Из дневников 2005—2008 гг. Публикация, комментарии и подготовка текста Елены Макаровой
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2015
Мама, рожденная и выросшая в Баку, любила тепло.
После смерти Липкина она продлевала «лето жизни» в Иерусалиме.
С мая по август 2005—2006 гг. она жила на даче в Переделкине, при ней находилась Марина Красина1 , которая с 1999 года
заботилась о двух безбытных поэтах. Но Марина
работала в Доме Творчества, а мама и на время не желала оставаться одна. Ефим Бершин2
согласился Марину подменять. «Фима приходит часов в семь, это хорошо. … Марина
на дежурстве, Фима на крылечке. … Вчера Фима купил сладкие сухари, я налегла.
Это неправильно. Буду неукоснительно следовать твоим советам. Марине надо
готовить разное на двоих. Она этим раздражена. Так что
не очень-то я могу диктовать. Фима хочет фрукты. Действительно, он дает тысячу
рублей в неделю, а в доме — одна зимняя пища. Я от его вклада в хозяйство
отказывалась, но Фима настоял» (из маминых писем лета 2005 г.). В 2006-м я
приезжала на полтора месяца, так и «перезимовали» два лета. В 2007—2008 гг. на
даче поселилась Оля Клюкина. Она поняла простой и
очень сложный характер мамы и нашла способ помогать ей, не
мешая. При ней мама много писала.
Иерусалимские осени и зимы той поры тоже описаны в
мамином дневнике. В 2005—2006 году мы жили на улице Метудела,
напротив монастыря Креста. Весной мама любила сидеть на балконе в клубах
нежно-фиолетовой персидской сирени и наблюдать за стремительным летом
темно-синих птичек-колибри. В 2007-м мы сняли на соседней улице первый этаж двухэтажного
дома, чтобы маме не нужно было подниматься по лестнице. Мама болела часто,
бывала в больницах, к счастью, в Израиле дело ни разу не доходило до
реанимации, как случалось в Москве. После Переделкина
маму приходилось расхаживать. Это удавалось. Мы даже до Старого города
несколько раз дошли пешком. Мама не переносила быт, но любила вещи. На базаре в
Старом городе она торговалась за каждый шекель, как в Баку. За это ее уважали
продавцы. В один из наших походов уже «знакомый продавец» напоил нас кофе и
подарил ей бусы в придачу к уже купленным за бесценок.
Мама много писала, у нас был рабочий дом, не праздный.
2000 страниц писем мамы ко мне — тоже своего рода
дневник, но адресный. Этот мама определила как «Утраченные возможности», или
«Письма самой себе».
«… Видимо, живое с мертвым так срослось, что ни
света, ни тьмы, одни серые сумерки. Ты в них сидишь и пытаешься воспоминаниями
перепахать и переполоть все жизненное пространство». (28 августа 2006 г.)
Все же подлинными мамиными пахарями были стихи,
когда они исчезали, мама проваливалась в «никуда», где ей было неуютно, порой
просто страшно, а главное, в эти моменты она была уверена, что стихи к ней
больше не вернутся и жить не стоит. Но, видимо, незаписанные еще стихи (мама не
писала, она записывала) знали время и адрес прибытия, и пока они набирали силу
вдали от нее, мама заполняла паузы прозой.
Как персона дуальная, она верила и не верила в себя
в той же степени. По долготе и отчаянию неверие часто брало верх. «Как жаль,
что я абсолютно лишена иллюзий и самообмана. Нет и не может
быть у меня шансов остаться в русской поэзии, как нет никаких шансов России
стать подлинно демократическим государством». (8.2.2007)
Маму, как ребенка, нужно было хвалить, и хвалить
искренне, это приближало прилет ее стихов-птиц. Например, получив восторженное
письмо от такого почитателя, как Архиепископ Кентерберийский, который к тому же
перевел несколько маминых стихотворений на английский, мама распустила крылья.
Однако Архиепископ Кентерберийский не писал ей ежедневно.
Я искала для нее источники вдохновения в саду олив,
в византийской мозаике, в армянском подворье. И случалось чудо — стихи
слетались стаями, мама не успевала записывать, а порой, блаженно устав, даже
отмахиваться от них. В стихах божественное жизненное пространство легко
находило формулу, в воспоминаниях оно распадалось на фрагменты.
«Иерусалимские тетради» рождались в поездках на Кумраны, в Тимну и Галилею, в
прогулках по Ботаническому саду и оливковой роще.
За завтраком мама рассказывала сны, длинные, яркие,
она помнила все до мельчайших подробностей. Некоторые описаны в дневниках. Эти
видения-кочевники с их невероятной цветностью и абсурдной событийностью
разбивали шатры в ее стихах. «Разыгрался мой сон не на шутку, — / Я опять на
земле не живу…» Опять! Это наречие неслучайно. Сон и явь тесно переплелись в ее
жизни и литературе.
7
мая 2005
Сегодня довольно сумрачно. Но сквозь решетку окон
уже видны распустившиеся листья. Зазеленела лиственная часть природы. Я, как
всегда, одна. Одна, не считая крайне редких телефонных звонков. Только что
позвонила Ирина Ришина3 из города,
она ушла из музея Окуджавы и теперь не спешит в Переделкино.
Видимо, ей больно находиться неподалеку от музея, которому отдавала все силы.
Но, как она мне сказала по телефону, у нее хранится целый архив литературной
газеты, где она вела литературный отдел. Архив, как расшифрованный, так и
нерасшифрованный. […] Есть и материалы вообще не
напечатанные в Литературке, например, круглый стол,
посвященный приезду Берберовой. В «круглом столе» участвовал и Сахаров. Я не
могу забыть его голубых доверчивых глаз святого ребенка. Нас с ним познакомила
Лидия Корнеевна на похоронах Кости Богатырёва4 ,
которого убили в подъезде бутылкой. Сёма5 мне говорил, что Богатырёв был крайне невоздержан. Даже встречаясь с
Липкиным в булочной, уже сиделый Богатырёв
на всю булочную хулил советскую власть. Войнович на похоронах бесстрашно
сказал: «Богатырёва когда-то уже приговаривали к
смерти, но отпустили, а сейчас свой приговор привели в исполнение». Да, время
круто изменилось. И теперь убивают, но не за то и не так. Редко смотрю
телевизор. Население, измученное нынешней бедной и неопределенной жизнью, вновь
мечтает о Сталине. Дети-то не помнят, но старики явно им преподносят
искореженную память. Детство и юность почти всеми вспоминаются с
ностальгическим умилением — это беда. Единственное, что может быть оправдано в
народной памяти, — Отечественная война, и на ней играет правительство, ибо
ничего позитивного не может противопоставить, кроме Победы, на алтарь которой
пролито столько крови. Какое горе, если нация 60 лет может гордиться лишь
пролитой кровью. Послезавтра — День Победы.
Вчера работник музея Чуковского Володя Спектор свез меня на могилу Сёмы. Спасибо Володе, он даже
нарциссы купил на станции Переделкино. А я-то
переживала — без цветочка поеду. Как всегда, перекрестилась, поцеловала трижды
холодный гранит, посидела на лавочке и покурила. Когда я бываю возле его
памятника, где за немалые деньги приготовила место для себя, ни о чем не
скорблю, будто мы уже рядом. Скорблю дома. Трудно мне без Сёмы, а Леночка
далеко. Но звонит. Сейчас она в Терезине, где
послезавтра откроет выставку художника Беди Майера.
Мне бы, если по-хорошему подумать, надо бы продать квартиру и навсегда уехать к
Лене в Иерусалим. Но как оставить могилу? И как оставить землю, которую люблю?
Как бросить все дела, связанные с выходами моей и Сёминой книги? Может быть,
Липкин еще нужен совсем уж сморщенному кругу читателей. Я-то уж и при жизни
явно никому не нужна, все меня уже при моей стариковской жизни забыли. Никто не
приходит и не приезжает. И почему Шопенгауэр так настойчиво говорил и
доказывал, что творящему необходимо одиночество?
Наверное, только Богу оно попервости было необходимо,
а потом и Сын понадобился, чтоб пострадать за человечество. А может быть,
абсолютно самодостаточному интеллектуальному человеку
тоже нужно одиночество? Но ведь не такому неподвижному существу, как я. А может
быть, декларируя одиночество, Шопенгауэр таким образом
себя утешал, ведь дела у него пошли хорошо только после смерти. В русской
литературе, да и в философии, по-моему, не бывало таких,
лишь посмертно признанных.
Вчера на ночь начала читать «Новый мир» № 4. Начала
с критики — с обзоров и «книжных полок». В статье Ермолина о Сапгире6 меня удивила сноска, где автор
статьи как бы сокрушается, что в основном русские поэты — евреи, и куда, мол,
подевался почвенный источник? Но ведь есть — Чухонцев7 .
Он не из плеяды «деревенщиков», коих ностальгически поминает в своей сноске
Ермолин. В нынешней жизни деревенщики перевелись, ибо сама деревня как бы
перевелась. Советская власть не боялась деревенщиков, они писали о том, чего
уже не было, в сущности, и значит — не опасны, некому восставать! Мотивы о
еврействе то тут, то там появляются и в цитатах «книжной полки», типа: Пушкин,
Достоевский и Чехов не любили евреев. Уж за Пушкиным этого я не замечала.
Кренится «Новый мир» вместе с общим креном партии «Родина». Да и не думаю, что,
если бы после немецкого нацизма жили Достоевский и Чехов, они не изменили бы
своего отношения к евреям. Конечно, то, какое участие принимали евреи в
революции, забыть и простить трудно. Но нацболам,
желающим большевистской диктатуры, казалось бы, большевики-евреи, которых я
ненавижу всей повинной совестью, на руку. Но — нет! И вообще сейчас смешно
ставить на антисемитизм, ибо евреев почти не осталось в России, даже Путин это
понимает. А вот лица кавказской национальности…
В «книжной полке» Паша Крючков8
хорошо отозвался о моей воспоминательной повести
«Отдельный»9 , приятно, конечно, но было бы приятней, если бы
писал не друг. А Паша — друг, хоть крайне редко навещает, у него работ и забот
— прорва. И я это хорошо понимаю. Только что позвонил Немзер10 , поздравлял с прошедшей Пасхой,
вовремя поздравить не мог, так как телефон у меня не работал три недели. Немзер очень сердечно ко мне относится. И вообще два звонка
за половину предпраздничного дня — рекорд. Ну что ж, пойду обедать. Хорошо, что
есть чем.
8
мая 2005
[…] Только что пришла после дежурства Марина, я ей
посоветовала поспать. Она спит, а мне уже от того, что за стеной дыхание, —
легче.
Спала очень тревожно. […] Под
утро приснились мама и Сёма. Мама купила какое-то вкусное и дорогое красное
вино и угощала меня им. А еще она написала стихотворение, где свеча горит над
столом. А рядом картинка — две свечки. Я предложила исправить в стихотворении
на две. Понадобились очки. Попросила Сёму найти мне их. Он очень услужливо
поднял с пола очки. Оказалось, что стекло одно разбито, я вынула осколки и
подумала, как хорошо, что пустая оправа от правого глаза, который у меня не
видит. Обойдусь и одним стеклышком. Кроме того мне длинно и муторно снился
монитор с какими-то поправками, которые я должна внести в свою «Хвастунью».
Я опрометчиво дала свой так называемый монороман читать Наталье Ивановой11 и
через нее — другим знаменцам. Это глупость, вещь
плохая — то сумбурная, то вяло-повествовательная. Наталье она показалась
неплохой, но неплохо — еще далеко не хорошо. […] Над
«Хвастуньей», которую я писала в конце 1999 и в начале 2000-го, я просидела
почти два месяца, столько же, сколько писала. Что-то сокращала, что-то
дополняла, но в рамках времени написания. И пока переиначивала, всем
разболтала, что делаю. На болтливость меня подвигло и то обстоятельство, что
месяц назад впервые выехала в город, сначала в Солженицынский
центр, где Золотусский12 получал
премию, а потом на вручение премии Белкина — в Овальный зал Библиотеки
иностранной литературы. После официальной части, из которой мне запомнилась
остроумная, к тому же умная, речь прозаика-лауреата Отрошенко13 ,
был небольшой банкет. Я, конечно, сразу же помчалась на лестничную площадку
курить. Пришел покурить и Чупринин14 ,
спросил, чем занимаюсь, я и пошла молоть, дескать,
дописываю вещь типа потока сознания, мозаичную, где — и соседи, и писатели и
т.п. Эту мою природную болтливость так раскрутило то, что на
людях я бываю не чаще раза или два в год, что я и издателю «Времени»
рассказывала, где уже больше года лежат подготовленные к печати Семина полная
книга стихов
и моя — почти полное избранное именно в этом издательстве. […] Я не могу и не
хочу просить никого, и Сёма, будь жив, не стал бы.
[…] Получается, что я кругом и на всех обижена.
Вместо того чтобы на себя обижаться. Пора найти точку для жизни или поставить
точку на ней. Страшусь самовольно распорядиться тем, что в ведении Господа. Из
сегодняшнего ада попасть в загробный. […] В окне
предгрозовой мрак. Завтра, в День Победы, обещают над Москвой разогнать тучи.
Какие невероятные средства всаживает правительство в помпезное торжество вместо
того, чтобы помочь старикам. А кто же выиграл в этой войне? Фактически — мы,
практически — Запад, в том числе и побежденная Германия. Жалко русский народ,
он, как и я, ничего не может выпросить у министерств. Ропщет. Как бы ропот не
вырос в бунт. Бунта не хочется — станет еще хуже. Попятимся в сталинщину.
9
мая 2005
Пишу вечером. Днем ко мне приходила Ольга Постникова15 ,
я ей читала стихи — еще неопубликованное продолжение «Иерусалимской тетради»,
стихи понравились. […] Я приглашала ее приехать ко мне
с ночевкой — места много на даче, а я — одна. Заметила, что, когда кто-нибудь
своим приездом или приходом разбивает круглосуточность
моего одиночества, — мне легче, и я не ищу крюка и петли. Зашла еще и Ирина Ришина, передала мне книгу воспоминаний Рассадина16 ,
где есть глава и о Липкине. Весь день читала. О Сёме он написал, используя его
же устные и письменные рассказы. Об Окуджаве — какая-то странность — пишет, что
в 58-м у Булата были только две песни. Неужели у меня с памятью неладно? Я ведь
хорошо помню — песен было гораздо больше. Вообще такое впечатление, что он,
Рассадин, — главный человек в литературе, главный шестидесятник и патриот. […] Сегодня обещался приехать Коля Поболь17 .
Буду читать и ждать его. Звонила Леночка незадолго до открытия выставки18 ,
буду ждать ее звонка, надеюсь, все у нее прошло замечательно, — ведь она с
такой любовью и тщанием готовила эту подвижническую акцию!
10
мая 2005
Леночка вчера поздно вечером позвонила — выставка
началась очень удачно, красиво и многолюдно. А за часа два до ее звонка зашла Наталья Иванова. Она высказала
общее мнение редакции — я из «Хвастуньи» должна сделать журнальный вариант […] сократить треть текста. В основном оставить все, что так или иначе касается писательской жизни, как моей, так
и моих героев. Боюсь, что это невозможно, так как тон всей вещи
гротескно-иронично-юмористический, и если я уберу смешное о соседях, о Галине и
т.п., то писатели, в том числе и Сёма, вне иронического фрагментарно-мозаичного
стиля будут выглядеть карикатурно. Огорчилась я не очень. Пожалуй, вообще
«Хвастунья» должна увидеть свет тогда, когда меня не будет на свете. Все же я
для собственного интереса попробую убрать из текста все, что возможно убрать, и
погляжу. Времени в избытке — стихи не пишутся, почему бы не покрутить вещь?
16
мая 2005
За эти несколько дней, что я пропустила в дневнике,
произошло несколько крупных событий. Из крупных — мятеж в Узбекистане, более полтысячи убитых, несколько тысяч раненых. В основном
— мирное население. Выступление главы ФСБ Патрушева, уже ищут внутренних
врагов, запахло шпиономанией.
Из мелких, касающихся меня: разговаривала со мной
Наталья Иванова — знаменцы решили печатать
«Хвастунью» в двух номерах и, значит, сокращение в 15 стр. достаточно. Что же
получается? А получается, что вещь в целом слабая, если можно сокращать или не
сокращать. Это что: на безрыбье и жопа соловей? Мне
же сдается, что «Хвастунья» слишком хвастлива, и высмеять именно себя мне не
удалось, и вообще проза, разностильная к тому же. А «Знамя» хочет печатать в
первых двух номерах 2006-го. Хочет уже объявить. Я высказала свое плохое мнение
о «Хвастунье». Решили с Ивановой — пусть оценит мой монороман
сторонний глаз. Этим глазом я попросила быть Иру Поволоцкую19 ,
хоть мы и близкие люди, все же надеюсь, она скажет правду. Вкус у нее острый. […]
Леночка уже вернулась в Иерусалим. С 12-го мая
звонила каждый день. Меня это поддерживает в моем одиночестве, к которому
потихоньку привыкаю. Хотя мне одной тоскливо, но если меня вдруг навещают
малоинтересные гости, не дождусь их ухода. В общем, на меня не угодишь.
Старость, характер испортился. […] Одна нудьга во мне укоренилась. А тут еще всякие бытовые заботы,
в коих не смыслю. Например, обвалилась выгребная яма. Пришлют рабочих, надо
проследить, а что прослеживать, если не смыслю. Решила все пустить на самотек,
в том числе и выгребную яму.
19
мая 2005
Телефон поработал неделю после трехнедельного
молчания и вот уже три дня снова молчит. Меняют кабель. Я — в отключке от всего мира. Правда, есть мобильник, но по нему
не поговоришь — дорого. Да и мало кто знает номер моего мобильника. Звонил Кублановский20 , он 17-го выступал по радио
«Культура» в прямом эфире. Он мне сказал, что меня будут давать не в прямой
эфир, а в записи. Смешно, наверное, решили, что я настолько стара, что прямой
эфир могу подвести. А зачем мне вообще радио? Вспомнила, почему согласилась —
платят 150 баксов. Это столько, сколько мне платят в
журнале за 15—20 стихотворений. […]
Погода установилась летняя. Вся листва еще
по-летнему не потемнела и пока сохраняет молочно-зеленый цвет. Одиноко. Иногда
сижу в кресле Сёмы на крылечке, читаю. […]
Вчера на минутку позвонила Леночка, она уже взяла
билет на 12 июня. Максимум, что мне надо в жизни, — знать, что Лена за стенкой
или через стенку. Но я должна себя внутренне подготовить к тому, что здесь она
будет, в основном, занята отцом21 . Это и понятно, он ее год не
видел, а я вернулась от нее 8-го марта. А кажется — век назад.
[…] Если бы у меня был интернет, я бы вместо
дневника Лене писала. Соседка сказала, что скоро наш тупик присоединят к
интернету. Хорошо бы! Не знаю, смогу ли я освоить эту мировую паутину, но почту
— освою. На крыльцо пока выйти не могу — поставила мобильник на зарядку, отойти
от него не могу, зазвонит — не услышу. Слышу я все хуже. Уже не слышна кукушка,
да и соловьи слышны как бы издалека и отрывочно. […] Стихов
более трех месяцев не пишу. Видимо, так оно и будет до самой смерти. Звонит
каждый день Дима Полищук22 , он пишет несколько небольших
рецензий для новомирской книжной полки, пишется ему трудно и медленно. Занят он
и на работе. Приезжать ко мне при такой занятости не может. Кое-что, пока
работал телефон, прочел мне. Хотел прочесть рецензию и на мою «Иерусалимскую
тетрадь»23 , но я дважды уклонялась. Как-то неловко слышать
критику на себя, пусть и хорошую, по телефону. Прочту в журнале. Беспокоюсь о
трехмесячном сыне Пашки Крючкова. […] У меня умер семидневный мальчик, до сих пор эта потеря
во мне болит. Каждое третье сентября вспоминаю и считаю, сколько ему сейчас
было бы. В следующем сентябре — было бы 50 лет. […]
20
мая 2005
Вчера, в неожиданно жаркий день, ездила в «Знамя»
поздравлять Наташу Иванову с днем ангела, как она мне сказала, а на самом деле
с юбилеем, как она же проговорилась на обратном пути. Мы уезжали в машине,
полной цветов, — в корзинках, в букетах, в целлофановых длинных кульках. Она
мне подарила возле моей калитки пять роз и семь гвоздик. […] В
окне все потемнело, вот-вот разразится гроза. Так что выключаю компьютер, а то
еще он выйдет из строя.
27
июля 2005
Вчера улетела Леночка, очень грустно. Почти два
месяца ничего не записывала в дневник. 23-го мая почечная колика меня загнала в
больницу, сначала в шестисоткоечную, в отделение гастро, к профессору Махову. Совершенно замечательный врач и человек. Но чем он мне мог
помочь, когда оказалось, что идет камень и его надо дробить? Через неделю меня
перевели, предварительно проконсультировав, в урологическую клинику там же, на
Большой Пироговке. Смотрел зав. отделением, а я его приняла за врача УЗИ и
отблагодарила тысячей, маху дала и поплатилась. Меня заложили в единственную
шестиместную палату отделения, остальные — четырех- и двухкоечные. А тут и лето разыгралось, и дышать в палате
было почти невозможно. Я задыхалась, но три дня на меня никто внимания не
обращал — лежит старуха, и пусть лежит. Леночка дважды в день звонила мне по
мобильнику, дескать, спустись к профессору Р., поговори. Звонила и Недоступу24 , мол, мать задыхается, а он
ей: ничего, пусть камень раздробят, а там мы сердце подлатаем. По настоянию
Леночки я все же спустилась с тремястами долларов,
взял, сказал спасибо, и тут только и обратили на меня внимание. Раздробили
камень. Заплатила за дробление 13 тысяч рублей. А когда выписывалась, заплатила
и зав. отделения. Это уже после приезда Лены, заставшей меня дома в плачевном
состоянии. Лена меня свозила и в отделение Недоступа,
где у меня нашли бронхиальную пневмонию. С тех пор дышу с помощью машины
ингаляторами. Лена уехала, теперь это искусственное вдыхание брошу. Лечиться
противно. А деньгам в больнице я уделила внимание, ибо была потрясена цинизмом,
как и Лена. Зав. отделением при мне ей сказал: «Задарма мы никого не кладем и
не лечим. Все так живут. И судить некого. В любого больного ткни — вор, а мы,
врачи, берем и брать будем. Иначе не проживешь». Лишь из-за этой его фразы я и
написала, что болела. А так бы и не вспомнила.
У меня такое чувство, что я прозевала апокалипсис, а
он случился, но не во времени и пространстве, а в наших душах, возможно — в
мировой душе. Деньги, которых у одних в переизбытке, а у других — вовсе нет и
на лекарства, вытеснили все. Даже глобальное потепление — еще не конец света,
конец света произошел во всемирном сознании, в мировой душе. Отсюда полное
безумье: террор, воздушные и наземные катастрофы, заказные убийства и убийства
собственных детей. Страшно врубать телевизор. Неужели от нас, полоненных желтым
дьяволом, отступился Господь? Похоже на то. И об этом я бы сейчас не думала,
проведя месяц рядом с моей бескорыстной доверчиво-самоотверженной дочерью. […]
К Лене приезжало много разных людей, еще не тронутых
концом света. Вот о них и надо было бы мне рассказывать дневнику, но не могу —
так потрясена апокалипсисом или мыслями о нем. […]
«Смех на руинах» — так назвала в свое время Лена
свой роман. 25-го, то есть позавчера, в музее Цветаевой происходила презентация
книги «Я блуждающий ребенок». Зал был полон. Лена замечательно рассказывала о
жизни еврейских детей, обреченных на газовые печи. Я читала переведенные мной
еще в 2004 году стихи погибших детей25 . Последнее стихотворение
«Жизнь и смерть» четырнадцатилетнего поэта Гануша,
мудрого, как старец и провидец, сожженного в Освенциме, предрекало конец света.
А быть может, он тогда и начался, ибо уничтожался Богоизбранный
народ? Все может быть, если раздумаешься.
Но зачем мне размышлять об апокалипсисе, если рядом
с компьютером — огромный букет роз с вечера Лены, в окне дождь, позднеиюльский дождь вперемешку с солнцем, на кухне
красавица Марина. […] И вовсе не мир, а я, видимо,
нахожусь по ту сторону света. Легче так думать о себе, чем о мировой душе. Я —
дурной человек. Потому и мысли дурные. Больше я к ним не возвращусь, разве что
в стихах, которые обо мне позабыли. Солнце!
