Перевод С. Надеева
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2015
Геворг
Гиланц (настоящее
имя — Рудик Геворкян) — поэт, переводчик.
Родился в 1966 г. в Армении. Окончил Кироваканский
филиал Ереванского политехнического института, Высшие литературные курсы (2006)
в Москве. Печатается с 1994 г. Автор 3-х книг стихов. Живет в Армавире.
Надеев Сергей Александрович — поэт, переводчик,
издатель. Автор нескольких книг стихов и
прозы, редактор и издатель энциклопедии «Русские писатели XX века» (совместно с
«БСЭ»). Переводит армянских, грузинских, болгарских, китайских и др. поэтов.
Живет в Москве.
Сколько раз обещал племяннику взять с собой в
Ереван. Всего-то 40 минут езды, но опять нахожу отговорку. Вот и сейчас он
посмотрел на меня, понял, что и в этот раз не возьму:
— Дядя, а когда поедем в музей Туманяна, в
Матенадаран?..
Сосед вмешался:
— Парень, ты уже большой, хорош
мечтать, взрослеть не пора? Сейчас в Ереване нужно большие дела ворочать, а
не…
Племянник поник, не в силах смириться, но старшему перечить не стал.
— Сегодня мне не с руки, — сказал я, — давай потом.
С сердцем, тяжелым от невыполненных обещаний, на
рассвете вышел из дома.
Матенадаран, музей Туманяна…
Матенадаран в Ереване, но большинство рукописных
книг никак не связаны с Ереваном. Переписчики и
художники-миниатюристы, за редким исключением, в Ереване не жили. Так же и
Параджанов. И Хачатурян… «Ованес Туманян бывал в
Ереване всего пять раз, и очень накоротке. Самое продолжительное — с 20 марта по 19 апреля 1921 года.
Находился под домашним арестом…»…
Как объяснить племяннику, что большинство покоящихся
в Пантеоне состоялись как личности не в Ереване и что, наоборот, это они
помогли состояться Еревану; что в своё время и меня магнитом притягивал Ереван
— воплощенная мечта великих Мечтателей: царя Аргишты,
Таманяна, Сарьяна, Бабаджаняна;
что манящая в телевизоре картинка
центра города с освещёнными зданиями и парками — по сути витрина, а на самом
деле Ереван — это и Гарни ,
и Гегард, и Татев, и
рукописные книги, и весь наш эпос, и древняя поэзия…
Как объяснить, что Ереван — это мечта великих
Мечтателей, что поиск своей мечты в чужих мечтах — это ловушка, что многие
приезжали сюда за своими мечтами, но попали в бетонную западню. Как Самвел, Серёжа, Рубик с нашей
улицы… Загнали необузданных коней своих мечтаний в бетонные стойла города, и
городские будни сжирают их останки. От этого такая
тоска, такая ностальгия. Вот почему дворы ереванских высоток поделены на
участки и ограждены сеткой-рабицей, как в деревне,
как на нашей улице, не имевшей имени.
Теперь-то наша улица
заимела имя, даже фамилию,
но подлинное её имя другое:
другие вкус и цвет,
другой запах в этой чужеродной майле…
Та улица не имела названия, а только номера,
и лишь для того,
чтоб не путалась почтальон Айкуш…
Огромная дерматиновая сумка на её плече,
и на груди — пионерский галстук,
горделивая, статная,
спешащая вечно, в тапках…
Тётя Айкуш говорила быстро-быстро
и горлопанила, если кому письмо или телеграмма:
«Сосед, с тебя магарыч, гони манету!»…
Не брала ничего…
Заходила в дом,
выпивала чашку чая или стопку
и стремительно уходила, шелестя тапками.
