Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2015
Медведев
Владимир Николаевич — родился в
Забайкалье, на озере Кинон, большую часть жизни прожил в Таджикистане. Работал
монтером, рабочим в геологическом отряде, учителем в кишлачной школе, газетным
корреспондентом, фоторепортером, патентоведом в конструкторском бюро,
редактором в литературных журналах. Автор книги рассказов «Охота с кукуем» («Лимбус Пресс», 2007). Публикации в «Дружбе
народов»: «Нечаянная революция»
(о Бухарской революции 1920 года), «Басмачи — обреченное воинство», «Земля
разрушенных стен», «Праздник общей беды», «Сага о бобо
Сангаке» и др.
Журнальный вариант.
1. Андрей
Налегаю на лопату и выворачиваю…
Ни хера себе! Череп.
Человеческий.
Присаживаюсь на корточки, разглядываю. Ни разу не видел мертвецов. Но это и не мертвец. Кость. Тыква с кривыми зубами и дырами для глаз… И все же такая, наглухо, жалость накатила. «Да, — думаю, — залетел кто-то по-черному. Убили его здесь, голову отрезали и тут же, во дворе, закопали…»
Слышу:
— Чего сидишь?
Поднимаю голову. На краю котлована — пластиковые шлепанцы «найк». Из них босые пальцы торчат. Над ними пижамные штаны в полоску. Еще выше круглое брюхо. А совсем уж в вышине, в утреннем небе — широченная байская ряха. Хакбердыев, хозяин. Вот этот, точняк, и убил. Двор-то его собственный.
Ненавижу таких гадов. Не хозяин он мне, я только пашу на него. Дом строю. А он таращится будто я его собственность.
— Почему не работаешь?
— Череп нашел, — огрызаюсь. — Тут у вас что, кладбище?
Зырит, будто оценивает. Потом этак важно:
— Знаешь, как говорят: под каждым следом коня зарыты две сотни глаз.
Мудрец, блин! Да эта пословица каждому в Таджикистане известна. До нас, мол, столько прошло поколений, что где ни копни — везде лежат сто человек. Нашел себе алиби!
А он переспрашивает вроде как с угрозой:
— Ты понял? — И пальцем указывает: — Это… сюда неси.
Ненавижу когда приказывают. Я не бобик — прыгать из ямы с костью в зубах. Встал и швырнул череп баскетбольным броском. Он принял пас неожиданно четко. Только глазом черным зыркнул:
— Работай давай… Чего стоишь? Копай.
Уходя, обернулся:
— Хорошо работай. Ты ведь Муродова сын? Смотри, хорошо землю копай. А то отца опозоришь.
И отвалил, шлепая «найками».
Я посмотрел-посмотрел, как он, держа череп у бедра будто мяч, шествует по своей усадьбе к дому под виноградником, «Ах ты, басмач, — думаю. — Да гори оно огнем». Плюнул, вылез из ямы и пошел в дальний конец двора, где Равиль и Карл сколачивали опалубку под фундамент. Иду и прикалываюсь: пузо выпятил, шаркаю кедами как хозяин шлепанцами. Подошел и кричу ребятам:
— Эй, почему медленно работаете? Плохо молотком стучать будете, секир-башка вам исделим.
Равиль гвоздь в доску загнал, голову рыжую поднял и спрашивает:
— Чего ты ему пульнул?
— Башку твоего предшественника. Бугра, что старый дом строил. Вот с ним и расплатились…
Короче, рассказал я про свою находку. А им, вроде, без интересу. Карл лишь буркнул:
— Что за череп? С мясом, с волосами?
— Гладкий.
Карл плечами пожал:
— Тогда лет двадцать в земле лежит. Не меньше.
Равиль c ходу встрял:
— Бери уж тысячу.
— Может, и столько. Почва сухая.
Равиль ему:
— А миллион не хочешь? — и мне подмигивает: — Андрюха, да ты первого человека откопал. Могилу святого Деда Адама нашел.