2
августа 2005
Позавчера Соломоновы26 взяли меня
на кладбище. За месяц могила Сёмы, памятник и плиты густо покрылись не только
листвой, сгоревшей от солнца, но и шелухой березовых семян, которая, смешавшись
с недавними дождями, засохла. Соломонов отскребал доской, а Фима Бершин выметал. Пололи и подстригали травку. Оказывается, я
уже и в подметальщицы не гожусь, все трудно. Пока сидишь на месте, возраст
вроде бы и не чувствуешь, а как выйдешь или примешься за малое физическое
действо, начинаешь понимать, как стара. Однако в
последнее время я и не сходя с места много думаю о
смерти. Наверное, поэтому меня и стихи покинули. Но я ведь с младых ногтей о
смерти писала, казалось бы, — и карты в руки. Нет. Я писала, но не то чтобы не
всерьез, а видимо, на уровне метафизического подсознания. А теперь смерть
принимает такие реальные черты и сроки, что жизнь оттесняется. А такая жизнь не
детородна, не словородна.
Август начался. В это лето он душный, толстолиственный от июльской сырости и толстооблачный.
Дом стоит в самом низком месте Мичуринца. На высоко расположенном Переделкинском кладбище кое-какая листва сжигалась солнцем,
а здесь она защищена сыростью. Читаю «Континент», его мне принесли на днях,
впрочем, уже прочла. В обзоре прозы в толстых журналах за первое полугодие
критик Евгений Ермолин упоминает и о моей работе: «В "Знамени" № 1
печатается воспоминательная повесть
Инны Лиснянской "Отдельный", посвященная поэту Арсению
Тарковскому. Память у Лиснянской подробная, тщательная, что позволяет очень
конкретно воссоздать в слове личность. Тарковский в этих мемуарах — вечный
ребенок. Недостатки, продолжающие достоинства, и — наоборот. Одного не хватает
этой прозе Лиснянской — остроты, конфликтного контрапункта. И это при том, что у двух друзей-поэтов случались и споры, и
ссоры. Но к завтраку все размолвки рассасывались бесследно». Я переписала, не
поленилась. […]
Больше всего меня беспокоит отсутствие контрапункта.
Если его здесь нет, как же быть с «Хвастуньей»? Там уж вовсе нет никакого
контрапункта. […] Мне недостает воли и окончательной
ясности мысли, чтобы забрать вещь, — пусть уж после смерти опозорюсь. Стыдно
перед работниками «Знамени», они тратили время на прочтение, решали и т.п., и
вдруг — заберу. Надо сказать, что стыд часто обезволивает человека, может, не
всякого, но такого, как я, уж точно. […]
29
мая 2006
Без трех месяцев год не притрагивалась к дневнику.
Сначала потому, что кое-какие стихи писались. Но вскоре, тут же после сдачи в
редакцию «Хвастуньи», я загремела в родную больницу 1-го меда. Довалялась до реанимации. Прилетела Лена, ускорила мое
выздоровление и получение визы в Израиль, т.е. двойное гражданство, чтобы была страховка и я могла бы лечиться. Вылетела я 13 декабря в
сопровождении Машки, которая в Израиле за неделю умудрилась почти везде
побывать и многое увидеть. Меня же сразу уложили в больницу делать «центур», а по-нашему от паха до сердца проходить по сосуду,
проверять, не забился ли. Короче, в медицину я не врубаюсь. Рассказываю об этой
процедуре из-за смешного. […] Ко мне бесполезно
обращался на иврите медбрат, а потом спросил по-английски, люблю ли я классик мьюзик. — Ес, ес,
— закивала я. И он поставил диск с классической,
чтобы мне было веселей ожидать хирурга. Кстати, встречаемый музыкой хирург
пришел быстро. Но только он начал входить инструментом в вену, как заиграл
похоронный марш Шопена. Я стала смеяться, а хирург в полном недоумении
добираться до моего сердца. Ни ему, ни медбрату не было понятно, отчего мне
смешно. Они и понятия не имели, что этот марш похоронный. Евреи с оркестром не
хоронят. […]
С середины декабря по 7-е мая я жила у Лены и Серёжи27 .
Дневник забросила. Ибо у них есть интернет, и я вовсю
строчила письма. Да и стихи. Их много, но все они какие-то размышлительные,
почти без красок, которые у меня были в предыдущие две зимы. Я очень
недовольна, и это еще слабо сказано. Зато письма писала красочные. Мир, на редкость
красочный, попадал почему-то в письма, а не в стихи.
Почти каждый день, пусть часок, я с Леной гуляла.
Особенно мне нравилось выходить на приуличную аллею,
которая витками спускалась в сад при монастыре. Монастырь и асфальтированные, в
основном, тропы меж роз, мимоз, камней различных форм, напоминающих то людей,
то зверей, то предметы в виде чаш, покрытых прозеленью, какую можно увидеть на
меди. Меж камнями — алые цикламены, бледные анемоны и фиалки. Но всю эту
красоту я описывала в письмах первые полтора месяца, пока совершенно не
приходило стихотворное вдохновение. А когда оно пришло, краски, как выяснилось,
все ушли в письма. Чаще всего я писала Диме Полищуку, который вместе с Нерлером и Поболем составляет
книгу, посвященную Сёме28 . Для этой книги я написала небольшое
воспоминание. Много читала, прочла книг тридцать серьезных и книг восемь
развлекательных. У меня была небольшая комната с компьютером и широкой тахтой,
да еще встроенный шкаф, где теснилось белье, и впритык друг к другу по несколько
на каждой вешалке — Леночкины и мои одежки. Хорошо, что я ношу всегда одно и то
же. А то закопалась бы в тряпках. Из комнаты стеклянная дверь на почти всегда
открытый балкон, а там дивные зеленые деревья, есть даже турецкая сирень из
моего бакинского детства, и много разноречивых птиц.
В Иерусалиме я не только целыми днями писала и читала, но и кухарничала, варила
супы и борщи, делала плов и тушила овощи. Мне было приятно хоть чем-нибудь быть
полезной. […]
Лена моя трудилась с 10 утра до четырех ночи. Я за
нее очень тревожусь — все-таки она хрупкая, непомерно много вкалывает, хоть и с
удовольствием почти всегда. В эту зиму она писала книгу об искусстве в Терезине. Уже почти перед нашим отъездом в Москву вышла ее
и Сережина книга о лекциях в Терезине. Работа
колоссальная по обилию материалов — биографии людей, попавших в транзитный
лагерь Терезин, их деятельность до гетто и в нем.
Было две презентации, одна в Иерусалиме, другая в музее Цветаевой в Москве. […] Это был единственный ее счастливый день за двухнедельное
пребывание в Москве. Остальные дни были крайне нервозны из-за отца. […] А если вернуться к моему пребыванию в Иерусалиме, то
нельзя не сказать, что я все же тосковала по дому, скорее, по русской речи и
немногочисленным друзьям.
Вернулась и на днях попала в круговорот премиальных
событий. Так 24 мая вручалась престижная и очень денежная премия (50 тысяч баксов) Олесе Николаевой29 . […] Празднество
состоялось в новом театральном помещении на Страстном бульваре и удалось на
славу. Присутствовали все писательские, издательские и другие сливки. Играл
чудесный джаз до официальной части и после, и в промежутках между
выступлениями. Вел вечер член жюри Чупринин.
Помпезность всего вечера подтверждалась невероятно массивными креслами на
сцене. С первой высокопарной речью вышел на трибуну Кушнер30 .
Потом сказал несколько слов Дмитрий Бак31 . И вдруг объявили
Андрея Вознесенского. Боже мой, какое несчастье! Андрюшу вывела Зоя
Богуславская32 , еле-еле, разбитый параличом, сидя в кресле, он
неслышным шепотом что-то проговорил с полминуты. Эти полминуты были похожи на
жалостливую минуту молчания огромного зала. У меня просто сердце зашлось,
после, на фуршете, я подошла к Вознесенскому, приволоченному кем-то большим, он
с помощью этого большого как-то держался у стола, я пожала его парализованную
руку, расцеловала его и отошла, так как почувствовала, что начинаю плакать. […]
В заключение Олеся читала наизусть написанную ею
речь со свойственным ей душевным и ритмическим подъемом. Вслед за этим прочла
три стихотворения, первое — чудесное, а два просто хорошие. На этом подъеме
церемония завершилась. Дальше был фуршет. Кажется, вкусный. Но мне принес
Чухонцев, как и себе, два пирожка. То его дергали, то меня. Мне было приятно,
что я получаю хорошие и даже восторженные отзывы на «Хвастунью», она уже
несколько дней как поступила в продажу в большие магазины. И
было неприятно, когда главный редактор «Времени», где вышло в конце 2005 года
мое полное избранное «Эхо», сказала, что мое «Эхо» не имеет горячего отклика,
т.е. идет продажа книги медленно.
[…] Завтра, если успею с утра, напишу о Пушкинской
премии Кублановскому. Могу не успеть, так как завтра
должна поехать на обед, где соберутся выдвигатели и
выдвиженцы на «Большую премию». Я с «Хвастуньей» попала в выдвиженцы, но в итоге
буду задвиженцем. […] За
последние шесть лет я, возможно, раз шесть-восемь, не больше, побывала на лит-тусовках. А на конец мая выпало аж
три выезда и один приход на территорию музея Окуджавы. Это было вчера.
Приехал выступать Вася Аксенов33, я его за
последние двадцать лет видела всего два раза. А я к нему очень сердечно
отношусь. Сидеть под тентом, прижавшись к тоненькой, но терпеливой Олесе, было
пронизывающе холодно. Мы с ней обе одеты были легко, не по погоде. Было
холодно, вовсю лил дождь. Вася с присущим ему юмором
говорил о многом, отвечал как на умные, так и на глупые вопросы. По просьбе
Олеси прочел стихотворение «Тезей» из романа «Москва Ква-Ква».
Стихотворение неплохое, как теперь модно, со многими античными героями,
проецируемыми на текущее время. А вот три страницы прозы мне показались очень
плохими. Но не верится, что Аксенов умеет так плохо писать. Так что на днях
возьмусь за его ква-ква и буду рада, если те три страницы — случайно плохи.
Народу было много, особенно, если учесть грозовые ливни. Сейчас немного
отдохну, вымою голову и шею к завтрашней поездке, а часам к шести вечера жду Чухонцева на борщ. Есть еще вареники и отличная вареная
колбаса. Я очень люблю кормить Чухонцева. […]
30
мая 2006
Вчера вечером пришли Олег с Ирой, и мы вместе славно
поужинали. Разговор завелся о стихотворных размерах. Это не случайно. Я в
«Хвастунье» сделала позорную ошибку, неправильно процитировала строку Тютчева
«День пережит, и слава Богу», а я переиначила ее в
четырехстопный хорей, вернее, всю жизнь так и думала «День прошел и слава
богу». Об этой непростительной ошибке мне на адрес «Знамени» пришло письмо от
женщины-филолога, мол, как это я, сделавшая ритмическое открытие в «Шкатулке с
тройным дном», могла так перепутать стихотворные размеры. Об этом позоре я и
рассказала моим друзьям. Конечно, они меня как-то утешили, но ясно было, что не
согласиться со мной не могут, — ошибка для стихотворца ужасная. Дальше разговор
пошел о сегодняшнем обеде по поводу премии «Большая книга». Я сказала, что там
такие официальные люди, что мне ничего не то что светить, но и поискрить не может. Ира подтвердила, что эта премия идет от
министерства по печати. Я же сослалась на то, что читала нечто подобное в
третьем номере «Знамени». Тут же я вспомнила, что этот номер открывается тремя
стихотвореньями Чухонцева. То есть я помнила, но
говорить не хотела, чтобы не обижать. Но тут я сказала, потому что между
друзьями не должна стоять неправда или замалчивание ее. Мне мало понравилось
второе стихотворение, составленное из палиндромов. Конечно, все очень искусно
построено, а все же я это воспринимаю как игру таланта. Если сравнивать это
стихотворение со стихами других авторов, то оно замечательное, но я его
сравниваю с самим Чухонцевым, т.е. с лучшими его
стихами. Это я и сказала. Но чтобы смягчить сказанное, добавила насчет лучшего:
«Под тутовым деревом в горном саду» написано амфибрахием. Почему-то лучшие
стихи у самых чудных поэтов написаны именно этим эпическим размером с некоторым
разнообразием построения строф. Так у Пастернака —
«Рождественская звезда», у Ахматовой — стихи о жене Лота, у Бродского —
«Сретенье», у Липкина — «Имена», у Чухонцева — «Под
тутовым деревом в горном саду…» Все же Чухонцеву не
давали покоя его палиндромы, он говорил, что хочет сократить стихотворение это
почти вдвое, попросил меня, чтобы на этот предмет еще раз прочла. […] А мне не
давала покоя моя ошибка, и я разговор вновь вернула к Тютчеву.
Вспомнили, что Пушкин его таланта не заметил, хотя напечатал в своем
«Современнике» большой корпус его стихов. Отметил же Пушкин только двух поэтов,
кажется, такими словами: первые два безусловно
талантливы. Опять неточно, но, кажется, этими двумя были Шевырев
и Раич. А третий-то был гениальный Тютчев. Сошлись на том, что Пушкин его не
понял. Но почему? Чухонцев удивлялся тому, что поля в книге Баратынского Пушкин
исписывал своими соображениями, а тут… Я предположила, что в Тютчеве уже было
начало символизма, дескать, как мог Пушкин принять такое «Тени сизые
сместились», мол, какие тени и от чего? Определенности Пушкина это было
непонятно и поэтому чуждо. Да и мог ли принять Пушкин такое, чтоб соединить
«Самоубийство и любовь»? И я начала вспоминать строфу, первую строчку не
вспомнила, но что-то: «Но кто в порыве… Когда кипит и
стынет кровь, не ведал ваших искушений, Самоубийство и любовь». Ира и Олег
смотрели на меня странно. Они не могли у Тютчева вспомнить этой строфы. Я
бросилась к книжному шкафу, но была перестановка книг, и я не нашла Тютчева.
Неужели это строки кого-то другого? Что же такое со мной делается? Вскоре,
когда Чухонцевы пошли на свою дачу, я перезвонила
Олегу и попросила проверить. То ли он поленился, то ли я действительно все на
свете перепутала. Сейчас надо одеваться и ехать на обед «Большой книги». Но
лучше бы остаться я отыскать Тютчева, у меня на этой нервной почве сейчас
медвежья болезнь. Как вообще ехать в таком состоянии? Туда меня везет Наташа
Иванова на редакционной машине. […] По дороге спрошу Иванову, м.б., она помнит строфу Тютчева, а может не его? Если так,
то, значит, я впала в старческий маразм. […]
31
мая 2006
Вчера состоялся обед «Большой книги». Большие
бизнесмены сняли огромный зал в ГУМе, где когда-то
была демонстрация мод, а сейчас, кажется, демонстрация спортинвентаря и
спорттоваров. Одной стороной зал выходит на ту часть Кремля, где трудится во
имя нашего блага сам Путин. Бизнесмены настолько круты, что для «Большой книги»
им очистили зал, уставили его просторными круглыми столами, столов, наверное,
дюжина. До начала обеда все толклись в фойе с бокалами
шампанского, красного вина или со стаканами соков. Первым, кого я увидела, был
Вася Аксенов. Мы разговорились, он спрашивал, что делает моя Лена и так же ли
она красива. Я рассказала коротко о ее миссии и что
она красива, т.е. сама миссия и Лена. Пока мы разговаривали, нас без конца
снимали телекамеры и фотоаппараты. Конечно, не меня, меня никто и в лицо не
знает, я ведь случайно за короткий период была на третьей тусовке.
Снимали Аксенова и подошедшего к нам прозаика Королева, который выразил
восхищение моим творчеством, а в особенности моей шляпкой, дескать, такие были
в моде во времена его прабабушки, но я сказала, что купила ее в этом году в
Иерусалиме.
[…] Ничуть не огорчилась, что моя «Хвастунья» не
попала в четырнадцатиименный список. Но Вася
просто-таки в лице изменился, видимо, был уверен, что выйдет в финалисты,
поскольку на него все время наставляли камеры. […]
В финалисты вышел и Коржавин, он, думаю, получит
третью премию, так как из мемуаристов выбран он один. Его двухтомник
воспоминаний я прочла еще в Иерусалиме […]. Поразило
не излишне подробное топтание прозы, поразило несоответствие мыслей и стиля.
Мысли как бы антисоветские, а стиль письма — совершенно советский с
православными вкраплениями. Так, говоря о подлецах
или о следователях, автор почти всегда говорит или «я ему — не судья, Бог
судья», или «не хочу в него бросить камень», или «я его не сужу, пусть земля
ему будет пухом»! Ну что ж, милость к падшим надо и призывать и проявлять, но
ведь не таким лобовым, ханжеским образом. […] Что же мне было там приятного? А то, что до обеда ко мне подходили многие и
хвалили, кто стихи, кто прозу. Ради этого стоит иногда выходить на люди. Ведь
обо мне не пишут и мне не звонят. Вернулась я вместе с Машей34
на такси. Позвала на борщ, вареники и овощи Чухонцевых.
Мы очень хорошо поговорили за ужином. Слава Богу, строфа оказалась Тютчева.
Олег проверил еще вчера, позвонил мне на мобильник, но я спала и не слышала
звонка. Вчера он по третьему разу читал мою «Хвастунью», в восторге, говорит,
что бестселлер. Наверное, думает, что я огорчена, но виду не подаю. Я была бы
огорчена, если бы надеялась. Как хорошо не иметь материальной надежды! […]
Я уже давно вернулась с сырой прогулки. Ходить мне
все-таки трудно — одышка. Гуляла с Ирой Поволоцкой. А
до этого они с Олегом усадили меня кофейничать. Конечно же, разговор зашел о
поэзии. В данном случае Лермонтова, о котором вдруг все почти позабыли. А какой
гений! Чухонец прочел по книге белые четырехстопные ямбические стихи,
написанные Лермонтовым
в 17 лет. Какая сила в этих стихах, где поэт с того света, из космоса проникает
в свою могилу, описывает распавшуюся и исчезающую плоть, поедаемую временем и
червями. Натуралистически и очень сильно описано,
никакой романтики в 17 лет в этом стихотворении. Писал, конечно, гениальный, но
психически нездоровый юнец. Ни у кого из поэтов нет таких прочных соседей, как
смерть и Бог. А может быть, в такие глубины небытия Лермонтов не боялся
погружаться именно потому, что верил в Бога? Может быть… Однако
смерти он искал и Мартынова спровоцировал на дуэль. Мартынова, которого все
проклинали, пока не перестали замалчивать самого Лермонтова, пожалуй, и винить
нельзя. Не может никакой человек, проживая свою земную жизнь, понимать, что
рядом с ним — гений. Не понимали этого и впоследствии живущие
рядом с Мандельштамом. Не только власти не понимали, но даже собратья. Никто, —
кроме Ахматовой, несмотря на ее эгоцентризм. Каждый стихотворец, небось, себя считал гением, и сейчас так сплошь и рядом.
Никак не установится ясная, теплая погода. Но все
равно за окном очень красиво: сочная зелень, белокопытник выпростал свои
свечки, осина сбрасывает с себя пушистые Сёмена-подковки, все перед калиткой
усыпано ими. Они еще похожи на серебристых червяков крупного размера. Цветут
яблони в этом году пышным цветом. Но мало птиц, совсем исчезли соловьи, видимо,
нашли себе место получше. Они же вьют свои гнезда на
земле в кустарниках. А у нас, возле самой станции Мичуринец, снесли весь
кустарник и выстроили здание непонятного происхождения за двухметровым каменным
забором. И это перед самой железной дорогой. Видимо, железная дорога с
посвистами электричек не пугала соловьев, а вот уничтожение кустов испугало.
Жаль. Ведь как пели в прошлом году! Но м.б, еще для
них холодно? Поживем — услышим. […]
2
июня 2006
[…] Жить спокойно я не даю сама себе. Не дают жить
устоявшиеся мысли о собственной бездарности — литературности, мелкости,
эгоцентрическом внимании к своей особе и ее переживаниям, отсутствие в стихах
интереса к другим людям. Только литературность я опровергаю памятью о том, как
в полусознательном состоянии написала стихи в кремлевской психушке,
совершенно законченные: Моя палата голубая, / моя палата 36, / Лежу и стенку
колупаю, / Не пить не хочется, ни есть. Да написалось само собой простым
карандашом, который мне выдали на десять минут, написалось еле различимыми
буквами. Ну и что с того? Кому это надо, кроме как мне, чтобы самовыразиться и скинуть с души тяжесть, самовыражение —
некий громоотвод. Но это и есть графомания. И когда бы и где в критике или в
статьях других поэтов я ни читала, что есть настоящая поэзия, всегда прихожу к
выводу: я — графоман-эгоцентрик. Вот и эту ночь все
просыпалась, прочтя в «Арионе» статью мне неведомого
Скворцова35 . Он пишет о молодой поэзии, собственно, о подмене
ее мелкой самовлюбленной графоманией, когда каждый чих для чихнувшего кажется
достойным всеобщего внимания. И тут уже никто не скажет «Будь здоров»! А
сам себе здоровья не пожелаешь, ибо не видишь, что болен графоманией. А если и
видишь, как я? Что меняется? Вот я вижу, удручаюсь, но не бросаю писать стихи.
Правда, на некоторое время прекращаю. Стихи сами прекращаются. Месяца полтора
ни гу-гу, и я начинаю тосковать о блаженных минутах, когда снисходит
«вдохновение», пишу это слово в кавычках, ибо переживаемое вдохновение — не более
чем эрзац, слабое эхо вдохновения, пережитого истинными поэтами задолго до тебя. […] Почему же, легко владея версификацией, я так
беспомощна? Возможно, потому, что не люблю никого, кроме себя?
[…]
На улице хорошая погода, прояснения с облачностью.
Марина еще не пришла, ее Оля завтракает, только что проснулась. А сейчас
половина двенадцатого. Оденусь и погуляю с ней.
3
июня 2006
Ночь почти не спала, дремала с
пята на десята. Сейчас подготовила публикацию для
«Нового мира». Из десяти стих. только одно кажется неплохим. Для чего же мне
все это? Ну не буду рассуждать, а то опять далеко и глубоко зайду. Что есть, то
есть. Марина ушла на работу, и Оля с ней. В доме тишина, и мне она даже
приятна. М.б. потому, что Машка приедет с ночевкой. А до нее приедет некая
Мила, с которой познакомилась по телефону. Она мне привезет письмо от неведомой
мне француженки, взявшейся за перевод «Декады»36 . Оказывается,
как мне сообщила Мила, эта француженка перевела мой «Круг» еще в восьмидесятые,
который был напечатан в тамиздатской книге,
посвященной Сахарову. Это для меня новость не из приятных.
Как это она могла перевести «Круг», если он — венок сонетов? Меня уже однажды
перевели на французский, помню «В Гегарде», в котором
«Боже, чужими словами / Даже с тобою говорю» в обратном
переводе зазвучало: «Господи, я тебе всегда лгу». После этого ужаса я никому не
давала согласия на перевод моих стихов. Но там и сям переводили без согласия. Я
долго сомневалась, прежде чем согласиться, чтобы меня переводил Даниель, муж
Валентины Полухиной37. Только когда они
мне сказали, что Даниель переводил Заболоцкого, Мандельштама и Бродского,
согласилась. Вышла в Лондоне книга — билингва. Лена, знающая язык, говорит, что
смысл и образность переданы правильно, но моя музыка
исчезла. А если у меня своя музыка, это еще вопрос вопросов? Если музыка моя,
то тогда я — поэт. Сейчас позвоню Леночке и закрою тему и дневник, надеюсь до
завтра. […]
4
июня 2006
[…] Приехал Полищук с чайной розой. Я же вручила ему
все подарки, привезенные из Иерусалима. Накормила борщом, кофе с сыром. Были у
меня и котлеты, но Дима вегетарианец. Перейдя из кухни в мою комнату, он
прочитал то, что я подготовила для Нового мира. Ему все стихи понравились, и
это меня обнадежило, м.б. — не так все плохо, как мне
кажется. А уж Паша Крючков и вовсе поднял мое настроение. Ему очень понравилась
подборка, но когда он покопался в оставшихся стихах, мы с ним два заменили, а
одно добавили. Говорил, что я ошибаюсь, считая их плохими, они, мол, просто
совершенно другие. В прошлогодних, де, было больше живописи,
а в этих — больше музыки. Вот и Лена мне в Иерусалиме о них говорила:
очень хорошие, но совсем другие, и потому тебе кажется, что все плохо. Дескать,
мне всегда так кажется, и зря я к ее мнению не прислушиваюсь. Даже обижалась на
это. […]
Паша мне принес от Люши38
замечательный подарок — первый том дневника Корнея Ивановича и том его
переписки с Репиным. Буду читать, а то все ерунду журнальную, как вернулась,
читаю. Я же Люше послала через Пашу «Хвастунью». Не
знаю, как строгая Люша отнесется к моей
легкомысленной прозе, где есть и о Корнее Ивановиче и о Лидии Корнеевне. С Люшей и деду, и
матери исключительно повезло. Она талантливый составитель, редактор — короче,
литератор. При этом необыкновенно работяща. Она и
менеджер и литагент. Такой не только преданности, но
и вдохновенной работоспособности не часто встретишь. Люша
— уникальное явление, особенно в наше циничное время.