Раскалённое летнее небо
и ручной жёрнов моей бабушки —
не ела она казённой крупы…
Мы готовили ей крупу в санде Гевора, квалтом —
большим, как кувалда, деревянным молотком…
Тёплый запах распаренной пшеницы магически витал во дворах:
наша улица — майла — превращалась тогда в матрац,
покрытый заплатками рассыпанной на просушку крупы…
Потом наступал черёд молодых парней:
затейные шутки, улыбки…
Натруженные мышцы и жалостно, безнадёжно
ухающий в санде деревянный молоток — бах, бах, бах…
Тик-так, тик-так, тик-так…
Время ворует, стирает звук,
что издавали санд
и деревянный квалт…
Задремал, прислонившись головой к стеклу маршрутки.
Остановка, значит уже приехали.
Города похожи на женщин, их истинное лицо — без
макияжа — можно увидеть лишь утром, когда они только-только просыпаются…
Мой город, это было так давно, когда щёки твои были розовыми и ты сиял здоровьем, словно женщина, это было так
давно, когда тебе только объяснялись в любви… Сейчас, на рассвете, смотрю на
тебя с неприязнью, как на провинциальную шлюху,
которая с утра не успела намалеваться, и сейчас, пока маршрутка стоит, наспех
красится, хотя хорошо знает, что макияж дополняет природную красоту, а не
заменяет.
До отправления городская маршрутка
ждёт свои 5-10 минут, пока наполнится. Мысли, как
гулкий пчелиный рой, не давали покоя: «У правящей верхушки нет восприятия
святости, страна в агонии; Национальное собрание — одни блатные клички;
уголовные нравы; народ бежит из страны…».
Двое молодых людей в конце салона громко заговорили:
— Аво-джан, давно приехал?
— Две недели как.
— Что, не заладилось?
— Поймали и депортировали.
— И что, снова поедешь?
— Да, конечно, что тут делать, браться за лопату?
— И правильно… Знакомый министр говорил: «Уеду я,
это — не страна и страной не станет, поеду в какую-нибудь приличную страну,
чтоб нормально пожить». А он знаешь каким был
патриотом, как хорошо историю знал… Восхищался умом наших царей, их делами…
Эх, страна… не страна, и страной не станет…
По одежке и разговору понял, что парни из тех
коренных ереванцев, чьи деды или отцы не считали зазорным взяться за лопату на
стройках пригородных микрорайонов, жить в съемных лачугах, лишь бы получить
квартиру и не возвращаться в родную деревню, в отдаленный район, откуда
большинство из них просто сбежало…
Нервы сдавали. Вышел, чтоб не вляпаться
в неприятную историю. От начавшегося дождя в лужах вскипали пузыри, размером
приблизительно с мечтания этих парней. Маршрутка рванула и с визгом и хрипом
резаной свиньи понеслась в мечты этих ребят — в какую-то иную, сытую и богатую
страну.
Автостанция мрачно нависает. На холме, что напротив,
крепость царя Аргишти — Эребуни.
Сначала Аргишти основал
крепость: «Бога Халди величием, Аргишти, сын Менуа, эту
неприступную крепость построил, установил для нее имя Эребуни для могущества
страны Биайны (Урарту) и для устрашения вражеских
стран…» Ну а потом, наверно, власть перешла в руки более деловых ребят,
возможно с блатными кликухами. Они во время своих
сходок с большим пиететом цитировали запись царя, искренне гордились и на
больших и малых площадях объявляли себя последователями царя Аргишти, того, кто построил Эребуни «…для могущества…. и для устрашения…».
Потом самые из них продвинутые и
образованные поехали рассказать миру о своей Биайне
(Урарту), о могуществе бога Халди.
Дошли до самых отдалённых уголков мира и вернулись удивлёнными.