Карл пальцем у виска крутит:
— Думаешь, если Ватан — райцентр, так и рай здесь был?
Равиль языком цокает:
— Э-э, брат-джон, у тебя в голове, оказывается, совсем масла нет. Совсем не знаешь, где живешь. В центре мира живешь. Здесь у нас все было. Райский сад был. Александр Македонский был. Товарищ Саидакрам Мирзорезоев из Совета министров тоже был…
Ну, понеслись стебаться. Хлебом не корми — дай друг друга подколоть.
— Слушай, — спрашиваю Равиля, — как думаешь, зачем он черепушку уволок?
— Кто?
— Ну, этот… басмач… Хакбердыев.
— Спроси чего полегче. Может, похоронит. Националы любят хоронить, им Аллах за это грехи прощает.
— Нет, тут другое что-то. Наверняка улику прячет. Он же бандит.
— Да ну! Просто торгаш.
— По мне, так все торгаши — бандиты.
Равиль усмехается:
— Хорош мудрить, Андрюха. Иди трудись, ищи остальные кости.
— Хорош приказывать, — огрызаюсь. — И так иду.
Ну, блин, тоже мне большой начальник.
Рою и думаю: может, череп и впрямь древний. Но этот-то, басмач, все равно — бандюга. С чего он так гнусно лыбился? «Отца не опозорь». О чем это? Отец ведь тоже собирался что-то сказать. Встретил его вчера на улице. Он торопился, обещал вечером к нам прийти, да не пришел. Я ждал допоздна и еще больше, чем обычно, обиделся. Простить ему не могу, что не понимает, как я к нему тянусь. Раньше даже плакал по ночам из-за того, что он меня не замечает.
Слышу, на улице за забором кто-то сигналит будто ненормальный. И орет:
— Андрей! Эй, Андрей!
Вылезаю из ямы, подхожу к забору. Ну, кто там еще? Белый фургон «Скорая помощь». За рулем — черт худой, усатый, черномазый. Али, водитель больничный, которого все Аликом зовут. Мы с ним вроде как кореша. Кричит из окна кабины:
— Андрей, садись быстро. Поехали!
Он всегда как на пожар. Всю дорогу одно: «быстро-быстро», «давай по-быстрому». А меня злость разбирает. Вчера отец времени для меня не нашел, а сегодня даже машину прислал. Бросай, сынок, дела и — к нему. Быстро-быстро!
— У тебя, — спрашиваю, — лед что ль в жопе загорелся?
— Братан, кончай базарить, — Алик кричит. — Времени нет!
Ништяк себе заход.
— Ну ты, Эйнштейн, пространство-то хоть осталось? — спрашиваю.
С юмором у Али — всю дорогу проблемы. Не врубается.
— Эй, садись, говорю!
— А дальше что? Лекцию о времени прочитаешь?
— Отца твоего убили.
Я сначала не понял. Он по новой:
— Твоего отца! Убили!
Я понял, но не поверил, а когда поверил, время исчезло. И пространство,
наверное, тоже. Пока я ехал, за ветровым стеклом висела мутная пелена, в
которой растворились и глухие глинобитные заборы на окраине поселка, и высокие
тополя вдоль пыльной дороги, и хлопковые поля, расстилавшиеся до дальних гор…
Остановились на краю какого-то солончака. Кучка людей.
Рядом — черная «Волга». Я выпрыгнул из кабины. Люди оглянулись, расступились.
Отец лежал на спине. Одежда была в пыли и репейниках, будто его волокли по земле.
Кровоподтек на пол-лица.
Я вроде бы ослеп. Не видел ближних холмов и дальних гор. Не видел поля, залитого солнцем. Не видел стоящих вокруг. Видел только глубокую борозду поперек его шеи. Тонкую линию, прорезающую вспухшую плоть. Не слышал, как шуршит горячий ветер. Не слышал, как шепчутся окружающие. Потом рядом, как бы за какой-то стеной, кто-то сказал:
— Ну что ж, надо тело забрать.