[…] Начало двенадцатого. С самого утра было
энергичное солнце, а сейчас оно за гладкой, но достаточно прочной пеленой
облачности. Хочу выйти погулять, дала слово Лене, что буду ежедневно ходить, ну
хоть по 30—40 минут. Я и сама знаю, да лень, и поломанный позвонок при ходьбе
вызывает боль. Однако соберусь и выйду на улицу. […]
5
июня 2006
Вчера ко мне заходила Лариса Миллер39 ,
с начала июня вместе с мужем снимающая неподалеку дачку. Лариса мне принесла
новую книжку стихов. […] Я порадовалась. А вечером и
вовсе наслаждалась, читая дневник Корнея Ивановича. Он, еще восемнадцатилетний,
остро чувствует литературу. Например, надо иметь отточенный глаз и слух, чтобы
поперек принятому понять вредоносность Белинского. И
характер Пушкина чудесно понимает, сравнивая лишь его письма, — что ни адресат,
— Пушкин другой. Пушкин разный, если говорить упрощенно. Это понимает К.Ч. в
юном возрасте. А у нас толстолобые мужи все спорят,
был ли Пушкин демократом или монархистом, атеистом или христианином и т.д. […]
Ночью была оглушительная гроза, а сейчас
развиднелось, а вот и опять помрачнело. Надо бы погулять, но трудно отважиться.
6
июня 2006
Вчера развиднелось настолько, что было 28 градусов
жары чистого неба. Мы с Олей пошли гулять, т.е. я собиралась дойти до Ларисы
Миллер и сказать ей о книжке. Очень приятно автору сказать хорошее, конечно,
если оно есть. Теперь мало кто из коллег кому что-либо говорит. По себе знаю,
подаришь книгу и ждешь отзыва, хоть и понимаешь: глупо ждать в наше
неотзывчивое время. […] Уличка, по которой мы шли, была еще в непросохших
лужах, но Олечка их ловко перешагивала или проходила там, где помельче, а я за ней. Все в буйном цвете — в особенности
сирень. Даже на моем участке расцвел куст бордовой сирени. А по дороге нам
встретилось целое дерево сирени (не куст), оно благоухало сладко, но тонко. По
обочинам вымахали одуванчики-мутанты, таких высоких я
еще не видела. Краснели листья лещины и жались к заборам синие цветики. Оля,
которой послезавтра исполнится 8 лет, назвала их колокольчиками. Но
колокольчики мне запомнились иными чашечками. Мне вот и дорога запомнилась, но
отыскать знакомый дом не удалось. За год все достроилось, пристроилось и
перестроилось. Прежде их дом стоял на самой близкой к железнодорожному полотну
улице. А теперь еще целая улочка появилась почти впритык к рельсам. Было и
пустое огороженное место, видимо, проданное под новую постройку. Было жаль
возвращаться, не высказав Ларисе радостного мнения.
[…] Не знаю даже, возвращаться из Иерусалима в
апреле или в мае. До самого июня Марина жить у меня не сможет — Оля ходит в
школу, ее надо проводить и встретить и т.д. А я не могу одна.
[…] На самом-то деле мое свободное время — тоже рабочее. В такое
свободное время меж чтением и глядением в окно, или
сидением с книгой на крыльце как раз и появляется стихотворная строка, и я бегу
к компьютеру, и тут же приходит стишок целиком. […]
Чуковского читаю с неутихающим интересом.
Оказывается, впервые определение «Шестидесятники» появилось у него аж в
1901—1903 гг., а вовсе не у Рассадина, точно так же «сороковые роковые» сначала
появились у Блока, а уж потом у Самойлова. […]
Пока никого не могу найти, кто бы свез меня на
кладбище. Пасмурно, и вряд ли кто захочет отвезти меня. […]
7
июня 2006
[…] Марина на работе, значит, и Оли нет. Какая бы
она ни была хорошая девочка, а суеты с ней все равно достаточно. Так спокойно,
что написалось стихотворение, третья строка, которой вертелась в голове перед
сном. Так часто бывало, — что-то поет в тебе единственной строкой, а проснешься
— и записываешь целое стихотворение. Вот оно:
* * *
Ой, неужели гром прочищает горло,
Чтобы спросить меня, молниями сверкая:
Ой, почему так много в тебе перемёрло,
Будто ты не человек, а страна какая?
Ой, для чего мне задан вопрос на засыпку?
Я и сама не знаю своих владений.
Ой, из Китая ветер сносит мою улыбку,
Ветер персидский хлещет по лбу сиренью.
И до того тяжела облаков мокрая вата,
Что я мечтаю разжиться на зиму шкуркою куньей.
Я оттого, что обкрадена, — воровата,
Я оттого, что оболгана, стала лгуньей.
Ой, перемерло во мне несколько
поколений
Добрых порывов, будто бы молодцев добрых…
Ой, мое небо в громах, в молниях, в пене,
Не задавай мне своих вопросов подробных.
7 июня 2006
Покамест,
поскольку только написано, нравится. Так бывает частенько, а после посмотришь —
муторно станет. Но не буду себе портить признаньями
радость хотя бы в эти минуты. […]
8
июня 2006
Что-то не хочется вспоминать смешное, настолько мне
вчера было не смешно, а как-то печально и даже одиноко. И это в такой большой
толпе столов, за которые уселись писатели с добавком издателей и редакторов!
Все празднование 75 лет «Знамени» проходило в зеленом приусадебном дворе Льва
Толстого. Повезло, что успели с Карякиными и с Машкой до закрытия музея
осмотреть его. Разительно отличаются комнаты обитания Толстого от его жены. У
нее — сдержанная роскошь, у него — сдержанная простота. Но детская без
излишеств. По тем временам княжеский дом скромен.
[…] Я остро чувствовала свою неуместность в
тусовочном мире, свое одиночество в нем, свою никому ненужность. Нечего ездить
по балам, — слишком старая невеста. Да, забыла сказать, что день был на
редкость холодный, хорошо хоть я знала прогноз и оделась в теплую предзимнюю
куртку, а то бы не только сиротствовала, но и мерзла.
[…] Очень жалею о том, что вчера выехала в «свет»,
от него мне стало темно, даже в ушах. Вчера написался стишок, но музыка еще в
ушах стояла. И вот исчезла. […]
10
июня 2006
Наконец-то договорилась с сыном Марины, он свезет
меня на кладбище. Всякий раз, когда навещаю Сёму, возвращаюсь домой с чувством
умиротворения. Нет, это не означает чувства исполненного долга, хотя и не без
этого. Всякий раз мне кажется, что он видит и слышит меня. Подолгу я никогда не
могу побыть возле его могилы, потому что кто-нибудь, меня привозящий, всегда
торопится. Просто я подхожу к памятнику и, перекрестившись, целую холодный
гранит. Потом я усаживаюсь на скамеечку и закуриваю. А тот, кто меня привозит,
подметает каменные плиты перед его могилой. Просторно. Я потратила немало
денег, чтобы возле него приготовить место для себя. Поедем в 12 дня и вернемся
около часу.
[…] Фима Бершин, который
жил у меня в прошлом году месяц, приохотил меня к футболу40 .
Теперь смотрю мировой чемпионат, удручаясь, — наша русская команда не прошла на
чемпионат. Ведь хочется, чтобы мы хоть в чем-то вышли вперед, а не только по
смертности. […]
17
июня 2006
Неделя выпала из дневника напрочь.
С одиннадцатого по пятнадцатое я как безумная писала свои плачи, которые
назвала «На четыре стороны света». В такой эйфории с написания «Гимнов» я,
пожалуй, никогда не была. Писала запойно. […] Дула в
свой плач аж до 15-го. А 15-го у меня был Паша Крючков, я прочитала законченную
вещь, и он сказал, что это событие. Мы решили поменять уже отобранную «Новым
миром» публикацию на мои плачи. Возможно, это и не разумно, но вещь мне еще и
сегодня нравится, а те стихи, что я отдала в «Новый мир», уже далеко отошли от меня.
Разумностью я не отличаюсь. Были вчера у меня Ирина Ермакова41
и Ирина Василькова42 . Они пришли в восторг от моей вещи, очень
интересно высказывались, как и Паша. Даже не верится, что так отзываются о моей
вещи. […] Ко мне они опоздали, объяснили опоздание
тем, что, разговаривая о Цветкове43 , пропустили электричку. Их
крайне раздражает, что Цветков сейчас самый модный и известный среди молодых
поэт, сам же он в летах. А я и не знала, что Цветков стал некоей знаковой
фигурой. Поэтессы возмущались тем, что Цветков стихотворно
высказывается, что плевать он хотел на Ахматову и Пастернака, а если бы
встретил Бога, то «дал бы ему в рыло». Ужасно! Но я им сказала, что не менее
ужасно и то, что они такое значение придают популярности Цветкова, скандальные
популярности проходят, а наше дело писать и не озираться постоянно по сторонам,
мол, я тоже озираюсь, но редко и одномоментно. […]
Десятого, как и собиралась, была на могиле у Сёмы. С
ужасом увидели, что несколько покосившийся памятник, оказывается, уже исправили,
но из цветника повырывали траву вместе с землей, да
еще сделали деревянный опалубок, чтобы цемент не разъехался. Дома я бросилась
звонить в музей Чуковского и просить Сережу Агапова44 ,
человека совершенно прекрасного, помочь с землей,
нужно было ведра четыре привезти, но музей не отвечал. Я на другой день
позвонила — в трубке молчание. Я решила, что это мне знак — не просить. И
начала думать, кто бы меня мог довести до кладбищенской конторы, и вдруг звонит
Сережа. Я ему: «Ой, дорогой Сережа, пыталась вам дозвониться…» Сережа сказал,
что именно по этому поводу и звонит мне. Он с Наташей Продольновой45
был на кладбище — сажали цветы на могиле Чуковских, зашли к Липкину, увидели
непорядок и хотят все сделать, согласна ли я? Я благодарила: «Сам Бог мне вас
послал!» Они убрали опалубок, привезли и насыпали земли и даже вырванный кустик
посадили. 14-го Сережа и Наташа приехали за мной на Сережиной новой машине,
взяли меня на кладбище, чтобы я увидела, как и что они сделали. Пусть пошлет им
Господь здоровья, сил и таких же верных друзей, как они, в особенности на
старости лет! Все на могиле Сёмы и вокруг нее преобразилось, а тут еще, пока я
сидела на скамеечке, они отскабливали с плиток застывшие пятна цемента и мыли
плиты. Еще советовались со мной, какие цветы посадить. Но я не знаю, какие. Кроме барвинка ничего придумать не
могла, полностью положилась на вкус Наташи. […] Пока Сережа пошел наполнять
очередную лейку, она спросила меня, почему я не выступаю нигде, мол, меня никто
не знает из ее знакомых, и сама она меня узнала именно на выступлении с группой
авторов «Ариона» в 97 году. […] На кладбище я
объяснила моей поклоннице свою позицию: в пионеры, в комсомол, в партию
не ходила, по Лужникам выступать не ездила, хоть и предлагали, да и, выйдя из
С.П., диссиденткой не была, никаких заявлений не делала. Короче, не суетилась.
Писала в стол, в основном. И возможно, поэтому Господь теперь, когда мне скоро
78, все еще дает силы для вдохновения. Книги мои издают, и если они что-нибудь
значат для русской поэзии, то будут читаться. А не значат, ничего не поделаешь,
зато пишется, а это большое счастье. Когда вернулся Сережа с лейкой, Наташа
сказала, что надо и оградку уже покрасить, и она за это берется. Ну, уж такой
доброты я не только не ожидала, но и давно ни от кого не видела. […]
18
июня 2006
[…] Звонит Паша и говорит, что ему позвонил
Василевский46 , всегда сдержанный и хладнокровный, и сказал,
что хочет мою вещь напечатать как можно скорее. […] А
тут еще позвонила Валя Ботева47 из
Донецка и поздравила с замечательной поэмой. Оказывается, она прочла в
интернете, что я написала шедевр. Это, значит, поэтессы дали сообщение. Больше
некому. И надо же было так случиться, что Ермакова с Васильковой попросились ко
мне в гости именно на другой день, как я поставила точку в последнем плаче.
20
июня 2006
Вчера запись в дневник пропустила. Все ожидала
звонков, хотела постараться помочь Лене уложить папу в хорошую больницу,
накануне обзвонив половину моей телефонной книжки. Некоторые обещали. Но никто
не позвонил. […] Очень тяжело переношу дни, когда
Марина сутки на работе. Казалось бы, ну чего впадать в несвященный
ужас? А вот впадаю. […] А тут еще быстрое написание
плачей из меня словно бы воздух весь выпустило. В связи с этой вещью к вечеру я
в большом волнении ждала прихода Чухонцевых, как
накануне, будучи у них, мы договорились. Очень страшилась, а вдруг королева
голая. Еще я, как всегда, хотела накормить их борщом, был и плов. Но позвонил
Олег, сказал, что у него разболелась спина, и если я хочу, пусть приду к ним. А
как мне не хотеть? Во-первых, я их люблю, во-вторых, одной мне плохо, а в третьих, если не в первых, хочу прочесть. Вот я и
подхватилась, налила в банку борща, взяла рукопись, и руки в ноги. Я даже и
помечтать не могла, что им так понравится. «Это твои "Двенадцать", —
сказал Олег, — можешь, как Блок: "сегодня я гений"!» Гений не гений,
а жаль мне мгновений, когда писалось. […]
[…] Погуляла минут сорок. Погода восхитительная.
Вокруг первозданная красота, если не обращать внимания на архитектурную избыточность
новососедских. Для передыху
по дороге оперлась о сосновый ствол, хорошо, что ладонями, а не спиной. Сосна
оказалась щедрой на смолу, и я шла к дому со склеенными ладонями, еле оттерла
мылом и щеткой. Все же в каком
чудном месяце мне повезло родиться, жаль только, что очень давно. В эту субботу
мне стукнет 78. Умом понимаю, даже иногда и больным сердцем понимаю, а вот
душой нет. Она осталась подростком.
26
июня 2006
За эти дни никаких крупных событий не происходило
помимо жары, мирового первенства по футболу, скандала с выселением жильцов из
своих законных домов в Южном Бутове, моего дня рождения и поездки на кладбище.
Вчера приезжали на машине помощницы Фоменко — художница Лиля Сокуренко и ее подруга Таня. Накануне они приехать не
могли, и мы по телефону уговорились съездить на могилу Сёмена Израилевича. Так
и сделали. Я взяла половину разных цветов, принесенных мне накануне. Только на
кладбище не ощущался зной — от обилия зелени и близости смерти. Деревья-то и
вокруг дач, но той прохладой, что на кладбище, от них не веет. Замечательная
Наташа, друг Сережи Агапова, директора музея Чуковских, уже посадила лилии, и
они взросли. Я даже сначала подумала, что кто-то навестил могилу и воткнул
лилии. Хорошо, что первые крупные цветы над Сёмой — лилии — соломонов символ.
Во всяком случае, когда он построил первый храм, орнамент стен был в лилиях. Я
также навестила с цветами Тарковского, у него вчера был день рождения. Мы были
днем, до нас могилу никто не навещал, хотя за оградой было все аккуратно,
прибрано, не то, что ровно год назад. В будущем году будет 100 лет со дня его
рождения. Были мы и у Пастернака. Я спустилась к памятникам Корнею Ивановичу и
Лидии Корнеевны. Там полный порядок, красиво посажены
мелкие розовые цветы, это тоже Наташа постаралась. Сегодня она хочет прийти ко
мне и срезать засохший куст жасмина, чтобы в будущем году жасмин ожил, дал
ростки. Конечно, я вряд ли дождусь его цветения. […]
На мои 78 собралась, как я
говорю, вся наша улица. Преувеличиваю, как всегда. С нашей улицы были Чухонцевы, Иванова, Соломоновы48 , Ришина с мужем Аликом и Лариса Миллер с мужем, живущие
летом через улицу. Из приезжих были Попов со Светланой49 ,
Полищук, Поболь, Маша, Бершин,
Джаник50 с Лидой. Вечером приехал
Сережа Агапов с Наташей из дома Чуковских, прихватившие с соседней улицы Алену,
жену Паши, и его двоих очаровательных мальчиков. Все мы, человек тридцать,
слава Богу, расположились за двумя столами на участке. А часа за два до сбора
гостей была страшная гроза с градом, и я думала, что придется тесниться в
домашней духоте. Но Марина меня успокоила: вот увидите, гроза с градом и ливнем
пройдет быстро и до гостей земля успеет высохнуть. Так и вышло. […] Расходиться начали после восьми и не сразу все. А
человек пять оставшихся гудели до полуночи. Вернее, пели. У Бершина
оказался замечательный бас, а у Сережи тенор. Пели русские народные песни,
которые так любил Сёма. […] Опять собирается гроза,
хоть и вечером вчера была изрядная. В 9 утра я вышла на обещанную Лене прогулку. […] Земля сырая, и много сосновых, уже раздавленных, шишек
валяется. Я почувствовала к ним сентиментальную жалость, которую, как могу,
стараюсь вытравить. […]
27
июня 2006
Звонила вчера Леночке, они с Маней вечером вылетели
в Прагу. Будут строить выставку Беди Майера. Теперь я
ее буду слышать редко. От этого еще тоскливей, ибо на меня навалилась тоска. […] Мои заплачки «На четыре стороны света» никуда, я вижу,
не годятся. Нет ничего нового ни по содержанию, ни по форме. Выхлопной пар
поэзии. А я-то, дура, так радовалась на первых порах. […]
Уже я погуляла. Пойду что-нибудь перекушу и начну пялиться в ящик. Правда, в 5 вечера ко мне придет
любительница моих стихов, и я подозреваю ее в глупости. Но хорошо, что придет,
разобьется мое одинокое сидение в дому, какое не переношу.
28
июня 2006
Вчера ничего особенного не происходило. Да и что
может происходить, если сидишь на месте. Вот начало происходить убывание лета.
Это всегда грустно, особенно у нас, живущих здесь, где лето проходит в лучшем
случае, как пожароопасный сон, в худшем — как дождь. А нынче такое чудесное
лето — солнце вперемежку с грозами. Лето в лесу. А зима в лесу — беда. Зима
очень длинная, чтобы человеку не раздражиться, не озлобиться. Где наши
приветливые улыбки? А были ли они у народа, стиснутого лесами и холодом? М.б.
старость приводит меня к причинам нашей угрюмости? Однако не старость. Мне,
боящейся оставаться одной в доме, тем более круглые сутки, повезло. Я уезжаю на
зиму к Лене в Иерусалим. Даже в городе, где велика опасность со стороны арабов,
люди спокойны и улыбчивы, даже ортодоксы в шляпах не так угрюмы, как мы. […]
Такое впечатление от пейзажей Израиля, что, кажется,
даже море цветет, особенно если смотреть на него из грота. Но вот русская речь
не цветет, а лишь изредка мелькает. И от этого мне несправедливо грустно. […] Этот языковой и прочий патриотизм мне самой противен.
Кстати, насчет английского. Перед отъездом мне позвонила Леночка и сказала, что
мой английский переводчик собирается еще одну мою книгу выпустить. Кому же я
там нужна, если здесь никому не нужна? Об этой ненужности я вчера говорила с
Ивановой. […] Иванова повздыхала, мол, я выхожу из
всех жанров, что она считает, что мне должны были дать премию «Поэт», а вот не
дали. И Букера, как она понимает, (а она понимает) за
«Хвастунью» не дадут. Я сказала, что тоже это понимаю и не огорчаюсь. Так ли
это? Не совсем. Из-за денег не огорчаюсь, хотя они никогда не лишние. Но точно
— не огорчаюсь. А вот из-за непризнания, за неотмеченность,
очень даже огорчаюсь.
[…] Вечером меж двумя трансляциями с чемпионата заходил
Чухонцев, я накормила его борщом и тем же хачапури. […] С Чухонцевым говорили
(вернее, он говорил) о том, что половину стихов у Пастернака можно
безболезненно для себя сократить, например, помимо поэм, многое заумное
начальной поры, а вот у Мандельштама ничего нельзя изъять. «Гений!» — сказали
мы хором. Я очень люблю разговаривать с Олегом наедине. Если Чухонец
разойдется, это не вполне внятный монолог, хотя и с внятной мыслью. Просто я
стала плохо слышать, а он монологи ведет тихим голосом, к тому же — достаточно
косноязычно. Еще он меня рассмешил, рассказав, что звонил Алехин, и на его: «Прости, Алеша, я смотрю футбол и говорить с тобой не могу», тот ему: «Что это такое?
Звоню Инне Львовне, а она тоже говорить не может, — футбол смотрит!» […]
29
июня 2006
День вчера выдался неожиданно гостевой. Приезжала
Машка, установила мне драгоценный подарок Соломоновых — телефонную
электротрубку. Только мы с Машкой и Мариной
натолкались борща, салата и картошки, как раздался звонок.
[…] Приехал замечательный болгарский поэт и редактор «Факела»51
Георгий и очень хочет со мной познакомиться. […] «Инна
Львовна, это Надя Кондакова52 , мы
сейчас за вами придем». Делать нечего, я сказала, что сама приду. А ведь
идти-то два шага, даже на улицу не надо выходить, забор между нами до сих пор
не возведен. […]
Как обычно теперь водится в подвыпившей компании,
Георгий стал говорить, что я сейчас самый великий поэт в России. Тем не менее лесть — вещь великая, и она меня подбила прочесть «На
четыре стороны света». Впечатление невероятное, поэт так
целовал мне руки, а в особенности так пожимал, что теперь у меня синяк на
кисти. […] От всех прямых и косвенных разговоров о переводе меня на болгарский,
от намеков на то, чтобы я перевела одно стихотворение Георгия на русский, я уклонялась,
хотя он еще до моего чтения прочел свои стихи и подстрочно
перевел. Уклоняться мне помогло и то, что он говорил, как трудно
что-нибудь издать, денег нет. Я уверяла, что меня не надо ни переводить, ни
издавать. Тогда подключалась спонсорша, мол, даст
деньги на книгу. Но я ее заверения пропускала мимо ушей. Люди они очень милые,
а он и поэт хороший. Но что-то было муторно. […]
30
июня 2006
Вот и июнь пролетел. На улице попрохладнело.
Июль синоптики обещают прохладный. Поглядим. А в Израиле жарко, идет война с
террористами. Глупое правительство спохватилось, когда все почти отдало,
поселенцев силком выдворило из домов, ими построенных. […] Неизвестно,
чем еще обернется все это. Если следовать истории, Библии, то Иерусалим снова
должен рухнуть. Несчастный избранный Богом народ, он перед
Незримым вроде бы за весь мир в ответе и на протяжении всей истории карается за
свои и за чужие грехи. Вот и не думаю я, что еврейское государство может
еще долго просуществовать. Думать об этом настолько печально, что я пытаюсь
бессмысленно пялиться в окно. И обессмысливаюсь.
Между окном и улицей, почти вплотную прижимаясь к
окнам, уже совершенно безразличный к человеческим мыслям растительный мир. В
комнате темно от впритык подступивших к глазам рябинок, шиповника и зеленого
навеса осин, берез, кленов и елей. Лес он и есть лес. И равнодушная природа… Но так ли это? Как рудимент древнего неравнодушия в
пустыне Негев я увидела тамариски и еще какие-то
деревья, у которых кроны стали плоскими, похожими на зонты от солнца. Можно и
другие примеры вспомнить. Но для чего? А перед кухней разросшийся белокопытник.