Оказывается, и там свершаются великие дела, даже более великие…
Подумали они и поняли, что если другие могут
управлять многонациональными империями и быть очень богатыми, то им тоже не
составит труда. Начали перенимать прогрессивный опыт… Потом, когда уже нечего
было транжирить и нечем было обогащаться, восклицая:
«страна — не страна, и страной не станет», всей семьей, с имуществом, с рабами
и слугами разъехались на все четыре стороны, на своём долгом пути восхваляя
царя Аргишти, искренне восхищаясь его стратегическим
мышлением и дальновидностью, рассуждая о величии бога Халди…
Ереван, я действительно хочу понять, как так
получилось, что в отличие от Рима, которого ты старше на 29 лет согласно твоему
каменному свидетельству о рождении, все дороги ведут не к тебе, а от тебя. Твои
блудные сыновья не транжирят, а копят наследство в далёких краях. Потом
возвращаются… В лучшем случае — как туристы. Но есть и такие, кто
возвращается, словно трусливый пьяница домой, пьяница,
который только дома ведёт себя львом, ибо знает, что лишь собственная мать
потерпит такого, его кроткая, бедная, любящая мать…
Возвращаются, набравшись сил, как посторонние, везут
с собой чужой «передовой опыт», который иностранцы уже испробовали и поняли,
что опыт этот им не нужен… А ты, Ереван, никнешь, корчишься, подчиняясь своим
блудным сыновьям, и покорно подтираешь их рвоту и дерьмо…
В раздумьях я шагал в сторону центра. Большинство
мечтаний моих молодых дней родилось здесь. Здесь когда-то были старые,
колоритные, соразмерные маленькому городу здания — двухэтажные, трехэтажные
памятники архитектуры. Их обжитые стены притягивали магнитом, обещая поведать
забытые истории и тайны, которые не удержала человеческая память… Большинство
жителей этих домов были потомками тех именитых людей, кто построил эти дома.
Они, как одна семья, жили дверь в дверь, сплетничая, ругаясь и мирясь, радуясь
и грустя…
В последний раз, когда к власти пришли разбогатевшие
на чужбине, первым делом они решили задействовать усвоенный «передовой опыт»,
единственный смысл которого — заработать деньги. А деньгами являлось самое
сердце города, где стояли эти дома. Не зря же мэру, попросившему денег для нужд
центра , «продвинутые» ответили: «ты на деньгах
сидишь, а у нас денег просишь»…
Сначала нужно было разрушить единство коренных
жителей центра: одному (с сильным покровителем) пообещали дать новую квартиру
на том же месте, троим (с не очень сильным, но покровителем) — соответствующую
компенсацию, остальных погнали по инстанциям за ненужными (как потом выяснится)
бумагами, заставляя тратить при этом все свои сбережения…
Воля города к сопротивлению рухнула: люди, жившие
дверь в дверь, сердце к сердцу, перестали доверять друг другу, свои вопросы с
чиновниками начали решать поодиночке. После этого должны были рухнуть стены — домов-архитектурных памятников…
Люди пытались сопротивляться, но тщетно: их выселяли
из отчих домов с милицией, побоями… Одна за другой, рушились древние стены,
помнящие и горе, и радость, и благословения, и проклятия.
Мудрые древние камни впитали в себя не только время,
но и скорби своих обитателей. А радость и благоденствие всегда были на
поверхности — чтоб жилось уютно и празднично. Теперь же, когда всё
разрушили, не оставив камня на камне, всё горе и все проклятия выплеснулись
наружу, смешавшись с новым горем, с новыми проклятиями…
Стены пали, и над привычным местом зависла черная
бездна вековой беды, она никуда не делась. А когда поднялись стены Северного
проспекта, эта чёрная масса искала для себя новое прибежище, но вновь
возведённые стены были уже не из мудрых камней, — стены были бетонные, и этой
бездне не во что было спрятаться…
В последнее время спорят, почему на Северном не продаются квартиры. Я тоже статью написал, где
рассказал про эту чёрную бездну вековой беды. Мой знакомый — помощник большого
начальника — пригласил на чашку кофе. В разговоре о том
о сём он усмехнулся: «Братишка, что ты пишешь, что за сказки рассказываешь?»
Уходя, цикнул сквозь зубы: «Ты про исправимые ошибки
Северного проспекта напиши, например, что нет автостоянки, зелени нет…
Найдём, как исправить, а про это — не пиши больше, знаешь, какие деньги
вложены?..»
