —
привычно успокаивал он себя.
На радио он подслушал новогоднюю викторину —
слушатели вспоминали яркое событие прошлого года. Тогда, в студии, он внутренне
поморщился, но теперь с наслаждением принялся составлять собственный список.
Первое, что он занес в него, была его поездка с семилетнем
сыном в деревню. Еще весной он решил, что ехать надо только вдвоем; что это
будет их первое «мужское» путешествие. Так оно и вышло, правда, потом приехала
бабушка. И тогда, и теперь Саша с улыбкой вспоминал, как они сидели на терраске
за баней и ужинали («как собачки из мисок», — скажет потом сын). Как устроили
огромный костер из старых досок. Как съездили на мотоцикле на пруды и карьер. И
как вечером он сказал: «Наша деревня, папа, лучшее место в мире».
Да,
это было событие вне всяких сомнений.
На
второе место поместилась Бельгия, куда они с женой неожиданно съездили в
прошлом марте. Как его поразила фламандская живопись, которую он увидел на
серых, словно пустых стенах музея в Брюгге. Саша почти не знал этой живописи,
ее было мало в русских музеях, и вдруг столько — сначала в Брюгге, а потом в
Брюсселе и Генте, куда они заехали, чтобы посмотреть «Агнца» Ван Эйка.
«Агнца»
разглядеть толком не удалось из-за туристов, а вот картина «Сдирание кожи с
продажного судьи» до сих пор стояла перед глазами. Он запомнил и особенное
выражение печальной неотвратимости на лицах экзекуторов; и маленькую собачонку,
беззаботно крутившуюся под столом, с которого капала кровь. А после случилось
событие номер три: он впервые ходил с палочкой.
Колено
разболелось после возвращения. Первые дни Саша терпел, но потом ходить стало
совсем невозможно. Это случилось в Литературном музее после выступления, и его
друзья-музейщики выдали ему палочку одного советского поэта. Так Саша
неожиданно выпал из ритма города, очутился в параллельном мире. Он вспомнил
пустоту, которая образовывалась вокруг него и палочки, стоило ему попасть в
автобус или переполненной вагон метро, и ощущение самозванца, когда тебе
уступают место. Рассказывая историю с палочкой, он любил добавлять, что с ним,
в сущности, случилась короткая экскурсия в будущее. А потом вышла его новая книга и настало лето, они затеяли покупку квартиры и
переезд.
Книга,
которую он считал своей лучшей, осталась незамеченной, но лето пролетело в
такой суете, что Саша не успел толком расстроиться. Нет и не надо, ладно. Теперь,
когда они стали обладателями новой квартиры, Сашины литературные неурядицы
стушевались. Он был благодарен жене за то, что она подтолкнула его к переезду.
Что они влезли в долги, рискнули, но выиграли. В этой светлой квартире с
высокими окнами, где у каждого, наконец, появился свой угол, в жизни Саши
должен был начаться новый период. Саша не знал, каким будет эта новая жизнь,
все, о чем он мечтал, была новая и большая работа. И вот теперь, после Кёльна… Да. А еще он шутил, что, если жизнь пойдет без резких
изменений, без революций и переворотов, гроб с его телом когда-нибудь вынесут
именно из этого подъезда. Эта мысль нехорошо, зло заводила его. Саша даже
выбрал во дворе тополь, под который его гроб можно поставить. «Хотя бы в чем-то
наступила ясность», — говорил он жене. В том, что жена его переживет, он не
сомневался.
Саша
снова перебрал лето, но больше не нашел ничего. Хорошо, давайте поднимемся в
осень, — предложил ему невидимый слушатель. Тут первое место занимала их с Юрой
вылазка в деревню Горницы. Эта деревня находилась неподалеку от деревни, где у
Саши была изба и где по соседству жил Драматург. Горницы была мертвой деревней,
дорога туда вела непролазная, разбитая дождями и лесовозами. И вот Юра, Сашин
школьный друг, регулярно наезжавший к нему в деревню, наконец
поменял машину. На джипе с лебедкой да по подмерзшей глине они без труда
пробрались туда, где в нечеловечной, а уже природной, звериной глуши, среди
заросших и сгнивших изб и одичавших яблонь, трава под которыми усыпана никому
не нужными яблоками, стояла полуразрушенная Владимирская церковь, построенная
Львовым… Но дальше, дальше.
Саша
снова перебрал осень. Стоп! Он поежился. Как это ничего не было? А Ленинград? А
тетка Тамара? А похороны? Он вспомнил серые холодные дни в Питере, кладбище и
поминки и снова ощутил тихое отчаяние, которое поселилось в нем со смертью
любимой тетки. Она была сестра отца и мать Сашиного двоюродного брата. В
детстве, когда родители уезжали, он жил у них; Тамара была ему второй матерью;
он был привязан к ним. Тетка оставалась предпоследней из «старших» в их семье,
куда Саша включал родителей, их сестер и братьев, а также своих племянников и
кузенов. И вот старших, кроме Сашиной матери, в этой семье больше не осталось.
Теперь задние, стоячие ряды на семейном фото приходилось занимать им, детям.
Вот
и все, — подытожил Саша. — Хватит, пожалуй.
«А
Кёльн?» — спросил все тот настырный собеседник. Саша на ходу пожал плечами.
Если поездку к Леону можно считать событием, то встреча с
Вадим Вадимычем была
сомнительным приобретением. Так? Саша невольно поискал глазами, кому ответить.
«Да,
можно», — ответил тот.
А
Лена? — покосился он в темноту. Как быть с ней? Почему мысль занести ее в
список не пришла тебе в голову?
Так
ведь и год не закончился, — ответил он.
У
метро садились в маршрутки, многие навеселе, и громко и грубо шутили или
сквернословили. Глядя на бесформенные пакеты с продуктами, Саша вдруг вспомнил
деревню, что он так и не договорился с Драматургом насчет поездки. Он набрал
номер, но связи не было, он набрал снова. Потом еще раз. Наконец гудки
прорезались.
—
Алло! Привет! Ты как?
Но
Драматург перебил его.
—
Я уже здесь!
Он
говорил быстро, пока связь.
—
Снег, елка. Все есть! Да, Леха уже пьяный. Что? Приезжай, конечно. Люська запекла ногу. Ха-ха-ха, нет! Не Лехину. Свою.
Привези петарды и лампочки! Ты когда хочешь?
В
трубке слышались голоса и даже одинокие выкрики,
деревня уже праздновала. Саше вдруг захотелось оказаться с ними — там, где нет
ни Лены, ни индейки, ни городской суеты, каждый год одной и той же, одной и той
же.
—
Числа четвертого, пятого… — ответил Саша. — На Рождество.
Потом
связь оборвалась.
Значит,
Драматург уже там, сонно думал в метро Саша. Значит, он поедет один. И не
забыть про лампочки. Лампочки, лампочки… А, может, сразу? Числа второго? Нет,
надо побыть вместе. И надо позвонить Юре, он же хотел ехать, это было бы
хорошо, с Юрой веселее… Хотя Юра запил, у него любовная драма… В таком состоянии за руль… четыреста километров… Тут Саша
заснул, а когда проснулся, объявили Новокузнецкую.
Они
встречались в Замоскворечье, меньше риска встретить знакомых. Он приехал
раньше, но когда поднялся, Лена уже ждала его. Она стояла у памятника, и Саша,
не выходя из колоннады, несколько секунд смотрел на эту совсем девчонку в
цветастой вязаной шапочке. Он почувствовал себя школьником, который сбежал с
уроков. Именно в той, которая теперь переминалась на длинных
и тонких, как у жеребенка, ногах — заключалось самое важное для него. Он
решил, что каким-то непостижимым образом и свобода, и вдохновение теперь
зависят от этой девушки. Но каким? Этого он не мог понять.
—
Привет! — она обернулась, когда он подошел. — Какой смешной памятник.
—
Это фонтан, — ответил Саша, быстро поцеловав ее холодную щеку. — Это Адам и
Ева.
В
центре фонтана сидели на яблоке голые люди.
—
Холодно… — пожалела Лена.
Еще
днем, когда они только договаривались, Саша решил, что это будет экскурсия. Так
он сказал себе, такую роль придумал. И постепенно вошел в эту роль. Рассказывая
и показывая Замоскворецкие углы, он с наслаждением узнавал и переулки, и
подворотни, по которым гулял когда-то — и которые за эти годы почти не
изменились. Он улыбался этому — и воронам в липах, по
осеннему недовольно вскрикивавшим. Тому, что юность позади, а тут все как
раньше, и даже вросший в стену кривой тополь, которому он когда-то посвятил
стихотворение, — вот он. Он показал Лене усадьбу Островского и дом с
мусульманским карнизом; мечеть; антикварные избенки с резными наличниками,
которые он забыл — и которые без его памяти прекрасно перебрались в новое
время.
Лена
не понимала половины из того, что говорил Саша, она слышала не слова, а звук
голоса, который обволакивал сознание. Ей нравилось, что умный, взрослый,
известный человек вот так просто, на равных, говорит с ней. Она нравилась себе,
какой она видела себя в его глазах, это поднимало над собой, причем буквально,
когда не чувствуешь, как идешь, как переставляешь ноги. Она боялась только
одного, сделать или сказать что-то, что разрушит эту пелену и невесомость,
поэтому, слушая, как Саша рассказывает или читает стихи про дерево, она только
молчала и улыбалась. То, что происходило, казалось ей тем, что она давно ждала.
Жизнь, от которой Лена ждала большого счастья, свелась к тому, что она второй
год сидела в букинистическом отделе среди старых книг и немолодых, некрасивых
женщин. Ей становилось панически жалко себя — что она не успеет заметить, как
сама превратится в одну из них. В длинной неопрятной юбке и домашних туфлях, с
неухоженной кожей и нелепой прической — будет обсуждать в подсобке за чаем пьяницу и бездельника-мужа и такого же, в отца, сына. Лена
готова была на все, чтобы избавиться даже от мыслей об этом. Чем дольше Саша
говорил, чем больше новых интересных слов, названий дальних стран произносил,
тем больше Лене казалось, что эти слова и страны, эти стихи и ее тоже каким-то
образом касаются. Что они и есть то, что обещала жизнь — в самом начале, когда
речной кораблик отчалил от Дома на набережной и повез по ночной воде
Москвы-реки в будущее.
Они
вышли к «Берлину» — так Драматург, живший неподалеку, называл новый квартал на
набережной, заселенный в основном известными немецкими банками и компаниями.
Офисы перед праздником закрылись, квартал пустовал. Они вышли к Звереву
мостику. Саша вспомнил Сверчка, тот всегда водил сюда своих девушек, и решил
сделать так же, потому что не знал, как вести себя с Леной, когда слова
кончатся, он знал только одно, что хочет поцеловать ее, как тогда, у метро, но
как было вернуться в тот вечер?
Огни
светились над незамерзшей водой. Лена остановилась у парапета и посмотрела
туда, где плавали утки. Она подняла лицо, как будто хотела что-то спросить или
сказать, и все Сашины вопросы исчезли. Ее губы в темноте сухо блестели, а
зрачки были беспомощно расширены. Саша почувствовал, как проваливается в эти
зрачки и закрыл глаза. Он прикоснулся к ее губам, поцеловал теплую шею, снова в
губы — пока машина, выруливая из арки, не обдала их светом.
—
Пойдем, — Саша взял ее за руку.
Он
удивился и обрадовался своему решению.
—
Куда ты хочешь? — тихо спросила она.
—
На Волгу, — ответил Саша.
Он
сказал это с усмешкой, но Лена слышала, как изменился его голос. Она спрятала
лицо в шарф и посмотрела на воду и уток, словно видела их в последний раз.
Потом они быстро, как заговорщики, пересекли улицу. Сколько у него времени? Проклятая
индейка…. Но чем беспомощней Саша чувствовал себя,
тем быстрее думал. Решение было принято словно другим человеком. Этот человек
напомнил, что Драматург в деревне, квартира пуста. А ключи Саша возьмет у
соседки, она его знает. И тогда вы с Леной останетесь вдвоем, — сказал он. Ты
же этого хочешь? А потом Саша успеет и за индейкой, и на электричку.
Одинокий
подъезд светился в темноте.
Саша
молча набрал цифры.
—
Люба? — спросил он в домофон. — Это Саша. Можно?
Вернуться
прежним человеком
Ножи
и вилки, и подсвечники, темные прохладные бутылки, бокалы и рюмки — праздничный
стол отражался в стеклах веранды и напоминал макет города. Елочная мишура
мерцала. С улицы яростно светил соседский фонарь — и голая трава, которую он
освещал, блестела, как копирка. Шел с перерывами мелкий сухой дождик. До Нового
года оставалось два часа.
Саша
приехал и тут же подоспели первые гости; времени
выяснять, где он задержался, не осталось — добрался, довез индейку и ладно.
Принимая и раздевая гостей, несколько раз Саша ловил взгляд жены, но когда их
глаза встречались, она только улыбалась, а Саша разводил руками. Он шел на
кухню.
Саша
нарочно долго сидел на кухне, пока теща не выдворила его к гостям на веранду.
Он что-то съел, выпил, но не почувствовал вкуса ни того, ни другого. Перешел в
гостиную. С детьми он принялся собирать какую-то штуку из реек, которая все
никак не превращалась в воздушного змея (зачем зимой змей?). После он
привязался к Даниеле, их итальянской подруге,
подтрунивая над тем, что жена хочет познакомить ее с Карлушем.
Та притворялась, что ей безразлично. Саша в шутку просил прощения и снова ловил
взгляд жены.
Чтобы
спрятаться от этих взглядов, он поднимался наверх. Он решил, что если она его
спросит, что с ним, он скажет про роман, что принял, наконец, решение и не
будет продолжать его. Это выглядело убедительно, тем более это была правда, и
Саша поразился своей изворотливости, о которой не подозревал раньше. Да, это
будет хорошим объяснением.
Он
постучал и заглянул в гостевую комнату. Там перед зеркалом устроилась Аня,
актриса — младшая сестра Сашиной жены. Она приехала на праздник с детьми и
мужем, и Саша садился у стола, невольно любуясь правильными чертами своей
неродной родственницы, этой дальневосточной красотки.
Он расспрашивал Аню о театре и погоде в Питере. Та рассказывала, быстро и много
отвечая самой себе в зеркало, о закулисных интригах, сырости и ангинах, и Саша
притворялся, что слушает. Но даже тогда, когда он слушал, а потом помогал Ане
застегнуть молнию, ему казалось, что все эти женщины, и его жена, и Аня, и
теща, и Даниела — не только слышат запах той, которую
два часа назад он держал в объятиях, но даже читают его мысли о ней.
Саша
опускал лицо к воротнику свитера. Да, так и есть, пахнет духами. Но зря он
пугался, он ошибался; от того запаха, который несколько часов назад вытеснил
все запахи мира, не осталось ничего, только воспоминание, и это его он слышал
как запах. В реальности одежда и волосы пахли электричкой, а джинсы на коленях,
где он держал индейку, жареным мясом. А запах существовал только в памяти. Но
что именно осталось в памяти? Мост и огни на воде? Ее холодные обветренные
губы? Змеиная улыбка старой соседки? Вино, которое он нашел в квартире у
Драматурга и которое они выпили? Все, что произошло потом, произошло быстро и неловко,
а дальше Саша сразу засобирался. Он опаздывал и нервничал, и Лена это видела, и
он видел, что она видит, и нервничал еще больше. Они
молча оделись. Лена спустилась вниз, а Саша позвонил к соседке и, нарочно глядя
в глаза, вернул ключи. Так же молча они шли к метро. Все то время, что он ехал в кафе на Грузинскую, бежал по
переходам на перрон и тащился в пустой электричке по праздничным пригородам,
перед глазами была только ее ладонь. Как Лена, когда он любил ее, прижимала
ладонь тыльной стороной к губам, словно хотела закрыть губы и рот и всю себя.
Ни в тот момент, ни теперь Саша не мог понять, что означал этот взгляд, к чему
она в себе прислушивалась. Хорошо ей было? Или?
Он
спустился в туалет и проверил телефон. Никаких сообщений. «Как ты?» — он включил
воду и набрал новое. Это было уже третье, и оно тоже осталось без ответа. Все,
что Саша получил от нее, он получил еще в электричке, что все в порядке, она
добралась до дома. Так пишут приученные родителями школьники. И все. А дальше
молчание, которое Саша не знал, как расценивать.
Он
вышел на лестницу и тут же, на площадке, остановился. Он вдруг ясно понял, в
чем дело. Она не отвечает, потому что больше ничего не хочет. Ты разочаровал
ее. Семейный увалень, тюфяк. Забыл, как это по-настоящему делают. Она просто
жалеет, что отдалась такому. Поскорее забыть, смыть тебя, вот о чем она думает.
Это
открытие настолько поразило Сашу, что он несколько минут стоял на лестнице.
Да-да, прошептал он. Господи! Он обводил прихожую невидящим взглядом. Идиот несчастный. И в тот же момент в голове начинало
звенеть и дребезжать. Обувь и стены, и лестница дребезжали тоже. Он не понимал,
откуда этот звон и трогал лоб, но это звонили с улицы; кто-то приехал и ждал,
чтобы открыли ворота.
Очнувшись,
он сбежал по лестнице и взял трубку.
—
Да, алло.
Это
был Карлуш.
В
дверях Саша обернулся и снова столкнулся взглядом с женой. Та хотела что-то
сказать, сразу передумала — и вдруг попросила первое, что пришло в голову:
возьми детей на улицу.
Дети
с визгом и грохотом бросились одеваться. Через минуту всей толпой они вывалили
под мелкий дождик. Дети исчезли за террасой, где под навесом лежали дрова, а
Саша, накинув капюшон, пошел к воротам.
Холодный
замок выскальзывал из пальцев, наконец в щель ударил
свет. Машина, выхватывая фарами то угол террасы, то колодец, то дерево, въехала
на двор. Свет уперся в кирпичную стену и выключился. Саша запер ворота. До
Нового года остался час.
Саша
не знал, что с Леной, и не мог знать, поскольку он, выдумавший десятки
персонажей, в этой истории сам превратился в одного из них. Но читатель, он-то
свободен. Он-то с сюжетом никак не связан. Он-то может, может подсмотреть в
скважину. А что там в действительности? Почему, когда до Нового года час, Лена
не выходит из комнаты? А лежит на своем диванчике, обхватив большую плюшевую
мартышку?