Недавно его побило градом. Пока мне не сказал Полищук, что эти огромные листья
не лопухи, все считали их за гипертрофических
лопухов-мутантов. Между прочим, таким гипермутантом
мне кажется и аксеновский роман «Москва Ква-ква». Все в романе утрированно, именно утрированно, а
не гиперболизировано. Дан пласт населения, то есть не пласт, а земляной вал
элиты. Я сама в пятидесятых была в возрасте героини Глики
Новотканной, но жизнь была гораздо
по-будничному проще и оттого страшней.
Правда, я была провинциалкой, однако приезжала к
маме в Москву-у-у! Жила я в 36 году в доме на
набережной у вскоре уничтоженных дядей (теток сослали). В дом приходили и дети,
например, сыновья Микояна, дружившего с дядей Саркисом, 1-м секретарем цека партии Донбасса. Несколько раз видела там и дочь
Сталина с братом Васей. Так вот, ни взрослые, ни дети не вели патриотических
разговоров. Никакого высокопоставленного парения. Да и
домработница Мотя была деревенской девой, уверена, никак не связанной с кагебе. Иначе, она была бы более осмотрительна и при
мне, восьмилетней, не обсуждала бы с домработницей Аллилуевой (они дружили)
смерти жены Хозяина, так Сталина называли и дядья в разговорах с Микояном и
между собой. Да при мне бы и домработница Аллилуевой, будь она гебешницей, не говорила бы Моте, что это хозяин ее убил,
чего ей было стрелять в себя, если она завела будильник на 8 утра, да и
наказала ее разбудить, собиралась куда-то.
Так что краем глаза восьмилетней девочки я и
партийную элиту увидела. Да, все было проще и страшней. Правда, Сталина
родственники ни в чем не обвиняли, считая, что все дурное идет от Берия. Я была
совсем маленькая, когда присутствовала при разговоре заехавшего к ним незадолго
до гибели Кирова. Память зафиксировала этот короткий разговор из-за слов
«Нинка-подстилка», я решила, что такая кукла есть и потом пересказывала
разговор Моте и расспрашивала, что за кукла Нинка-подстилка. Не помню кто, дядя
или Микоян, который был, кажется, спасшимся 27 комиссаром, напомнили Кирову, а
помнит ли он, что в 20 году он, Киров, посадил в бакинский
подвал меньшевика Берия, а вскоре Багиров его
выпустил. Так вот этот Берия имеет влияние на Хозяина, Нинка-подстилка то и
дело приезжает к хозяину из Тифлиса. Вот как действует: через Нинку-подстилку!
У Кирова была только одна мрачно-спокойная фраза: «Теперь об этом поздно
говорить». Услышанное и запомненное мной подтвердила
тетя Женя, вернувшаяся из Потьмы.
Думаю, Аксенову понадобилась гипербола, ибо с разных
реалистических позиций это время было разными писателями освещено. Но
гипербола, да еще с модным привлечением Платона, Афин и Сиракуз, ариадниной
нити и проч., получилась грубой, топорной, как девушка с веслом. […]
Сегодня пятница. Очень боюсь быть в одиночестве на
своей утлой даче. […] Надо заставить себя одеться и
выйти на прогулку, но так не хочется, смерть, как не хочется. […]
5
июля 2006
Только что звонила Леночке в Прагу. Они с Маней уже
заканчивают подготовительную работу, корабль построили, теперь будут
располагать телеэкраны и картины. […] Вчера Сережа
Агапов с Наташей покосили разросшийся бурьян на участке. Оказывается, пошли
осинки вовсю, и Сережа мне объяснил, что уже на будущее лето мой утлый домишко не в травах будет утопать, а в густом лесу. Большое
им спасибо. Даже сырость вместе с бурьяном от окон отступила.
8
июля 2006
[…] Приезжал вчера Коля Поболь.
Говорили о книге, о Липкине, обещает, что осенью издадут. Хорошо бы! […] Читала Коле «На четыре стороны света», понравилось.
Коля строг как читатель. Впрочем, читаю всем, кто ни появится. А завтра и вовсе
у меня будет чтение в музее Чуковского. «Ну, это — дом родной», — говорит мне
Паша Крючков, и я так себя успокаиваю, а на самом деле боюсь.
Да, вчера звонил мне Юз Алешковский53 ,
как я была счастлива слышать его голос и то, что он мне говорил. Очень занят,
приехал на какой-то фестиваль литературы, на тот самый, о котором и
поэт-болгарин, пожавший мне руку до синяка, говорил. Но все же Юз собирается
выбраться в Переделкино, навестить Рощина54
и меня. […]
16
июля 2006
В Израиле война. Страшно подумать, чем она может
обернуться для Израиля. Но удивительно устроен человек. Даже в Израиле
большинство населения занято повседневностью. Так и я. Параллельно с сидением
перед телевизором и горькими раздумьями занимаюсь составлением книги, даже в
гости хожу. Вчера, например, дошла до музея Окуджавы, где устраивался юбилей
Олега Хлебникова55 . Он еще на моем тесном вечерочке
в музее Чуковских напомнил о своем юбилее и о своем желании, чтобы я сказала
несколько слов о его поэзии.
Но с утра в субботу у меня барахлило
сердце — перебои и не ярко выраженное трепетанье. Я уж, было, хотела остаться
дома. Накануне ко мне приехала с ночевкой Томочка56 ,
я шла встречать ее на станцию при 30-градусной жаре по бестеневой улице. М.б.
это сказалось. Так или иначе, […] пульс стал на место,
и я после ряда выступающих, заинтересованных в «Новой газете», сказала
несколько слов по сути стихов, аналитически, формулировочно,
но не комплиментарно возвышенно, как положено на
юбилеях. […] На трибуну с очень неудобной лесенкой еле взобралась с помощью
Хлебникова, а с трибуны сошла с помощью Евтушенко.
Сегодня позвонила Леночка, она уже из Вены снова
вернулась в Прагу,
19-го будет дома в Иерусалиме. Я зову, хоть и знаю, что бесполезно, уехать от
войны ко мне либо на дачу, либо на городскую квартиру. Снова сегодня
отказалась, считает, что через недельку все в Израиле устаканится.
Но я-то знаю свою дочь — она ни за что не покинет Израиль именно в такое время.
Что тут скажешь? Ведь и я поступила бы точно так же. Я сказала Ленке, что как
бы там ни было и что бы ни было, я в середине октября, как намечено, приеду к
ней.
Еще раз просмотрела новую книгу57 .
Первая часть «На крылечке» не плоха, вторая часть «На два дома» и третья часть
«Сны старой Евы» бесцветны. Ровные по уровню, но
уровень средний. Заключают книгу «На четыре стороны света» — вполне
соответствует моим представлениям о хорошем. Так что,
не знаю, что делать. Хорошо бы две срединные части сократить, но, увы, я не
понимаю, что именно. […]
21
августа 2006
Давно не садилась за дневниковое дело. Все следила
за войной Израиля и, чтобы не было уж так страшно, возилась со своей книгой. А
ее как-то в разговоре Чухонцев назвал дневником, так что, в сущности, дневниковым
делом я все же занималась. Выбросила из книги 25 стихотворений, оставила 76 и
заплачки. В файле «лишнее», куда я отправляю брак, уже сто страниц, т.е. 100
стих. Есть среди них и не совсем завалящие, просто в
этой книге лишние. Созвонилась с Комаровым58 и предложила
книжку. Хорошо будет, если она ему не понравится. […] Что
же было кроме войны и книги за отчетный период? Трижды были приступы
пароксизмальной мерцалки. Дважды справилась сама, а
один раз со скорой помощью. В тот день у меня были Джаник
с Лидой, Джаник сделал шашлык, мы с удовольствием
ели. И вдруг…
10 августа женился Федя59 . Леночка
говорит, что свадьба была очень многолюдной и веселой. С Леной я разговаривала
ежедневно, она, бедняжка, в поезде Вена—Прага так прищемила в дверях мизинец, что
кончик вместе с ногтем раздробился. Позавчера она прилетела в Москву — папа
совсем плох.
21 августа 2006
После долгого перерыва написала две страницы, а тут
вдруг отключили свет, и все пропало. Здесь надо каждые пять минут запоминать,
свет, пусть и ненадолго, вырубают часто. Но повторять сегодня же уже написанное
неохота. А подробно я писала о том, что срочно прилетела Леночка — совсем плох
Годик60 . Вот я и писала, как мне его жаль, все же 20 лет
прожили. И что бы там ни было, у него было при всем его эгоизме много
беспомощно добрых черт. Вчера врач казал Лене, что ему осталось жить неделю.
Хотя бы — безбольно. Пока он на боли не жалуется, иногда приходит в себя и
говорит с Леной. […]
28
августа 2006
[…] Очень хочется писать прозу. То я придумала назвать
ее «Утраченными возможностями», то «Письмами самой себе». Второе трудно по
форме, первое — по содержанию. Хотя тем и характеров немало. Утраченные
возможности — отнюдь не реализация того доброго, что в человеке. Сожалеть, но в
ироническом ключе, можно о многом, даже о лестничном остроумии. Кстати, не
обязательно и сожалеть.
Есть люди, которые и не догадываются, что ими
утрачено. Например, надо обязательно написать о Таисии Павловне Бузовкиной61 .
Еще вставной рассказ «Не будь ханжой»! Вещь вообще должна состоять из вставных
в мой монолог рассказов. Все это можно и в виде писем к себе писать, но тогда
нужно вложить некие о своей сущности разоблачительные мысли, да и вообще
пофилософствовать, но этого не умею. Главное же — раскрыть новый файл и писать.
И все будет образовываться само собой. […] Все может
быть. А возможно и завтра осмелюсь раскрыть новый файл и пойти, поехать,
полететь по разные души, события и случаи.
Впрочем, события — для великомудрых,
а с меня и случаев хватит, как забавных, так и печальных. Ими полна жизнь,
которая, пожалуй, сама по себе главное событие, все остальное в ней случаи,
даже война. Кстати, вспомнить, как во время войны я получала полную тарелку
лобио за выпивку кружки водки. Чем не война — война с тыловым голодом? Но самая
жестокая война — это война с самой собой. Вот тут-то и нужны письма к себе. Как
объединить письма к себе и утраченные возможности, ума не приложу. Ум все
больше прикладывается к тому, что я опять написала бесцветную книжку стихов.
Конец августа уже пятнает зеленое
желтым, и я смотрю на опавшие листья и на утраченные возможности этого лета.
Почему, когда Сережа Агапов, директор музея Чуковского, косил у меня на участке
высокий бурьян, срезал пустившийся в рост осинник, я, вместо того, чтобы нажать
на «делит» и разом скосить все мною нарифмованное за
зиму, сидела и пропалывала книгу, точно не зная, какое растение в ней живое, а
какое — мертвое. Я вообще трудно отличаю живое от мертвого, жаль и того и
другого. Все же я выкинула из книжки 30 стихотворений, осталось 76. И опять —
бесцветно. Видимо, живое с мертвым так срослось, что ни света, ни тьмы, одни
серые сумерки. Ты в них сидишь и пытаешься воспоминаниями перепахать и
переполоть все жизненное пространство. Да еще пытаешься вытащить из него
пружинистую репку веселья, не зная, за какую бабку
уцепиться и какая мышка позади. А позади,
оглянись, — компьютерная мышка, и она-то, полуживая-полумертвая,
окажется последней подмогой, и сказочная репка веселья пружинисто выскочит на
свет.
Преддождевой воздух пружинист. И тебе, старухе,
кажется, что ты пружинистой походкой возвращаешься с прогулки. Нет, сейчас ты
вовсе не сожалеешь, что почти все время жизни истратила на лежку на тахте и
сидку перед окном. До чего же ты не любила ходить — какая утраченная возможность!
Но разве об этом ты сейчас думаешь? Тебе кажется, что ты пружинисто идешь, а на
самом деле в тебе пружинится смех.
Хотя ничего смешного нет. Ты возвращаешься от Чухонцевых, перманентно то ярко, то тускло недомогающих,
перманентно озабоченных друг другом, мелкими хлопотами, дачными неурядицами, —
то пол проваливается, то стены трескаются, то краны текут, а тут еще и телефон
не работает. […]
Сегодня у Чухонцевых новая
проблема — кот. Вы сидите в сумраке застекленной, закрытой на все окна террасе,
чтоб комары не залетели. Ты в который раз нудно вздыхаешь вслух, что книга твоя
бесцветна. Чухонцев
маловнятно советует то ли еще раз проглядеть книжку,
то ли прополоть, то ли пересоставить, то ли повременить с изданием, то ли
поспешить. Ира выносит сосиску на широкое большое крыльцо — кот должен
питаться. Рыжий в белых пятнах, упитанный кот по-барски разлегся на квадратном
половичке и, если бы не властная лень в глазах и в позе, сошел бы за собаку. Но
псы сторожат хозяев, а коты свое имение.
— Ира, зачем ты кормишь кота? Куда его зимой? Зачем
приучаешь к дому?
— Как же не кормить, ты сам его привел!
— Ничего подобного, я кота не приглашал, я его
просто окликнул.
Как тут не рассмеяться? Но вскоре смех перескакивает
на тягомотный разговор о
прогнившем поле, на высокие ремонтные цены. Трудно управляться прозаику с
поэтом, а поэту с прозаиком. Вот если бы и Чухонцев сжато-ироничную, как Поволоцкая, прозу сочинял, пол бы не гнил. Или — напротив.
Была бы она поэтом, был бы этот гниющий пол им до фонаря. Ну и зря ты так рассуждаешь.
Вспомни аккуратно-хозяйственного Заболоцкого, вспомни чистоплотного Окуджаву!
Однако у них были жены. А тут каждый сам себе и муж, и жена. Но в доме чистота,
грязная посуда в раковине не валяется. Просто какие-то перманентные обломы то
со здоровьем, то с бытом. Ты их обоих очень любишь, в особенности его, потому
что поэт. Потому что завидуешь, тебе бы тоже хотелось так писать. Хорошо, что
ты умеешь завидовать, обожая. Иначе бы ревность и зависть давно тебя съели. А
меж тем ты сидишь у них и ешь тонкокожий лаваш с сыром и зеленью.
Чухонцевых
же ты частенько зазываешь на обеды, у тебя есть помощница и вкусно варит борщи
и жарит котлеты. Но почему ты так раздражаешься, когда они лениво, высокомерно
соглашаются на обеды и при этом опаздывают? Могу только догадаться: тут дело не
без той же зависти. Вот если бы они за едой говорили о твоей книжке, ты была бы
довольна! Тебя бы не охватывала раздраженная тоска от их жалобы: на нездоровье
или безденежье. Мало ли кто тебе на это не жалуется? Все жалуются. И ты со
спокойным сочувствием выслушиваешь. И не тоскуешь. Да и мало ли кто тебя
хвалит! Но это тебе почти всегда безразлично. Тебе нужно, чтобы твои вирши
ценил тот, кому завидуешь. А завидуешь одному Чухонцу. И у других стихотворцев
завидуешь кое-чему, но редко. Зато совершенно не завидуешь премиям. Не то чтобы
тебе деньги были не нужны. Но одно из двух — либо деньги, либо одержимость.
Графоманской одержимости в тебе навалом. Но ты
завидуешь плодоносящей одержимости, то есть таланту. И не только Чухонцеву, но и тем, великим, умершим. Ты, плохо отличающая
мертвое от живого, завидуешь и мертвым гениям. И вот
сейчас я тебе скажу: именно в этом случае ничего ни отчего различать
невозможно, ибо жизнь всегда перемешана со смертью, а поэзия никогда. Много
чего я тебе о тебе же рассказала. Пора и пожалеть тебя, и честь знать. И пора
тебе вернуться к Чухонцевым, омраченным предстоящим
ремонтом пола и котом. Но с котом все уладится. Вечером ты идешь на вечернюю
дружескую прогулку по улице Довженко. Улица длинная. И Чухонец, озабоченный,
как быть зимой с котом, которого однажды окликнул, останавливает всех жителей,
знакомых и неведомых: не их ли рыжий кот с желтыми пятнами? Наконец из одной
калитки выходят двое в изрядном подпитии и с бутылкой. Олег и к ним с вопросом
о коте.
— Идем с нами к магазину, там легко сможешь продать
своего котяру, — предлагает тот пучеглазый, что с бутылкой, — неча по дворам подкидывать!
— Я кота не продаю, я ищу, чей он.
А из калитки выдвигается сначала внушительный живот,
обтянутый черной майкой, а вслед за ним остальной волнистоголовый
хозяин:
— Вы не Чухонцев?
— Чухонцев, — с растерянной смиренностью склонил
Чухонец очки, — не ваш ли желто-белый кот приходит к нам? Зимой мы не всегда на
даче, где же он будет жить?
— У меня и будет жить, это мой кот. Он родился у
Олега Хлебникова в день его рождения, 9 июля. Пять лет тому назад. Очень он у
меня упористый, ему всю улицу подавай, всю территорию. Вон и к Соломоновской кошке в гости ходит. У него уже и сын и дочь
черно-белая, тоже у меня живут.
— Ах, — обрадованно, даже
благодарно улыбнулся Чухонец, — так вот с кем как-то приходил ваш кот. Большой
концерт устроили.
И ты радуешься, что одной заботой у Чухонца меньше.
10
сентября 2006
Вчера улетела Лена. Слава богу, отца она подняла на
ноги. Оказалось, что ни инсульта, ни метастазов не было. Он был отравлен галоперидолом, но если б не Лена, он бы так, обреченный
врачебным прогнозом, скончался. Я за эти три недели так напереживалась
за него, а, что греха таить, главное, за нее. Ведь Лена бросила всю работу,
вылетела (и это не первый раз) в Москву. Она похудела, и силы уже не те, чтобы
так мотаться и изматываться. Кроме того, ей приходится оплачивать няньку для
двоих — Годику и его жене, у нее рассеянный склероз. А ведь у Лены даже
квартиры собственной нет, и пенсии не будет. Вот умру, останется ей моя
квартира, но когда умру, неизвестно. А жить уже, пожалуй, и не хочется. Уже три
месяца ни строчки не пишу, а это единственное, что меня удерживает в жизни. А
еще — боюсь старческого маразма, боюсь, что, не дай бог, Лене придется возиться
со мной, как с отцом.
Рождаешься, чтобы мы ни говорили о неподходящей
эпохе, всегда вовремя, а вот умираешь редко когда вовремя. В безделье жить
невыносимо. Задумала написать нечто параллельное и в то же время перекрестное
«Хвастунье». Показать иные свои черты и иные черты жизни. Много, в том числе и
смешных положений и случаев, осталось за пределами «Хвастуньи». Уже было начала
писать. Но если «Хвастунью» писала для себя, не думая о ее публикации, то
сейчас оглядываюсь и на тех, о ком пишу, — не обиделись бы, — и на себя, — не
слишком ли вульгарно или интимно, и т.п. А так писать нельзя. Писание —
единственное дело, которое надо делать без оглядки, это уж потом, на остывшую
голову правишь, сокращаешь и уточняешь. В особенности это касается прозы.
Что касается стихов, то тут я, возможно,
легкомысленна. Правлю редко. А все же в последней книге кое-что исправила. По
поводу книги стихов жду весточки от Комарова. Я ему давно послала рукопись, но
он позвонил
недавно, — только что открыл ее в интернете, сказал, что немедля прочтет и
позвонит. А тут у меня телефон выключился, дожди утопили кабель (на всей улице
так). Вот и сейчас дождит. Лета, можно сказать, и не было. Как говорит Чухонец:
все лето стояла осень. […]
[…] У Чухонцевых подходит к концу настил полов, которые, как
оказалось, вовсе не прогнили — под слоем паркета обнаружился прочный слой
крашеных досок. Непрочность быта дает ощущение непрочности жизни, и это Иру и
Олега выбивает из колеи. […]
Сегодня ко мне обещался приехать Дима Полищук. Он
завален работой и заботами о детях. Ему не пишется. Конечно, для вдохновенья
необходима некая доля ленивой праздности, ну хотя бы некий простор во времени.
Я не только сочинять, но и спать не могу от мысли, что утром надо непременно
встать и куда-то ехать. […] Что-то я разворчалась.
Просто — гнетущая погода, не день, а сплошные мокрые сумерки. И — тоска.
14
сентября
В воскресенье вечером приезжал Дима. Привез мне
сигареты, фотографии, которые брал для книги о Сёмене, а также книжку Ахматовой
с автографом «С.Липкину, чьи стихи всегда слышу, а однажды плакала». Накормила
его и его Наташу борщом и варениками с картошкой, выпили кофе. Снова
рассматривали одну папку из архива С.И. Но, увы, ничего неожиданного не нашли.
Диме все кажется, что мы что-то упустили. Какой он замечательно внимательный,
дотошный, когда дело касается других, и какой безнадежно махнувший рукой на
свои стихи, ибо загружен по горло заработком. Я им читала начало своей
прозаической вещи и окончательно услышала не от них, а от себя, что все плохо
начато и не может дальше продолжаться. Ибо писала с оглядкой на читателя и на
невыдуманных персонажей. О том, что любая оглядка, будь то на цензуру, будь то
на самоцензуру, будь то на власть, будь то на моду,
губительна. […] Перед отъездом Дима больше часу
демонстрировал на компьютере фотоснимки их десятидневного плаванья с детьми на
лодке по реке Медведица, которая впадает в Волгу. Дивные пейзажи, сосновые
берега, местами крутые. Выразительные деревья, облака и безлюдье. В деревеньках,
которых не видно, по экскурсу Димы, не больше пяти домов. […]
Но что меня поразило, так это огромные заброшенные полуразрушенные храмы
в уже несуществующих селах. С каких пор они перестали существовать? Понятно —
храмы вскоре после революции, а села? Видимо, исчезали постепенно вслед за
храмами. И впрямь — наказанье Божье. За сожженные усадьбы что ли? Никогда не
пойму, почему наказываются все оптом, а не в розницу. Впрочем, сов. власть и в розницу уничтожала.
Нет, не зря демонстрировал мне Полищук путешествие
на лодке. В память врезалась картина: разрушенный трехъярусный храм со стеной,
похожей на монастырскую. Из кладки второго этажа
поднялся целый лесок. Как это может быть? Наташа объяснила, что со временем
ветром землю нанесло, вот и поднялись деревья. А мне кажется, что это по воле
небес прикрыты земные раны. Вот о такой церкви я писала в посвященных Недоступу стихах62 . Правда, из нее выросли
всего три березки, а внутри — одуванчики, незабудки и ромашки. Но для снимков
нутра именно этого храма уже не хватило пленки.
[…] Вечером поужинать, а по их режиму — отобедать
заходили Чухонцевы в жуткой аллергии от
бессмысленного ремонта. Перемывали косточки некоторым друзьям-поэтам и поэтам,
нам чуждым, но беззлобно. Даже о тех знаменитостях, что исполняли особые
поручения КГБ, говорили, скорей, аналитически, чем осудительно. Но я, надо признаться, с отвращением вспомнила, как Юнна Мориц в свое время на смогистов
напустилась, как была рецензентом в ЦК КПСС (писала туда рецензию на «Волю»
Сёмена Израилевича, вышедшую в США), как кинулась на баррикады в августе 91
года, и вот теперь, получив года три тому назад премию Сахарова за мужество,
публикуется не только в Литгазете, но и в
газете «Завтра». Эта всегда чует, где и как можно поживиться, и в какое время и
кому нужно пригодиться. А время сейчас, ой, нехорошее, — тут и явные фашисты и нацболы фашиствующие. Жуть подумать. Но думать не хочется.
Лучше смотреть в окно.
Там уже холодная, но в эти дни сухая осень. Вчера
ангел Сергей Агапов свозил меня на кладбище, — и могила и площадка, которую я
купила для себя, была покрыта коричневой листвой — слой в четыре пальца. Сережа
метелкой все вымел и с могилы, и с плиточного покрытия. Я протерла ограду от
паутины и поставила букет гвоздик, который мне подарили студенты литинститута.
Вокруг же на всех могилах было зелено с редкими желтыми пятнами листьев. Просто
удивительно, ведь две недели назад в перерыв между бесконечными дождями Наташа Продольнова, друг Сережи, убирала, даже бархотки посадила
на могиле. Сережа сказал, что столько осыпи на нашем участке оттого, что над
ним две осины, — вон они стоят облетевшие. […]
[…] Сейчас что-нибудь перекушу, возьму ноги в руки и
заставлю себя походить хотя бы минут 20, на дольше меня не хватит — одышка и
болит поломанный позвонок. Так что, дневник, до завтра. Ничего не пишется, надо
хоть дневником себя занимать. А согласилась бы на поездку в Баку, сегодня уже
бы увидела море и свою улицу. […] Нет, вдруг не найду
своего дома и родных могил — дедушка, бабушка, мой добрый, несчастный папа и
мой безвинный младенец.