Оглянулся — уже у Северного проспекта. Черная бездна
давила на плечи, заставила меня развернуться и убежать, чувствуя свою вину:
«Почему, когда здесь так нуждались в моей поддержке, меня не было, не пришёл на
помощь, не пришёл, чтоб хотя бы дать право на жизнь некогда родившимся тут
своим мечтам… И эти "продвинутые" зачем пришли, откуда?..»
А они не могли не прийти. Ты, Ереван, — словно та
Сирена, что песней манит издалека, зовёт, а когда заманит — если по зубам, —
ведет себя как взбесившаяся от жажды свиноматка, что глотает свой опорос…
Ты поедаешь даже своих великих Мечтателей, благодаря
которым имеешь кровь и плоть, умеешь петь и манить сладкоголосой Сиреной…
Твой Пантеон тому свидетель.
В первый раз я подумал об этом твоем умении, когда
шли отмечать юбилей Мастера. Ты уже успел слопать
его… Весной еще и не пахло. Была
Зима.
Февраль.
Слякоть.
Цветы. Речи. Толпа…
Для неё имена на камнях —
Это всего лишь улицы, парки, библиотеки,
Повод, чтобы толкнуть речь,
На телеэкране
Засветиться…
Зима.
Февраль.
Слякоть.
Чего хочет от меня эта грязь… —
Пусть бы липла она лишь к одежде, только к одежде…
Нет, так не выйдет, нужно спереть…
Ночью приду, тайком…
Не посадят.
Избавиться будут рады:
Нынче свободные площади в моде,
Чтобы на них насадить бетон,
Взрастить европластик, стекло…
Скажут: «Пусть будут твоими, но только забери,
И совсем ни к чему — тайком»…
Грязь полетела из-под колёс…
Пусть бы липла она лишь к одежде, только к одежде…
Нет, нужно вернуться,
Вернуться, и очень скоро,
Опуститься на колени и вопить: «Вардапет ,
Бери свои песни и таги и пошли,
Я тырить буду отсюда Пантеон…
Арама Ильича отправлю в Москву,
Гранта — в Ахнидзор …»…
Грустно улыбнётся и скажет:
«Ладно, а что потом, что потом…».
«Тут вам не место, — скажу, —
Здесь схоронили вас в сердце камня,
А должны вы жить — в наших сердцах,
Вы стали улицами, статуями, ИДОЛАМИ…
Во-о-он, стройные роты ребят
Ищут свободные площади,
Чтоб взлелеять бетон,
Взрастить европластик, стекло,
Чтоб шито-крыто, как под мугам ,
Сопредельные площади под себя подгребя,
Заасфальтировать,
как асфальтируют наши души мугамом,
сериалами…
Хватит скрываться в камнях,
Вы же в других нам являетесь измереньях,
Тут вам площади не нужны…».
А там, в другом измерении, есть место? Хоть один
свободный уголочек остался? Куда их отправить?.. Как это измерение назвать:
душой, совестью?.. Ноги несут в сторону храма Григория Просветителя.
2001 год. Храм только что освятили… Он не похож
был на наши другие храмы и церкви, внутри всё блестело и переливалось, как
будто на страницах глянцевого журнала. Места, где можно было бы поставить
свечку, я не нашел. С удивлением выяснил, что внутри храма ставить свечки
нельзя. Спросил у молодого служителя — почему? В Армении до сих пор не было ни
одной церкви, где нельзя было бы зажигать свечи. Пояснил: «Копоть садится на
стены». Я возразил: «Да с помощью этой копоти молитвы добрых старушек, невинных
детей и всех прихожан пристают к стенам, а потом нисходят на нас и даже
исцеляют…».
Удивлённо усмехнулся: «Брат, что за сказки
рассказываешь?» И ушёл, процедив сквозь зубы: «Место, где ставят свечи — внизу,
в подвале».
Не помню, как я вышел. Больше туда не заходил, но не
могу забыть юбилейной суматохи 2001-го, когда освящали храм.