В
дверь стучат, родители зовут к столу. Увещевает бабушка. Из компании, куда она
пойдет догуливать праздник, шлют сообщения молодые люди. Ее попугай не кормлен
и недовольно скрипит в клетке. Лена запрещает себе слезы, но они катятся сами.
Унижение и обида, и изумление — что такое возможно не в кино или книге; что это
ею так бесцеремонно, равнодушно воспользовались — как игрушкой. Так она
чувствует себя — отброшенной вещью. Которая все видит
и слышит, все помнит. Но зачем теперь помнить все это? Как буднично, не глядя в
ее сторону, этот человек оделся, и как от того, что он даже не посмотрел на
нее, словно побрезговал, она покраснела и не знала, куда девать себя. Как
отвернулась, чтобы он этого не заметил, ссутулилась. Ей было стыдно своей
наготы, но больше она стыдилась своей наивности. Ей хотелось лежать рядом с
ним, прижав к себе его большую руку, а он вышел на балкон курить, чтобы она
могла поскорее привести себя в порядок и выйти. Какая-то электричка, какая-то
индейка на Грузинской. Лена знала, но эта «семья-дача»
была для нее на другой планете. Как дальний и почти несуществующий родственник.
Разве это имело значение, если на этой планете были только он и она? А теперь
Саша ждал ее в дверях с мусорным пакетом. Она видела, как он выбросил то, что
использовал, когда был с ней. И теперь хотел эту улику поскорее вынести. Ты
сама теперь как эта использованная вещь, говорила она себе. Ненужная и грязная
улика.
Одевайся,
— слышала она его голос. Малыш, уже поздно. Новый год на носу. Мы опаздываем.
Поехали.
Она,
как во сне, просовывала руку в рукав. А дальше? Машинально поправляла волосы.
Жить своей жизнью?
…Шли
на ветру к метро, огибая с разных сторон лужи. Нет, — говорила она, — сейчас он
обнимет и скажет то, что ты ждешь. И ты скажешь. И ветер кончится. Но Саша так
сухо, отрешенно ткнулся губами в ее щеку, что от обиды
она могла только сжать зубы. Голой посреди подвыпившей грязной толпы, вот какой
она себя чувствовала. Голая и несчастная, как эти двое несчастных на фонтане,
Адам и Ева.
Напиши,
как доедешь, — сказал он. Нет, завтра я со своими на
даче. Потом? Потом в деревню. Конечно, я напишу. Целую. Увидимся.
Даниела
была итальянкой по папе, а по маме москвичкой. В огромном дворе на Ленинском
проспекте, где они жили, девочки познакомились еще в колясках, выросли в одном
дворе и отучились в одной школе. Но дальше их пути разошлись в пугающе разные
стороны. Даниела только в юности жила в Москве, а
потом, когда погибла ее мама, переехала в Европу. Это был несчастный случай,
маму сбило машиной, когда отец впервые привез ее в Рим. После этого он больше
не хотел жить в Москве и забрал сына, младшего брата Даниелы.
А Даниела ехать отказалась, она осталась с бабушкой и
дедушкой. Для них она теперь стала как дочка.
Только
после МГУ, когда открыли границы, она переехала к папе. Но в Риме, где он жил,
никакой работы не было, и через пару лет Даниела
перебралась в Лондон. Ей повезло, она устроилась преподавать языки в престижную
школу и с тех пор жила в этом огромном холодном муравейнике. Она жила одна и
вскоре уже не мыслила себя без Лондона, как будто специально созданного для
таких вот одиноких людей с причудливой биографией. Два раза в год она
выбиралась из своего города — летом к папе в Италию, в провинцию на море, куда
он перебрался из Рима, а зимой к подруге в Москву встречать Новый год. В
Сашиной семье она давно была негласным членом. Саша называл ее «наша княжна
Марья».
Как
я уже сказал, Даниела жила одна, и Сашина жена хотела
познакомить ее с Карлушем. Не то чтобы она не любила
его, нет — просто он казался ей человеком, в некоторых вопросах непростительно
недалеким. Например, Сашу он считал слишком беспечным, и Сашина жена это
видела. Всем своим видом он говорил, что не понимает, как можно вести праздный
образ жизни, когда все вокруг катится в бездну — не понимает, но смиряется,
ведь это его друзья. Это был синдром человека, который по работе постоянно
сталкивался с прямым беззаконием, и Саша понимал это и не придавал значения. Он
пытался убедить в этом жену, но ей все равно не нравилось, что Карлуш даже
мысленно осуждает их. Он европеец, но он бесчувственный человек, — говорила
она. Мы же в заложниках.
Но
Даниела, эта тихая итальянская англичанка?
Ей
казалось, они подойдут друг другу.
Когда Саша привел Карлуша, Даниела
рассказывала о своей школе. Это были амурные и абсурдные истории из жизни новых
лондонских русских, а также их прислуги. Темы для урока часто брались из жизни,
так было построено обучение, и постепенно Даниела, не
выходя из собственной квартиры, погрузилась во все перипетии этих
полукриминальных полумыльных опер.
—
И вот эта израильская девочка из общества Каббалы выясняет, — рассказывала она,
— что ее русский жених — это сын…
Она
назвала знаменитую фамилию.
—
Но это меняло дело, — она посмотрела на Карлуша. —
Когда массажистка родила ему третьего, он решил, что ей пора выучить русский.
Только накануне свадьбы…
—
А вы? — неожиданно перебил ее Карлуш.
Даниела
сделала вежливую паузу, но Карлуш молчал.
—
Что?
—
За вами должна охотится желтая пресса, — заметил он,
не поворачивая головы.
Он
сказал это с иронией в голосе. Даниела почувствовала
это, но решила, что не слышит иронии, и сделала страшное лицо:
—
Что вы! — ответила она. — Меня убьют тогда.
Карлуш
усмехнулся.
—
Знакомься, — сказал Саша.
Даниела
подняла серые глаза и посмотрела одним из тех мягких лучистых взглядов, за
которые Саша и прозвал ее «княжной Марьей». Но Карлуш не ответил, он смотрел
все так же вниз и в сторону. Не глядя друг на друга, они пожали руки. Карлуш
боком, как в каком-то танце, отступил в угол и там застыл с бокалом. Он
рассматривал старые елочные игрушки. Он едва заметно, одними губами, усмехался.
И сейчас, и потом, когда они находились в одном с Даниелой
пространстве, в комнате за столом или на улице у костра, на каждую ее реплику,
на каждую фразу он именно так, коротко и печально, усмехался. Наверное, ему
было не по себе, что он оказался в компании не единственным иностранцем.
Надменная
итальянка, эта Даниела.
Несчастная
неудачница, возомнившая себя римской патрицианкой.
Эту
усмешку Даниела заметила и все поняла, только дернула
плечом. Она отвернулась к Ане, которой не терпелось узнать продолжение с
массажисткой. Но настроения рассказывать больше не было. Даниела
вдруг почувствовала скуку и уныние; что она здесь лишняя. Она решила, что
оскорблена.
—
Ты же знаешь, я не ем это! — она почти крикнула, когда жена Саши предложила
что-то. Она повернулась к детям и стала с ними настраивать какую-то электронную
игрушку. На лбу и вокруг глаз у нее проступили морщинки. Теперь ей была противна
тушь и помада, которыми она пользовалась. Несчастный
коротышка, португалец! — она задыхалась от гнева. Свести меня с ним? Чтобы
потом твой Саша все описал в романе? Как ты глупа! Нет, надо быть выше этого.
Надо оставаться собой. Мы друзья, но я не позволю им испортить праздник. Нельзя
позволить им насмехаться надо мной.
Так
она думала, но было поздно, хорошее настроение улетучилось. Улыбка выходила
деланной, она себе больше не нравилась. Ей захотелось обратно в Лондон, в свою
одинокую пустую квартирку. В город, где никто никому не нужен, ничего никому не
должен. Теперь ее раздражало даже семейное счастье подруги, оно казалось ей
мелким и сытым, еще более сытым и безмятежным, чем жизнь тех, кому она
преподавала. Она решила, что ей жалко даже маленького сына своей подруги; кем
вырастет этот прекрасный мальчик, этот барчук? Она не знала, куда девать себя,
и напоминала себе обиженную английскую гувернантку из русского романа. Она
вышла на кухню помогать Сашиной теще.
—
Кажется, ничего не выйдет, — прошептал жене Саша.
Та
пожала плечами. Она мало знала Карлуша, только его отношение к их образу жизни,
но не его самого. А Саша плохо знал Даниелу. Сами же
они ничего выяснять друг про друга не хотели. До Нового года осталось полчаса.
Чтобы
не пропустить куранты, Саша вынес на улицу радиоприемник и включил музыку.
Сухие сосновые поленья, сваленные детьми в кучу, не успели промокнуть и быстро
занялись. Костер с треском и искрами разгорелся. Во всем новогоднем празднестве
Саша больше всего любил это время. Полчаса до полуночи, в окнах движутся тени,
гости веселятся — а тут темно, костер. Выпасть из времени, побыть вот так. Как
сидят «на дорожку». Каким будет год, Саша никогда не загадывал. Все что он
говорил себе в такую минуту, что просил у костра — это «вернуться прежним
человеком». Он всегда повторял эту фразу, которую уже и не помнил, где услышал.
«Вернуться прежним человеком».
Пора
было звать гостей к костру, но Саша передумал и достал трубку. Медленно, словно
машинально, «пролистал» телефонную книгу. Поскорее, чтобы не передумать, нажал
кнопку. Он смотрел на огонь, и с каждым гудком костер горел все тусклее, а
сердце колотилось, как бешеное. Потом звонок сбросили. Он набрал снова — снова
сбросили. Сердце остановилось. Саша почувствовал огонь на лице и холод внутри.
Да
кто она такая? — в сердцах прошептал он.
Что
ты ей позволяешь!
Саша
встал, чтобы набрать воздуха, и сел у костра снова. Он хотел посмеяться над
собой и тем, что случилось, но вместо этого ему представилось, как она
рассказывает о своем нелепом приключении подругам и как они читают его
сообщения. Смеются, советуют, что ответить. Он видел это настолько отчетливо,
что закрыл глаза от обиды и гнева. Нет, нет (он с тоской посмотрел на окна).
Надо покончить с этим сейчас, пока не поздно. Где эта чертова опция…
Удалить
контакт?
—
Да!
Саша
с хрустом нажал на кнопку. Но внутренний насмешливый голос того, кто все это
время следил за ним, успокоил его. Ее номер никуда не делся, не бойся, — сказал
Сухой (так Саша называл его). Ты записал его на карточке, которую она дала в
магазине. Ты сохранил ее, она лежит в столе. Да и вообще (Сухой устало поднял
глаза) — что за проблема отыскать телефон?
Саша
Сухой было имя мальчика, с которым наш Саша учился в первом классе. Этот
белобрысый ушастый мальчик напоминал Саше старичка, поскольку мог урезонить
кого угодно, и с тех пор Саша, когда слышал внутренний голос, представлял этого
мальчика. Теперь, когда Сухой снова все объяснил и всему нашел смысл, Саша
вытер пот и с бессильным облегчением посмотрел на окна. На тени, беззвучно
ходившие по веранде. Это было облегчение человека, избежавшего катастрофы. Он
был благодарен Сухому, что вместе им удалось обмануть
друг друга. Что он вернулся на путь, с которого так малодушно
хотел сбежать. Он понял, что готов на что угодно, лишь бы снова увидеть ее
взгляд и руку на губах. Сознание этой простой вещи сделало его всесильным и
беспомощным. Он снова с тоской посмотрел на окна, как будто там был ответ на
его вопросы. Но какие? Ему казалось стыдным и странным, что он, по-прежнему не
мысливший своей жизни без жены и ребенка, может думать обо
этом. Что он, готовый растерзать любого обидчика своей жены, сам этот обидчик.
И ради чего? Чтобы побыть влюбленным школьником? Который
ждал всю ночь у подъезда?
«Ибо
юная красота, Федр, божественна и вместе с тем зрима, и это она путь художника
к духу», — процитировал Сухой. Саша усмехнулся. Еще недавно он так упоенно и
снисходительно рассказывал своим студентам о новелле Томаса Манна, а теперь сам
стал несчастным счастливцем Ашенбахом. Он попал в
ловушку и не хотел выпутываться из нее. Он хотел, чтобы события жизни сами
каким-то образом освободили или уничтожили то, что сложилось. Так он поступал
всегда и так решил поступить сейчас. До Нового года осталось пятнадцать минут.
Когда
наспех и кто во что одетые и веселые гости вышли
наконец на улицу, над головой, над соснами одна за другой уже рвались ракеты и
фейерверки. Мокрая трава озарялась вспышками, искры падали и гасли, и взлетали
снова. Дети визжали и прятались, и снова выбегали под салют. Все смешалось, и
даже музыка, которую Саша сделал погромче, сливалась с
канонадой.
—
Давайте, давайте, давайте!
—
Не успеем же!
Он
открывал бутылку и разливал.
Все
чокались «за уходящий».
Ледяная
пена текла по пальцам.
—
Карлуш?
Саша
поискал глазами приятеля.
Тот
смотрел салют.
—
Все в порядке? — Саша подошел к нему.
—
Да, все хорошо.
Карлуш
отодвинул свой бокал.
—
Почему?
—
Плохой год, не буду пить за него.
—
Давай, — Саша предложил снова.— Что-то же хорошее было.
—
Нет, — отказался Карлуш.
По
радио ударили куранты.
—
С Новым годом!
—
С Новым счастьем!
—
Ура-а-а!!!
Обнимались
и целовались, а дети прыгали вокруг костра и били по горящим головешкам палкой.
В небо ударяла струя искр, дети визжали. Аня танцевала, а теща хлопала и
пританцовывала. Огонь метался, бросая на лица яростные отсветы. Грохотал салют,
все забылось и смешалось, и наступил тот короткий момент, когда люди
безотчетно, бессмысленно счастливы. Им кажется, что этим счастьем, если оно
есть сейчас, будет озарен весь год — точно так же как сейчас озарены их лица.
Они
снова пили, теперь совсем какое-то забубенное, привезенное Аней шампанское.
Потом муж Ани, актер, переоделся в гараже Дедом Морозом и появился на веранде в
красном халате.
—
Сморите! — Саша показывал детям на окна.
Те
толкали друг друга и выглядывали, но Дед Мороз уже исчез, а муж Ани незаметно
вернулся. Пора было в дом.
Дети
бросились к елке, затрещала оберточная бумага. Взрослые, посмеиваясь,
рассаживались вокруг стола и тоже обменивались подарками. Только через сорок
минут Саша незаметно вышел на улицу, чтобы подбросить дрова и оживить костер,
хотя на самом деле он вышел для того, чтобы проверить телефон.
Сообщений
от Лены по-прежнему не было.
Эсра
Я
снял квартиру на последнем этаже с видом на Босфор, а на первом этаже
находилась антикварная лавка. Часть предметов ушлый торговец выставил прямо у
входа, и даже на лестнице подъезда. Все это были вещи из обихода полувековой и
около того давности, сваленные у стен или висящие на крючках и вешалках, тоже
старых; а книги он держал в холодильнике, который служил вместо шкафа. Обходя и
даже это барахло перешагивая, я пробирался не только через вещи, это было
время, сквозь которое мне приходилось протискиваться. Я только делал вид, что
разглядываю вещи, а сам думал проникнуть в истории, которые они в себе прятали.
Я хотел быть равнодушным, а сам ощущал невинность и
упрямство, с которыми эти вещи хранили и свое время, и истории. Стопки кожаных портфелей с натертыми ручками и мутные аптечные
склянки из-под хины и карболки; кассовый аппарат, ощерившийся клавишами, и
подставки для яиц со сколотой эмалью; очечники и сифоны, граммофонные трубы и
выцветшие до цвета времени абажуры; разной длины и проржавленности
клюшки для гольфа; саквояж для пикника с уложенными чьей-то, уже несуществующей,
рукой ножами и тарелками; сами ножи с вензелями
утраченных родословных и чучело утки; зиккураты из
чемоданов всех мастей и фасонов, как будто к нашему дому причалил пароход с
эмигрантами; линотип; гипсовая голова Ататюрка с
носом без ноздрей; штурвал катера и корабельный компас; софиты со съемочной
площадки, освещавшие сцены из фильмов, которые пылились тут же — на старых
видеокассетах; зубоврачебное кресло с кожаными, цвета глубокого загара,
подлокотниками; ключи от замков, запиравших исчезнувшие двери в несуществующих
комнатах; сложенные одна в одну рамы, рамищи и рамки,
некоторые с подписями картин, впрочем, отсутствующих; будильники, будившие тех,
кого уже не добудишься, тусклые кубки чемпионов команд, вышедших в тираж и
сгинувших, термосы в рваной соломенной оплетке — и пара детских коньков со
сморщенными, как старческая кожа, шнурками.
Раньше,
когда я только начинал писать, я особенно любил бывать в этом городе — так
можно полюбить богатство чужих снов, если твои сны поблекли. За те выхваченные
из жизни месяцы, которые я провел на Босфоре — и которые давно уже сложились в свое
время, — город въелся в меня, как въедается гарь или пыль в мрамор его дворцов
и мечетей. А может быть, это моя память распылилась и облепила его поверхность.
Исхоженный и насмотренный, забытый и снова всплывший на поверхности памяти
причудливыми обломками — я все меньше замечал его таким, какой он был,
поскольку во мне постепенно сложился другой город и он
лишь отчасти совпадал с этим, а часто не совпадал вовсе. Снова и снова
погружаясь в глубокие и угрюмые щели улиц, поднимаясь на продувные,
утыканные кипарисами и минаретами холмы, я не погружался и не поднимался, а шел
посередине, по краю. По границе, разделявшей города реальный и вымышленный,
сложенный из моих воспоминаний, из книг прочитанных и книг, в которые мне
только предстояло погрузиться. Эти образы и воспоминания переплелись настолько,
что со временем я уже не мог сказать с точностью, что случилось в
реальности, а что плод моего воображения; где кончается настоящий, а где мой
собственный город. Единственным оправданием служило мне разве то, что и сами
его жители давно жили на два дома, в прошлом или будущем, наяву или во сне, в
кино или книге, но только отчасти здесь и сейчас.