15
сентября 2006
Снился мне вчера престранный сон. Я сижу в кинозале,
слегка поворачиваюсь и узнаю в пожилом мужчине Мандельштама, — черты несколько
изменены, но узнаю. Я восклицаю: Осип Эмильевич, Вы
гений! Он смотрит недоуменно, мол, как его узнала, да и с чего это я взяла.
— Конечно, гений. Когда в жизни полная безнадега, мы
говорим: Ах, Александр Герцович, чего там, все равно,
когда тоскуем по родному месту и друзьям, то говорим: В Петербурге мы сойдемся
снова, когда урезониваем завистника, то говорим: Не сравнивай, живущий не сравним.
Мандельштам, слегка улыбаясь, озирается. И я
понимаю, что он не хочет, чтобы его опознали другие. Тут, заслоняя поэта,
возникает большого роста человек. По его виду сразу становится понятно, что он
не только большого высокого роста, но и очень высокого положения, замашки
нового русского из правительства. Однако, он не официальное лицо, а некое
теневое, могущественное. И на дворе не советская власть и не путинское
государство, а нечто другое. Это я понимаю по многим приметам, их не хочется
перечислять, главное, потому что этот внушительного вида человек в одежде с
почти ковбойскими прибамбасами
не только опекает Мандельштама, но и скрывает его от каких-то новых властей.
Между прочим, этот некто интересуется, чем я занимаюсь. Я отвечаю, что у меня
есть посредственная книга стихов и есть очень плохая.
Потом действие разворачивается в фантастическом доме, где и я живу, как
выяснилось. Дом фантастичен не только тем, что в нем большой Некто скрывает
Мандельштама, но и своей внутренней планировкой. Роскошные квартиры переходят
по кругу одна в другую, правда, есть и общий широкий коридор в густонаселенном
доме, но проходит он не меж квартирами, а с краю. (Кстати, круглые дома с
полукруглыми квартирами мне снятся часто.) Властный опекун Мандельштама при мне
обращается к нему с предложением как-то улучшить, облагообразить мои стихи. Но
я говорю, что хоть они либо посредственны, либо совсем
плохи, все же обладают некой своей музыкой и вряд ли есть смысл эту музыку
редактировать. Тут опекун опального гения протягивает мне пластиковую карточку
с тремя выпуклыми пластмассовыми делениями: «Возьмите и передайте своей маме,
она будет обеспечена на всю оставшуюся жизнь». Я отвечаю, что мама моя живет в
Америке, но он поясняет, что и в Америке его подарок имеет большую силу. Я
выхожу из дому и несу на ладони этот пластмассовый вход в рай, так на открытой
ладони я обычно и продавцам протягиваю деньги. И тут ко мне подходят два
полицейских, совсем как в том булгаковском сне, что
снился мне в самом начале шестидесятых (я этот сон описала в «Хвастунье»). Так
вот подходят уже не милиционеры, а именно полицейские, хватают мое сокровище и
спрашивают по-тюркски, откуда это у меня. Пока я сбивчиво вру, что нашла в
канаве, полицейский роняет пластиковую карточку в канализационную расщелину.
Они раздосадованы, а я обрадованно возвращаюсь в дом
за вещичками, чтобы ехать на дачу. В ярко-желтом от солнца подъезде меня
встречает Мандельштам и, закинув голову, спрашивает, куда я собралась. И узнав,
что на дачу, просит: «не уезжайте, ведь я люблю вас». Говорит по-мужски, а вот
на прощание целует в губы по-братски, едва прикоснувшись.
Многие мелочи из сна я здесь упускаю, т.е. незначительные ответвления от
сюжета. Сон был цветной. Мне большей частью снятся цветные сны.
А вот что было днем: позвонил Комаров и сказал, что
мою книгу прочел дважды, а ночью еще раз перечел, что стихи замечательные, но в
предложенной мною книге по сути две книги: «На четыре стороны света» и «Сны
старой Евы», что он хотел бы издать три части книжки, исключив «Сны старой
Евы», ибо это совершенно другая, отдельная книга стихов. Я ответила, что
подумаю и дам ему знать. Конечно, я очень разволновалась и раздумалась. Неужели
Комаров прав? Безусловно, я до безобразия много написала с августа 2005 года по
июнь 2006. Но я уже выбросила 30 и оставила 76 стихотворений + 218 строк
«заплачек». Последнее — для меня совершенно новое по ритму и структуре. И это
можно было бы, так же как и Сны, издать отдельной книжицей.
Но в чем смысл? Во-первых, бывают в книге разные циклы, так книжку «В пригороде
Содома» тоже можно было бы разбить на три. В новой книге я
чувствую некую общую ниточку, — в первой ее части «На крылечке» я на русской
почве в русской жизни, во второй — «На два дома» — это я в двух местах — в
России и на Святой земле, — в третьей части — «Сны старой Евы» — я в Иерусалиме
углубляю книгу библейским мотивом, но вовсе не всегда сплю, я помню о доме,
куда и возвращаюсь в последних стихах этой части. А последняя часть по
смыслу и интонации расширяет мой мир, где плачу об общем мире, и о России в
частности. Так что есть у меня своя логика построения книги. И почему отдельный
большой цикл надо называть отдельной книгой? […] Вечером
я […] помчалась к Чухонцеву. Он нашел, что у Комарова
есть своя логика, тем более что Комаров любит издавать отдельные тонкие книжки,
а у меня аж целых сто страниц! Но он, Чухонцев, лучше
убрал бы последнюю часть, с ее отдельной музыкой и т.п., а «Сны» ему нравятся,
он бы их оставил. В конце концов Чухонцев сказал, что
еще раз просмотрит на этих днях книгу, а пока думает, что ничего из нее изымать
не следует. […] Прокрутившись бессонно ночь от мысли, что вся книжка никуда не
годится, вот и можно из нее изымать то одно, то другое, я сегодня часов в 11
утра позвонила Ицковичу, — не хочет ли ОГИ издать мою новую книгу. Ицкович
сказал, что с радостью, сказал, чтобы я приготовила электронный вариант, а он
на следующей неделе заедет, заберет и прочтет, — ему мои последние стихи,
дескать, очень нравятся. […] Лучше было бы совсем не
издавать, повременить и т.д., но я уже три месяца — ни строчки. И мне кажется,
что эта книга давит меня своим грузом, а избавлюсь от нее и — новое напишется.
Ведь от пустоты одиночества меня спасают вспышки вдохновения. К этим вспышкам,
а не к книжкам, я и тянусь.
Сегодня я одна и днем, и ночью. Звонила Леночка, у
нее и у детей все в порядке. Вчера у нее была Маня, разбирали платяной шкаф.
Этот встроенный шкаф в комнате, где я живу по полгода. Так живо вспомнилась и
комната, и теснота в шкафу непролазная, и балкон с синим небом, деревьями и
птичками. Через месяц буду там, уже истосковалась, а потом там буду тосковать
по Переделкину. Такая у меня двухместная жизнь. […]
16
сентября 2006
Вчера я не только футбол смотрела, но и все подряд
до начала второго ночи. Жутко одной в доме. […] Мне
было жутко, и я вовсю врубила ящик. Наверное, даже двенадцатичасовое включение
в новости, полные катастроф на земле и небе, в сериалы-боевики и проч. спасает
от тревожного одиночества. Поневоле вспоминаю соседку по двухместной палате в
1-м Меде. Она, одинокая пенсионерка лет 60, с утра до вечера телевизор держала
включенным (прежде так домохозяйки не выключали радиоточку). Не отрывая глаз от
телевизора, моя соседка еще пыталась и со мной заводить беседы. Хорошо, что я
была ходячей, впрочем, как и она. Она с остановками на врачебный осмотр пялилась на экран, а я почти все время проводила в
санитарной комнате, курила и даже какие-то стишки кропала. Сёмен Израилевич еще
был жив, и я не понимала, что значит сплошное одиночество. Соседке я не делала
замечаний, дескать, невмоготу целый день жить под голоса из ящика. Я жалела ее,
но не за одинокость, а за убогость. Ведь лучше читать. А вот сама вчера так и
не раскрыла дневников Корнея Ивановича. Из новостей узнала, что ведутся пока
безуспешные поиски киллера, убившего вице-президента
Центробанка Козлова, узнала, что в нескольких городах России идут отстрелы лиц
не только кавказской национальности, но и закавказской и среднеазиатской, а те,
обороняясь, тоже убивают. Опрос показывает, что 57 % населения считает, что
этнические разборки будут возрастать, особенно в Москве и в Питере. Еще узнала,
что дума приняла закон о более строгом наказании нарушителей дорожного движения
и школ вождения машин, дескать, там берутся взятки. Но ни слова о ГАИ, которое
одно из самых взяточных структур в обществе. Впрочем,
всюду взяточничество. И об этом вчера говорили по разным каналам. А еще был
часовой фильм, основанный на фактах, под названием «Щипач»
— это просто ода ловкому карманнику и его наставнику — вору в законе.
Виртуозный артист-щипач пробирается на
высокопоставленную тусовку и во время танцев под «развратную», всюду
запрещенную западную музыку обирает несколько присутствующих, в том числе выкрадывает бриллиантовую брошь у Галины Брежневой.
Вся милиция встала на уши. В милиции оказались артисты-следователи, специалисты
по карманникам. Выжившие работники давали интервью. Главный мотив —
развращенная элита высших брежневских эшелонов, а наиглавнейший мотив — восторг
перед искусством щипача и сыщика. И это на НТВ, где
до новостей шел сериал «Улица разбитых фонарей» с почти сверхнравственными
работниками угрозыска. Короче — сказка о милиции, раскрывающей все убийства.
Как ни смешно, но эту сказку приятней смотреть, чем документальный фильм о щипаче. В первом случае — все ложь, во втором — цинизм полулжи, сдобренный фактическим материалом. Вот так
познавательно минули вчерашние полдня, вечер и полночи.
[…] На улице холодно, Марина прибавила тепло в
котле, с которым я не могу управляться. Попробую тепло одеться и выйти на
воздух из своей прокуренной комнаты. В других комнатах не курю, Марина не
выносит дыма, да и вообще в другие комнаты не захожу, разве что раз в день,
чтоб одеться и позвонить Лене по телефону, имеющему тональную кнопку. Вот и
сейчас пойду позвоню и оденусь, так как слышу — Марина
уже вышла на кухню.
17
сентября 2006
Вчера узнала от Лены, что у Годика опять психический
срыв, а нянька его уехала на несколько дней, и так я разволновалась за Ленку,
что всю ночь не спала. Я уж ей говорю: раз не можешь здесь жить и не можешь
отца забрать в Израиль, надо смириться — пусть все идет, как идет. […] Сегодня я ему позвонила. Говорил он совершенно
разумно, спрашивал, сколько книг вышло у меня за жизнь, что сейчас готовлю к
печати, расходится ли его книга и как с гонорарами. […] Он
просил меня к нему звонить, буду, если это хоть сколько-нибудь облегчает дело и
самочувствие Лены. […] Вчера днем приезжала Светлана Васильева. Поговорили о
названии моей книги, ей нравится «Сны старой Евы», я послушала ее стихи, и мы
даже минут сорок с ней погуляли. На дворе довольно холодно, но ясно. Меж
негустыми облаками — солнце. И это после долгих беспролазных
дождей приятно. Мы шли не по Довженко, а по прилегающим улочкам, там —
солнечней. И яблони, яблони сплошь в антоновке и краснобоких плодах. Красиво!
Отрадно! Но как называются красные яблоки, позабыла, да и небольшая спица по
части фруктовых сортов. Вечером вместе с Мариной смотрела танцы на льду,
пытаясь заглушить беспокойство за Леночку. Потом, как всегда, наглотавшись
снотворных, на сон читала дневник Чуковского за 1903 год. У
него, у молодого, мелькают то и дело парадоксальные мысли, сомнительные на
первый взгляд. Но только — на первый! Мне запомнилась его мысль, что
цели можно достичь лишь бесцельно. Не знаю, как в других областях, но в области
искусства, в частности стихотворчества, думаю, что это именно так. Тогда, в
итоге, и добиваешься цели, когда не нацеливаешься ни на форму лирического
высказывания, ни тем более на читателя. Вообще пишешь как бы бесцельно,
вслушиваясь в словесную музыку, на радость себе, и достигаешь цели. Еще мне
нравится высказывание Корнея Ивановича, что самоуверенный человек всегда глуп.
Это мне как маслом по душе, так как я крайне не уверена в том, что делаю, и
правильно ли оцениваю свое и чужое, и разные события и ситуации. Да и трудно
понимаю, кто прав. Помнится, еще в школе читала Белинского о Пушкине и видела
его правоту. А прочла Добролюбова и тоже увидела правоту. Так и в жизни:
похвалят мои стихи — почти верю, отнесутся кисло — скисаю. А вообще-то склонна думать, что все у меня плохо. И это чаще всего, и
любому одобрению радуюсь по-детски как сказочному чуду. На сон читаю
что-нибудь, иначе не усну. Но вчера уснула всего на полтора часа и до утра
проваландалась от страха за Лену. Ведь ей скоро стукнет 55, даже не верится.
Тем не менее это так. А у нее забот и работ выше
крыши. Она, бедняжка, еле выдерживает этот груз, а тут еще безвыходность с
папой.
[…] Вернулась с рынка Марина, ее сын Витя занес
обеденный стол в комнату Сёмена — самую просторную на даче. Боюсь, не хватит
мест. Ведь у нас здесь всего две скамьи от стола на кухне, который так же
занесем в большую комнату, да три стула и два табурета.
18
сентября 2006
[…] Вчера приходил Чухонец с моей рукописью. Книгу
решили назвать «Сны старой Евы». Он говорил, что книга сложилась, что ее
импровизационный характер имеет свою сильную сторону, когда на одной странице
одна мысль, а на другой — противоположная. От оценки воздержался. Хотя
предыдущие две книжки оценил высоко. Несмотря на всю мою глупость, ум у меня
трезвый, и я поняла, что книга ему мало нравится. Ну что ж, мне она тоже
кажется намного слабее, чем две предыдущие маленькие книги «В пригороде Содома»
и «Иерусалимская тетрадь». Мне кажется после уже трех с половиной месяцев
полного молчания, что больше ничего не напишу.
Вчера на ночь продолжала чтение дневника Корнея
Ивановича. Он, молодой, почти всех своих знакомых остро высмеивает, почти все —
дураки. Так, видимо, и было. […] Не
спала с 2.30 до 6. Очень хотелось закурить, но я себе не позволила, иначе
выработается рефлекс — просыпаться и курить посреди ночи. Бессонница
подобралась ко мне в старости, а Чуковский страдал от бессонницы, оказывается,
с младых ногтей. В дневнике Корней Иванович серьезен, со многими взлетами и
упадками настроения, и только в своем желании «написать» на свой лад Евгения
Онегина шаловлив. И в преклонные годы он был шаловлив. Думаю, что от юности к
старости перекинут мостик, а меж этими двумя берегами располагается текучая, в
пятнах ошибок и в лунных бликах умонастроения, зрелость. Очень уж красиво
выразилась, а значит, — бездарно. Чего-чего, а бездарности во мне хоть
отбавляй.
За окном солнечно и потеплело. Марина метет опавшую
желтизну осени. Но деревья еще почти все зеленые, это не та осень, которая в
одночасье, бывало, всем золотом падала наземь.
20
сентября 2006
Вчера был удивительный день. В 10 утра по новостям
культуры 2 минуты посвятили 95-летию Липкина. В 12.З0
до 13.35 показывали фильм 1998 года о нас с Сёмой. Этот фильм еще при жизни
Сёмы показывали, и он ему очень нравился. Сейчас же я смотрела со слезами и
радостной улыбкой одновременно, — чем не Мазина из «Ночей Кибирии»!
Плакала — нет Сёмы рядом, улыбалась — Сёму не забыли. […] Сёма
читал мощные свои стихи и высказывал умные вещи с присущим ему чувством
достоинства.
В 16 часов Сережа Агапов заехал за мной, по дороге я
занесла Чухонцевым два их ноутбука, Ира
присоединилась к нам, и мы поехали с цветами на кладбище. […]
Гости начали постепенно сходиться и съезжаться с 6 вечера до 8. […] Были
Паша Крючков с Аленой и чудным малышом Мотей, он ел преимущественно свежие
огурцы с хлебом. Пришли Иванова, Ришины, Полищуки,
Соломонов, Сережа Агапов, Фима Бершин. Вспоминали
Сёмена Израилевича весело, я припоминала всякие его причуды и выражения. Фима
остался ночевать, а Марину Соломонов повез домой. К их отъезду все уже убрали,
столы скамьи и стулья растащили по местам. Все всем хватило и даже осталось. […]
Фима уехал, я ему собрала все цветы, какие мне вчера
принесли, за ним заехал румяный Игорь Волгин63 , он довезет
Фиму до кладбища, тот положит цветы на могилу Сёмену Израилевичу, а потом уедет
в город. […]
21
сентября 2006
Вчера вечером навещала Чухонца, выглядит измученным.
Вскоре зашел Пашка, принес по два последних № 8 и 9
«Нового мира» Олегу и мне. Поговорили о Пашиной поездке в Армению, каждый
вспомнил свою Армению. Русских принимают хорошо. А вот в Азербайджане даже
заикнуться нельзя, что ты полуармянка. Сергея
Никитина, вышедшего петь «Виноградную косточку в черную землю зарою» и
неосмотрительно сказавшего, что сейчас он споет песню полугрузина-полуармянина,
чуть со свистом не согнали со сцены. Так что мне не стоит жалеть, что
отказалась от поездки в Баку, а ведь так хотелось!
Сейчас звонила Леночка, я ей сказала,
что позавчера Наталья Иванова произнесла о ней очень возвышенный тост как о
человеке, писателе и деятеле, и что вчера Паша мне сообщил, что в 11 № Н.М.
написал о ее книгах — это «Архипелаг ГУЛАГ» еврейского народа, и что, когда
выйдет четвертая книга, он напишет большую обстоятельную статью.
Паше как бы в голову не приходит, когда он говорит, что все должны прочесть о Терезине, что сейчас основное население читает книжки с
фашистскими воззваниями и не только по поводу евреев, а о выдворении
всех неславянских наций за пределы России. Об этом русские фашисты уже и с
экранов телевизоров заявляют. Что-то дурное у меня сегодня настроение,
изнурительная одышка — вчера еле додышалась до Чухонцева, хоть его дом от меня в полутора минутах, даже
меньше.
Приходил Лев Николаевич, золотые руки и пьяница в одном лице. При встрече приподымает край грязной,
как и вся одевка, шляпы, приветствует. У него
небольшой домик и 20 соток земли. Сад ломится от яблок, приглашал собирать, но
мне трудно нагибаться, да еще тащить. Так он сам на велосипеде мне привез, да
еще и картошки для меня прихватил. А сейчас починил входную дверь так, чтобы на
три оборота закрывалась, а то и на один запирать было с трудом. Все это оттого,
что домишко старый, все в нем перекашивается или от
сырости разбухает. Лев Николаевич любит поговорить, например, о том, что он
незаконнорожденный потомок Льва Николаевича Толстого. Но наш Лев Николаевич так
трудно и медленно заикается, что выслушивать его почти невыносимо. Держит же он
себя галантно, и это никак не совмещается с внешним весьма неопрятным обликом.
[…]
24
сентября 2006
Только я взялась за журналы, как за меня взялись
сразу бронхит и астма. […] Однако и сквозь задыхание,
почти бездыханность, насквозь просмотрела два номера Н.М. […] Интересна статья
Кушнера, который сравнивает с Батюшковым как Грибоедова,
так и Мандельштама. (Интересно, что имена Батюшкова и Грибоедова
разработчикам компьютерного словаря ничего не говорят, ибо они подчеркнуты
красной чертой как безграмотные). Да, интересно, что от Кушнера останется, если
не помнят уже Батюшкова? А вот Кушнер не подчеркнут красной чертой — известен.
[…] Я было собралась полемизировать со статьей, да
увидела бессмысленность спора. Если уже Батюшкова и разошедшегося на поговорки Грибоедова забыли, так для чего мне вступать в спор с
Кушнером, пусть даже и в дневнике. Так что интересно то, что совершенно
вдруг неинтересно. Прочла книжную полку Дмитрия Полищука, хорошая
работа, приятно, что Полищук и моей «Хвастунье» нашел место.
Стихи почти все или крайне бездарные или лихо
сколоченные, но ни сердцу, ни уму не нужны. Но тут я свой обзор периодики
прерываю. Так как возвращаюсь к той же мысли: забыты безусловный Батюшков и
грандиозный Грибоедов. Однако в именительном падеже имя Грибоедова
не подчеркнуто. Анненский, Ходасевич, Кузмин, Плещеев, Случевский, Сологуб,
Майков — взяла наугад. Оказалось, что компьютерному словарю известны только
Ходасевич и Кузмин. Державин, слава Богу, не подчеркнут. Но эта игра — подчеркнут не подчеркнут — может далеко завести, даже в
библейские и древнегреческие имена-времена. Енох, Иезеркиль
— пророки, а подчеркнуты. Ахилл — известен. Ну, хватит дурака
валять. Тем более — строить из себя умную, ведь Древнюю Грецию, как и древний
Рим, знаю очень плохо, почти совсем не знаю. […]
25
сентября 2006
Ничего не помогает — ни нобулайзер,
ни валюматик, — тоже аппарат, но не для долгого
вдыхания, а для спрея. День на день не приходится, но
и ночь на ночь не приходится. Если прошлую ночь я, наконец, спала, как только в
раннем детстве спят, то эту очень дурно, с 3.30 до самого утра прокашляла.
Очень мне было душно, хотя окно оставалось раскрытым. Снился же мне какой-то уж
совсем не человеческий сон, а собачий, если условиться, что собаки могут
читать. Я читала какую-то книжку, прилежно водя пальцем под строками. Меня
заинтересовала фраза: «Я с двумя дочерьми вошла в лес, а там горел петушиный
хвост, напоминающий синюю бороду из сказки». Повествование шло от первого лица,
под которое третье лицо, например, «я» легко подставлялось. Я немного отошла
пальцем назад по тексту. Выяснилось, что мать и дочери, хотя и жили тогда у
богатеев, были завшивлены. Я еще отступила пальцем по
тексту, где писалось, что если бы «я в двадцать лет не вышла замуж за старшего
егеря, то так бы и жила в свинарнике, и у меня от разных кобелей уже было бы 16
детей. А так, у меня три сына, старший — егерь у барина, средний — начальник
охраны у купчика, а младший — легкомысленный пустобрех».
И далее, водя пальцем туда-сюда по тексту, я вдруг поняла, что повествование
идет от имени суки, рожденной у таксы и шотландского колли. Целая родословная
была дана. А сын егерь — охотничий пес, сын, начальник охраны — сторожевой пес
у купца, а младший пустобрех — рожден от дворняги. И
еще некоторые подробности собачьей жизни написаны от первого лица так, что мне
во сне уже казалось, что я и есть собака, написавшая эту книгу. Проснулась же я
в половине четвертого от своего лающего кашля. Ну
просто заходилась кашлем. Лишь отпустило, попыталась заснуть и досмотреть
собачий сон. Но не вышло, не спала, лающе кашляла. Если бы не кашель, могла бы
досмотреть. У меня часто прерывающиеся сны продолжаются. Даже случаются сериалы
снов — из ночи в ночь. До чего ж было противно чувствовать себя псиной, хоть и голубых кровей. Видимо, наступила пора писать
прозу, а я все откладываю, все отодвигаю, будто у меня полжизни впереди. А на
самом деле в те две ночи, когда мучительно задыхалась, спокойно думала, что
вот-вот умру и не замечу, что умерла.
Я уже как-то жаловалась, что у меня
появилась оглядка на героев моих персонажей и на читателя, т.е. появилась автоцензура, с которой, кстати сказать, бороться гораздо
тяжелей, чем с государственным цензором. Сейчас вроде бы
я от этой оглядки по сторонам несколько отошла, если не совсем. Но что-то во
мне скрючилось и никак не распрямится. Может быть, так
жизнь свернулась в эмбрион, и нет никакой возможности родиться снова. Вот и
снится книга о собачьей жизни. Может, и впрямь скоро богу душу отдам. 21-го
утром, когда я сидела за компьютером, в комнату залетела маленькая коричневатая
птичка, похоже — малиновка. Но залетела неглубоко в комнату и тут же вылетела.