Город мой, ты в эти дни был особенно сильно
разукрашен, как будто покойник с разбитым лицом, после автокатастрофы. Тебя
спешно шпаклевали, чтоб привести в надлежащий вид… И мне не оставалось
ничего, кроме как написать Реквием.
Тогда я не знал, куда пойду, — главное было уйти,
чтоб не потерять самого себя. А этот храм — символ юбилея — уже уселся на
вершине холма, напротив кинотеатра, обездолив множество воспоминаний, сломав
хрупкую, как фарфор, среду: раньше здесь были маленькие лачуги, где люди жили
дверь в дверь, сердце в сердце, ругаясь и мирясь, радуясь и огорчаясь,
сплетничая… Все осколки этой хрупкой среды собрали и заточили в каменные
клетки Норка , Эребуни, Авана, Давташена …
Всё, убегать — нет больше сил. Кофе хочу, но в кафе не
тянет. Пойду к кому-нибудь из наших, заточённых в
бетонный капкан, заодно и привет передам от нашей улочки…
«Помнишь, мы с ребятами пошли в колхозный
абрикосовый сад, играть в войнушку, а абрикосы ещё не
поспели, были зелеными. Сторож погнался…»
«Во дворе нашей высотки видел
огражденный участок, с зеленой сеткой-рабицей? — это
мой, там у меня черешня растет и абрикосовое дерево…»
— Вруйр закончил
институт, но работу не нашел. Уехал из страны. Хорошо себя чувствует,
иногда деньги присылает, но если по-хорошему — лучше бы прислал столько, чтоб и
мы смогли уехать.
— Не скучает, — спросил я, — не хочет вернуться?
— Очень скучает, но что тут делать? Там у него
работа… — живет по-человечески, а тут что ему? Всё смешалось с грязью. Сын Вруйра мечтает стать авиаконструктором, а его ровесник —
нашего соседа сыночек — мечтает стать владельцем «джипа». Сын Вруйра целый день учится, на кружки ходит, в воскресную
армянскую школу, а нашего соседа сыночек… Думаю, даже не все буквы знает…
— Так тоже не пойдет — «уезжаем, и всё». Давай тогда
все уедем и страну оставим таким, как твой соседский малец…
Таманян, Сарьян, Исаакян и
многие другие если б не вернулись — всего этого не
было бы, не стали бы мы страной…
— Сарьян, Таманян… Если
по правде, то лучше бы и не возвращались… Сто лет назад была страна большой
деревней, такой и должна была остаться.
— И ты был бы переселенцем из маленькой деревни в большую.
— Когда я переселялся, это был один из самых
красивых городов Союза, подобного не было. Ты мне покажи в городе что-то, что
имеет большую ценность и создано после независимости. Сейчас всё смешивается с
грязью. Когда из-за рубежа приезжают твои друзья, куда их ведешь? Подожди, я
вместо тебя скажу: Матенадаран — не сейчас создавался, Опера—Проспект—Площадь Республики
— не сейчас… Потом ведёшь их за город — Севан, Гошаванк , Ахпат ,
Хор Вирап… А раньше не так было… Раньше Ереван
был городом, сейчас — бизнес-среда… Уже нечего продать, дошли до зданий на
Площади Республики… Что тут делать?.. Пусть повременит, страна воспрянет, а
он станет обеспеченным человеком, вот тогда подумаем о возвращении…
— Если сейчас деньги пришлет, уедешь?
— Наверное… Скучаю по внуку. Хоть бы эти мутные
времена прошли. Прилипли, как жвачка, и не отлипают. А мы эту жвачку жуем,
жвачный пузырь надуваем. Лопается, а мы опять надуваем. Превратились в нацию,
любящую надутые пузыри.
— Пузыри, шары… Все они имеют свойство лопаться.
Эти мутные времена — надутый шарик, рано или поздно лопнет.