То,
что примиряло меня с невозможностью примирить эти города, заключалось в образе.
Вокруг него мои воспоминания сплетались в кокон. Они оставались разными и
менялись от времени, но образ, даже меняясь, оставался прежним, и это был
женский образ. Этот образ родился давным-давно, когда я только приехал сюда,
когда мечтал стать писателем, мечтал о литературной славе. Как и многому в моей
жизни, причиной любви к этому городу стала книга, которая помогла мне открыть
его еще до того, как я увидел его. Прочитав эту книгу, я узнал, что внутри одного
города, в котором живет и пишет ее автор, знаменитый писатель, спрятан другой,
где живут не только его персонажи, но и персонажи истории города. И это был
скрытый от посторонних глаз, полный восточных тайн и очарования прошлого город,
куда автор, судя по намекам, рассыпанным в книге, и сам тайно наведывался, и
где даже подолгу жил. И мне, постояльцу большого неуютного города, где по
полгода темно и холодно от снега, захотелось попасть в этот город, побродить по
его желтым улицам — уже не между строк, а наяву. И вот я приехал. Я взял билет
и прилетел в этот город с тайной мыслью написать о нем свою книгу, найти
в нем свою историю. Но то, каким он открылся мне, было совсем не тем, на
что я рассчитывал. Шумный и душный, полу-европейский
и полу-азиатский, меня окружал огромный город,
рассыпанный по холмам Европы и Азии. Он жил призывами на молитву, базарами и
торговлей, толпами туристов и бесконечными спорами о том, следует ли женщине
покрывать голову платком или нет, не следует. Время от времени этот город
встряхивали экономические кризисы, впрочем, мало менявшие нищенскую жизнь его
обитателей, а также футбольные чемпионаты, забастовки и террористические акты
религиозных радикалов, призывавших к насильственному решению вопросов веры. Вот
и все. Никакой мистики, никаких тайн или секретов, ничего похожего на
внутренний город, о котором я прочитал в книге, здесь не было, сколько я ни
искал его по заброшенным виллам и древним мечетям, среди руин городской стены,
в тоннелях и водохранилищах. Мучительно долгие призывы муэдзинов, скрежещущие
из громкоговорителей, только усугубляли мое разочарование. И вот, отчаявшись, я
решил сделать то, что сделал бы любой на моем месте, я решил найти автора
книги; этого самого писателя, из-за книги которого я и приехал сюда. Найти и
разузнать у него то, о чем он так увлекательно рассказал в книге, вот что мне
оставалось. Не мог же он все это выдумать? Что-то же должно в этом городе
соответствовать реальности?
Писатель
был знаменит и жил инкогнито. Я бы даже сказал, он скрывался. Тогда я не мог
представить себе причину, по которой прославленному писателю приходилось бы
прятаться от своих читателей, хотя теперь знаю точно — ведь жители города тоже
знали тайну города и не могли простить писателю, что он открыл ее всему миру,
неплохо заработал на этом и не поделился. Последнее возмущало их в особенности.
Чтобы отыскать писателя-невидимку, мне пришлось устроить собственное
разыскание. Подобно герою его книг, я провернул довольно сложную комбинацию,
встречаясь с людьми, которые могли бы помочь связаться с теми, кто, в свою
очередь, знал тех, кто помог бы мне выйти на тех, кто… и т.д. и т.п. Так по
цепочке это уравнение и сложилось. У меня на руках оказался
секретный номер, по которому я отправил писателю факс с предложением о встрече
— и тут же, в течение получаса, получил подтверждение в виде ответного факса на
мой гостиничный номер, а также номер телефона, по которому звонкий мужской
голос на прекрасном английском объяснил мне, как отыскать место нашей встречи.
…Узкая
улица поднимается в гору. Я сверяюсь с адресом и поднимаюсь дальше — по
блестящим от солнца булыжникам. Никаких указателей на улице нет, но слева есть
сгоревшая усадьба, о которой он говорил мне. А вот и деревянные домики с
белеными балконами (где сушатся розовые простыни). Я ищу глазами стену,
сложенную из византийской плинфы,
а в ней щель и лестницу. Действительно, вот она. А дальше провал, прочерк.
Встык с плинфой, в смежных комнатах памяти,
неожиданно вырастает черный кипарис и натянут
матерчатый тент. В тенях и пятнах солнца, он висит над внутренним двориком,
куда меня привела лестница, и плавно вздымается от пробегающего волнами ветра;
и тогда кипарис тоже вздрагивает. Все стихает, снова душная неподвижность
каменных арок. В кельях древнего медресе полумрак — и непонятно, пусты они или
там кто-то есть. Во дворе стол, на нем приготовлены приборы для чая и сахар. В
тени сидит человек средних лет, на нем вельветовые штаны, а в руке стаканчик.
Он читает газету. Это писатель. Он протягивает руку, я вижу закатанный рукав и
волосатое запястье. Мы здороваемся. Но лицо? Кроме усиков над пухлой красной
губой, и крепких влажных зубов, и тонкой золотой оправы — память ничего
разобрать не может. Того писателя давно вытеснили его портеры в газетах
и на экране.
Он
охотно и подробно отвечает на мои вопросы, он вообще мастер слова; слышно, что
многие мысли он произносит не первый раз, настолько они отточено
сформулированы. Слушая, я забываю, зачем пришел, зачем искал встречи — ведь
рассказ интересен и без этого. К тому же во время нашего разговора я все чаще
обращаю внимание на другой голос. Как, торопясь то за моими, то за его словами,
звучит под тентом этот негромкий низкий женский голос. Эта девушка —
переводчица. Она переводит мой английский на турецкий и обратно, когда
английского языка писателю не хватает и он вынужден
прибегнуть к родному, чтобы поточнее выразить то, о чем речь, тем более что
многие вещи, о которых он говорит, на английском языке вообще не существуют.
Например, хюзюн, или великая меланхолия
этого города, как она постепенно разъедает душу горожан, и что только слово, то
есть книга, способна на время задержать ее ядовитое проникновение. Или когда он
говорит о том непередаваемом словами чувстве, которое соткано из ощущения
величия прошлого, страха перед будущем
и ничтожности настоящего — и которое при этом хорошо знакомо всем здешним
жителям. О невидимом городе, сотканном из наших размышлений об этом величии,
страхе и ничтожности, и снова о величии. Как называют свой
город жители, когда хотят похвастаться или когда сокрушаются о нем. И о том,
что никто не знает, как попасть в этот город, потому что он сам выбирает, когда
и как, а главное, кем ему завладеть, когда и как утащить в свои чертоги и что
сделать с тобой там…
Стоп!
Хватит уже этих бредней. Дайте мне новый кадр. Покажите солнце, как оно
подсвечивает пух на щеке этой девушки. Как тени вылепили ее плоский широкий
подбородок. Жилку на нежной шее и каплю влаги под черным завитком волос на
виске (жарко). И я перестаю слышать писателя. Их несколько, портретных рамок, но
женский образ один, и это образ человека из другого мира, проникнуть в сердце
которого — а тем более в ее сердце — кажется невозможным. Но именно эта печать
невозможности кружит мне голову. Запрет заставляет меня представлять нас
вместе. Пропасть, которая разделяет меня и ту, чей локоть находится в
миллиметре от моей руки, вдруг сближает нас. К тому же эта девушка переводит
твою речь, — говорю я себе. Она произносит твои слова. Она повторяет то, что
думает твоя голова, что произносит твой язык и твои губы. Она повторяет тебя и
твои мысли, и значит, она твоя тень, а ты ее господин. Так мне в тот момент
кажется, а может быть, это все выдумки памяти или следствие жары, ведь на улице
душно, стоит полдень.
И
вот, чем дальше заходят наши разговоры с писателем, тем меньше я его слушаю — и
тем сладостнее и ярче мои фантазии. Они захватывают меня тем глубже, чем
надменнее выражение ее красивого, спокойного, по-восточному непроницаемого
лица. Я в отчаянии, а она делает вид, что ничего не замечает. Она словно выгородила
в пространстве стеклянный кокон и поместила туда — и меня, и мое отчаяние, и
мои фантазии, чтобы они не проникли в нее, поскольку кому как не ей, рожденной
в этом городе, не знать, какими заразительными бывают чужие фантазии. И поэтому
она не смотрит на меня — даже тогда, когда говорит со мной. И это разрывает мне
сердце.
И
снова стоп-кадр. Вы оказали мне неоценимую услугу, — говорю я, когда наша
беседа закончилась. Позвольте отблагодарить вас. Почему бы нам не сходить
куда-нибудь вечером? Сплавать на корабле или погулять в парке Тюльпанов?
Посидеть в кафе? Я приглашаю вас. Мне было бы интересно пообщаться с вами побольше, если только у вас есть время.
Когда
я сказал это, она посмотрела на меня с высокомерием, в глубине которого
читалось другое чувство, и это было любопытство. Не помню, куда вдруг исчез
писатель, но исчез он вовремя. Как мне вообще удалось поговорить с ней без
посторонних? Мы прощаемся, я нарочно мешкаю у входа на лестницу. Но она
открывает дверцу и выпускает меня, не сказав ни слова. В полумраке, когда мое
отчаяние переходит в тоскливую пустоту, когда я оборачиваюсь, чтобы изобразить
улыбку и кивнуть на прощанье, она неожиданно говорит: я согласна.
Не
помню как я провел день, я думал только о том, почему
она согласилась и как мы встретимся, как проведем вечер. Нет, мне не нужно было
заходить за ней, она сказала, что зайдет в отель сама и это будет в семь
вечера. Ждите, — сказала она.
В
шесть тридцать я вышел из душа и, стоя перед окном, вытерся. Без двадцати семь
оделся и посмотрел в зеркало; задернул занавески и выключил телевизор. Без
четверти семь я открыл дверь и вышел в коридор.
В
тот момент, когда я закрывал номер, за окном оглушительно щелкнуло (словно об
асфальт железным полозом ударили).
Удар
был настолько сильным, что на секунду я даже оглох. А когда звуки вернулись, я
услышал звон стекла и чей-то истошный крик; стук каблуков по брусчатке. Потом
все стихло, только бодро плескались в окне красные флаги да пикировали над
Золотым Рогом чайки. Но боже мой, какой зловещей была теперь
эта тишина!
Я
сбежал вниз — фойе было переполнено. Крики, стоны, плач. Сквозь толпу вносят
окровавленные тела раненых и убитых. Их кладут на диваны и на пол, подстелив
сорванные шторы. А я пробираюсь к выходу. На улице оцепление, никого не
выпускают. В небе черный клубок дыма. Хрустя битым стеклом, разворачивается
«скорая», они выгружают на асфальт пустые носилки. Не в силах отвести взгляда,
я смотрю на пустые носилки. На ленты оцепления, которые бешено
крутятся от ветра. На дым, танцующий в небе. Я слышу чей-то голос, это говорит
военный. Взрыв у Английского посольства, говорит он, квартал оцеплен.
Пожалуйста, вернитесь в свой номер до выяснения обстоятельств.
Оцепление
сняли ночью, но никаких известий не было, а мне узнавать было нечего, ведь кроме
ее имени, я ничего не знал о ней. Всматриваясь в изуродованные лица на экране
телевизора, я с ужасом представлял ее среди погибших и понимал, что, если так,
виноват в этом ты и никто другой, и это чувство вины убивало меня. Кое-как
дождавшись утра, я бросился в Старый город, но сколько ни искал узкую улицу с
кипарисом и стеной из плинфы, так и не нашел: ни
медресе, ни девушки, как будто их нарочно от меня спрятали. Я был в отчаянии и
позвонил писателю. Я решил, что могу открыть ему нашу тайну. Но писатель к
телефону не подходил. Пришла ли она, как обещала? Вовремя или позже? Жива?
Тогда почему не дает о себе знать, почему не ищет меня, ведь я должен был ждать
ее у входа и тоже мог погибнуть?
Через
несколько дней, раздавленный и изнуренный, я улетел домой. Прошла неделя и
страшные подозрения отодвинулись и расплылись в памяти, а боль и отчаяние
стихли. Это случилось само по себе, и все, что мне оставалось, это удивляться
времени, которое вылечило меня так быстро. Значит, твои чувства были не
настоящими, решил я. Это было наваждение. И я запретил себе даже вспоминать об
этом. Тут судьба в чистом виде, — сказал я себе, — никто не виновен. Хорошо,
что сам благополучно унес ноги.
Да,
все вернулось на свои места, жизнь пошла привычным ходом. Все, кроме одной вещи
— книги, которую я по-прежнему хотел написать об этом городе. Образ девушки, в
чью жизнь я невольно вмешался, словно повис между строк этой, еще ненаписанной
книги. Судьба образа требовала завершения, развязки — раз уж в реальной жизни
ее не случилось. И я понял, что этим завершением будет любовная линия. К
истории великого архитектора и его мечетей, к истории поиска невидимого
восточного города прибавилась другая история, и это была история мимолетной
любви, которая самым неожиданным образом связала всю книгу в единое целое.
Более того, она стала едва ли не главной ее темой. Пусть хотя бы в книге все
получится, решил я. Пусть она войдет в отель не в момент катастрофы, а за
несколько минут до нее. Сделай так, чтобы они шли по коридору, она от лифта, а
он из комнаты, когда раздался взрыв на улице. Оцепление не снимали до утра —
значит, она осталась, она не могла уйти. Пусть страх и страсть, и отчаяние двух
случайно выживших, а теперь запертых людей толкнут в объятия друг друга. Эта
желанная, но не случившаяся ночь — пусть она произойдет на горячих и влажных от
пота гостиничных простынях, и пусть они белеют в книге, а не в реальности.
Так
я и сделал. Так страница за страницей на свет появилась моя первая книга,
которая только задумывалась как историческая, а вышла любовной. Через год она
была опубликована, тогда же неожиданно дал о себе знать мой писатель. Вовремя
исчезнувший тогда из медресе, он снова появился в моей жизни, но уже по
собственной воле — и снова в нужное время. Каким-то образом к нему попала моя
книга, и он, ныне возглавивший некий городской Фонд, решил, чтобы ее прочитали
в его родном городе. Нашелся и переводчик, а затем и издатель. Чтобы подкрепить
нашу договоренность, решено было встретиться, и Фонд, выступивший в поддержку
издания, поддержал и мою поездку. Так я снова очутился в этом городе.
Я
поселился в другом районе — подальше от той части, где произошло то, что
произошло. Теперь, когда книга жила своей жизнью, мне не хотелось даже думать о
том жутком и странном вечере, тем более что он, и я это с изумлением понял, не
был еще завершен, закончен. Но что с того? Книга оказалась сильнее. Ночь смерти
превратилась в ночь любви и вытеснила смерть в область невероятного.
Меня это забавляло, я даже был город этим. Тем более что в этот раз город неожиданно
открылся мне именно той стороной, которую я, сам того не зная, мечтал увидеть.
Я приехал в то редкое зимнее время, когда идет снег и город
словно замирает под его мокрыми, похожими на овечью шерсть, хлопьями. Улицы и
лавки, рестораны и базары в такие дни пустуют. Аэропорты закрыты. Транспорт,
парализованный снегопадом, не ходит. Утаптывая мокрую снежную кашу, ты идешь по
опустевшему, притихшему лабиринту. Ты не чувствуешь ног и забыл о времени,
поскольку то, о чем ты уже перестал мечтать, словно в насмешку или в награду —
явилось. Невидимый, тайный город оказался спрятанным в реальном городе, как
матрешка в оболочке. Снег, облепивший его купола и минареты, ворота и
надгробия, шпили и пальмы, словно вылепил город по-новому. Исчезли грязь и сор,
трещины и ямы, пыль и скрежет, суета и шум. Исчезли даже холмы Азии. Она была
выткана белизной, эта тишина. Город, каким его много веков назад видели великие
султаны и каким их видения воплотили великие архитекторы, придвинулся вплотную.
На несколько часов, пока шел снег, я очутился в нем. От земли до неба теперь
его покрывал белый узор, который существовал всегда, но только снег позволил
увидеть его таким, каким его задумали лучшие резчики и каменотесы.
Чтобы
не спугнуть эти сны, я шел, не разбирая дороги, а
только поворачивая голову, — пока ноги не вынесли меня в знакомый переулок. Он?
Нет? Не может быть… Снег беззвучно падал, а кипарис,
обсыпанный его пудрой, все так же взмывал в небо. Он побелел,
и купола медресе, похожие на крышечки от чернильницы, побелели тоже; и лестница
между домами, и та самая дверь, откуда я вышел три года назад в знойный вечер и
куда так и не смог вернуться, — все завалил снег, и я шел сквозь него к этому
прежнему городу, как сквозь время, отделявшее меня от той двери.
Я
спустился по заснеженной лестнице. Постучал, прислушался. Серые доски дверей
холодили ухо. Ни звука, ни движения, только колотилось в доски, как
сумасшедшее, сердце. Минута, другая — я стоял, привалившись спиной к стене, еле
сдерживая дыхание. А потом очнулся. Ну что ж, снова не судьба, — с усмешкой
сказал я себе. Даже следов нет, видишь? Не суждено, стало быть, узнать тебе,
что с ней случилось. Да и зачем? Книга-то закончена. И я, отряхнув снег, а
вместе с ним и мое наваждение, поставил ногу на ступеньку, чтобы идти обратно.
И этот момент услышал голос. Наверху глухо стукнула ставня, меня окликнули. Это
был мужской голос. Человек в окне, он жестами звал меня. И я, не понимая чужого
языка, повиновался.
Это
была обычная лавка ковров. Я кое-как объяснился с продавцом, то есть сказал
правду: что ищу ту, что здесь когда-то работала, переводчицу Эсру, которая помогла мне с книгой, и теперь, когда книга
вышла, мне хотелось поблагодарить ее. Я сказал это так, как если бы ничего не
знал о случившемся, если бы что-то и в самом деле случилось. Притворился
случайным знакомым, каким и был, по правде сказать. А продавец
молча слушал. В эти секунды, когда я говорил, а сам смотрел на его
непроницаемое лицо, время остановилось. Я ждал приговора и молодой человек,
невольно ставший моим судьей, да и палачом тоже, охотно закивал, когда я
закончил. Пять минут! — сказал он, — она вышла пообедать и вернется через пять
минут, господин может подождать здесь, я принесу чай, вы будете моим гостем.