Я не верю разным приметам, но этой верю: залетел голубь в 54 году, побился о
стены в палате, и у меня умер мальчик. А незадолго до смерти Сёмы в коридор
залетели две синицы, бились о стекла, мы им уже и двери отворили на крыльцо, и
подгоняли их с Мариной к дверям, а они все отказывались от воли. А Сёма просил
их не трогать, не гнать, мол, с какой стати гоним? Это было дней за девять до
его ухода. Вот так-то. Кто же запускает птиц оповещать о смерти? Вряд ли Сам. Возможно, его старшие егеря из ангелов? Вот и сон
прямо в две руки. […]
26
сентября 2006
Стоит пронзительно-ясный, но уже вырвавшийся из
бабьего лета, прохладный денек. Правда, его синее небо меж островками облаков,
его зелено-солнечные деревья стоят за окном, куда мне покамест
не выйти, не подышать прелой прохладой осени. Я все еще сильно кашляю и плохо
дышу. […] Ту часть ночи, которую я спала, мне почти
досконально, словесно снился сюжет «Не будь ханжой»! Думала, лишь проснусь,
выпью кофе и усядусь за рассказик. Он ведь такой емкий, маленький. Но очень я
ослабла. Вся искашлявшись, уснула и спала аж до 12 дня. Сейчас 3 часа дня. Говорила по телефону с
Леной, она советует мне завтра с утра отправиться к Недоступу,
сделать снимок.
[…] В начале октября, уже не за горами, выйдут у
меня «Заплачки» в Н.М., которые мне казались оригинальными. А между тем в них
любому читателю все понятно. Неужели я заблуждалась? Выйдут и в «Знамени» «Сны
старой Евы». Тоже не знаю, хороши ли. Меня сейчас
утешает мысль, что «Хвастунья» названа в магазине «Москва» лучшей книгой
августа, да и в интернете (сообщила Ленка) она
возглавляет пять лучших книг, остальные четыре, по словам Лены, иностранных
авторов. А ведь как я боялась публикации, как сомневалась в качестве вещи, как колебалась… Может, и насчет новых своих стихов зря
беспокоюсь? Но что-то мне говорит: не зря, не зря! […]
27
сентября 2006
Обойдусь без обследования! Я почувствовала резкое
улучшение. Кашлем, как смехом, уже не захожусь. Еще слаба,
но постараюсь окрепнуть, до отлета совсем недалеко — чуть больше двух недель.
[…]Настроение гнетущее: три с половиной месяца сплошного молчания для меня,
графомана, слишком много. И кажется мне, что это уже навсегда. А вот
существовать растительно не могу и не хочу. Лучше… Впрочем, зачем думать об этом? Пусть все происходит и само
по себе, и по воле Божьей. Но само по себе и есть Божья воля. Что же до моей
воли, то ее надо собрать, укрепить молитвой и надеяться на
хорошее.
28
сентября 2006
Вчера приезжал Ицкович64 . Привез
книгу стихов Айги65. Как надо долго
прожить, чтобы понять и принять чуждое тебе! Так вчера
перед сном с поздним горьким пониманием прочитала многие стихи Айги. […]
Все поздно. Даже моя поездка через 17 дней к Леночке
до самой весны — очень позднее предприятие, накладное для дочери. Накладное — душевно, материально я никого не обременяю. Но я
все слабее себя чувствую. И мои восклицания в телефон, что настало резкое
улучшение, — для поддержки собственных сил, не более. Получается, я Лене вру.
Конечно, вру. Ведь она меня просила сделать обследование у Недоступа,
но я боюсь больницы как огня. А ведь бывало, и писала там и отдыхала. Да мало
ли что бывало! Когда-то я даже молодой была. Вон на заставочной фотографии
экрана я с Сёменом. Мне — 60, но выгляжу достаточно молодо. Сёме — 77. То есть
он всего на год моложе меня сегодняшней, он спустя год после онкологической
операции. Но разве можно его, тогдашнего, сравнить со мной сегодняшней? Тогда
он еще подолгу гулял в Красновидове, хотя к реке
спускаться ему было уже не так легко. И все же вдоль реки мы часто гуляли, а по
полю, в сторону одной деревушки, он сам любил двигаться. Зимой это поле было блескучее, а летом пахучее, высокотравное. Сёма тогда много
писал, в том числе не только об этих травах, где он окликал Аннушку и Маринушку (Ахматову и Цветаеву), но и такое по-молодому
мощное стихотворение, как «Новый Иерусалим». Вообще, в отличие от меня, Сёма
любил ходить. А уж теперь я и вовсе ходить не хочу, ибо задыхаюсь при ходьбе. Еще
в прошедшую зиму я довольно сносно осиливала 2-й этаж в Иерусалиме. […]
Вчера дочитала в Н.М. повесть Бутова66
(не путать с Битовым) «Мобильник». Вещь замечательная. Хотя в повести два
героя, один живой, автор, а второй умерший, но живущий в памяти автора. […] Сам же автор вовсе не аморфен, он мыслит, чувствует,
существует рядом с Пудисом, который уже погиб, и все
же кажется некой полноценной тенью уже ушедшего. Это вещь — реалистический
символизм, и то, что у автора остается мобильник Пудиса,
мобильник, который автор бросает в могилу, только подчеркивает эту символику.
Мобильник в земле, связь прервана. Но прервана чисто физически, реально, а в сущности не прерывается в сознании автора. Пудис всегда боялся смерти и именно в силу этого (по мысли
автора) так интенсивно и внутренне свободно жил. Немудрено, что наедине автор и
Пудис почти не разговаривали, потому что
разговаривать с самим собой, если даже одна твоя часть старше второй, странно.
Меж тем ничего странного в повести, написанной плотным, точным и горячим
языком, нет. И это также замечательное свойство «Мобильника». Мне захотелось высказать свое восхищение Бутову, и я позвонила. Поскольку
знаю, что редко к кому сейчас кто-нибудь вторгается с восхищенной критикой. Все
читают только самих себя или тех друзей, соседей, от которых не отвертеться. Так и получилось. Бутов рад был моему звонку.
30
сентября 2006
Вот и последний день сентября. 2 недели стояла
прозрачно-сухая погода. Сейчас — мокро, молодая рябинка перед самым окном
как-то потемнела и влажно пожухла. Через две недели я распрощаюсь с еще до конца не оголившейся
осенью и отправлюсь в пальмовую зелень. Что-то на этот раз не хочется ни с
осенью расставаться, ни с одинокими мыслями. Они настолько одиноки, что уже не детородны. И ждать, что вот переменю обстановку, и мне
запишется, уже глупо. В тучах появился некий пробел далекого солнца, и листва
на рябинке приняла медный цвет. Возможно, и в голове образуется некий солнечный
пробел? Все может быть, но я уже не верю. […]
Вчера я почти весь день продремала. Утром искупалась
и так обессилела, что целый день пролежала в постели. Почти все время спала с
перерывом на новости и прогноз погоды. Новости грузинские и пахнут дымом, но не
шашлычным, а пороховым. Но думаю, до войны дело не дойдет. У нас думцами и
правительством исподволь и напрямую нагнетаются антиамериканские настроения. […]
А меж тем солнце почти вылупилось из облаков, и
рябинка снова приняла иную окраску — бронзовую. При этом сама лиственная бронза
кажется воздушной, колеблемой, но не сдуваемой. Хочу осмелеть, одеться и выйти
на воздух. Кашель у меня долгоиграющий, ждать пока пройдет, смешно. Выйду на
улицу.
1
октября 2006
Вот уже и октябрь, еще светло от отсутствия дождя и
присутствия осенних красок. Солнце где-то внутри облаков. Это из моего окна
была видна только медь и бронза рябины. Вчера же я минут на пятнадцать выходила
на улицу. В начале участка Кондаковой, прижимаясь друг к другу стволами, сошлись в одну крону клен
и береза. Желтая и красная листва вперемешку — непередаваемой прелести
пестрота, да еще на фоне вполне зеленого дуба. Сегодня же я вряд ли отважусь
выйти — мало спала, много съела, отяжелела. Марина ушла к своим детям и
накормила меня впрок.
[…] Вечером приезжали ко мне Джаник
с Лидой. Через Джаника вышли на меня организаторы
переводов с туркменского. Оказывается, уже вышел
огромный в бархате и золоте фолиант, где есть и стихи Туркменбаши67 .
[…] Джаник видел этот фолиант, там есть и перевод
Липкина — обязаны заплатить. […] На очереди — книга
самого Туркменбаши. Оплачивает Газпром, сам Миллер
привлекает известных поэтов к переводам. Одно стихотворение — тысяча долларов. […] Я сразу же отказалась.
— Я так и сказал им, — подтвердил Джаник, моя сестра ни за что не согласится, — и все же
обещал познакомить тебя с подстрочниками стихов Туркменбаши.
Прочти хотя бы.
Я прочла одно из нескольких. Такую, и даже похуже,
восточную лирику я переводила много. М.б. некоторые как Наби
Хазри, окажись на месте Туркменбаши,
были бы не лучше его. Мао тоже сочинял душещипательные
вирши. Сейчас, наедине с собой, думаю, а во всех ли случаях я так принципиально
отказалась бы? Нет, не во всех. Например, если бы у Лены не было ни шекеля на
хлеб. Наверное, в таком случае поступилась бы совестью. Ну, а если бы у меня не
было бы ни рубля на хлеб? Пожалуй, лучше сдохнуть от
голода, чем от позора. А еще лучше не сдохнуть, а
побираться. […]
3
октября 2006
Сегодня день рождения Феди и день ангела Иры и
Олега. Федю я через Лену сейчас поздравила, Чухонцевых
поздравлю позже. […] День вчера стоял глухой, т.е.
телефон молчал. Единственный звонок был из Финляндии, спрашивали разрешения на
публикацию. Переводчица летом ко мне приезжала, когда здесь была Лена.
Удивительное существо эта переводчица. Молоденькая, высокая, с непроизносимым
для меня именем и почти совершенно слепая. Как она только дом нашла! Ведь мы с
Леной могли ее встретить, но кто знал? Проводила ее на электричку Лена. Живет
эта чудесная девушка в Питере на приличную финскую пенсию по инвалидности.
Пишет рассказы. Один взяла «Звезда». Держит она себя непринужденно и независимо
от своей слепоты.
Полдня вчера смотрела тупо телевизор, — вроде бы
меньше одиноко. А полдня и вечер читала дневник молодого Чуковского. Начало ХХ
века. Как разнится жизнь по сравнению с началом нынешнего века! Мир, т.е. люди
абсолютно другие и в то же время те же самые. Тогда все приносилось на алтарь
идеям, теперь — на алтарь валюты. И то и другое человечество приводит к
революциям и войнам. Межклассовая борьба сменилась межконфессиональной.
Можно много говорить о различии, да и о сходстве жизни той и этой эпох.
Прогресса, кроме технического, нет, есть изменение стиля. Особенно это видно по
литературной жизни, то есть по ее повседневности. Раньше кипели страсти
идеологические, теперь — денежные. В молодые годы Корнея Ивановича существовала
прямота критических высказываний, острая полемика, невзирая на лица. Нынче
этого совершенно нет. Никто никому напрямую не скажет своего отрицательного
мнения, идет тихая подковерная борьба за место под баксами. Если и идет открытая борьба, то она — не по
художнической линии, а по политической, и воняет большими деньгами. А говорят,
что деньги не пахнут. Еще как пахнут! И не только потом, но и кровью. […]
Ожидаю звонка от Ицковича по поводу моей книги. […] И чего я так об этой книге беспокоюсь? А с того, что
мне уже около четырех месяцев не пишется, и кажется:
вот сбуду с рук написанное и меня посетит вдохновение. Этого счастья всегда
жду, а когда оно приходит, то кажется вполне обыденным. Впрочем, так и с
другими видами счастья, например — со счастьем любви. Но блаженство вдохновения
острей и слаще любого другого. […] Улягусь за дневник
Чуковского. А там и новости посмотрю. Муторно от почти
бессонных ночей.
5
октября 2006
Вчера позвонил Ицкович. Книгу берут, хотят издать в
твердой обложке, есть у них такая серия, где стихи, а к ним прилагаются
какие-либо высказывания авторов, даже письма и эссе. Но мне, по мнению
редакции, ничего из-за моей самодостаточности не надо, а нужен большой блок
моих фотографий, именно моих, а не с кем-нибудь в компании. Я спросила: а с
Липкиным и дочерью можно? Можно по одной фотокарточке. Вчера целый день
просматривала альбомы и коробки с фотоснимками. Тяжелое это дело — двигаться от
детских лет к старости и по дороге терять очень близких, одних, с кем развела жизнь,
других — навсегда. Невыразимо больно перебирать снимки, где мы с Сёмой или он
один. […]
Лена моя вместе с Серёжей совершенно больная улетела
преподавать в Голландию. Вчерашний ее звонок растопил мое сердце, заледенелое в
тоске: «Мама, я тебе заказала перевозку, чтобы тебе не идти так далеко от
самолета до выхода, у тебя же одышка! Слушайся меня и скажи стюардессе, что
тебе заказана перевозка. А тебя ждут попугайчики на дереве перед балконом»!
Какая внимательная дочь, и как хорошо понимает, что у меня ледяной камень на
душе. Теперь уже кажется, что мне вблизи от Леночки станет лучше. Кто его
знает, м.б. и вдохновение вернется.
[…] Продолжаю читать дневник Чуковского, где много
метких наблюдений и определений. Интересно видеть, как и в какую сторону меняются
литераторы, да и незаметно для себя и сам Чуковский. Хороши его портреты Репина
(но тут большая дружба и соседство), Шаляпина, Гумилёва, Блока, Мережковского.
Один Гумилёв равен себе, и стоически неподкупен Блок. Почти все остальные
пытаются приноровиться не просто к власти, но и к большевистскому сознанию.
Интересен в этом смысле Горький. К власти приноравливается, но большевизм
ненавидит. Это пока 1919 год. На этом месте погас свет, и — остальное пропало.
А писала я о том, как незаметно для себя и Корней Иванович менялся. Но
повторяться лень. Это же запись в дневник, а не статья какая-нибудь или обзор
литературных событий и людей.
Звонил Юз. Он в эйфорическом
ступоре от книги стихов «Эхо». Повторять его слова даже себе самой неловко и
нелепо.
6
октября 2006
[…] Марина вовсю убирается
в кухонных шкафчиках. А мне печально, что в доме будут жить чужие люди. Но что
поделать, если дом зимой ни в коем случае нельзя оставлять, — не только
обворуют, но и сжечь могут. Да и без грабителей могут замерзнуть трубы. […]
Пришло в голову, а не назвать ли мне книгу «Дневник старой Евы» вместо «Сны старой Евы»? Уж очень
меня «сны» пугают — несет от них какой-то затхлостью, символической
условностью.
Продолжаю с все возрастающим интересом читать
дневник Чуковского. Пока читаю, хочется запомнить отдельные высказывания. Но
память никуда не годится, прочитываю и тут же забываю. А вот мысль, брошенная
походя, запомнилась: должно пройти столетие, чтобы восстановилась русская
культура. Кажется, литература. […] Запомнилось и то,
что Блок никак не понимал молодых и не желал понимать модернистов. Видимо,
крупные поэты плохо воспринимают новые поколенческие
веянья, а Чуковского это удивляет. Ну, лучше читать, чем писать.
15
октября 2006
Вот я и у Леночки в Иерусалиме. Оттого, что мне дома
в последние месяцы и не спалось и не писалось, я думала, что не испытаю счастья
по приезде. Как хорошо, что я ошибалась! Мне сразу стало спокойней и радостней.
Я отлично выспалась. Вчера вечером Леночка показала мне письмо Юза Алешковского ко мне. Он меня до неприличия преувеличенно
расхваливает. Не знаю, что и отвечать. Я хоть и хвастунья, однако
не настолько. Накатаю ответ прямо в дневник.
«Здравствуй,
мой дорогой, мой любимый Юз!
[…] Что говорить, пусть ты и преувеличил мои
способности, мне это как никогда кстати. Четыре месяца ни гу-гу. А вдруг с
твоих легких рук снова запою? Тем более что в открытом настежь балконе зеленое
дерево с мелкими зелеными попугайчиками. Они не образованы, не знают даже
иврита, не говоря о русском. Они те самые аборигены, которые никаких языков,
кроме своего, не желают признавать и постигать. Мне тоже хочется быть
независимой ни от кого стихотворицей. Это не так-то
легко, если за спиной и перед глазами примеры русской классики. Но ведь и у
попугайчиков, возможно, свои традиции и своя преемственность.
[…] Вслушалась в их разговоры, не Сёмейство, а струнный оркестр: кто на
скрипочке, кто на виолончели, а кто и на контрабасе, иногда и флейта вступает в
дело. А вот барабанных палочек в крыльях никто не держит».
[…]
На улице — красота, тепло. Я еще хожу очень плохо,
но надеюсь на улучшение. Ездили с Леной на такси в район мебельных магазинов. Я
присмотрела очень симпатичный компактный диванчик и купила его к Леночкиному
дню рождения. Его уже привезли. Это тоже для меня радость. Вчера меня встречала
и Маня, похудевшая и похорошевшая. Лена сегодня утром показала на компьютере
три ее новых картины — замечательные. Как я хочу, чтобы у нее все было в
порядке при беспорядочной жизни.
В Переделкине перед
отъездом была у Чухонца […], очень люблю говорить с
Олегом наедине. Мы с ним читали несколько прежде мне не известных писем
Пастернака, в том числе письмо Коме Иванову, чьи стихи Пастернаку сильно не
понравились. Но он многословно и как можно витиеватей передавал свое мнение.
Так многословно он часто поступает, чтобы не обидеть. Более формулировочное
письмо Пастернак адресовал сыну по поводу его поэтических упражнений. Это
письмо хорошо бы переписать в крупном типографском формате и вывесить в
литинституте, да и в домах у многих стихотворцев не помешало бы. […] Здесь я только по Чухонцу и буду скучать. На моей даче
будут жить Ицкович с Леной и собачкой. Это неплохо, — все же знакомые люди, и
люди неплохие. А еще заскучаю по русской речи, так уже было три зимы. А будет
ли писаться — неизвестно. Ну, да ладно, я уже много понаписала. Кстати, Чухонцу
кажется, что Пастернак кокетничает, часто ругая свои стихи, мол, не нравятся —
не печатай! А мне кажется, что можно быть недовольным написанным и в то же
время отдавать книгу в печать. Вот к чему я отдала книгу стихов в ОГИ, ведь я
ими недовольна? Может, надеюсь, что скинула книгу с плеч и снова начну писать и
блаженствовать, ведь лучших минут ни у поэтов, ни у графоманов не бывает.
16
октября 2006
Сегодня после обеда поехали с Леной по ее делам в
архив Яд-Вашем. В третий раз
я посещаю этот скорбный музей и всякий раз в душевном мраке. Впервые мы были в Яд-Вашем с Сёменом. Зашли в зал,
где лица и имена жертв катастрофы высвечиваются в полной темноте. Мне стало не
по себе, и мы вышли. Меня угнетало какое-то парадное, черное в огнях, горе.
Ужас — это далеко не скорбь, а некое утробное чувство. Второй раз, в прошлом
году, я была там в музее. И тоже не знала, как поскорей выбраться на волю. В
музее нет сквозного прохода от входа к выходу. Все устроено по типу лабиринта,
где в каждом уголке и между демонстрируются тематические киноленты, фотографии, картины и еще разное. Но
ты не можешь миновать ни одного поворота, ибо везде люди. Тебя как бы насильно
втискивают в людской поток, и где уж тут скорбеть! Так и рвешься на воздух. Не
знаю, все ли испытывают то, что я, но думаю, — многие. Все должно содержать в
себе свободу, даже скорбь.
Лена долго искала необходимые ей сведения, сказала
мне, что в архиве нет никакой системы. А так очень тихо, люди молчком
сосредоточены на бумагах и компьютерах. Никакого шуршания бумагами, которое мне
обещала Лена, так что я даже в такси крутила строки: Под горною синевой, / Под
желтыми флагами / Осень шуршит листвой, архивы — бумагами.
Осень еще шуршит зелеными листьями, но для середины
октября необычно прохладно. Ехали мы туда мимо целой цепочки крупных алых роз.
Красиво! В архивном зале пробыли два часа. Сначала я обозревала дивный
городской пейзаж. Но сколько можно обозревать с одной точки? И я уткнулась в сканворды, которые мне в дорогу
купила Машка.
Сейчас к Сереже приехали друзья его друга из
Далласа, оказывается, они обо мне слышали. Как это странно, хоть и приятно.
Сегодня как раз Лена нашла в интернете текст короткой радиопередачи к моему 75-летию. Ведущий удивляется в беседе с Фазилем
Искандером, что нигде о моем юбилее не сообщалось. […] Но
меня это не колышет. Я мечтаю об одном, чтобы Бог дал мне еще немного жизни и
работы. А то я кроме дневника уже четыре месяца — ни словечка, ни рифмочки. Но поплачешься, да и упадешь шаром в лузу. Вот я
и плачусь, чтобы попасть курсором в зарифмованную мысль, ибо мысль ко мне
приходила всегда с рифмой. Я элементарна, проста, как амеба. Амеба хорошо
рифмуется с небом, но не с голосовыми связками. А под небом моего неба только безмолвие
плавает. Вот я уже начала играть словами, выпендриваться.
Значит, больше нечего сказать.
17
октября 2006
Завтра день рождения Леночки. Будем многолюдно
отмечать ее 55 лет. Просто не верится. До сих пор она мне кажется маленькой
испуганной девочкой, держащейся за мою юбку и кричащей тоненько: я мамина! я
мамина! я мамина! И теперешняя ее самостоятельная сила кажется оболочкой, под
которой трепещущая душа, ищущая поддержки и не находящая. Напротив: это моя
маленькая девочка всех поддерживает, для каждого находит не только участливое
слово, но деятельную помощь. А иначе, не имея добрейшего сердца, как бы Лена
занималась тем, чем занимается? Я бы не выдержала такого груза физической и
нравственной ответственности перед мертвыми и живыми. А ведь я всеми считаюсь
сильной. Мне хватало душевных сил многое пережить (даже библейские судьбы), но
все свои переживания я избывала стихами. И не перед кем конкретно не отвечала.
Только перед собой. Это, конечно, тоже нелегкое дело, ибо всегда считаешь себя то виноватой, то совершенно ничтожной и никому не
нужной. Но Лене я почему-то еще нужна… […] Я все
тяжелей хожу, двигаюсь с открытым ртом. А вокруг так красиво, хочется еще
насмотреться на красоту земли. […]
22
октября 2006
Вчера приезжала Ивон Грин,
английская поэтесса, которая переводит Липкина. Она нас повезла в ресторан и
там читала свои переводы «Золы», «Молдавского языка» и «Военной песни». Лена и
Сережа говорят, что хорошо. Ивон рассказала, что за
переводы Липкина взялось еще несколько человек, с ее подачи влюбившихся в его
стихи, так что она даже ревнует, но говорит, что это поможет делу, ибо
вовлеклись в перевод литературно влиятельные люди. Вообще день вчера был очень
насыщенным. С утра — стихи, днем слушали в шотландском храме семь сонат Гайдна
в чудесном исполнении струнного квартета. Вот какая пошла полная жизнь у меня.
[…]
25
октября 2006
Все никак не могу вернуться к дневниковым записям,
потому что у меня образовалась большая переписка с Юзом Алешковским,
да и стишки начала кропать.
[…] После насильственного выдворения
израильтян из домов, которые они строили и жили в них 20 лет, а в особенности
после войны с Ливаном, арабы утвердились в том, что армия Израиля вполне сокрушима. Все же боюсь, как часто это бывало, если верить
Библии, Израиль вновь падет.
31
октября 2006
Давно ничего не записывала, т.е. писала в дневнике
письма. Да и что записывать? Обычно к дневнику прибегают, когда плохо. А тут
вроде бы все хорошо, например, в субботу была с Леной, с кузеном Юза и его
женой в католическом храме в Бейт-Шемеше. Храм
небольшой, но очень красиво расписан. Построен он на месте византийской церкви,
от которой остались только обломки с мозаикой, выставленные для обозрения перед
храмом.
Вечером к нам пришел Коля Поболь.
Продолжали выпивать и закусывать после первых гостей. Коля, как всегда,
прекрасен, многознающ, добродушен, ни капли злобы в
этом человеке я никогда не замечала. А дружны мы с конца семидесятых! […]
3
ноября 2006
Последние дни были суматошными. По утрам я писала
стихи, ближе к вечеру и даже днем набирались, в основном, гости Лены и Сережи.