— Да, лопнет, как на митинге партии власти, но
сгорит и пострадает опять невинный народ …
Вечереет. Включились телевизоры. С экранов в
бетонные клетки хлынули выступление президента, репортаж про поездку премьера,
потом что-то сказали про новые рабочие места…
Вышел на балкон покурить. Потом попрощался с нашими и, спустившись, медленно зашагал в сторону
автовокзала. Стемнело. Незажжённые окна были похожи на пустые глазницы.
Вспомнил тяжелые, жестокие годы войны.
Пепан
и Арам пропали без вести, Манук погиб, Гурген собрал
троих сыновей, продал дом, деньги дал пограничникам и вывез семью в Россию…
Война, казалось, находилась где-то далеко, но сердце
войны и тут пульсировало: на улицах вместо влюблённых серенады распевало оружие, хлеб — цвета
глинозёма — был по талонам, электричество давали два раза в сутки, на пару
часов. Воду тоже. Пропадали люди…
Дома отапливались
печками-буржуйками, плотоядно пожигающими всё, что
можно было достать, — дрова, мазут, обувь, старую одежду, пластиковые бутылки,
новую и старую мебель, паркет, тома Ленина…
Страна плыла в дыму…
Плыла.
Окрест — зловонье,
гарь — пушинкой чёрной,
что удушает, забиваясь в горло.
А капитан твердил, что нужно продержаться —
крушение у наших берегов:
нефть разлилась, и опоясал смрад…
Там, за бортом, безбрежный слой мазута,
И мы сейчас проходим этот слой…
Держаться нужно…
А мазут был жизнью…
И стоил жизней…
Плохо привязать верёвку…
Один конец прилаживал к спине,
другой — к перилам
мазутного хранилища котельной…
В нём было пусто, и уже давно,
но если всё же в бездну опуститься,
плевки мазута можно отыскать
и детскою игрушечной лопаткой — из пластика —
как ложкой, черпать жижу
в ведро, потом — в бутылки из капрона.
И, привязав к спине поклажу, — подниматься…
Вот-вот светать начнёт,
рассвет увидеть — чистенькое небо…
А то сейчас пробудятся буржуйки
многоэтажек,
раскашливаясь, выпуская дым…
И снова он пойдёт
под вражьи пули,
а дома…
Мать, снедаемая чёрным,
когтящим демоном,
что в каждой клетке тела
сплетает жадно паутину смерти.
И скоро у роддома пить с друзьями
мне предстоит,
но прежде нужно
не оставлять жену у стылой печки.
Светает.
Небеса и воздух непорочны.
Пока ещё не пробудился дом, и как курильщик забубённый
не начал кашлять я, и дым пускать пушинкой чёрной,
что удушает, забиваясь в горло,
пока ещё не слился с тысячей подобных
домов, и вместе все они не стали кораблём —
со ржавыми, прогнившими бортами,
без двигателя, без штурвала, —
окутанным потусторонним смрадом,
слоящейся гнилой мазутной жижей,
ядоосновой, ядовитой желчью
из лопнувших, решетчатых боков
текущих в море,
расползаясь грязным слоем вдоль корабля,
идущего среди лазурных бесконечных вод,
зловонье оставляя за собой,
и длинным следом — грязи мощный слой.
Домой приехал ночью, но племянник ещё не спал.
— Дядя, придуманную мной теорию про магнитное поле
земли, о которой тебе говорил, я уже написал, прочитаешь?
— Да,— сказал я, — сейчас. Арман
— сын дяди Вруйра — мечтает стать авиаконструктором,
а ты кем?
Заблестевшие его глаза подсказали, что сейчас такую
мечту найти будет очень трудно. Соседа не было, чтоб смог сказать ему: «Это мы
с тобой должны вырасти, чтоб научиться снова мечтать.
Не дай Бог — иначе будем долго чувствовать нехватку великих Мечтателей». Я
повернулся к племяннику:
— В следующий раз возьму тебя с собой. Мечтай, пока молод, мечты живут в молодости.