Садитесь, из этого окна хорошо видно, когда она вернется.
Я
опустился на лавку. В этот момент, когда я понял, что она жива, меня словно
освободили от груза — а я и не знал, что носил его. Одна часть меня ликовала,
испытывала облегчение. Она жива, какое счастье. А другая
во мне делалась все угрюмее. Жива? Прекрасно. Но что ты здесь делаешь? Теперь,
когда все выяснилось, что скажешь той, которая твоей судьбой не
поинтересовалась? Что почувствуешь, когда поймешь, что она о тебе даже не
вспомнила? Хотя могла бы это сделать? Ведь ты тоже мог в тот вечер погибнуть?
Я
посмотрел в окно. Там, внизу, снег уже стер мои следы
и улица снова лежала девственно белой. Такой снег, господин, ах, какой снег, —
вздохнул продавец. Мы снова помолчали. Шло время, чай остывал, она все не
возвращалась. Уходить? Остаться? Пока вдруг не вспомнил о писателе. Да ведь ты
опаздываешь, спохватился я. Тебя ждут. Иди, пора.
Словно
подслушав мои мысли, продавец кивнул и тихо вышел. Он вернулся с карандашом и
бумагой. Передам записку, показал он знаками. Пусть господин напишет. Я взял бумагу.
Делать нечего, следовало доиграть роль. И я, подышав на пальцы, принялся
писать. Несколько строчек буквально вылетели из-под грифеля, но когда я
перечитал их, не поверил себе. Это было письмо не переводчице, с которой я был
только мельком знаком, а возлюбленной, которая провела со мной ночь. Ночь,
которую ты хотел бы, да не в силах забыть. Это письмо было написано той,
которую ты провожал рано утром, когда оцепление сняли. Той, которая просила не
открывать занавески, чтобы не обнаружить своей наготы. И которая
в дверях от стыда и смущения даже не поцеловала тебя на прощание.
Скомкав
бумагу, я бросил письмо несуществующей женщине в печку. Что мне передать этой?
Ведь даже книгу, которая лежала у меня в кармане, она прочитать не сможет. Нет,
никакого письма не будет, подумав, сказал я. Простите за беспокойство. Нет, на
словах ничего передавать не надо тоже. Хотя… (тут во мне проснулся некто
мстительный) — скажите, что заходил русский писатель. Да, так и скажите. Не
важно. А больше ничего говорить не надо.
Когда
я вышел на улицу, с побелевшего неба все так, крутясь и вращаясь, падал снег.
Он стирал не только мои следы, но и границу между землей и небом, и я, глядя на
его пелену, постепенно уверился, что ничего не существовало вообще. Ни нашей
встречи, ни нашей невстречи. И если бы книга не
оттягивала мой карман, я мог бы представить, что никогда не писал ее тоже.
С
тех прошло еще два года. За это время переводчик перевел книгу, а издатель
выпустил, то есть все вышло так, как мы планировали с писателем, когда
встретились во время снегопада у него дома на тайной квартире, где он
тщательнее прежнего скрывался от своих читателей. Книга вышла в год, когда
город был объявлен культурной столицей Европы, повсюду начинались книжные и
театральные мероприятия, и мой издатель решил тоже отметить книгу, устроить мне
встречу с читателями. И вот я снова приехал в этот город.
Мой
вечер в книжном магазине подходил к концу, а я все смотрел поверх голов. Но
нет, она не пришла. Она не пришла, хотя я просил издателя пригласить
переводчицу Эсру в числе прочих. Теперь, когда моя
книга вышла на ее языке, я торжествовал — мне не терпелось, чтобы она
прочитала ее, а прочитав, пожалела, что обманула меня. Но ее снова не было.
Почему на не пришла? Прочитала книгу и разгневалась на нежную ночь любви,
которую я приписал ей — и которой на самом деле не было? Ведь турецкая женщина
способна на это? А может быть издатель попросту не нашел ее, потому что она
давно не работает там, в медресе? Вышла замуж, например, и переехала в другой
город? Так или иначе, чтобы избавиться от этих мыслей, я решил поставить точку.
В конце концов, что предосудительного в том, чтобы зайти в медресе и самому
подарить книгу. Как бы ни сложилась ее жизнь, я нисколько не скомпрометирую ее,
а то, что без нее судьба книги сложилась бы по-другому, если бы вообще
сложилась, это уж точно. Обида и нежность, торжество и благодарность — чувства
мои по-восточному смешались, и я жалел, что не знаю здешнего языка, чтобы поточнее выразить их. А еще меня подталкивало любопытство:
как она отнесется к тому, что мой герой сделал с ней в книге.
Через
десять минут, стуча по булыжнику покрышками, машина такси взобралась на холм и
остановилась. Я расплатился и вышел — и не узнал того, что увидел. На месте
сгоревшей усадьбы поднимался забор, там начиналась стройка. Тихие домики, еще
недавно доживавшие свой век под розовыми простынями, были перестроены или
исчезли за рекламными щитами. Только стена с лестницей и кипарис остались
прежними.
Да,
внутри почти ничего не изменилось. Те же арки, над головой тот же тент. Теперь
медресе, где когда-то мой писатель назначал конспиративные встречи,
превратилось в культурный центр — и молодой человек из-за стойки кафе уже
угодливо наклонил в мою сторону голову.
Когда
он принес чай, я из вежливости поинтересовался, что здесь теперь. И тот охотно
рассказал мне историю, которую я и без него понял. Да, раньше здесь были
архитектурные мастерские, подтвердил он. А теперь культурный центр. Занятия,
выставки. Господин даже может приобрести керамику и бусы, которые изготавливают
наши ученики. Также мы издаем книги, поклонился он.
Все
это очень хорошо, ответил я. Поздравляю вас. А можно ли мне видеть Эсру? Переводчицу, которая когда-то работала здесь?
Работает ли она здесь по-прежнему? спросил я. Дело в том, что когда-то она
очень помогла с книгой и мне хотелось бы отблагодарить
ее. Вот она, эта книга — я показал сверток.
Эсра-ханум?
почтительно откликнулся молодой человек. Конечно! Она директор нашего центра.
Как представить господина?
Он
ушел, а я развернул газету и уткнулся в нее. Страницы дрожали между пальцев. А
через минуту меня окликнули. Ее голос сразу же отозвался во мне, хотя я-то
думал, что забыл его и не смогу вспомнить. Я поднялся навстречу. Она почти не
изменилась, немного располнела. Лицо, которое я столько раз представлял себе и
никогда не мог представить полностью, стало округлее (а может быть это платок,
под который она собрала волосы, делал его таким). Но взгляд! Он-то остался
прежним… Тревожный и строгий взгляд вишневых глаз, совсем как в первый вечер.
Взгляд, по которому ни тогда, ни теперь было невозможно понять, о чем она
думает.
Я
напомнил ей нашу встречу с писателем. Ее глаза сузились, что-то мелькнуло в
них, злое и беспомощное. На секунду они стали такими, какими я представлял
себе, когда описывал нашу сцену. Потом черты лица едва заметно смягчились. Она,
чувствуя, что глаза могут выдать ее, опустила их. Да, да — вежливо, словно
спохватившись, ответила. Конечно, я помню. Поздравляю вас.
Она
взяла книгу, и я заметил на ее пальце обручальное кольцо. Спасибо, ответила
она, обязательно прочитаю. Теперь, когда нас объявили культурной столицей
Европы, наш культурный центр… В этом знаменательном году… нам чрезвычайно
важно… между нашими народами…
Она
говорила, не глядя на меня, по-заученному,
официально. Как школьница, она отвечала урок. А я вспомнил вкус ее губ, какими
податливыми они были в тот вечер, когда, напуганная тем, что случилось, она
прижималась ко мне, словно искала защиту. Вкус клубники, когда мы целовались
(мы ели клубнику). Она продолжала говорить о развитии и межкультурных связях,
она говорила без пауз, скороговоркой, словно хотела заговорить страх и страсть
той ночи, словно боялась вспоминать о них. Точно такими же были ее глаза, когда
она, полураздетая и смущенная, не знала, куда спрятать взгляд. И как поднимала
тяжелые веки, а я целовал их, чтобы она не смотрела, а поскорее закрыла глаза,
которые сводили меня с ума.
Мне
хотелось бы подписать книгу, очнувшись, — сказал я. Можно? Да, конечно, —
ответила она. Вам обязательно надо это сделать. Только одна просьба, — сказала
она, — подпишите ее не мне, а нашему культурному центру. Для нас это важно.
Хорошо?
Книга
подписана и ложится на столик. Эстер! — зовет она, и
девушка-секретарша уносит книгу в келью. А Эсра
протягивает руку. Я пожимаю сухую маленькую ладонь. Мы прощаемся. На секунду в
ее глазах мелькает досада, и это досада на упущенную возможность, на
неиспытанное чувство. На жизнь, множество историй в которой остаются
непрожитыми. Но это длится всего секунду, потом я выхожу на лестницу.
Оглядываюсь
— но нет, она уже исчезла в келье.
В
городе пасмурно, а по спине катится пот. Душный воздух облепил лицо, страшно
даже прикоснуться к нему, кажется, что оно исчезнет вместе с испариной.
Поскорее домой, в номер, говорю я себе. Сорвать одежду с липкой кожи, залезть в
холодный душ. Смыть пыль и пот, а заодно и город с его призраками, а потом лечь
спать, уснуть мертвецким сном, чтобы назавтра уехать отсюда и больше никогда не
возвращаться. Но вместо этого я сажусь в кафе и заказываю кофе. Закуриваю.
Откуда? спрашиваю я себя, вспоминая ту нашу ночь. Откуда в тот вечер в
номере взялась эта клубника?
…Этот
дом сразу понравился мне, он был узкий и высокий, и нависал над переулком, как
старый шкаф. К тому же изнутри его пронизывала, как шампур, винтовая лестница.
Я снял для нас квартиру в этом доме — на последнем этаже. А на первом находился
магазин старьевщика, антикварная лавка. Часть вещей, не помещавшихся в лавке,
он просто выставил у дверей, а часть — вообще на лестнице. Это мне и понравилось.
Старые вещи, сваленные у стен или висящие на крючках. Стопки кожаных портфелей,
аптечные склянки, клюшки для гольфа, рамки, кассовый аппарат, подставки для яиц
со сколотой эмалью и много чего еще, через что нам приходилось перешагивать,
выходя по утрам на улицу. Я хотел купить тебе подарок и машинально примеривался
к этим вещам. Но так и не нашел того, чтобы мне захотелось бы подарить тебе. Не
думаю, что старые вещи вообще хороший подарок для любимой женщины. Старые вещи
покупаешь для себя и только по одной причине, которая чаще всего тебе даже
неведома. Но даже этой причины найти в себе я не мог.
Да,
в этот раз я приехал в Стамбул с женой. Это был экспромт, мы просто оставили
ребенка с бабушкой и уехали, удрали от всех, как делали когда-то в первые годы. Взяли и скрылись в этом городе, который, она
знала, я любил когда-то. Неделя нашего неожиданно медового месяца подходила к
концу, наступило последнее утро перед отъездом. Я просыпался и засыпал снова, а
когда просыпался окончательно — когда муэдзины зазывали на дневную молитву —
жены рядом уже не было.
Кафе,
где мы завтракали, находилось на углу. Несколько секунд я стоял напротив и
любовался, как, рассеянно улыбаясь самой себе, какая-то красивая женщина курила
за уличным столиком. И улыбался тоже, ведь этой женщиной была моя жена. Под
напряженными взглядами плохо выбритых мужчин я входил в кафе, наклонялся и тихо
целовал ее в висок. Я закуривал тоже. Говорить не хотелось, хотелось только
длить это безмолвное блаженство полуденного времени; к тому же за то время, что
мы провели здесь, все уже было сказано. Еще в первый день с изумлением и
грустью я признался ей, что за десять лет моего отсутствия город сильно
изменился. Его улицы приобрели европейский лоск, на них звучала иностранная
речь. Дома, чье печальное очарование заключалось в запущенности, теперь
отреставрировали или обновили, и я перестал узнавать их. Мне щемило сердце от
того, что заросшие сады и печальные переулки, в которых эркеры печально кивают,
словно приветствуя друг друга, что заброшенные кладбища, оставленные в
запустении на откуп бродягам и кошкам, теперь зачем-то расчистили, выпрямили,
вымели, вымостили и утыкали урнами и указателями. Новое время не пощадило даже
руины великой стены Феодосия, они ее тоже достроили и перекрасили, и это
приводило меня в меланхолическое изумление: ведь нет ничего ценнее руин,
поскольку это время, которое можно потрогать.
Мы
сидели в кафе, а наверху звенела посуда и звучала музыка: в городе начинался
бум ресторанов и дискотек на крышах. Жена курила, выпуская дым в сторону
Босфора, а я смотрел, как по улицам спешат по-европейски раскованные девушки и
юноши. Как полощутся на ветру рекламные плакаты, одинаковые во всех углах
света, и звучат мелодии шлягеров, которые уличные музыканты играют во всех городах
мира. Все это были приметы другого времени, и я невольно благодарил судьбу за
то, что застал прежний город. А еще я стал понимать писателя, который, стало
быть, просто вовремя уехал, чтобы не видеть всего этого. То, прежнее, время
уходило, если уже не исчезло, и только муэдзины, казалось мне, оплакивают его,
все так же неистово призывая к молитве тех, кому молитвы больше без надобности.
Да еще старики, с безразличием бросавшие кости в кофейнях. В остальном меня
окружал чужой город.
В
этом городе я забыл и себя, каким был когда-то. О том отчаянии, например,
которое подтолкнуло меня пригласить Эсру — в тот,
самый первый вечер. Или о надежде, которой жил несколько часов перед взрывом.
Даже перечитывая любовные сцены в собственной книге, я уже не мог ощутить того
сладострастия, что давало силы сочинять их. Да, время уничтожило не только
город, но и мои чувства. И хорошо, ведь я был счастлив со своей женой, мы
растили прекрасного сына, и новые книги и мысли, новые города и чувства давно
вытеснили мое прошлое. А то печальное изумление, с каким я встретил этот город,
все равно быстро пройдет, стоит самолету взлететь отсюда. И об этом я знал
тоже. Но моя жена все не давала мне забыть обо всем этом.
Прочитав
мой первый роман, она уже тогда захотела увидеть город, который я так
самозабвенно описывал. Она хотела понять его, потому что это означало понять
меня, каким я был в прошлой жизни, когда мы еще не знали о существовании друг
друга. А еще она хотела увидеть ту, благодаря которой мне удалось написать об
этом городе так, а не иначе.
Почему
я согласился? Почему отправился с ней в прошлое? А почему бы и нет? Теперь,
когда эта история полностью отпустила меня, когда исчез даже город, где эта
история случилась, у меня не было причины отказывать любимой женщине. В самом
деле, почему бы не сходить, не проверить. Не поддержать старую традицию, раз уж
она сложилась. А вдруг у этой истории будет продолжение? Или ты до сих пор в
нее…
Нет,
нет, конечно, — перебивал я. Это просто профессиональный невроз, когда ты
создаешь зависимость, а потом живешь в ней. Все писатели так делают, усмехнулся
я. Реальность для них, лишь материал, и они когтят его, как хищники, сколько
могут.
Мне
нравится твое настроение, — весело перебила она. — Чувствую, ты скоро снова
сядешь за работу. Не знаю, — отмахнулся я. Но тут ты права, мне и самому
интересно, что будет. Не знаю, но я почему-то верю в это место. Оно
заколдованное. Поехали?
Мы
взяли такси и через пять минут вышли в переулке. Теперь узнать его стало совсем
невозможно, и это зло веселило меня. В дальнем конце, где была усадьба,
высилась стеклянная башня, тут открыли ресторанный центр. А деревянные домики
все превратились в мини-отели в «национальном стиле». Не буду описывать
медресе, в нем, по счастью, мало что изменилось. Я сел за столик и заказал чай,
а жена отправилась по кельям, чтобы выбрать в подарок чашки и блюдо. Ну что? —
Заговорщицки спросила она, вернувшись за столик. Она здесь? Где? Покажи
глазами. Кажется, нет (я еще раз осмотрелся). Официантка… девушка в книжной
лавке… Художница… Нет, — уверенно ответил я. — Все-таки
десять лет прошло.
Жена
вздохнула, кажется, она была расстроена. А эта, смотри? — Вдруг показала она.
Так и ест тебя взглядом.
Действительно,
под сводами галереи стояла женщина, и она была похожа на Эсру.
Она разговаривала по телефону и, да, действительно бросала в нашу сторону
тревожные взгляды.
Не
знаю, не уверен, — прошептал я.
Так
сходи, посмотри, подтолкнула она. Вот, возьми и оплати вещи. Она как раз там,
за кассой.
Так
прошла минута или две, касса пустовала. Я обернулся, поискал глазами — жена
следила за мной, делая подбадривающие знаки. Я пожал плечами. Наконец раздались
шаги, в келью кто-то вошел. Сердце остановилось. Не поднимая лица, я протянул
деньги, и Эсра (это была она) невозмутимо пробила чеки.
Она не узнала меня и молча упаковывала чашки. И тот
вечер с писателем, и ночь любви, и письмо, которое я написал ей, а потом сжег,
и клубника — все вернулось. Словно чувствуя это, Эсра
подняла глаза и по-детски искренне, открыто улыбнулась. Вишневый взгляд. Потом
рассыпалась мелочь, и я собирал монетки дрожащими пальцами. Эсра?
— Наконец прошептал я. Почему ты молчишь, Эсра? Ты
меня не помнишь? Теперь, когда я собрал монетки, мы стояли так близко, что мне
ничего не стоило незаметно поцеловать ее. Меня зовут Эстер,
— вздохнув, ответила девушка. Господин перепутал. А Эсра-ханум
в отпуске, она будет через неделю. Что передать ей?