Вчера звонил кузен Юза, звал завтра на службу, в Горненский
монастырь, в 8 утра. Если я знаю, что назавтра мне так рано надо подыматься, я всю ночь не сплю. Да и дом подымать на ноги в
7 утра не хочу. Савелий обещал, что из храма заедет, если будет недождливая погода, возьмет нас с Леной на Мёртвое море. […]
17
декабря 2006
Что-то в последнее время все письма пишу и ни слова
в дневник. Видимо, это потому, что здесь есть интернет и нет
друзей, нет Переделкина, по которому все равно
скучаю, хотя рядом с Леной мне спокойно и даже стихи писались полтора месяца.
Теперь наступил перерыв, думаю, что длительный. И отлично. Мне уже казалось,
что я бесконечно пишу из старческого непонимания, что хорошо, а что — плохо.
Впрочем, так оно и есть. Не может неграфоман написать
за такой срок 33 стишка. Немыслимо. Перекопирую в дневник письмо к Юзу, так как
в нем есть рассказик из жизни, который я нигде не упоминала.
[…]
«Я люблю игры. В юности замечательно играла в
шахматы, взяла первое место среди женщин московской области, и меня хотели
тренировать на мировое первенство. Я, конечно, отказалась не только потому, что
стихи не давали покою, но и из трусости. Если бы не было Нью-Васюков,
то моя история была бы занимательна. Но занимательно то, что повторяется
литературный вымысел в жизни. Или же идет параллельно. Ибо тогда я еще
литературного источника не знала. Вкратце история: мне было 20 лет, я приехала
к маме на лето в Москву. Моими друзьями были люберецкие шахматисты — два
первокатегорника. Так вот, когда они выходили на командное первенство, заболела
их шахматистка. И меня попросили заменить ее, мол, проиграешь нам — минус очко,
не поедешь, нам опять же — минус очко. А вдруг с их стороны не будет женщины,
тогда нам — плюс очко. А вдруг, что маловероятно, выиграешь, опять же нам плюс.
После долгих уговоров, уговорили, выдали мне документ, где обозначили меня как
игрока 4-й категории, ниже — только пятая. Даже преуменьшили мои шахматные
способности. И мы выехали в Раменское. Там меня познакомили с моей соперницей.
Боже, как я перепугалась! Это была огромная первокатегорница,
при этом с высшим техническим образованием и в очках. Я же была уверена, что
никогда даже до студента не могу дорасти. А уж когда в очках, то это — умник
невозможный. В жутком страхе села я за доску. Она играла белыми и сделала ход
конем. Я перебирала в уме дебюты, но такого не вспомнила. Пошла пешкой и нажала
на часы. От страха у меня началась медвежья болезнь, так как следующим ходом
она подставила мне коня, но я, конечно, была на стреме и жертву не приняла.
Побежала в уборную, где вскоре раменцы выставили караул,
— а не подсказывает ли кто мне ходы в уборной? А первокатегорница
с высшим образованием и в очках продолжала подставлять фигуры, я же увиливала и
делала малозначащие ходы. Наконец, между нажатиями на часы и беганьем в
уборную, я подумала: чего я ужасаюсь? Вот уже открыт у нее весь королевский
фланг, два хода и ей — мат. Это было, наверное, на ходу восемнадцатом. Я в
последний раз нажала на часы и, вернувшись из уборной, объявила: извините меня,
но Вам — мат. Оказалось, что она умела только фигуры передвигать, и ее взяли раменцы, как люберецкие меня, — а вдруг? Но нахалы вписали ей 1-ю категорию. Тут меня включили на личное
первенство между женщинами. Я выиграла и, поставив точку на шахматной карьере,
возвратилась в Баку».
3
января 2007
Вот тебе, бабушка, и Новый год! Уже не помню, когда
открывала дневник, — все письма писала с октября 2006-го, да и стихи. […] Вообще-то жизнь у меня после ухода Сёмы странная,
поделилась на два пространства — на Подмосковье и Иерусалим. Но во снах,
которые мне снятся третьи сутки, я уже во второй половине бытия, т.е. — в
смерти. И так странно: мне снятся всякие письменные вести из жизни, как будто
она и есть инобытие. Словно бы все мое существование поменяло место, зеркально
отражающее жизнь. Но это уже не жизнь, а смерть. Это я понимаю не только после
сна, но и во время его. Вторая реальность поменялась местами с первой, и мне до
слез жаль тех несчастных жителей гетто, которые мне посылают письма из жизни.
Просыпаюсь — подушка влажная. И впрямь плакала во сне. Не пойму, к чему этот
новый сериал снов (у меня же сны многосерийны). То ли
пора мне на тот свет, то ли в конце прошлого года начиталась Борхеса. Особенно
меня поразили его рассуждения о вечности, рассуждения со многими ссылками на
философов, начиная с Платона. А по мне сейчас каждая минута — вечность. Видимо,
я слишком стара, чтобы жить на два дома или вообще жить. А на улице солнце и
довольно тепло. Понимаю, что надо выйти на прогулку, но как вспомню, что буду
двигаться с безумной одышкой, открыв рот и тараща глаза, не хочется собираться
на улицу. Но Лена меня все равно погонит. Но вот когда подъем я одолею и выйду
на зеленую аллею, то буду радоваться скамейке, солнцу над собой и куполу
монастыря, лишь опустишь глаза, и всей зимней зелени. За несколько дней до
Нового года однажды выпал кратковременный снег. День — и от него не осталось и
следа. Но нет, следы еще день продержались, мы выходили с Леночкой погулять, и
было странно видеть на зеленых кустах лаванды и розмарина белые пятна снега.
Да, с Иерусалимом мне не особенно повезло, если иметь в виду не глобальную, а
локальную географию, — горные тропы мне уже не по силам. Не знаю, посетит ли
меня муза и в этом году. Но если верить Алешковскому,
звонившему мне перед Новым годом, то муза меня не покинет. Вообще Юз для меня
уже полгода — подарок судьбы. В своих письмах, густо посоленных словотворческой
матерщиной, он так по-ангельски возвышенно пишет мне
о моих стихах, что я и на самом деле временами верю, что я — поэт. И тогда
пишутся стихи — единственное блаженство, оставшееся мне от жизни. Однако я уже
не знаю, если верить снам, на каком я свете — на Этом
или на Том. Я решила о снах написать в дневнике, чтобы заболтать сны, пусть мне
еще думается, что я жива. Не люблю неизвестности. Ничего не зная про инобытие,
я его боюсь.
4
февраля 2007
Сегодня годовщина маминой смерти. Я разгрустилась.
Позвонила Томочке. Но что хорошего я могу сказать ей
о себе? Ничего. Сердце никуда не годится. Была неделю в больнице. Мерцала.
Пульс восстановили. Но сказали, что вряд ли это надолго. Что я должна думать об
операции — замена клапана. Я этого не хочу. Если бы я знала, что либо умру,
либо выживу и — только, я бы пошла на операцию. Но ведь могу калекой остаться,
еще большей, чем сейчас. И значит, быть еще большей обузой для Лены, чем
сейчас. Жить не хочется. Ибо для меня противно жить, чтобы лечиться. Другое
дело — подлечиваться, чтобы жить и писать. Но в данном случае у меня не жизнь,
а сплошная лечеба.
Вся жизнь моя происходит сейчас во снах. Интерьер
почти всегда один и тот же — общежитие, больница, гостиница, дом творчества.
Никогда не снится дом или квартира. Все — общее и все в близком соседстве.
Главный герой — Сёма, он почти всегда болен, и я, как могу, отталкиваю от него
смерть. Остальные герои часто меняются — кроме Леночки, в основном
женщины-соседки по номерам, палатам, комнатам д.т. Все эти места как-то
неразрывно связаны между собой и представляют нечто общее в обстановке жизни. А
иногда мне снится и какой-нибудь необычный предмет, совмещающий в себе три
предмета. Так, позавчера приснилось нечто, привезенное на какое-то всемирное
сборище, — новая модель оружия, похожая сразу на детскую коляску, автомобиль и
ракету ярко-желтого цвета. На этом международном мероприятии с трибуны кричал
сильно взлохмаченный внешне и внутренне человек: «Хватит нам, русским, ваших Бетховенов и Кантов. У нас свои
есть. А то заполонили собой весь мир и весь рынок, бизнесмены, миллиардеры,
всюду они в бесконечном количестве!» Кричал он о Бетховенах
и Кантах, но было очевидно, что речь шла о евреях. Вот такой сон.
Вчера мне сообщила по телефону Марина — ей звонили
из Нальчика и просили, чтобы я написала хотя бы страничку о Кайсыне
Кулиеве к его столетию. Я бы, конечно, написала бы, но сейчас бессильна. А
ночью сегодня ехала с Сёмой в Нальчик в поезде, где купе представляло собой все
тот же интерьер со многими жильцами. У Сёмы резко поднялось давление, а я это
упустила, недосмотрела. Очень часто снится мне, что я нерасторопна по отношению
к Сёме и вообще плоха.
Мои бесконечные сновиденные
комнаты, напоминающие сообщающиеся сосуды, напоминают мне лабиринты Борхеса. Он
видел жизнь то как отражение снов, то как отражения
отражений. Что же, может, так оно и есть. Меня, когда я и здоровой была,
отражения предметов увлекали больше самих предметов.
8
февраля 2007
Ну вот, помимо тяжелых снов, которые мне снятся
вопреки моей жизнерадостности, появилось нечто из внешней жизни. Меня
приглашают на книжную ярмарку в Иерусалиме. Увы, слишком поздно. Столько
ярмарок прошло мимо меня, не сосчитать! А вот эта для меня запоздала. Сердце
никуда не годится, страшная одышка. […] Но пойти на
книжную ярмарку и увидеть, что на стенде есть мои книги, мне бы хотелось.
Лена послезавтра вернется в Иерусалим. В Либерце ее, бедняжку, обокрали, утащили кошелек со всеми
деньгами и визой. Так что ей придется после двух недель напряженной работы
добираться до Праги и аэропорта неизвестно как. А тут я ее жду со своими
болячками. […]
А сегодня ночью мне снилось вообще черт-те что. Снились младенцы,
которых от пожара защищают ткани типа разноцветных кубиков. Это я явно
перетрудилась над сканвордами. Ведь после больницы я
почти ничего не хочу читать. На сон заканчиваю дневник Всеволода
Иванова68 . Какой несчастный человек!
Как он был уверен, что потомки его прочтут и разберутся в его таланте. А м.б. он себя уговаривал? Хорошо жить иллюзиями или
самообманом, в этом смысле Всеволод Иванов почти счастливчик советской закваски
с проблесками недоумения по поводу сов. власти. Но его недоумения лишь в малой степени связаны с
реальной жизнью, больше — со своим недостаточным лит. успехом. Если бы с этим делом было бы все в порядке, он бы
никакого беспорядка вокруг не замечал. Как жаль, что я абсолютно лишена иллюзий
и самообмана. Нет и не может быть у меня шансов
остаться в русской поэзии, как нет никаких шансов у России стать подлинно
демократическим государством. И не подлинно — невозможно при таких гангстерских
замашках правительства и чиновничества, а значит, по нисходящей — любой
социальной группы или прослойки. Народ безмолвствует. И это, пожалуй, все же
лучше революции. Не будет бескровной революции в стране, где и в «мирное» время
погибает столько народу, в том числе и бизнесменов. Они расстреливаются киллерами. Но если посмотреть на наши детские дома и дома
ребенка, то и родители — киллеры, и государство. […]
15
февраля 2007
[…] Прилетела из Праги Лена — замечательное событие!
Отправились мы к кардиологу — и чего только он мне не наобещал — и инсульт с
полным параличом в том числе — и речи, если я не буду аккуратно пить одно
лекарство и проверять раз в неделю кровь из вены. Уже это ожидание не окрыляет.
Еще он сказал, что никакая операция мне не поможет, а будет еще хуже, чем
сейчас, и, возможно, с осложнениями. Лена, возмущенная нелицеприятной правдой,
спросила: «Ну что-нибудь вы можете сказать хорошего?»
— Ничего хорошего, увы, сказать не могу. Будет
только хуже.
Леночка возмутилась жестокостью врача, а я нет.
Только расстроилась и растерялась. На что мне такая жизнь и такие перспективы?
Я человек, не умеющий заниматься сразу двумя вещами. Получается, что я теперь
буду жить для того, чтобы лечиться, а не для того, чтобы писать, пусть и плохо. […]
Но было и приятное событие. Сережа и Лена взяли меня
в Тель-Авив, и я видела свою правнучку. Прелестное создание, хоть и
беспокойное. Но ей всего полтора месяца, почти все младенцы в этом возрасте
мучатся с животом. К трем месяцам, говорят, проходит. У Лизаветы глаза на
пол-лица, маленький и остренький подбородок, волосы прямые, длинные и черные с
тенденцией светлеть. Глаза, думаю, будут зелеными, как у Тамарин69 .
Но это еще не факт. Цвет глаз у младенцев меняется. Одно меня беспокоит: Федя
уезжает в Италию на гастроли с Полуниным, и Тамарин едет вместе с ним. Так
менять климат полуторамесячному, по-моему, опасно. Но
молодежь теперь иначе думает и иначе живет. И возможно, молодые правы. Я уже в
своей правоте сомневаюсь в любых областях жизни, в том числе и в поэзии. У меня
большая электронная переписка с Алешковским,
Полищуком и с Валентиной Полухиной. На ее письмо, где
хорошо говорится о моих стихах в общем (я ей и Даниелю послала новые) и выделяются отдельные, я ей написала:
«Спасибо за добрый отзыв на мои стихи. Конечно, так
много написано за короткий срок, что слабые стихи неминуемы. А сильные в малом количестве, что нормально. Когда я понимаю,
что так много слабого, вспоминаю Блока. Он писал потоками, циклами, когда
слабые стихи неизбежны, как неизбежны горы с ущельями, подножьями, но ведь у
гор есть и вершины! Таким примером я себя успокаиваю. Противоположную Блоку
поэтику представляет Мандельштам, у которого — сплошь вершины и никаких
пропастей. Пожалуй, еще у Ахматовой так. А вот у Цветаевой — Блоковская кардиограмма, как мне кажется. Взлеты и падения.
Но какие взлеты! При том, что она работала над
стихами, не покладая рук, а Блок их просто выдыхал. Результат же почти
одинаков. Ну я тут неуместно занялась размышлениями о
поэтических "пейзажах". А возможно, — и уместно. В моем возрасте
только дурак не задумается о своей далекости или близости к истинным образцам».
Сегодня обещают бурю и натиск, то есть — дождь и
ветер. На улице — хмуро. А вчера сияло солнце, и мы с Леночкой ходили в
ближайший сад, вернее, аллею сада, что над монастырем, многажды мной упомянутом.
До него нормальному человеку 2 минуты ходьбы. А для меня этот подъем вверх
занимает с передышками 10 минут, и на аллею к скамейке я выхожу с пульсом 100.
Насчет прогулок здесь мне не повезло. Все — на горах, и я все старалась горы
преодолеть ходьбой, вот и сорвалась в тяжелую мерцалку. Теперь, перепуганная врачами, я ничего
преодолевать не хочу. Но я опять, позорница, о
болезни. На самом деле меня удивил дивно цветущий миндаль. Лепестки его белы с
некоторым налетом голубого, середки — розовые. Так вот мне миндаль по большей
части кажется голубоватым, а Леночке розовым. Никто из нас не дальтоник. Но,
видимо, каждая улавливает доминирующий для себя оттенок. […]
13
мая 2007
Вот я и вернулась домой в Переделкино.
До этого дня никаких записей в дневнике не делала. Я опять — после больницы.
Анемия. И всякую гадость во мне искали. Не отпускали домой. Конечно, в Израиле
медицина лучше. Но в моей голове вертелась все время одна строчка: я хочу
помирать на родном языке. […]
23
мая 2007
20-го улетела Леночка. Грустно. Но ей здесь,
несмотря на то, что она провела два славных семинара, было очень тяжело.
Возилась с отцом, который мало что смыслит. […]
У меня до начала июля будет жить Машкина саратовская
подруга Оля, а после небольшого перерыва вновь приедет ко мне до осени. […] За мной не надо присматривать, но мне надо знать, что
хотя бы через комнату есть еще одно дыхание.
Дни стоят чудесные, все бурно цветет. Участок уже
принял совершенно летний вид, загустел цвет зелени.
Солнце сияет. Хотя бы в нынешнем году лето было теплым. В городе, конечно,
жарко. А я как жительница пригорода эгоистично мечтаю о тепле. За компьютером
сидеть неохота. Лучше в саду сидеть и играть в реми,
что я и делала вчера почти весь день. Играла с Фимой Бершиным.
Кстати, ему не понравились мои стихи, опубликованные в «Дружбе народов». Почему
— я не спрашивала. А то есть анекдот, как один трижды обращался к Господу, мол,
ему плохо и почему Господь не помогает. Дважды не было ответа, а в третий раз
послышался голос с неба: «Ну, не нравишься ты мне!» Тем более что Бершин честен и совершено прав. Я
на днях перечитала все, что написала осенью и зимой. Увы — плохо. То есть не то
чтобы провально, уж лучше б провально
до самого дна, чем средний уровень то ли воды, то ли тины. Говорят, воробья на
мякине не проведешь. Значит, я воробей, который себя не проведет на своей же
мякине. С таким настроением и горьким пониманием еще долго во мне не
возобладает графоман. Это к лучшему, хотя уж очень я люблю моменты, когда
пишется. […] Печально это понимать, когда тебе 79 лет
и уже ничего не изменишь. Поздно менять профессию. Теперь хочется только одному
научиться: умирать с минимальными тяготами для окружающих. Хорошо бы сразу. Но
такой милости у Господа я не заслужила ничем.
Моему
Сёмочке повезло, умер мгновенно. Сейчас я занимаюсь
его книгой для издательства «Время». Не знаю, понравилось бы это Сёме, но я
после четырех лет ожидания поняла, что не оплатишь — не издадут. Внесла 3
тысячи долларов. Книга уже три года лежит сверстанной. Я договорилась, что в
конце книги помещу не публиковавшееся при жизни. Там достаточно много стихов,
все не поместятся. Но все и не нужно помещать, а только лучшее. Надо мне
отобрать стихотворений 24. Обращусь за помощью к Полищуку. Я перестала доверять
своему глазу, своему мнению. […] Пока, слава Богу, у
меня нет никакого маразма, а лишь холодная трезвость старости.
24
мая 2007
Сегодня попрохладнело, и я
собираюсь на премиальный вечер Чухонца. […] Около
девяти меня разбудил мобильный телефон. […]
— Я вчера приехал из Питера, а на столе у меня ваша
новая книга, на днях привезли из типографии70 .
— Ну как она выглядит?
— Замечательно! И стихи замечательные, я читаю. Вы,
Инна Львовна, как коньяк.
— Чем старей, тем лучше?
Ицкович пообещал мне книжек 10 привезти на вечер.
А вчера я звонила и во «Время», и в «Русский мир». У
меня не осталось ни одного экземпляра «Эха» и «Шкатулки». Справилась,
покупается ли «Шкатулка»? На что мне редактор Филин сказал: «Вы человек умный,
и я хочу вам сказать, что фантастическим спросом пользуется книга Седаковой. А ваша, как все в этой
серии […]». Филинское «как у всех» меня задело.
Почему это, когда о себе говоришь, что, к примеру, дурак,
это еще выносимо, хоть и печально. А вот когда тебе говорят, что ты дурак, невыносимо больно. Возможно, больно от подтверждения
твоей же мысли. А возможно, что человек, как себя ни клянет, в глубине души
надеется, что он сам к себе так беспощаден, а не другие.
Звонила Леночке — автоответчик. Все крутится глупый
стишок:
В степи
Куда ни оглянись,
Степь опыляет жизнь.
Куда здесь ни ступи,
Солдатский прах в степи.
Куда здесь взгляд ни кинь —
На косточках полынь.
Куда здесь взгляд ни брось,
И здесь с тобой мы врозь.
25
мая 2007
Вчера был не только весь день удивительный. Без
пробок с Серёжей доехали до кинотеатра «Россия». Серёжа только припарковал
машину, как мы увидели огромный рекламный щит, на котором светилось лицо
Чухонца. Мы приехали за полтора часа до съезда гостей
и зашли в кафе на полувоздухе, т.е. с крышей, но с
открытой верандой и входом. Все красиво и чисто — Запад, которого я, кстати, не
видела. Заняты почти все места молодым, средних лет и даже пожилым клиентом. Мы
заказали по маленькой чашке кофе и по фруктовому пирожному, самому дешевому.
Меня потряс счет — 800 рублей! Это же третья часть средней пенсии! Откуда у
народа такие деньги? Или это собрались банковские клерки, биржевые дилеры. А
может, и такие одноразовые кутилы, как мы? Я потрясена.
В 18 часов начался съезд гостей. Тут сразу же меня
нашел Дима Ицкович и показал мою книгу — оформлена прекрасно!
Церемония была чудесной. В перерывах между выступающими
играл струнный оркестр имени кого забыла, так как заслушалась виртуозным
исполнением. Речь Чухонцева была абсолютно в его
манере: умна, раздумчива, точно он советуется со всем залом, и скромна по
отношению к себе. После того, как я побывала в кафе, угощение банкетное мне
показалось почти преступным, слишком шикарно, вплоть до целиком зажаренных
осетров. […]
27
мая 2007
Вчера стоял, вернее, совершенно не двигался душный
день. Сухой воздух дышал сиренью и поэтому казался еще гуще. Вдыхать его мне
было труднее, чем в мороз. А м.б. просто сказывалась
моя одышка. Кое-как добрела с приехавшей Машкой и Олей до музея Окуджавы
послушать певицу-гитаристку (фамилию забыла). Она пела песни Булата не совсем в
его манере, но чистым грудным голосом. И я вдруг живо вспомнила Булата, нашу
молодость, наши сборища и стыдно сказать, заплакала, хорошо, что не громко и
редкими слезами. Возраст. А плакать теперь считается неприличным, даже на
кладбище. […] Сегодня в шесть утра меня разбудили
соловьи. Это, наверное, их последнее жениховство. Потом снова уснула после
кофе, и снился кошмарно кровавый сон, кровь к родне. Но откуда такие ужасы?
Но о печальном говорить сегодня — Троица. Говорят,
соловьи поют до Троицы. Но я помню, как весь июнь пел соловей в Малеевке над оврагом, куда выходило окно Ахмадулиной. Сон —
в руку, только заговорила о родне, как позвонила моя сестра Оля, собралась меня
навестить, приедет часам к шести вечера, а не видела я ее аж с сентября. […] Жду ее с волнением, хотя знаю, что не избегну полуудивленных нотаций по поводу моей
материально-бессмысленной жизни, а также жизни Лены. […]
29
мая 2007
Май подходит к концу. Такого жаркого мая в моей
жизни не было. Бывал жарким в смысле работы, а вот в смысле погоды не был.
Сейчас читаю толстые журналы и некоторые книги, которые мне дарят. Последнее —
сущее наказание! Но и предпоследнее не лучше, разве что никто не ждет моего
мнения, и это уже отрадно. В «Дружбе народов» читала некоторые письма Ницше. Он
предрекает конец европейскому еврейству и образование некоего
то ли государства, то ли… Антисемит при этом вполне умеренный.
Еще до осени далеко, а я уже напряжена
неизвестностью — кто разделит мое осеннее и зимнее одиночество. Предположим, я
на октябрь—ноябрь полечу к Лене. А дальше что? Я загадываю наперед, как
молодая. Словно я бессмертна. Но не получается у меня жить данной минутой, хотя
жить именно так и надо. Ничего не пишется. В ушах — никакой музыки. А ведь с
музыки начинается все. Она обычно слышится в ритме будущей строчки, а там и
стихи из нее вырастают очень быстро. Когда я, полемизируя с Ахматовой (когда б
вы знали, из какого сора) и с Цветаевой (стихи растут как звезды и как розы),
писала, что стихи рождаются из ничего, я имела в виду музыку. Однако и музыка у
меня, как мне кажется, то ли устарелая, то ли общая. Правда, не попса.
12
июля 2007
Целую вечность не усаживалась за дневник. Обычно
такое происходит, когда мне совершенно не пишется. Но тут — хорошая причина.
Издательство АСТ предложило издать книги Семёна и мою.
По 200—250 стр, в твердом
переплете. Значит, надлежало сократить и составить мою и Сёмину книги изрядно.