Самая
красивая девушка Кохэма
Она
стоит в дверях, и волосы у нее распущены, а за спиной, за домом, за лугом,
опоясывая и городок, и дом, и голову, словно забирая их в обруч, — течет река.
Привет,
персонаж!
Не
слышит.
Городок
погружается в сумерки, но виноградники на склонах еще освещены. Одинокое
розовое облако над холмами напоминает скомканную салфетку, оно парит.
Вы
опоздали, наконец отвечает персонаж. Выражаю вам «фи».
Да, так она и говорит: «фи», и перекладывает чашку в другую руку. И как только
она делает это, в городок окончательно сходит вечер. Белизна домов отслаивается
от стен и растворяется в темном воздухе, как молоко. Где ты, персонаж? Не
оставляй меня в этой тьме. Дай внести вещи; мои слова не займут много места.
Дай окончить то, что начато. Дай…
Не
слышит.
Провести
несколько дней на Мозеле предложил Леон. Его Зоя дружила с хозяйкой, та была
русской голландкой, а отвезти Сашу вызвался Фриш, это
было недалеко, два часа по автобану.
Саша
плохо знал Германию и обрадовался, что можно уехать из города. Единственное,
из-за чего он нервничал, что едет к незнакомым людям и что без машины и языка
он будет некоторым образом в заложниках.
«Муж
голландец, дом на Мозеле; могу себе представить».
Но
ничего конкретного Саша представить не мог и паниковал еще больше.
Хотя
почему ж незнакомая? Эта «хозяйка Мозеля» (как он уже окрестил ее) — не такая
она и чужая, вспомни ее брата Вадима Вадимыча. Да,
верно. Саша познакомился с этим странным типом, фотографом и фантазером, в
первый приезд в Кельн. Они жили в соседних комнатах старого пансиона. В
какой-то момент ночного разговора В.В. показал Саше фотокарточку. Молодые
родители, девочка-подросток и пятилетний мальчик, семидесятые годы. Саша
почему-то запомнил не только эту фотографию, но историю научной станции, где
она была сделана. Он не обратил на девчонку внимания, его больше поразил
мальчик. В детстве у Саши были такая же круглая кроличья шапка и варежки на
резинках, и он неожиданно ощутил во рту вкус снега, вкус мокрой варежковой шерсти. Когда он понял это, Вадимыч
что-то еще рассказывал, даже листал страницы — а Саша не слушал, а думал. Да,
да! И эта башня в форме черного октаэдра, и станция, о которой рассказывал
В.В., — все это на Красной планете. Жизнь в изолированном, капсулированном
мире, где нет времени. А потом проект закрывают, станцию эвакуируют. Мальчик и
девочка возвращаются к обычной жизни в нормальное время. И эта жизнь обходится
с ними неожиданным образом. Это начало, а дальше он что-нибудь придумает.
Главное, есть стержень, и это — мысль об открытости будущего. Когда происходит
сдвиг и человек выпадает из времени. Получает шанс сделать выбор самому. Именно
мысль о незащищенности от произвола времени, которое то
держит на поводке, то, словно издеваясь, отпускает на свободу, — о вечном
переигрывании временем человека в этой игре, где ставка жизнь, — увлекли Сашу
настолько, что, вернувшись в Москву, он сел за книгу. Он сделал своего
случайного знакомца, этого Вадимыча, главным героем.
Он планирова ввести еще несколько персонажей с
Красной планеты, одержимых идеей ее поиска — сумасбродов, выдумав их или списав
с друзей и знакомых. А потом должна была появиться старшая сестра, и она… Но что? Он написал первую главу, а дальше книга
застопорилась. Да и могло ли быть иначе, если садишься писать без плана, не
имея в голове общей конструкции, а только увлекшись идеей, образом? Саша
беспомощно злился на фотографа с его бреднями, хотя этот Вадим Вадимыч был не при чем точно. И
вот теперь, когда Саша почти свыкся с тем, что никакой «Красной планеты» не
будет, когда книга отпустила его и он почувствовал
вкус свободной жизни, — прообраз этого выбракованного материала готов был
вот-вот воплотиться. Реальная сестра Вадим Вадимыча,
«хозяйка Мозеля», или Фарсида (как он назвал ее в
книге) — та самая девчонка с фотографии, а теперь новая русская голландка —
ждала его.
Слушая
Сашину историю, Фриш придвигал лицо к рулю, а потом
резко откидывался на спинку, качал головой, просил открыть ему бутылку с водой
и доставал зажигалку.
Плавный
и сильный очерк холмов, и тяжелые сливовые тучи, словно в искаженном зеркале
повторяющие линии этих холмов, наполняли пейзаж торжественным звучанием, но
скорость, на которой они проносились мимо, не позволяла
как следует этот звук расслышать. И тучи, и холмы, не успев хорошо показать
себя, сворачивались и исчезали. И тогда Фриш просто
свернул с трассы, машина зашелестела по грунту. Они выехали на проселочную дорогу
и несколько километров катились по ржаному полю. Только на холме Фриш остановил машину, и они вышли.
Те
же поля и рощи, те же набрякшие тучи и сшитые автострадами долины, городки и
деревни, чьи домики с серыми крышами, рассыпанные в зеленых полях, как кубики,
теперь складывались в огромную, сколько хватало взгляда, и цельную картину.
В ней не было ничего случайного, тем более лишнего, и даже
провисшие провода электролинии, ее башни, похожие на гигантских богомолов,
сочетались и с кучерявыми, заросшими дубом и липой низинами, с тучами и с
желтой грунтовой дорогой, рассекавшей шарообразное поле, как след от бритвенной
машинки.
Не
знаю, не знаю, — наконец сказал Фриш как бы в
продолжение Сашиного рассказа. — Идея мне, во всяком случае, понравилась.
Это
был дом, сложенный из клееного бруса, с окнами во всю стену и балконом на реку.
Кухня, гостиная, спальня и на втором этаже гостевая комната.
—
Вы голодны?
—
Да.
Она
пожала плечами.
—
Это только называется город, — сказала она, — а так деревня. Магазинов нет,
кафе только одно, и оно давно закрыто.
Я
посмотрел на часы, было девять.
—
В том, что вы остались без ужина, виноваты вы сами, — продолжала она
выговаривать ровным тоном. — Я ждала вас с шести, как мы договорились, столик
был заказан на семь, но вы опоздали, сейчас десятый. И даже не предупредили.
Это по-русски, я понимаю, но здесь Германия. Я решила, что вы не приедете.
—
Да, да, — я развел руками. — Но, знаете, все же дорога… Нельзя
сказать с точностью.
—
При чем тут дорога? — искренне удивилась она. —
Перестаньте, это Европа, тут все можно сказать с точностью.
Она
осмотрелась.
—
В доме есть, кажется, гречка и помидоры.
—
А мясо?
Она
снова скривила губы.
—
Я вегетарианка, я не ем трупы.
«А
я, значит, ем?»
Мы
секунду смотрели друг на друга.
—
Сори? — переспросила она.
Пауза.
—
А вино? Пьете?
Пауза.
—
Вино? — она растерялась.
—
Ну, как мясо. Вредно. Не знаю.
—
Ах, вино (она улыбнулась). Ну, разумеется, пью. А как же. Мы же на Мозеле.
Она
показывала Саше дом, и он ходил за ней, делая вид, что ему интересны и грядки,
и подпол, и балкон, и гараж, и сауна; поддакивал и говорил «да вы что», «не
может быть» и «как это здорово», а сам думал, под каким предлогом уехать. «Не
ем трупы», повторял он со злостью. «Хочет быть большей европейкой, чем
европейцы». Но еще больше раздражало что-то совсем беззащитное в ней, как будто
она обороняется вынужденно; что это слабость делает ее такой безапелляционной;
и Саша чувствовал себя мальчишкой, которому назло хочется задеть старшую
сестру, сделать ей больно.
«Нет-нет,
надо бежать от этой фурии». Но как? Завтра? Это будет слишком. И он решил, что
попросит Фриша забрать его на два дня раньше. А еще
Саша машинально искал сходство с братом, с Вадимычем.
Но ничего общего с фотографией не было. Да и могло ли, ведь жизнь подражает
только законченной литературе — что говорить о книгах, погибших в зародыше?
Нет, нет. Ничто не связывало эту невысокую и миловидную, уверенную в себе
женщину с тем мрачным типом из ночного Кельна. Ни с ним, ни с той девчонкой на
семейном фото. Ни с той сестрой из книги, которую Саша…. но это читателю и так
известно. И он снова возвращался к тому, как уехать, чтобы не обидеть хозяйку.
Они
выходили на улицу.
—
Здесь у меня клубника, крыжовник и земляника, — она показывала в темноту. — Есть
можно прямо с куста, на завтрак. Любите ежевику? А здесь ее не едят. А дальше
мои виноградники (посветила фонариком). Пойдемте в погреб.
Запах
мокрого бетона, плесени и пробки. Уксус.
—
В коробках, только включите свет, слева, — сказала она. — И осторожно голову,
потолок низкий.
—
Сколько взять?
—
Сколько хотите, вечер долгий. И эту тоже, ее надо попробовать обязательно. Это
из моего винограда. Делает сосед, его дом напротив (взмах фонариком). Сама я не
умею и не хочу, я здесь наездами. Лучше сдать в аренду и брать вином. Он завтра
утром зайдет, вы не возражаете? Утром.
—
Да, конечно, — поморщился Саша.
Ему
хотелось выспаться.
—
В вашей комнате ничего не будет слышно, — она читала его мысли.
Поднимались
с бутылками обратно.
Саша
молча резал помидоры и строгал сыр, открывал вино. А она повторяла его
движения, и вещи, смещенные со своих мест, водворялись обратно. Где полотенце?
Штопор? Дощечка? Их нет, они убраны.
«Истеричка»,
думает Саша.
«Сноб»,
это говорит про себя хозяйка.
—
Не обращайте внимания, — это она сказала вслух. — К вам это не имеет отношения.
Саша
мрачно улыбался, но она была серьезна, как милиционер.
—
Мой муж голландец, — сказала она. — Я вам рассказывала. А в нашей стране все
помешаны на порядке. Муж ходит за мной, как за ребенком.
—
Как вы за мной?
—
Хуже (улыбка).
—
То есть чужие привычки заразительны?
—
Конечно.
—
Ладно, я согласен, будьте моей тенью. Персонаж вы или нет, в конце концов.
—
Сори?
Она
хлопала белесыми ресницами.
—
Ах, неважно, это я о своем. Где у нас спички? Прячете? Дети?
—
Вот (она протягивала).
—
У меня нет детей (добавляла тем же ровным тоном).
Окно
над плитой покрылось испариной. Соседский фонарь расплылся в нем и напомнил
Саше фонарь на даче в дождливый вечер. Сегодня суббота, и жена с ребенком уехали
за город. Они толком не знали, где он находится, а звонить было дорого. И Саша
вдруг сам почувствовал себя персонажем, который вышел из-под власти доброго
автора. Хотя? «Она не злая» (Саша искоса смотрел на нее). «Что-то заставляет ее
быть такой, играть эту роль».
«Заколдованная
принцесса».
Какие
сильные, но уставшие руки, заметил он, когда они поужинали и
она устроилась на углу дивана. Безвольно сложенные на коленях, на
ситцевом подоле старомодного сарафана, эти руки поразили его, пока она отпивала
мелкими глотками вино и аккуратно возвращала бокал на стол.
Она
прилежно внимала голландским новостям по телевизору.
—
Вы похожи на школьницу, — вырвалось у Саши.
—
Сори? — она обернулась, ее взгляд был растерянным.
—
Какое у вас трогательное платье, — сказал он.
Она
разгладила подол.
—
Такое было у моей мамы, — сказала она. — Папин подарок. Вы знаете (она охотно
отвернулась от экрана), первое время на меня здесь смотрели с раздражением. Ну,
вы спрашивали (по правде сказать, Саша ничего не спрашивал). Какая-то русская
баба, задрав подол, копается в огороде. Здесь это не принято, здесь эту работу
выполняют мужья. А Марку (так звали ее мужа) было неинтересно, да и приезжает
он редко, много работы. Но я им сказала, что огород — это полезно для фигуры.
Это всех устроило, особенно местных женщин. Они сразу расслабились и полюбили
меня (она переключила кнопку, и на экран высыпали фигурки футболистов).
—
А откуда вы? — неожиданно спросил Саша.
—
Я голландка, живу в Амстердаме, — машинально ответила она.
—
Нет, вообще, — он усмехнулся. — Наверное, ваш будущий муж увидел в вас
фламандскую молочницу с картины Хальса…
—
Сори? — она не понимала его колкостей.
—
Неважно.
И
Саша снова увидел этот беззащитный взгляд из-под светлых подвижных бровей. Да,
вот оно — поймал он себя. Брови. У него были точно такие же брови.
—
А где здесь купаются? — Мне вдруг захотелось окунуться в реку, в холодную воду.
— Вы хотите плавать? — Она поставила бокал и послушно встала. — Нет, но в
принципе, — пожал я плечами. Это возможно? — Да, почему нет, мы можем сходить,
— ответила она. Я провожу вас. — Нет, к чему. Просто объясните, где. Пляж или
что. Сходни. А то ведь правила, ограничения, предписания. Вечный страх
путешественника. — Страх путешественника? — Она повторила с его интонацией. —
Да, однажды в Чикаго меня забрали в полицию прямо с ночного пляжа. Сказали, что
в это время не работает спасательная станция… — Если вы хотите сейчас, —
повторила она, — я готова. — А одному? (я ненавидел ее) воспрещается? — Нет,
конечно. Но вы мой гость, а там сильное течение. Я несу за вас ответственность.
Идемте? — Нет, не надо. Я передумал. Где ваш бокал?
Ночью
они перебрались на балкон, и Саша откупорил еще одну бутылку. В темном сыром
воздухе исчезли горы и река, а фары машин, беззвучно пробиравшихся на том
берегу, захватывали врасплох то растрепанное со сна
дерево, то сияющий своим радостям дорожный знак, который тут же и гас, словно в
смущении.
—
Откуда вы? — повторил Саша.
—
Я же сказала, я…
—
Нет, родом. Откуда вы из России?
За
домом по гравию прошелестели колеса, стукнула дверь машины. Все стихло.
—
Мы выросли под Москвой, — сказала она. — Мама с Украины, папа москвич…
Она
назвала городок, который Саше был незнаком.
—
Родителей распределили туда после института, — добавила она. — Мой отец был
физиком, а мама инженером.
Она
охотно рассказала, что городок крошечный, лес и озеро, и что одна школа и
девять научных институтов. Теннисные корты, спорткомплекс, где она занималась
плаванием. И что на работу, с работы родители везде передвигались на
велосипедах, как в американском кампусе.
—
Это и было что-то вроде кампуса… — добавила она.
—
Вы говорите так, как будто этого больше нет.
Саша
заметил это вскользь, но она приподнялась на локте, глаза ее в темноте
заблестели.
«Я
уже произносил эту фразу», — невпопад подумал он.
—
Потому что это прошлое для меня больше не существует, — сказала она. — Я его от
себя отрезала.
Саша
посмотрел в сторону реки. Он вспомнил, откуда взялась эта фраза, это
«отрезанное прошлое». Точно так же говорил Леон. Но она? Саше не верилось, что
его хозяйка и вправду так думает. И он решил перейти к Вадиму, узнать его
историю. Теперь, когда с романом было покончено и эта история
ни к чему не обязывала, ему не терпелось узнать подробности.
—
Если бы не перестройка… — она не слушала его. — А так… Наука рухнула, институты
развалились. Ученые разъехались.
Нечто
подобное Саша слышал в университете от приятеля родом из похожего городка. Как
ученые, кто не смог уехать, спивались или торговали барахлом
на рынках.
—
Папу приглашали, он согласился, это была возможность еще поработать, увидеть
мир. К тому же лечение, он был сердечник. Клапаны. Но оставалась секретность,
эта дурацкая советская, никому теперь не нужная
секретность.
Голос
ее стал сухим, она откашлялась.
—
В общем, пока ее снимали, где-то год — он умер.
Пауза.
—
А мама?
—
Без него она не поехала. А Вадюша еще учился.
—
А вы?
—
А я поехала по студенческому обмену в Прагу и познакомилась с будущим мужем.
—
На Карловом мосту? — пошутил Саша.
—
Вы не поверите — да.
—
Как в сказке.
Пауза.
—
Это и была сказка.
Саша
подождал, чтобы спросить…
—
…если бы мой бедный папа… — услышал он.
Потом
Саша услышал, что она плачет.
Это
было так неожиданно, что он не знал, что делать, и погладил ее по руке, которую
различал в темноте.
—
Ну что вы… — услышал собственный растерянный голос. — Что ты…
—
Ничего-ничего, — быстро проговорила она. — Не надо мне было…
И
уже не сдерживая себя, разрыдалась.
Окно
выходило на виноградник, и свежий ночной воздух, стоило поднять раму, хлынул в
комнату. Я щелкнул зажигалкой и затянулся. Вот тебе и «отрезанное прошлое», вот
тебе и «ничего не связывает». А сама-то папина дочка. И эта история про научный
городок — тоже хороша. Хотя что в ней особенного? Этот
парень на третьем курсе, профессорский сынок, хиппи — ты еще ездил к нему летом
— рассказывал то же самое. Полсотни километров от Москвы, городок в лесу,
озеро, корты. Без октаэдра, но зато была школа с башней и телескопом, и военный
полигон в лесу, куда они ездили на велосипедах собирать гильзы, а если повезет,
и боевые патроны. Разумеется, сильный кружок по астрономии, который вел
молодой, только что из университета и уже младший научный сотрудник,
обаятельный бородач в роговых очках, такой Ален Гинзберг.
Он и подкупил-то нас, мальчишек, записями с рок-музыкой. Хард-рок и
астрофизика, путь в науку. Возился все свободное время, даже вызывал заниматься
на дом. А на самом деле был влюблен в мою сестру. Звонил, чтобы узнать, дома ли
она, выйдет ли гулять с собакой. Нет, нету, грубил ему
в трубку — она уехала на каникулы в Прагу. С собакой я. А когда выходил с нашей
Радой, здоровенной пугливой овчаркой, он все равно
стоял у подъезда. В Прагу? Рассеянно переспрашивал. Мы шли рядом. Прага… а слышал ли ты, друг мой, историю про Голема (у него на все были истории)? Нет, не слышал (мы
входили в лес, и я отпускал собаку). Он закуривал, отставал. Теперь его голос
долетал из-за спины, из темной зимней пустоты.
…А
потом он сбежал от своего хозяина. Вышел из-под контроля, тот просто забыл его
выключить. Как робот? Да, примерно. Считалось, что он спрятался от людей в доме
с одним окном и это окно в небо — что объяснимо, если вспомнить улицы Праги…
Собака
выскакивала из темноты, дышала и убегала во тьму снова. Мы шли. У каждого есть
своя планета, — неожиданно сказал он. — Орбита, которая определяет судьбу. И у
меня? — оборачивался я. Конечно. Ты… Меркурий! Меркурий? Я был разочарован. Да
ладно вам, ее даже на небе толком не видно. Зато это самая малоизученная
планета, обнадеживал он. И потом, что с того, что не видно, разве судьбу видно?
Нет, мямлил я. А означает это слово, друг мой, «движущийся рывками, подвижный».
Вот как твоя собака (он кивал в темноту, где рыскала в поисках неведомой цели
Рада). Вспомни хотя бы алхимиков с их ртутью (это было авансом, об алхимиках я
толком ничего не слыхивал). В то же время эта планета символизировала у древних
мысль, говорил он. Человеческий разум, сознание во времени. Как ртуть? Я
радовался собственной догадке и пугался ее. Молодец! — Соглашался он. Да, мысль
обладает теми же свойствами, все зависит от дозы. Мысли ведь могут свести с
ума, а могут… Он выбрасывал окурок и тот рассыпался в темноте искрами. И эта
низкая вечерняя орбита, всего один раз в месяц. «Тебе, нашедшему черепаху,
посвящаю день сей» (он, кажется, кого-то цитировал). А
какой? — Спрашивал я. Что? Ну, день. День? Какой был день тогда, ах да,
среда… И не забывай, что Меркурий — это проводник душ в мир мертвых. Туда и
обратно, только не оборачивайся. Вот ты — думал о смерти? Собака выгибалась на
снегу с мучительным оскалом. Конечно. И что? — Он настаивал. И ничего.
Ничего-ничего-ничего и так до тех пор, пока не станет совсем страшно. Страшно
чего? Этого «ничего». Он усмехался. И как ты его представляешь? Никак. Я его
просто чувствую, это холод и пустота внутри. Как этот лес? Нет, лес — это
совсем другое. А здесь… Но я не мог подобрать слова.
Мы снова шли, он снова что-то говорил. Я и теперь слышу его голос на свалке
моей памяти. Проводник душ в мир мертвых, я так и не спросил у тебя, какая
планета была твоей — ты умер через несколько лет, рак. Я узнал об этом
студентом, но что студент понимает в смерти? Ему было с
небольшим сорок, и он был мудр, как старец, но только
теперь, когда мне столько же, я начинаю понимать этот холод и пустоту
по-настоящему. Кружок по астрономии, «звезда на небе среди прочих»… Ничего не
имел бы против, если бы сестра вышла за него замуж. Но она вышла за другого и уехала жить в другую страну. А мы с мамой
остались. И учитель остался, мой бедный, бедный дядя Ваня. Как, между прочим,
назывался кружок?
Я
выпустил дым и выбросил окурок. Снова вдохнул свежий ночной воздух. Посмотрел
вниз. Нет, нельзя — хозяйка наверняка спит, разбужу. Однако ноги сами
перемахнули через подоконник, и я спустился.
Так
как этот кружок назывался?
Несколько
метров виноградника освещались фонарем так ярко, что тени облепляли каждую
впадину и комок земли. Это место напоминало сцену, а дальше свет обрывался, его
срезала тьма — густая и плотная, как занавес.
Я
медленно поднялся между лозами. Да, «Отроки во Вселенной» только вышли на
экраны, все бредили космосом. Но кто теперь остался на трубе? Мокрая от росы,
земля была мягкой и липкой. Я остановился, обернулся. Упал, пропала, остальные
разъехались. И? Друзья моей юности, и? Нет, нет и нет. Одинокий дом стоял внизу,
облепленный тьмой, и только одно окно, мое, светилось. Мне показалось, в окне
кто-то есть. Но кто? Ведь я был здесь. Странное, жутковатое ощущение, если
честно. Я чувствовал комья земли и как холод заползает под майку; и в то же
время меня не было. Я превратился в ничто, в глаз… А
потом? Сколько мне исполнилось тогда? На день рождения отец подарил часы. Наручные, на кожаном ремешке со светящимся в темноте
циферблатом. Я давно выпрашивал такие и страшно
обрадовался. Постой, подожди, сказал он. Переверни, видишь? «Слава
первопроходцам "Красной планеты" было выгравировано на крышке.
Было
тихо, и Саша решил, что еще совсем рано, и повернулся
на другой бок. Но спать не хотелось, он выспался.
Было
десять утра, в телефоне светилось новое сообщение. Фриш
писал, что может приехать завтра утром и что она не понравилась ему тоже,
«просто не хотел тебя расстраивать».
«Жду»,
— написал Саша.
Теперь,
после вчерашнего, когда Саша выспался, а солнце поднялось над холмом и ровно
заливало долину, «хозяйка Мозеля» выглядела не такой уж фурией. И он пожалел,
что поторопился с Фришем. Но делать было нечего,
ставки сделаны, ставок больше нет. Завтра он уедет. Да, верно.
По
склонам, освещенные косыми лучами, взбирались резко очерченные тенями полосы
виноградников, похожие на следы огромной гребенки. На той стороне реки между
тополей бесшумно двигалась машина. День занимался чистый и теплый.
Дверь
была напротив, и Саша проскользнул в ванную. Долго стоял под душем, пока
горячая вода не кончилась. С наслаждением облился холодной. Вышел. Вытерся.
Заново огляделся.
Эту
фотографию он заметил еще вчера, но в сумерках не стал рассматривать. Над
полкой с флаконами, в простой деревянной рамке, она изображала две фигурки в
ярких комбинезонах. Лиц не разобрать, глаза закрывали черные очки. Они стояли
на склоне, упершись палками в снег. След уходил цепочкой вниз и терялся в
тумане, который тянулся до горизонта. Над туманом темнело синее акриловое небо,
и Саша с изумлением понял, что это не туман, а облака. Что снимок сделан в
горах.
—
Доброе утро! — сказал Саша в пустоту.
Ему
никто не ответил и он медленно спустился в гостиную.
Залитая солнцем, комната выглядела совсем не так безысходно, как вечером.
Свежие деревянные стены светились матовым смоляным сиянием. За окном, за рекой,
зеленел склон. Пахло кофе и деревянной стружкой. Хозяйки не было.
Не
в силах оторвать взгляда от реки и зеленого склона, так тщательно и аккуратно
расчерченного лозами, Саша машинально позавтракал. Он уже допивал вторую чашку,
когда на улице хлопнула дверь, и через минуту невидимая рука повернула ключ в
прихожей.
—
Доброе утро, — услышал Саша голос хозяйки.
Оказывается,
она ездила в город за продуктами.
Через
полчаса ее маленький фольксваген, пропетляв по
виноградникам, вышел на большую дорогу.
—
Один раз это надо увидеть, — она рассказывала про городской праздник. — Хотите?
—
Хочу.
Машина
плавно вписалась в поворот, внизу блеснула река. Свежий воздух ворвался в
кабину.
—
Кохэм, — показала она в окно.
Она
нажала кнопку, и в проигрывателе заиграла музыка.
—
Если не нравится, можно выключить.
—
Нравится, — ответил Саша.
Его
больше не задевала ее предупредительность.
—
А что за музыка?
Похожую
играли в Москве, рядом с его метро — ряженые, в коже и перьях, индейцы.
—
Это Перу, — ответила она.
Она
протянула Саше коробку.
—
Любите Южную Америку?
Саша
повертел пластинку.
—
Я? — она отвела глаза от дороги. — Да.
Машина
обогнула холм. На том берегу вырос замок, похожий на
старый гриб-переросток.
—
Добро пожаловать в наш райцентр.
Сквозь
прозрачный утренний воздух городок в долине казался настолько близким, что
стоит протянуть руку — и можно потрогать и эти вывески над витринами, и
занавески на окнах, и цветы.
—
Красиво… — ответил он.
Пропетляв
по переулкам, машина спустилась на набережную. Поехали вдоль реки, окруженные
толпами туристов, гуляющих по обеим сторонам дороги. Мест на парковке не было,
снова вернулись в переулки. Только наверху у часовни, где начинались
виноградники, можно было оставить машину.
—
А Южная Америка? — Саша вспомнил разговор в машине. — Почему?
Они
проталкивались сквозь толпу в чепцы и ленты наряженных девушек, которые парами
стояли вдоль улицы. В руках они держали глиняные кувшины.
—
Я поднимаюсь там, — обернулась она.
—
Поднимаетесь?
Саша
извинился, но рыжий немец в жилетке и гетрах, которого он задел, не заметил и
не ответил. Группа трубачей над чем-то весело смеялась. Девушки в чепцах
засмеялись тоже, а одна, уперев руки в бока и приподняв черную юбку, выставила
из-под нижней юбки ногу в черной лакированной туфельке. Она сделала несколько
танцевальных па.
Саша
поискал глазами свою хозяйку, но она затерялась в пестрой толпе. Тогда он пошел
наугад, проталкиваясь между туристами и ряжеными. Его взгляд выхватывал то усы
пожарного, то волынку и меховой ментик. То собственное нелепое отражение в
начищенной до блеска валторне — на спине того, за кем он с досадой плелся.
—
Я вас потеряла! — услышал он.
—
Я вас тоже.
Она
вышла из толпы с бокалом.
—
Это вам.
Она
улыбалась.
—
Спасибо.
Ледяное
мозельское, он выпил.
—
Давайте где-нибудь сядем, — предложил Саша. — Невозможно, такая давка. И жарко.
—
Но мне нравится, — добавил он.
—
Давайте.
В
этот момент заиграл духовой оркестр, и трактор с цветами медленно тронулся.
Девушки в чепцах и трубачи, и волынщики — стали встраиваться в процессию. Защелкали
фотокамеры, взрослые принялись поднимать детей на закорки.
—
Сюда, давайте, — она позвала его.
—
А мы здесь увидим?
—
Да.
Действительно,
кварталом выше тянулась еще одна улица. Людей здесь тоже было много, но они не
толпились, как внизу, а сидели за столиками в кафе или стояли вдоль стен.
—
Здесь есть свободный столик, — позвала она сверху. — Поднимайтесь. Отсюда будет
хорошо видно.
—
Вы сказали «поднимаюсь», — вернулся к разговору Саша.
Он
вспомнил фотографию в ванной.
—
Вы… альпинист? Альпинистка?
—
Нет.
—
И что… и как… — Саша не знал, что сказать.
—
Андинистка, — ответила она. — Я поднимаюсь в Андах.
…Шли
мушкетеры в голубых плащах с крестами, с толстыми и розовыми, совсем
немушкетерскими лицами. Ехала повозка с гигантской фигурой повара, чей колпак
возвышался над процессией, а в переднике была проделана дверца, из которой
живые поварята разбрасывали леденцы и конфеты.
—
…Покоряю? — переспрашивала она. — Нет, это не то слово.
Она
задумывалась, ее лицо больше не было растерянным и виноватым. Саша словно
заново видел и эти высокие скулы, и выпукло очерченный подбородок. Неровную
складку полных губ, как будто она вот-вот заплачет или засмеется. Он жалел, что
поторопился, что завтра уедет. Кстати, надо как-то сказать ей об этом.
—
А как… — начал Саша.
Он
не знал, что спросить, и слушал, как под окнами стучали барабаны цирковых. Они снова отвлекались. Циркачи держали на плечах
перекладину, на которой осторожно делал перевороты акробат в зеленом трико.
Она
рассказала, что первый раз поднялась еще в Союзе, на Камчатке — с отцом. Потом,
когда переехала, начала с Европы. Чехия, Италия. Потом Исландия, Новая
Зеландия. И вот Анды.
—
Первое время Марк ходил со мной, но горная болезнь… Знаете, у каждого
человека свой барьер. И он отказался. Выше давай сама, сказал он. И вот я сама.
Поднималась
в Андах каждый год, иногда два раза, если позволяла работа (она была инженером-айтишником). Индейцы — проводники, друзья. Из
какой-то забытой деревни, откуда они уходили дальше. Говорила, что это ее народ
и ее люди, что там она чувствует себя дома; о какой-то феноменальной энергетике
тех мест, от которой у человека… и т.д.
Официант
принес вино и тарелки, и Саша почувствовал, как проголодался. Кусок отварного
мяса в горчичном соусе — он проглотил его, кивая ей, пока она рассказывала.
Потом на улице грохнуло, люди снова прильнули к окнам. Пушка, которую выкатили
на площадь, стояла, задрав ствол. Из жерла шел дым. В железных панцирях и
шлемах, «канониры» выстроились полукругом. В руках они держали толстые короткие
мушкеты. Когда Саша отвернулся, на улице снова бабахнуло. Процессия двинулась
сквозь дым дальше.
—
Вы сказали «покорять»…
Она
посмотрела на Сашу.
—
Но горы — это не спорт. Горы не покоряют, горы…
Она
еще раз, теперь с сомнением, посмотрела на Сашу.
—
Горам поклоняются, — закончила она.
Ей
стало неловко и даже стыдно рассказывать постороннему человеку то, что было
самым важным. Ни вчера, ни сейчас она не чувствовала своим этого типа с его
вечно язвительной усмешкой, этого писателя «или-кто-он-там»,
который снисходительно слушал то, что она мало кому рассказывала вообще. Эта
усмешка, которую, как она считала, она слышит, обижала ее. И, чтобы заставить
его слушать всерьез, она говорила резким тоном.
Она
дотронулась до шнурка, который висел у нее на шее.
—
Когда умер отец, я уехала, но я была мертвой. А горы вернули меня к жизни. Там
я поверила, что все сделала правильно.
—
Да, это ключевой вопрос, — откликнулся Саша.
Она
с досадой посмотрела в окно.
«Что
он знает об этом?»
—
Но главное даже не это, — подумав, сказал она.
И
тут же, не дожидаясь вопроса, ответила:
—
А доверие.
—
Доверие?
—
Все это пустые слова, — она снова почувствовала себя нелепой, — особенно для
писателя.
Саша
взял ее за руку.
—
Дальше. Пожалуйста.
Она
тупо, без выражения посмотрела на их сплетенные пальцы.
—
Нужно доверять человеку, с которым ты поднимаешься, — сказала она. — Как себе.
Они
помолчали.
—
Без этого вы, может, и поднимитесь в горы, — она хотела закончить разговор. —
Но ничего в них не поймете.
По
улице, окруженный толпой, ехал грузовичок. В кузове несколько человек, одетых,
как Чарли Чаплин, раскачивались на качелях. Они размахивали котелками в такт
музыке, а тросточками стучали по подошвам.
«Доверие,
доверие… Где взять его?» — тоскливо думал Саша. «И
какие смешные слова: «пачамама», «коско»,
«кечуа». Светлая и темная сторона мира…
Он
поискал глазами, куда записать то, что пришло ему в голову, но с улицы грянули
фанфары, и он отвлекся. Это была увитая цветами колесница. На нижней ступеньке
полулежали девушки в золотых декольтированных тогах, их лица покрывала золотая
краска. Дальше стояли корзины с цветами, а выше на помосте под живой пальмой —
королева праздника. Рослая белокурая девушка с выпяченной грудью была увенчана
золотой короной. Шлейф ее платья держали две другие, склоненные на одно колено.
«Королева» неподвижно улыбалась, обнажив крупные блестящие зубы. Она старалась
стоять неподвижно, но от толчков колесницы ее румяные полные щеки и ткань на
груди подрагивали, а вино в бокале, который она держала, расплескивалось.
Следом за колесницей шли девушки с кувшинами, которых Саша видел на газоне
перед началом. Они подбегали к тем, кто протягивал из толпы пустой бокал, и
наполняли его. «Самая красивая девушка Кохэма» было
написано на борту повозки.
…Когда
они расплатились и вышли на улицу, в городе наступил вечер. По дороге домой он
признался, что у него образовались в Кельне дела и завтра он уезжает. Она
пожала плечами: надо так надо.
—
Я отвезу вас.
Саша
рассказал про Фриша, что тот приедет. Она снова
пожала плечами.
—
Это ваше решение.
Саша
почувствовал досаду, он окончательно понял, что поторопился, что ему не хочется
уезжать, что ему хорошо и интересно с ней и что, если бы она попросила его
остаться, он бы тотчас отменил Фриша. Но она не
попросила, ставки были сделаны. И на следующий день он действительно уехал.
Вот
и все, больше мы никогда не увидимся. И папина дочка, и городок под Москвой, и
Карлов мост, и Амстердам. И горы. Почему всю жизнь бежит человек? Что гонит
его? Что он ищет, чего нет рядом? Оттого ли, что судьба сложилась так, а могла
иначе? И можно переиграть ее? А если нет, то где ошибка? И было ли это ошибкой,
а не судьбой… Как разобраться, как освободиться от
этого? Убежать от прошлого с его пустой больничной койкой и убитыми простынями.
Оттого, что он умер, а все слезы давно выплаканы, и она тупо идет по Ленинскому
проспекту, не разбирая дороги. Вот и все, повторяет она, отца больше нет,
больше меня ничего не держит. Ты свободна. Но все эти годы, перелетая с
материка на материк, она смотрит на мир его глазами. Показывает ему то, что он
так и не увидел. Этот бесконечный внутренний монолог, индейцы сразу
почувствовали. Гринга бланка… Но
об этом Саша, этот несчастный невротик, ничего не узнает тоже. Ну так что ж? Жизнь состоит из обрывков, чей сюжет редко
складывается в картину. Ей скучно разжевывать свои замыслы. Сами, сами, как
будто твердит она, и движется дальше по своей загадочной спирали, только
запутывая следы ложными сюжетами, только отвлекая вставками и ссылками, которые
все равно ничего не значат и никуда не ведут. Что с ними делать? Что они
значат, хотя бы вот это? Гринга бланка… По дороге в Перу ты застряла во Франкфурте, начались
снегопады. С этой пожилой фрау вы смотрели телевизор, буквально на одном
диване. И вот, глядя сухими глазами в экран, где идут новости и снова стреляют,
эта фрау вдруг заявляет: что они делают, они обречены, они не помнят уроков
войны. Она произносит эту фразу отчетливо, не отворачивая лица от экрана:
никуда и никому. И продолжает смотреть, теребя короткую седую косичку. Сори?