Со своей я справилась быстро, повыбрасывала
стихи из «Эха», добавила из «Житья-бытья», напечатанные только в журнале. Нужно
только еще название придумать, да никак не придумаю. А вот с книгой Липкина мне
было очень трудно. Чем пожертвовать? Его главную тему, какой нет ни у одного
поэта, этот экуменический узел поэзии, в который затянуты многие конфессии и счастливо-редкостное умение поэта посмотреть на
Бога изнутри каждой конфессии, конечно, надо было
сохранить в целости. Но у него есть и повторяющиеся мотивы, обращенные к Высшей
силе. И дидактические моменты в стихах. Есть стихи прямолинейно
политизированные. Этим я и жертвовала. Но кто знает, правильно ли? То, что в
небольшой по объему книге не стоит публиковать «Техника интенданта», я
сообразила и поставила в конец книги «Жизнь Переделкинскую»,
и вещь отличная, занимательная и для среднего читателя, обожающего мемуары.
Меня поразило и то, что в книге, по крайней мере, двадцать шедевров, а из них
шесть — гениальные. Маша мне отформатировала, книги получились в нужном объеме.
Так что осталось придумать название для своей книжки, да еще думаю открыть
книжку Семёна не так, как он ее открывал, сообразуясь с приблизительной
последовательностью датировки, а стихотворением «Имена», хоть оно и написано во
время войны, а не раньше. Потрясающее стихотворение, где Адам дает имена
предметам и явлениям, замечательное начало для книги поэта, продлевающего жизнь
предметов и явлений. Так вот главная тема Липкинской
поэзии и 20 наилучших стихотворений сразу делают его не только оригинальным, но
и крупным поэтом. А во «Времени», которому я и заплатила за книгу, Липкина
что-то не спешат издавать.
На дворе чудесная теплынь — 30 градусов, а обещают и
вовсе африканскую жару. Хорошо мне, деревенской, а каково городским?
Участок мой с каждым днем все дичает и дичает. Уже окна мне застят подрастающие
осины, имеющие способность размножаться со скоростью нынешнего времени. Слава
моего двора — лопухи — уже достигли человеческого роста. Но и сквозь зеленую
изоляцию до меня доходят телефонные звонки с упорным слухом, что я навсегда
перебралась в Израиль. Думаю, эти слухи перед скорым моим юбилеем не случайны.
[…] Рассадин прислал мне книгу статей о Самойлове,
Соколове, Липкине, Блажеевском и Хлебникове. Если две
первые милы, то о Липкине и Блажеевском хороши, о
Хлебникове приличные. Но в книге есть статья и обо мне. Статья, хотя почти комплиментарная, но плохая, я в ней то
ли мечусь между Цветаевой и Ахматовой, то ли бегу от первой ко второй. Что за
чепуха! Почти ничего о поэте женского полу я не читала, где бы ни возникали эти
великие поэтессы. То с ними сравнивают, то к их клану причисляют, то топчут их
именами. Глупо.
14
июля 2007
Вчера написала страницу, а она исчезла. И я не
бралась восстанавливать написанное, оно было заурядным, как и стихотворение,
которое вчера написала. Весь день тревожилась, что уже три дня от Леночки ни
слуху, ни духу. Моя тревога отразилась в двух строчках, завершавших
стихотворение, которые самому стихотворению — ни к селу, ни к городу: И моя
годовалая дочь / Пепел ест, а не манку71 . Кроме того, во
вчерашнюю ночь мне снился, как всегда, непонятный дом — сразу дом творчества,
общежитие, дача и больница — все коммунальное, густонаселенное. В этом сне дом
был тот же, но в полном разорении, а стелька в моей туфле была в крови, как и
сама ступня. Последнее время, да и раньше случалось, мне снятся сбывающиеся
сны. Так, недавно проснулась и рассказала Оле сон: столкнулась в общем коридоре
с Рассадиным. Он говорит: «Давай обнимемся нежно» — и исчезает. В тот же день
мне принесли от него книгу с надписью «Инне нежно — Стасик». И еще я ей
рассказывала два-три сна, имеющих непосредственное отношение к ближайшему
случаю или только-только минувшему. На этот раз мое сновидчество
печально подтвердилось: позвонила Леночка и сказала, что их квартиру в
Иерусалиме обокрали. Но я так обрадовалась, что она жива-здорова,
что вяло отреагировала на случившееся. Впрочем, кражу
я ждала. Еще задолго до отъезда Лены и Серёжи в Европу я советовала поставить
на окна решетки. И как я ни убеждала Леночку, что решетки только поначалу
неприязненно замечаешь, а там привыкаешь, как я привыкла на даче, она в ответ говорила
о вольном просторе. […] Неделю тому у меня был такой
жуткий сердечный приступ, что, казалось бы, после него, раз осталась жива,
радуйся каждому дню. Возможно, есть такие счастливые люди, но не я. Только получшает, как я за работу и планы на будущее, которого до
самой смерти не достигнешь. А смерть — это будущее, какое невозможно
предугадать и какое ни в каких снах не приснится. Как ни крути, даже
способность провидеть относится к земному времени. Возможно, лишь чей-то вечный
сон может предсказать наше будущее? Все может быть из того, что может быть, и
даже из того, чего быть не может. Такое время на земле.
11
сентября 2007
[…] Не пишется, не думается. Вернее, думается, но
все — о завтрашнем дне: где и с кем буду доживать жизнь. Здесь или в Израиле. […] Постоянно думаю о смерти как о каком-то варианте
освобождения от непосильных дум и забот. […]
7
апреля 2008
Наконец-то я вернулась позавчера домой! Слава Тебе,
Господи! Начинаю дневник со дня Благовещенья. Это символично. Да и как иначе
думать, если, начиная с октября 2007, я в Израиле болела на всю катушку и на
все провода, какими была опутана в больнице, когда мне после двух месяцев со
дня автоаварии, после лежки с треснутыми ребрами и
т.д. еще и ритмоводитель вшивали. Надеюсь, что этот
аппарат будет руководить моей оставшейся жизнью и не позволит шастать по небу Москва—Израиль и обратно. Конечно, я буду
безумно тосковать по Лене. Но как вспомню, как она намучилась со мной, да и
сама пострадала в аварии, ей пробило чем-то острым надкостницу, и она по сей
день ходит на перевязки. Меж тем работает как бешеная.
Мало того, что пишет каталог-книжку про Петра Кина,
она еще и семинар взялась вести по интернету, обучать рисованию. Сто человек в
ее семинаре, из них восемьдесят рисуют так, что диву даешься, а ведь начинали
со спирали, с круговых движений (школа Иттена, школа Фридл). Лена всем при заданиях коротко отвечает, советует.
Короче, получилось некое чудо преподавания и учебы.
11
апреля 2008
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Думала, с
возвращением к любимому окну меня оставят хворобы. Да
не тут-то было! Жить-доживать придется на фоне недуга. Обидно. Сейчас чувствую
себя виноватой уже не перед Леной, а перед Олей, согласившейся жить в моей избе
и писать. Оля очень чувствительна, боится за меня, тревожится. Сегодня в
литературном музее отмечают столетье Марии Сергеевны72 . Меня
очень просили выступить. Кто еще остался в живых, хорошо ее знавших? Но куда
мне! Позавчера было 38,5. Так что бронхит продолжается, если это бронхит. Но
больше о болячках не буду.
Есть новость: вот-вот в продажу поступит
многострадальный том стихотворений Сёмы. Заключив сразу после его ухода договор
со мной (инициатива издательства), «Время» тянуло время так, что в прошлом мае
я предложила книгу издать за мой счет. […] Вот-вот
поступит в продажу и мое небольшое избранное, которое предложило издать АСТ,
несколько позже у них выйдет и Семён Израилевич. Это избранное составляла я. […] По драгоценной нелюбви к своим стихам и столь же
драгоценному легкомыслию я покидала в рукопись непомерно мало стихов,
написанных до 2000 года, и сверх меры — стихи последних лет. Но меня это ничуть
не заботит: помру — и никакая книга не останется после меня. Буду забыта, как
забыты многие второстепенные поэты. Тогда спрашивается, почему я с радостью
согласилась с предложением Алёхина издать в будущем году книжку моих новых
стихов? Почему? У Веры нет инерции, ибо, если она есть, то есть. Инерция Любви
прекращается не сразу. А вот инерция Надежды никогда не прекращается. Даже в
отчаянье. Но мы не всегда осознаем, что надеемся. Потеря всяческой надежды
ведет к потере жизни — к самоубийству. Даже не обязательно удавиться, удавить в
себе надежду, пусть неосознанную — тоже самоубийство. […]
13
апреля 2008
[…] Вчера открыла «Знамя» и открыла для себя
27-летнего Евгения Никитина. Наконец-то появился совершенно
своеобычный новый поэт со своим взглядом сквозь реалии жизни на саму
жизнь. Все у него наличествует, что надо — обновленный ритм и словарь, свежее
страстное чувство, ненавязчивая ироничность, острота ума. Чтобы не быть
голословной, скажу хотя бы о музыке: несмотря на длинную строку, анжамбеманы, ритм быстрый. Можно было бы подумать, что
скорость достигнута за счет многих внутренних рифм. Но многие теперь пользуются
внутренними рифмами — не новость. В данном случае летящая музыка — не просто
эффект виртуозной техники, а обусловлена самим содержанием. Мне всегда кажется,
что форму образует содержание, а поиск формы для содержания редко когда
успешен. Редко удается в уготованное русло загнать реку. Как хочется, чтобы в
суете тусовок и юношеских отрицаний всех и вся он не
стал бы искать эдакое такое — левой рукой за правое ухо. Он, родом из Молдавии,
сейчас живет в Москве, снимает комнату и занимается устройством поэтических
вечеров. Последнее обстоятельство меня и настораживает. Но думаю, сильный
талант упасется от искушений. […] Хочется написать
Никитину письмо, но он так презрительно поминает скопом всех предшественников,
что мое восторженное мнение для него, думаю, пустой звук.
[…] Сейчас позвонила Олеся73 , привезет
мне книгу Семёна Израилевича. Ура! Книга полная с добавлением некоторых
ненапечатанных. Очень красивая. На ярко-белой обложке дивный портрет Липкина.
Сёма улыбается едва-едва, скорее мимолетная полуулыбка, а глаза
внимательно-грустные. Как я ни обрадовалась, а плакать захотелось. Тираж 3
тысячи. Послесловие Немзера.
14
апреля 2008
День начался великолепно. В окне желтоватые почки
рябины выпростали молочно-зеленые листья, спасибо ночному дождю. Да и Оле
спасибо! Она мне предложила в стихотворении слово «проточное» изменить на
«немолчное», а это и точней и углубляет смысл.
* * *
Стремленье к облакам у сосен
Слабей, чем юности амбиции.
Но старость далеко не осень,
Скорее некий стиль провинции.
Не вижу для себя угрозы. —
Я из провинциалов чокнутых.
Стихов полуживые розы
В воде стоят на полусогнутых.
Вода отнюдь не из-под крана,
А родниковая, немолчная.
И если в розы прячу раны,
То это просто так, побочное.
14
апреля 2008
Надо же — нравится этот стишок, ведь мне редко
нравятся мои пробы пера, а теперь и пробы клавиш.
17
апреля 2008
Вчера, когда я смотрела повторение футбольного матча
«Зенит» — «Марсель», позвонил Чухонцев и очень нервно сокрушался, что премию
«Поэт» дали не мне, а Кибирову. […]
Именно в эти дни, когда жюри обсуждало и решало, я преспокойненько
написала три стишка, один из них позавчера читала Олегу по телефону, хотя такой
привычки не имею. Вчера менялась погода, и, видимо, поэтому я проспала целый
день. После разговора с Чухонцевым, в котором я его
утешала, досмотрела матч. Я обрадовалась, — у нас в стране все так нехорошо,
зыбко, такое воровство, что приятно, что хоть в спортивном соревновании наша
команда выигрывает. Правительственная команда. А значит, все сверху вниз крадут
в крупных масштабах. Оля беспокоилась, что я после длинного дневного сна и
беседы с Чухонцем не усну. Но я спала как убитая. Утром за завтраком Оля в окне
увидела чудо-птиц и мне
показала. Красавицы: светло-коричневые в белых и голубых пятнах, с синими подкрыльями, крупные. Может
быть, сойки? Скорей всего, но надо бы узнать. Впервые остро огорчилась, что у
меня нет интернета. Там обо всем можно узнать, даже описание внешности сойки.
[…]
18
апреля 2008
Дождь то идет, то стоит в виде тумана. С этой записи
пошло стихотворение74 . […]
21
апреля 2008
…
ПРИМЕЧАНИЯ
1
Марина Красина помогала маме справляться с переделкинским
бытом. Когда Липкина не стало, Марина согласилась ночевать с мамой на даче.
2
Поэт и прозаик Ефим Бершин в то время жил у мамы на
даче. Он замечательно описал маму в очерке «В лесу, где не бытует эхо…»
Поэтическое бытие Инны Лиснянской (Обрывки мыслей)». «Дружба Народов», 2006, №
11.
3
Ирина Ришина — журналист, в прошлом многолетний
сотрудник «Литературной газеты», где она опубликовала множество бесед с
известными писателями, и Музея Булата Окуджавы в Переделкино.
4
Константин Петрович Богатырёв (1925—1976) —
российский филолог, поэт-переводчик, специалист в области немецкой литературы,
известный своими диссидентскими взглядами. 26 апреля 1976 г., в девятом
часу вечера, неизвестные нанесли Богатырёву несколько
ударов кастетом у порога его квартиры на пятом этаже «писательского» дома
(Красноармейская, 25). С переломом основания черепа и в бессознательном
состоянии Богатырёв был доставлен в больницу. 15 июня
он пришел в сознание, однако объяснить причины происшедшего отказался. 18 июня
Константин Богатырёв умер. Его убийцы не были
найдены. Распространено мнение, что за убийством стоял КГБ.
5
Семён Израилевич Липкин (1911—2003) — поэт, переводчик, муж Инны Лиснянской.
6
Евгений Ермолин. «Костер в овраге».
7
Олег Чухонцев, любимый мамой поэт, сосед по даче.
8
Павел Крючков, сотрудник Государственного литературного музея, заведующий
отделом поэзии журнала «Новый мир», литературный обозреватель «Радио России»,
руководитель проекта «Звучащая литература», лауреат премии «Тэффи».
9
Воспоминания об Арсении Тарковском были написаны в 1995 году, опубликованы в
журнале «Знамя», 2005, №1. 20.2.1996 мама писала мне: «Тарковский отправился в
"Знамя", кажется, в № 4. Ну, еще надо, чтобы графу понравился». 15.3.1996
мама с горечью сообщает: «Что касается редактируемого тобой
"Отдельного", то я тебе, кажется, то ли по телефону сказала, то ли
написала: "Знамя" отклонило…Слишком много
вас и очень мало Тарковского». 22.11.1996 мама писала: «В прошлом году…меня уже
от полного душевного краха спас Тарковский, т.е. писание о нем. Публиковать
вызвался после грубого отказа "Знамени" и др. "Стрелец",
"Третья волна" хотела издать отдельной книжкой, я остановила и то и
другое. Вот что я сдам в архив — это точно. Но когда писала, мне становилось
все легче и легче…Жалею ли я, что — в архив? Ничуть!
Не задумывайся, моя умница, на что это и кому это? Тебе — это».
10
Андрей Немзер, известный литературовед, высоко чтил
маму. «Лиснянская делает ощутимым самодостаточность всего, к чему прикасается
ее слово», — писал он в книге, выпущенной по случаю присуждения маме в 2009
году премии «Поэт».
11
Наталия Борисовна Иванова, известный критик и литературовед, была маминой
соседкой по даче. Их сердечной дружбе посвящены многие страницы маминых писем.
12
Игорь Петрович Золотусский, историк литературы,
исследователь жизни и творчества Николая Гоголя.
13
Владислав Отрошенко, писатель и эссеист.
14
Сергей Чупринин, писатель, литературный критик,
главный редактор журнала «Знамя».
15
Поэтесса Ольга Постникова.
16
Станислав Рассадин. «Книга прощаний. Воспоминания». М.: «Текст», Серия
«Коллекция», 2004, 2009.
17
Николай Поболь, близкий друг нашей семьи. Маму
потрясла его скоропостижная смерть в 2013 году. В сборнике «Жил певчий дрозд…»,
изданном П.Поляном, есть и мамины слова: «Какое горе
— умер редкой души человек Николай Поболь. Трудно
даже говорить об этом — ушло от нас огромное чудо доброты, щедрости, понимания
и сочувствия. Коля питал окружающих его людей заботой и включенностью в их
судьбы. Его все любили. С ним дружили настоящие поэты: Штейнберг, Липкин, Рейн.
А также многие художники. Занимался он по профессии географией и по любви —
поэзией Мандельштама. Когда Мандельштама в нашей стране мало кто знал, Коля Поболь рассказывал о нем и распространял его стихи. Очень
много Коля помогал молодым, а не только таким старикам, как я. Если в космосе
есть дыры, то глубокая дыра останется с нами после ухода Николая Львовича Поболя».
18
Речь идет о проекте «Билет на пароход в Рай», посвященном двум еврейским
художникам, пытавшимся вырваться из оккупированной нацистами Праги в Палестину.
Из Братиславы на корабле под Панамским флагом они добрались до Палестины, но
англичане не дали евреям сойти на берег и переправили всех, оставшихся в живых,
в британскую тюрьму на остров Маврикий. Один из художников, Фриц Гендель,
покончил в тюрьме самоубийством, а его друг, художник Бедя
Майер, добрался до Палестины, всю жизнь прожил в Израиле, работал, где
придется, а по ночам писал картины. Я познакомилась с Бедей,
когда ему было 90 лет. Выставка «Билет на пароход в рай» открылась 9 мая в
мемориале «Терезин», и ее успех превзошел все
ожидания. Чешские художники вернулись на родину. 4 года выставка путешествовала
по Чехии и Австрии, затем экспонировалась в музеях Израиля.
19
Ирина Поволоцкая, прозаик, лауреат премии А.П.
Белкина, жена Олега Чухонцева.
20
Поэт Юрий Кублановский, которого мама высоко ценила.
21
Поэт Григорий Корин (1926—2010).
22
Дмитрий Полищук, поэт и литературный критик, был маминым главным «экспертом».
Из Иерусалима она ему первому посылала новые стихи и с волнением ждала критики.
23
Книжная полка Дмитрия Полищука, «Новый Мир», 2005, № 8.
24
Александр Викторович Недоступ — профессор-кардиолог,
доктор медицинских наук.
25
Стихи детей из Терезина. Составление и вступительная cтатья Елены Макаровой. Перевод
Инны Лиснянской. «Иностранная литература», 2004, № 5.
26
Юрий и Ольга Соломоновы, журналисты, друзья мамы по Переделкину.
27
Сергей Макаров, зять, детский писатель.
28
Сёмен Израилевич Липкин. Угль, пылающий огнём… Восп.
о Мандельштаме / Сост.: П.М.Нерлер,
Н.Л.Поболь, Д.Полищук. М.: РГГУ, 2008.
29
С
поэтессой Олесей Николаевой нас связывает дружеское родство. Мы учились в
Литинституте, Олеся была на нашей свадьбе, вышла она замуж за Володю Вигилянского, сына писательницы Инны Варламовой, ближайшей
маминой подруги. Позже он стал священником, отцом Владимиром. В 2010-м
Александрина Вигилянская, дочь Олеси и о. Владимира,
снимала фильм «Больше, чем любовь», про маму и Липкина, в марте 2014-го о.
Владимир отпевал маму в Переделкинском храме.
30
Поэт Александр Кушнер.
31
Писатель и поэт Дмитрий Бак, директор Государственного литературного музея.
32
Писательница, вдова поэта Андрея Вознесенского (1933—2010).
33
Писатель Василий Аксенов (1932—2009).
34
Мария Лыхина, друг семьи, любитель-фотограф, она
приводила в порядок мамин архив в компьютере и снимала маму и Сёмена Липкина на
видео.
35
Артем Скворцов. Кокон инфанта, «Арион», 2005, № 4.
36
Роман С.Липкина «Декада» был переведен на французский Ниной Кехаян
и издан в 2008 г. Eмditions de l’Aube. Этот роман,
посвященный истории переселения малых народов Кавказа в 1944 г., чрезвычайно
современен сегодня. В нем есть такие слова: «Национальное самосознание
прекрасно, когда оно самоосознание культуры, и
отвратительно, когда оно самоосознание крови».
37
Даниель Вайсборд перевел стихи из книги «В пригороде
Содома». Валентина Полухина, литератор, автор книги
«Иосиф Бродский глазами современников».
38
Елена Цезаревна Чуковская (1931—2015).
39
Лариса Миллер — поэт.
40
На
эту тему у Фимы в очерке очень смешной пассаж про то, как они с мамой смотрят
футбол. «Так вот, сидим, смотрим, как Аргентина с кем-то играет. И вдруг
Лиснянская говорит:
—
Этого Гонсалеса надо выгнать с поля! — Почему вдруг? — спрашиваю. — Он ничего плохого
еще не сделал. — Потому что я переводила одного Гонсалеса на русский язык, и он
оказался страшным занудой.
Парадоксальность ее ассоциаций — не метод, а
некая врожденная особенность. Словно с рождения в Лиснянскую вживили особый
чип, который не дает возможности воспринимать окружающее без примеси».
41
Поэтесса Ирина Ермакова, лауреат премии «Московский счет» (2007) за лучшую
поэтическую книгу года.
42
Ирина Василькова, прозаик и поэт.
43
Поэт Алексей Цветков, лауреат премии Андрея Белого (2007) и Русской премии
(2011).
44
Сергей Агапов, директор Дома-музея Корнея Чуковского.
45
Наталья Продольнова — научный сотрудник Дома-музея
Корнея Чуковского.
46
Андрей Василевский, главный редактор журнала «Новый мир».
47
Поэтесса Валентина Ботева, мамина приятельница.
48
Юрий и Ольга Соломоновы, журналисты, друзья мамы по Переделкину.
49
Писатель Евгений Попов и его жена, писательница Светлана Васильева.
50
Джаник — мамин брат по материнской линии, композитор
Евгений Терегулов (1950—2011).
51
Болгарский поэт и директор издательского дома «Журнал Пламя» Георгий
Константинов.
52
Надежда Кондакова, поэтесса, соседка мамы по Переделкино.
53
С
писателем Юзом Алешковским мама, будучи в Израиле,
постоянно переписывалась, они все собирались встретиться, да не вышло.
54
Писатель и драматург Михаил Рощин в то время очень болел, и мама его при
возможности навещала.
55
Поэт Олег Хлебников, заместитель главного редактора «Новой газеты».
56
Мамина родная сестра.
57
Книга «Сны старой Евы» вышла в ОГИ в 2007 г.
58
Геннадий Комаров, поэт, основатель и главный редактор петербургского
издательства «Пушкинский фонд».
59
Федор Макаров, внук. Клоун, актер в «Снежном шоу» Славы Полунина.
60
Григорий
Александрович Корин (1926—2010), поэт, первый муж
мамы, мой отец.
61
Соседка по дому.
62
«На Истре», см.
http://www.vavilon.ru/texts/prim/lisn3-4.html
63
Игорь Волгин — поэт, телеведущий.
64
Дмитрий Ицкович, директор издательства ОГИ.
65
Поэт Геннадий Айги (1934—2006).
66
Михаил Бутов, прозаик, лауреат премии Русский Букер,
сотрудник «Нового мира».
67
Сапармурат Ниязов, президент Туркмении (1990—2006).
68
Всеволод Иванов. Дневники. ИМЛИ РАН, Наследие, 2001.
69
Тамарин — жена Федора Макарова.
70
Речь идет о книге «Сны старой Евы».
71
Стихотворение не нашлось.
72
Мария Сергеевна Петровых (1908—1979) — поэтесса и переводчица.
73
Олеся Николаева, лауреат премии «Поэт».
74
Дождь то идет, то стоит в виде тумана.
Пыльца — это мед в красной чашке тюльпана,
Память о первом солнце — в капле воды,
А от пчелы остается память беды, —
Как пылесос, хоботок венчики ранит,
Пестики чистит, да и тычинки таранит…
Дождик сейчас как цветок — мелок, да стоек,
Дождик прошит синими крыльями соек.
В горле першит, но от чего, не знаю —
То ли пчелы кропотливость припоминаю,
То ль синеву подкрылий
— неба клочок,
То ли пустых усилий влажный зрачок.