Переспрашиваешь ты из вежливости. Я вас не понимаю, сори. Мой Эмиль, — говорит
старуха, — погиб на Восточном фронте (сначала это звучит для тебя без видимой
связи). Они бомбили (тут она называет город) — и его сбили. Как вы сказали? Ты
не веришь ушам. Какой город? Фрау повторяет, а ты… Или?
Ты и сама не знаешь, как быть, ты раздавлена и молчишь. Этого не может быть,
говоришь себе. Вот так, в аэропорту, на диване перед телевизором — и город в
Украине, о котором говорит эта старуха. Где родилась твоя мать и где под
бомбами погибла вся ее семья. Но ты, повторяю, молчишь. А потом объявляют
посадку, и все замирают, вслушиваются. Да и что с того? Мир давно превратился в
муравейник, в котором совпадения перестали иметь отдельный смысл, теперь они просто
совпадения, фрагменты хаоса. Потому что в этой истории больше нет виноватых,
говорит она себе уже в самолете. Забудь. Или нет, сначала расскажи знакомому
раввину, пусть он растолкует (в подобных затруднениях она всегда обращалась к
раввину). Потому что прошлое все равно настигнет тебя, добавлю я за раввина —
сколько ни убегай от него. Фрау перед телевизором или ситцевое платье, не
важно. Чертов Октаэдр этот. Но об этом она ничего не узнает тоже. Там, в горах,
через несколько дней — ее не станет. Неизвестно, несчастный случай, это же
горы. Придумай что-нибудь сам, ты же писатель. Снежная лавина или обрезанные
веревки. Человек — автор романа о самом себе, так что давай по порядку. Значит,
старуха. Будем считать, что в их встрече был заложен какой-то смысл. Потом
восхождение, пусть оно пройдет успешно, дай ей покорить эту вершину. Пусть они
вернутся в базовый лагерь, а оттуда на лошадях в долину. Да, все случится уже
там, на подступах к деревне. Дым, это горит хижина на отшибе, откуда они,
собственно, и выдвинулись всего за несколько дней до этого. Она прекрасно
помнит хозяйку и ее детей, и люльку из куска жестяной бочки. И вот эта хижина
полыхает, эвкалипт горит быстро. Мать, стало быть, в поле, а это бежит старшая,
девочка. А мальчик или в люльке, или с матерью в поле. И пока индейцы кричат и
размахивают руками, чтобы все это выяснить, пока девочка визжит и плачет и
ничего не может сказать толком, она входит в огонь и выносит этого мальчика и
кладет к рюкзакам. Кошка! — кричит девочка. — Там еще наша кошка. Стой! это
приходит в себя Мануэль. Куда? Но эта гринга бланка, она же сумасшедшая. И не забывайте про
адреналин, после восхождения альпинист еще некоторое время не чувствует страха…
Ну
как? Не очень?
Смерть
и вообще никуда не укладывается, она из другой оперы. Вадим? Он приехал только
через год, привез священника. И знаешь, что он там обнаружил? Памятный знак.
Безымянный камень, они просто прикрутили к нему ее старые кошки. Кошка и кошки,
смешное совпадение, правда? Хотя на их языке это звучит по-разному. Так вот я и
спрашиваю, какая связь? Ленинский проспект и Мозель, Прага, Анды. Кошки.
Старуха эта. Саша. Я не писатель и не индеец, я не вижу логики и не чувствую
энергию. Я вижу только оборванные веревки. В какой момент жизнь превращается в
сказку, рассказанную идиотом? Где в нашем
подмосковном городке были Анды? Кем они были тебе предписаны? Ведь должен быть
поворотный пункт, место принятия решения, иначе смысла вообще нет. Но как
узнать об этом?
Саметь
Саша
вернулся из деревни и уехал на несколько дней в Германию, и снова вернулся.
Теперь, когда он был свободен от того, чтобы писать или обдумывать то, что
пишешь, он втянулся в семейный быт с его размеренным «в-школу-на-теннис-и-рисование»,
в поликлинику и на английский. Он хотел забыть то, что еще недавно занимало его
мысли, и скоро действительно почти перестал думать о неудачной работе, о
нелепом приключении с Леной — вообще обо всем, что связано с внешним миром,
куда теперь он старался совершать только короткие вылазки. Вот только зима, она
все не кончалась, она тянулась как хобот, одинаково темный и душный, и уже
через две недели после Германии (где на окнах давно стояли горшки с геранью) он
почувствовал, что нужно ненадолго переменить жизнь, чтобы пережить этот,
казавшийся бесконечным, короткий и самый страшный остаток тьмы. А там и весна,
и все само собой как-то образумится, думал Саша. Лишь бы не видеть этих синих
тоскливых сумерек, где зажигаются окна. Только бы исчез желтый фонарь, в лучах
которого быстро летит снег, как будто весна и лето промелькнули, а он не
заметил, и вот зима взялась за них по новой. Но куда
уехать? И он звонил Юре.
Юра
ехал по делам в Ростов, и Саша с радостью соглашался. В Ростов так в Ростов,
конечно. А там недалеко до Ярославля. Ты как, не против?
— спрашивал он Юру. Соборы, Волга. Зимой красиво. А на обратном пути заедем в
Тутаев, там фрески.
Юра
был не против, и через два
дня выехали. Машина проползла по Москве, они с трудом выбрались в область, и
только за Королёвым Саша облегченно расстегнул куртку. Радиостанции с их разнообразно
пустыми новостями исчезли из эфира, вокруг лежали пустые белые поля, а лес
темнел; в стекло летел снежок. Дорога то плавно поднималась на холмы, то
опадала, и время, раздерганное городом на часы и минуты, возвращалось в свое
русло.
Засветло
они въехали в Ростов. На остановке Юра передавал какому-то типу папку с
документами, и было слышно в окно, как тяжело ухает колокол. Теперь они были
свободны, но Саша вдруг обнаружил, что не взял паспорт. Я забыл документы, —
сказал он упавшим голосом, — я без паспорта. А ты? Юра секунду думал, потом
мрачно качал головой: «Я тоже». Так, не начавшись, поездка срывалась, Москва не
отпускала.
Из-за
такой глупости, из-за глупой мелочи… Почему ты-то? —
набрасывался Саша. Юра молча прижимал машину к
обочине. Обратно? Разворачиваемся? — спокойно спрашивал он. Саша качал головой.
Уверен? А как же гостиница? Без паспорта? Поехали, как-нибудь устроится, упрямо
отвечал Саша.
Как
только решение было принято, Саша успокаивался, теперь он даже насвистывал.
Неизвестность, на которую они обрекали себя, почему-то казалась ему надежнее.
Они въехали в пригород, в воздухе запахло химией. Выбрали в интернете первую
гостиницу, это был дебаркадер на набережной. Повинуясь указаниям бесстрастного
женского голоса, пропетляли по заснеженному городу, обогнули парк, где полыхал
костер, и, с треском ломая лед на дороге, спустились на нижнюю набережную. Вы у
цели, сообщил голос.
Я
вас поняла, — улыбнулась щуплая девушка за стойкой. — Мне надо спросить у
старшего менеджера. Она снимала трубку, и лицо ее принимало строгое школьное
выражение. Нет, у них ничего нет, только права и кредитки. Нет, на одну ночь.
Хорошо, понятно. И, вскинув белесые ресницы, тем же деланно вежливым тоном: к
сожалению, ничего для вас сделать не можем, таковы
правила, приносим свои извинения.
На
улице Саша растерянно закуривал. Смотрели на Волгу, белевшую в сумерках за
деревьями, всю в черных рыбацких точках. Молчали, обескураженные ее
торжественным безразличием и к паспортам, и к рыбакам, и вообще к людской
жизни.
Две
следующие гостиницы отвечали тем же.
Снова
сигарета, снова пар изо рта.
Через
четыре часа будем дома, — напоминал Юра. Но Саша не хотел. Вот, еще одна, —
говорил он. — Последняя.
Поехали.
Там-то,
в «Юбилейной», отделанной с провинциальным шиком в стекло
и мрамор, все неожиданно складывалось — так, как они уже не надеялись. Полная
женщина за стойкой вздыхала, кивала. Они оформлялись — Юра по правам, а Саше
поверили на слово (он помнил свои паспортные данные). Завтра утром придет скан,
у вас будет распечатка, — обещал он. Ну что с вами поделаешь, та поправляла
светлое, похожее на больничный халат, платье. Не выгонять же, ночь на дворе.
Вечно, москвичи, с вами…
Они
расплачивались и шли за фонтан, где лифты.
Первый
барьер пройден, — говорил Саша. Какой барьер? — пожимал плечами Юра.
По
стеклянной стене фонтана беззвучно стекала вода.
Огонь
в парке, который Саша принял за костер, был вечным огнем. За обелиском тянулась
аллея, а дальше в темноте матово мерцали закомары большого храма. Храм был
закрыт. Через овраг светился большой купол, похожий на противовоздушный шар, но
и эта церковь уже закрылась; одиноко белела беседка.
Они
выходили на верхнюю набережную. Теперь вместо Волги чернела пустота,
обозначенная сверху парой ледяных звездочек-точек, а внизу огоньками моста. Но
странно, эта черная пустота выглядела не такой безысходной, как большое
заснеженное поле с рыбаками, какой их встретила Волга всего два часа назад.
Надо
бы в магазин, — вспоминал Юра. Тут же подворачивался и продовольственный. В тепле
Сашины очки запотевали. А потом он присвистывал. Смотри! — оборачивался к Юре.
Это были витрины, по-старому украшенные пирамидами из консервных банок и
шеренгами бутылок с маслом и лимонадами. Зеркальные витрины удваивали все это
бакалейное богатство, и Саша с удивлением разглядывал обертки: «Коровка»,
«Раковая шейка», «Театральные»…
Я
думал, их давно не выпускают, — говорил Юра.
Торговали
в магазине тоже по-старому, сперва требовалось назвать
продавщице товар, потом она что-то чиркала карандашным огрызком на газетной
бумажке. С этим клочком следовало пройти к кассе, оттуда, оплатив товар,
вернуться с чеком. Там-то и случился инцидент. Хотя? Просто вдребезги пьяный
тип, он пытался сосчитать на ладони деньги, то и дело
роняя мелочь — и Саша, не вытерпев, протянул свой клочок в кассу первым. Тип
очнулся, словно только и ждал этого. Чо, мля? — захрипел он. — Ты, мля, чо?
Ты куда, мля?
Но
Саша уже получил чек и спешил обратно.
Саша
ждал продавщицу, делая вид, что не имеет отношения к пьяным выкрикам. Не, мля! Чо!
Ты! — все громче доносилось из соседнего зала. Его сдерживали собутыльники,
такие же ханыги, но тип ярился только больше. Дело
шло на секунды, но звать продавщицу означало звать на помощь. А Юра к тому
времени все купил и вышел курить на улицу.
Наконец
дверь в подсобку стукнула, и за стойкой объявилась девушка. У кассы между тем
продолжались толкотня и сопение; наконец тип вырвался; раздались его быстрые
неуверенные шаги, и в ту же секунду очнулась треклятая продавщица. Саша схватил
воду и пошел к выходу. В спину ему понеслось матерное.
Саша почувствовал, как приливает кровь. Он пугался собственной ярости, что
сейчас она заставит его сделать непоправимое. Только не оборачивайся, — говорил
он, сжимая бутылку. — Не смотри назад. Уходи скорее.
…Юра
курил на улице, и Саша, подхватив его под локоть, увлек за угол. Не любят в
народе писателя, — усмехался Юра. Машина трогалась. В ту же секунду в зеркало
заднего вида вваливались пьяные. Троица беззвучно кривлялась
в зеркале, пока машина не выехала на площадь. Сделав круг, они спускались к
гостинице и парковались перед входом.
Только
поднявшись в номер, только под струями душа эти удушающие, слепые приступы
ярости стихали. Саша представлял потасовку среди стеклянных витрин, крики и
осколки и местную милицию, которая вряд ли отнесется с пониманием к двум
столичным да еще без документов. И ночь в отделении, и так далее… Второе препятствие пройдено, говорил он себе, обхватив
огромную, как в детстве, гостиничную подушку и безмятежно засыпая. То, что
других машин с московскими номерами перед гостиницей не было
и вычислить их ничего не стоило, не приходило ему в голову.
На
следующий день они решили, как и собирались, заехать в Тутаев, и теперь, перед
выездом, Саша попросил карту. Зачем? Юра рылся в бардачке. Есть навигатор. Но
Саша хотел представлять, куда они едут. Наконец атлас отыскался. Он раскрыл его
и стал изучать область. Он искал в Костромской,
где никакого Тутаева не было, а были Петрилово,
Векша, Сосенки… Саша переворачивал страничку атласа. Шуньга, Тетеринское, Саметь.
Саметь?
Саша перечитал название и даже повторил вслух, словно пробуя на язык. Какое
знакомое слово. Он посмотрел на Юру, который уткнулся в
навигатор. Снова на карту. Под Костромой, а вот и Волга. Саметь,
Саметь…
Маршрут
построен, объявил навигатор.
Ну
что, едем? — повернулся Юра. — Что случилось?
Саша
не ответил, он снял шапку и прижал к уху трубку. Только бы она услышала звонок.
Только бы она подошла к телефону. Алло? Алло! Да, привет. Нет, еще в Ярославле.
Слушай! Вот какое дело. Мы тут… И он рассказал матери,
что нашел на карте.
Да,
это она, — ответила та. — Нет, это должно быть рядом. Вы хотите туда поехать?
(Саша кивнул — да). Но там никого не осталось… — тем же рассеянным голосом
ответила она. — Перезвони оттуда, ладно? Да, конечно. Слушай, — сказал он Юре,
повесив трубку. — Судьба или случай? Саметь,
семьдесят километров. Я расскажу по дороге.
Саметь
было село на Волге, откуда происходил родом Сашин прадед и вся семья по
материнской линии. Все, что он знал о нем, он знал от матери, у которой была
его старая фотография и рулон миллиметровки с вычерченной родословной. А та
знала от своих теток, его дочерей, которых она раньше регулярно навещала на
Волге. Это было в конце 70-х, когда Саша учился в школе. Иногда мать брала его
с собой — туда, где доживали свой век эти, как ему казалось, злые старухи с
холодным и цепким взглядом, их родственницы. Шуя, Кинешма, Плес. Одинаково
унылые, с крышами, крашенными суриком, и заросшими
лопухами заборами, городки — с одной улицей, которая тянулась вдоль стоячей,
похожей на вытянутое озеро, Волги. Да, особенно Плес. Ему было скучно, через
два дня все овраги излазаны, а велосипед сломан. А мать, наоборот, наслаждалась
тишиной и разговорами. И сейчас Саша жалел, что не слушал эти разговоры. Потом,
когда старух не стало, а дом продали, история забылась, Саша к ней больше не
возвращался, а мать не напоминала. Все, что Саша знал, что прадед, отец этих
пятерых или шестерых (он всегда путал) старух, был священник и что перед самой
войной его забрали в ЧК, где он сгинул. Ничего, кроме фотографии, которая
стояла у матери на комоде, от него не осталось, даже могилы. И названия села,
которое иногда всплывало в разговорах, когда к ним приезжали родственники из Таллина, тоже каким-то боком связанные с тем невысоким
коренастым человеком в рясе, который годами упрямо смотрел мимо Саши с желтой
фотографии — как будто разглядывал что-то за спиной и у фотографа, и у своих
нерадивых потомков. И вдруг эта Саметь, вот она.
Всего семьдесят километров. Судьба? Случай?
Все
это Саша рассказал по дороге в Кострому. Он говорил возбужденно, даже с
восторгом, чтобы не чувствовать сердце, которое замирало от мысли, что, не
разверни он утром атлас, все сложилось бы по-другому.
Хотя
что сложилось? Они просто едут.
Юра
слушал, хотя и делал вид, что недоволен тем, что Саша меняет маршрут, втягивает
в авантюру. Но из таких историй чаще всего и складывались их совместные
вылазки, взять хотя бы львовскую колокольню в мертвой деревне или могилу
художника Сороки. Юра знал это и соглашался, только для виду недовольно
отмалчиваясь.
Я
помню только Плес, продолжал Саша. Теток этих, старух — постой, как их звали?
Нину и Аню, поповских дочек. Нина всю жизнь прожила при Ане приживалкой и
осталась бездетной. Сухая, властная Аня, ее «вострое» лицо и белые как снег
волосы. А Нина, наоборот, была крупная и рыхлая, с детским лицом и высоким, не
по-женски выпуклым, умным лбом. Один глаз был у нее затянут мутной пленкой, и
Саша боялся смотреть в него. Их дом стоял на берегу. Двухэтажный, каменный. С умывальником
в сенях, куда бабка Нина водила его по темному коридору. Ее сухие тонкие
пальцы, как по-птичьи цепко они впивались в его руку — это он тоже помнил.
Резной, похожий на готический собор, буфет, и как в окнах проплывали корабли.
Представляешь? — Говорил он Юре. — Сидишь за столом, а мимо чашки плывет
теплоход.
Юра
чувствовал, что этими рассказами Саша уговаривает его. Уговаривает и
оправдывается. А может быть, он просто пытался подготовить себя к тому, что их
ждало. А что их ждало?
Дорога
до Костромы была пустой, и машина неслась, подлетая на незаметных горках. День
начинался солнечный, снег искрился. Подпиравшие небо поля были утыканы черными
крышами избенок и свечек-колоколенок. А где-то за полями, внизу, пряталась
Волга.
Солнце
светило по-весеннему ярко, и ближе к полудню на дороге засверкали лужи. Теперь
небо стало нежно-голубого, как на итальянских фресках, цвета, все в трещинах от
печных дымков. На сугробах по сторонам дороги часто попадались грачи. Они
брезгливо отскакивали, если машина проносилась близко, и Саша зачем-то
разглядывал их в зеркало. Они напоминали ему ожившие и сбежавшие с вешалки
пиджаки и фраки.
Жирные
надменные птицы, — думал он.
Что
улыбаешься? — косился Юра.
Год
назад, когда вышла Сашина книга, он старался выглядеть такой же важной птицей.
Кого-то изображал из себя на радио, делал умное лицо по телевизору. Смотрел со
стороны, хорошо ли, важно ли выглядит, соответствует ли тому, кем его считают.
Но прошел год, и жизнь повернулась так, что теперь ему было смешным то, что еще
недавно он считал важным. Он — тот,
прежний — был сам себе смешон. Как это глупо и жалко, улыбался про себя Саша. И
как хорошо, что этого нет больше.
Ровно
в полдень они перемахнули через Волгу и поднялись в Кострому. Отраженные в
голубых лужах, знаменитые торговые ряды двоились, и опрокинутая каланча пожарки тоже. Сделав пару кругов по лужам, Юра нашел нужный
поворот. Но теперь, когда до Самети оставалось
двенадцать километров, Саша словно опомнился. Подожди, давай, что ли, кофе, —
предложил он. — Смотри какие кофейни. А? Ему вдруг
стало неловко, что вот так, с наскока, с московской наглостью и легкостью они
сейчас ввалятся, разбрызгивая лужи — и куда? в то, что он с детства считал
далекой жутковатой сказкой. Да бог с ним, с детством — ввалятся и дальше, в
прошлое, с которым связаны уже не он, но его мать, ее давно умершие тетки и
этот замученный священник, упрямо смотревший мимо Саши со старой фотографии. И
со всем этим надо будет что-то делать. Не матери или Юре, а ему, Саше, который
через двенадцать километров откроет ящик Пандоры, закрыть который будет вряд ли возможным, слишком много накопилось на дне
этого ящика. Судьба? Случай?
Кофейня
пустовала, девушки-официантки быстро обслужили их и теперь болтали, с
любопытством поглядывая из-за стойки. Чем тебе не невесты, подшучивал над Юрой,
который жил один, Саша. Он просил еще кофе, чтобы получше
разглядеть ту, светленькую, и не думать, что ждет дальше. Ну, как тебе? —
спрашивал. Тот отмахивался: поехали. Но Саша все тянул время. Он снова стал
вспоминать. Он рассказал, как однажды, не усидев в сонном Плесе, упросил мать
отпустить его. В шесть утра старухи посадили его, школьника, на «Ракету»,
которая шла мимо Костромы в Ярославль. Там он купил билет на поезд и к вечеру
очутился дома, в подмосковном городке, где они жили. Отец на это время уезжал
тоже, и это была его тайная цель: один дома.
Да!
— неожиданно перебил Юра. Он изучающее посмотрел на
Сашу. Что? — спросил тот. Я помню, — сказал он так громко, что девушки за
стойкой обернулись. — Мы вместе ехали, — сказал уже тише. Как это? Саша не
понимал. На автобусе, — сказал Юра. Встретились в Москве на автобусной станции.
Я от отца возвращался, из больницы. А ты с поезда.
Этого
Саша не помнил, зато всплыла в памяти их пирушка, которую они устроили в пустой
квартире. Дюшес, коржики — значит действительно встретились.
Но этого уже не помнил Юра. Все это были вроде бы ничтожные, но ошеломительные
вещи. Как по-разному все-таки человек помнит, — сказал Саша. Не поехали, не
вспомнили бы, — ответил Юра. Они принялись высчитывать, в каком году это было.
Точно после Олимпиады, так? Значит, в пятом или шестом классе. Раньше мать вряд
ли отпустила. Хотя… И это снова казалось невероятным.
Чтобы в наше время ребенок в одиночку совершал такие поездки? Нет, невозможно.
Ну
что, эта? — кивал Юра. — Твоя? Саша оторопело смотрел на монастырскую стену и
купола на той стороне реки. Нет, что ты, это Ипатьевский.
Шутишь? Потом через несколько километров над заснеженным полем повисли другие
купола-луковки, и Юра снова вопросительно посмотрел на Сашу. Нет, не то — он
облегченно выдохнул. Какая-то Шуньга. Да и откуда ему знать?
Наконец
мелькнул указатель «Саметь», и Юра сбавил скорость.
Саша стал тянуть шею, но вокруг попадались только остовы заброшенных ферм и
складские ангары. Что-то высокое замаячило над крышами, но нет, это не церковь,
а водокачка. И они медленно, как оккупанты в оставленный город, въехали на пустую улицу.
Магазин,
заброшенный дом культуры с облупленными колоннами. Какой-то памятник в голубых
елках, и снова дома, обшитые ярким современным пластиком. Разворот и автобусная
остановка. День добрый, — сказал в открытое окно Юра. — А где тут церковь? Но
тетка только молча переложила сумку из руки в руку.
Простите, мы ищем церковь, где она? Это уже спросил Саша. Он впился глазами в
тетку, со стыдом надеясь, что сейчас она скажет: нет, нету.
Давно сломали. Но от неожиданности та просто долго соображала. Церковь! —
сказала она и поставила сумку на снег. Беспомощно огляделась, как-будто впервые видела свою деревню. Церковь? И махнула
варежкой: туда, там.
Они
проехали дальше, переваливаясь на ледяных ухабах. Здесь деревня кончалась,
дальше дорога по дуге уходила в огромное белое поле. А церковь стояла на краю
этого поля. Несколько минут они разглядывали ее, не решаясь выйти. Наконец Саша
вздохнул и дернул ручку. Всю дорогу он нарочно отвлекал себя рассказами, чтобы
не представлять, как эта церковь, его родовое, между прочим, гнездо, выглядит.
Он мысленно готовился к худшему. А теперь с изумлением смотрел на прекрасно
сохранившийся пятиглавый храм. Не только сама церковь с прижатыми одна к другой
главками, не только высокая и тонкая колокольня, но и ворота, и каменная
ограда, и угловая ротонда, и даже железный флюгер в форме ангела на этой
ротонде — все сохранилось, все было в хорошей форме.
Юра
снял шапку и перекрестился. Он подошел к воротам и толкнул калитку. Судя по
наметенному снегу, ни во двор, ни в саму церковь никто давно не заглядывал.
Утопая в сугробах, они обошли храм, но окна, куда они заглядывали, были
высокими и забраны решеткой.
Саша
вернулся к машине за сигаретами. Он вышел на насыпь и закурил. Дул холодный, но
уже по-весеннему порывистый, пахнувший талой водой ветер. Неба над полем было
так много, что Саша почувствовал себя по-сиротски одиноким и заброшенным. Зачем
они сюда приехали? Что ты хотел здесь найти? — с тоской спрашивал он. Связь, но
с чем? С кем? Ведь эти люди жили даже не в другой стране — на другой планете. И
связь с этой планетой казалась ему навсегда потерянной.
Церковь
стояла в снегу словно запертая сама в себе, и ключа к
ней у Саши не было. Она казалась отчужденной в это голубое небо, в этот ветер,
который играл обрывками веревок на колокольне. И чем отчетливее Саша понимал
это, тем холоднее становилось на душе. Нет, это не она — это ты заброшен, —
говорил он себе. Это ты никому не нужен. Ты сирота.
Он
бросил окурок и беспомощно осмотрелся. Он заметил Юру, который махал ему.
Тогда, увязая в снегу, он вернулся к церкви и вошел в ограду. Юра стоял среди
сугробов рядом с крестами. Это было кладбище. Смотри, — показал он. Саша,
придерживая шапку, подошел. Юра кое-как расчистил могильный камень, где в
овальном медальоне виднелась полустертая фотография —
пожилая женщина в темном платье. Уголки ее губ были скорбно опущены, и точно
так же книзу смотрели тяжелые, набрякшие края век. Но даже сквозь царапины был
виден цепкий, даже сверлящий взгляд. А лоб был большой и чистый.
Саша
нагнулся и смахнул снег с надписи. Она почти не читалась, но Саша и так понял,
что там написано. Фамилия священника, их фамилия. Даты, 1878–1941. Значит, она
пережила его совсем ненадолго. Матушка Екатерина. Бабушка его мамы. Сашина
прабабка.
Пока
Саша стоял над могилой, пока он искал внутри себя хоть какой-то отклик тому,
что видел, Юра где-то раздобыл лопату. Он сунул ее Саше, и тот принялся чистить
снег. Через пять минут ему стало жарко, и он скинул куртку, а потом шапку и
перчатки. Скоро от ворот к могиле протянулась широкая дорожка, а сама могила
была расчищена и внутри ограды, и вокруг. Саша сел на сугроб. Он натер на руках
мозоли, а спину ломило. Он с наслаждением ощущал эту усталость. Он хотел
работать еще, поскольку с каждым взмахом лопаты тоскливые мысли одна за другой
исчезли. Как будто с каждой лопатой он отбрасывал не снег, а эти мысли. Чтобы
это новое ощущение не исчезло, не оставило его, он решил расчистить всю церковь
и уже взялся за работу, когда Юра посигналил из машины. Не одеваясь, Саша
вернулся. Ну, что? Он был недоволен, что Юра отвлек его. Здравствуйте!
Незнакомый мужик в оранжевой куртке кивнул ему. Да, есть тут одна, —
рассказывал он Юре. — Бабка Геля. А где живет? Спрашивал Юра. «Оранжевый»
осекся и беспомощно, как та тетка на остановке, заозирался.
Потом потыкал сигареткой: там. А куда ей деться? — Он ухмылялся на вопрос, дома
ли сейчас эта бабка.
Все
это время Саша стоял без куртки и, не замечая холода, с наслаждением
затягивался дымом. А это Волга? — спросил он, глядя на белое поле. Волга там,
показал мужик. Вон за теми деревьями (далеко за полем виднелись тополя). А
справа — это море. Видишь дамбу? Это у нас море.
Бабка
Геля жила на краю деревни, как и положено древней старухе. Сквозь забор было
видно, что на дворе кто-то развешивает белье. Какой-то, судя по движениям,
подросток. Но это была не девчонка, а та самая бабка. Она стояла у крыльца с
бельевым тазом, во рту прищепка. Она так сердито посмотрела на непрошеных
гостей, что Саша сходу выложил: так и так, из Москвы, потомки священника,
который служил тут. Правнук. Вот, приехали, ищем. А это мой друг Юра. Та
отступила на крыльцо и поставила таз на лавку. От белья шел пар. Из Москвы? —
переспросила она. Да, подошел Юра. Нам сказали, вы можете помнить. Кто сказал?
Она сердито посмотрела. Да какой-то мужик. В оранжевой крутке, — добавил Саша.
В оранжевой! Та покачала головой. Не знаю такого. Ай! Она махнула рукой. Теперь
все кто в оранжевой, кто в желтой. Нешто в цирке
(голос у нее сделался резкий, похожий на окрик). Ты, что ли? Она кивнула на
Юру. Что? — спросил Саша. Священнику родственник? Это я! Саша даже обиделся.
Ну, чего встали? — Она не слушала. Заходите в дом, сейчас чаю. Голодные? Из
Москвы… (она изумленно бубнила под нос).
Так
неожиданно они встретили человека, который помнил и отца Сергия, и матушку
Екатерину, и вообще те последние предвоенные годы. Однако выспросить у бабы
Гели что-то конкретное никак не удавалось. Да и что она могла помнить, ведь
прошло столько. Отца-то Сергия? — Переспрашивала она, окая. — Конечно,
помню. Почтальонка письма принесет, нам роздаст,
мы и бегом (она тщательно разглаживала ладонями салфетку). Письмо отдадим,
а матушка Екатерина по конфете, нам и любо. И она снова разглаживала
салфетку, то сердито, то виновато поглядывая на Сашу. Потом она вспоминала о
какой-то Прасковье Малининой, и что у них был колхоз, и какие луга и хозяйства,
и коровы, «вымена» у которых «как бардянки»
(она показывала руками). А что такое «бардянки», она
не могла объяснить и снова недоуменно замолкала. А теперь все не свое, а
иностранное, сердилась она. А своего нет. Ой! спохватывалась
вдруг громко, да что это вы ничего не ели. Подвигала тарелки с колбасой и
конфетами. Саша брал и разворачивал «Коровку». Надо же, опять эта «Коровка», —
думал он.
В
натопленной избе его сморило. Он сидел, упершись локтями в клеенчатый стол, а
кулаками подпирал горящие щеки. Отца-то Сергия? Как-будто
спрашивала себя баба Геля. Конечно, а как же… Но по ее растерянному
взгляду было видно, что она больше ничего, кроме конфет, не может вспомнить. А
дом-то, дом, — спрашивал Саша. — Где они жили? Дом-то стоит, —
спохватывалась баба Геля. А где, где? Кто там живет-то? Она шамкала губами,
припоминая. Потом отмахивалась: не знаю. С дамбы как направо — первый дом ихний был. А Прасковья, та на
другом конце жила. Дом-то у нее и всегда простой был. Даже когда
она… (тут баба Геля многозначительно поднимала палец вверх) И всех-то она
привечала, и всем помогала, и приютит, и накормит… И
баба Геля снова начинала рассказывать об этой мифической Прасковье, как при ней
все было хорошо и как теперь все не то, все распродали, остались только эти в
оранжевых куртках, а кто эти, она не уточняла, и Саша чувствовал, что засыпает.
А как покрестили, церковь-то и закрылась,
услышал он. Так вы крещеная? Баба Геля? Конечно, — изумленно ответила
та. А кто вас крестил-то? Она снова не понимала Сашу. Как кто? Отец
Сергий… Она даже растерялась. А кто же (и снова разглаживала салфетку). Значит,
мой прадед! Саша обрадовался. Это же перед войной было? Перед ней, проклятой, —
соглашалась баба Геля. Но тогда же редко крестили, — заметил Юра. — Запрещено
было. Так меня тайком-то и крестили, обернулась она к Юре. Я тогда все болела,
болела. Скрючило меня тогда всю (она
прижала кулачки к плечам). Врачей-то мать обошла, а те «не знаем»
говорят. Уж и хоронить собрались, да отнесла мать к отцу Сергию. И что?
Саша от волнения отодвинул чашку. Найди Бога, врач сам найдется, сказал. Ну и покрестили меня. И что? — Снова нелепо повторил
Саша. А выздоровела я, что.
Найди
бога, врач сам найдется, повторял про себя Саша. Обычная фраза, на которую в
другой раз он не обратил бы внимания. Да. Но в той избе за тем столом, за тем
чаем, которым он угощался после того, как хорошо чистил снег, Саше хотелось
услышать в этих словах что-то особенное. К тому же это были единственные слова,
которые остались от прадеда, думал он. Они достались ему, баба Геля просто
передала их (Геля, Геля… Ангелина, что ли? — он соображал, как звучит ее полное
имя).
А
других свидетельств просто не существовало.
Он
полез за платком и обнаружил «Коровку», которую, значит, тайком рассовала по
карманам баба Геля. «А нам и любо», улыбался Саша, вспоминая ее слова. Они
выехали на площадь перед церковью, но который из этих домов — священника? Под
снегом избы выглядели одинаково; не заходить же в каждый. Да и что ты хочешь
там обнаружить? И Юра, еще раз перекрестившись, включил навигатор. Они
возвращались.
Они
ехали по пустой сельской дороге, распугивая грачей, которые нехотя взлетали и
тут же садились. Саша думал о том, что увидел и услышал, но общий знаменатель?
Он не мог подобрать его. Ему снова, как в самом начале, стало неловко. Он
вспомнил, что не крещен и что, наверное, не имеет права на все это. И тут же
ответил себе: какая глупость. Он завидовал Юре, который запросто, почти
машинально крестился, когда подходил к церкви. А Саша не мог этого сделать и
снова ощущал себя самозванцем. У него не имелось никакого отношения к
«церковному» или «божественному», если не считать юности, когда он ходил по
московским церквям и неловко крестил лоб на службах. Но зачем он ходил туда? Он
не помнил. И поэтому то, что случилось с ними сегодня, не складывалось в картину,
а висело в воздухе, как те оборванные веревки на колокольне.
Впереди,
сунув руки в карманы, шел по лужам мальчишка. Он то и дело останавливался,
чтобы разломать лед. На спине у него болтался школьный рюкзак. Привет! — Сказал
Саша в открытое окно. — Подвезти? Куда тебе? Мальчишка ничего не ответил, а молча дернул ручку и по-хозяйски забрался на сиденье. Они
тронулись, тот молча уставился в окно. Учишься? —
Спросил Юра. Не поворачивая головы, он коротко кивнул. А кем хочешь стать? Не
знаю, — так же коротко ответил он. Ну, какой-то предмет особенно нравится? —
Уточнил Саша. Не знаю, — дернул плечом мальчишка. А как зовут тебя, «не знаю»?
— Пошутил Юра. Ваня, — ответил тот. Они еще несколько минут ехали молча. А где
бы ты хотел жить? — спросил Саша и протянул ему «Коровку». Мальчик сунул
конфету в карман и ничего не ответил. Здесь? Или в Костроме? — Подсказал Саша.
Или в Москву поедешь? Ответ был тот же: не знаю. Ваня снова отвернулся в окно.
И тогда Саша спросил последнее, что пришло ему в голову: о чем ты мечтаешь?
Чего ты больше всего хочешь? Тот повернулся и улыбнулся беззубым ртом. Чтобы
лето, — быстро ответил он, — и на мопеде гонять… Здесь,
здесь! Стой! Он задергал ручку, и Юра остановился. Мальчишка, не прощаясь,
выскочил. Он быстрым шагом направился в обратную сторону, а потом спустился с
дороги и медленно пошел вдоль поля, как будто искал что-то или хотел спрятать.
…Через
три часа, когда перед Москвой уже начались первые пробки, Саша почувствовал
озноб. Они прибавили печку, но Сашу трясло, начинался жар. Как они доехали до
дома, как он поднялся и как его встретили, он не
помнил. Он пролежал с температурой полторы недели, потом еще неделю
отлеживался, а когда выздоровел, когда первый раз вышел с сыном на улицу — в
Москве наступила весна.