Сначала я даже не понял смысла. Захлестывало чувство страшной непоправимости. Вытерпеть не было мочи. Меня будто на куски разрывало. Наверное, я зарычал или застонал. Я озирался, словно искал что-то, чего найти не мог. Взгляд наткнулся на районного прокурора. Он внимательно смотрел на меня, будто следил.
— Большое горе, Андрей… Очень тебе сочувствую. Крепись. Теперь что поделаешь?
Кивнул Алику:
— Давай, грузи.
Алик распахнул задние дверцы фургона, выволок раскладные брезентовые носилки и разложил их рядом с отцом. И тут я будто очнулся.
— А следствие?!
— Разберемся, — сказал прокурор. — Следствие проведем обязательно. Но сразу тебе скажу: дело очень трудное. Никто не видел. Свидетелей нет. Очень трудное дело.
Я сразу понял — врет! Никакого следствия не будет. У него на морде лица было написано большими буквами: НИКАКОГО СЛЕДСТВИЯ. Я закричал:
— Почему здесь все топтались?! Следы затерли. Даже собака не найдет.
— Андрей, — мягко сказал прокурор, — собака в таких случаях ни к чему.
Его глаза будто закрыты сзади какой-то заслонкой. Как таджики говорят, на лицо ослиную шкуру натянул. Я огляделся. Следователя — его все в поселке знают — здесь не было.
— Где следователь?! Где фотограф?
— Андрей, — мягко сказал прокурор, — не учи меня, как надо работать.
— Почему не начинаете следствие?!
— Зачем так говоришь? Обязательно начнем. Проведем расследование, выясним… Обязательно, обязательно.
— Ничего вы не начнете! Вы… все так оставите.
— Андрей, я сейчас тебя прощаю. Ты нехорошие слова сказал, но понимаю, что чувствуешь. Мне тоже очень горько. Твой отец моим другом был. Очень хорошим другом…
Но у меня от бешенства сорвало крышу, и я плохо соображал, что говорю.
— Не хотите, да? Мне самому что ль расследование проводить?
Прокурор перебил меня по-русски:
— Не надо ничего расследовать! Ты умный парень. Не делай глупостей. Сам знаешь, время сейчас опасное. Очень опасное. Не надо такие слова говорить. Потом сам пожалеешь…
— Угрожаете?
— Ты кто такой, чтоб я тебе угрожал?!
Прокурор жабры раздул, и дерьмо из него так и поперло:
— Ты кто такой?! Учишь, как следствие вести. Научись сначала со старшими разговаривать! Что ты вообще знаешь? Тебе брюхо распори, в нем и буквы «алеф» не найдешь… Ты как твой отец! Тот хоть людей лечил, потому его и терпели. А тебя за что терпеть?!
Я окончательно взорвался:
— Отца вы терпели?! Если бы не мой отец… если бы отец вас не лечил, вы все бы здесь передохли! От обжорства. Я сам найду, кто его убил! Здесь ничего не добьюсь, в Душанбе поеду. Пусть пришлют бригаду. Я ваш гадюшник разворошу. Я все равно найду, кто…
Он глаза выкатил, смотрит на меня, будто сожрать хочет. Потом обуздал себя, отвернулся. Скомандовал, ни на кого не глядя:
— Забирайте.
Никто даже не шевельнулся.
Меня трясло, но я не хотел, чтобы к отцу прикасались чужие. Нагнулся и подсунул руки под плечи отца. Потом взглянул на Алика… Он поколебался, подошел и неохотно взялся за ноги. Вдвоем мы приподняли тело. Оно было очень тяжелым и прогибалось пониже пояса.
— Сафаров, помоги, — приказал прокурор.
Водитель прокурорской «Волги» подошел, ухватился за ремень отцовых брюк и потянул. Мы подняли тело повыше. Голова отца откинулась назад. Мы подтащили тело к носилкам. Я постарался опустить его так, чтобы голова не стукнулась о брезент. Вдвоем с Аликом мы взялись за ручки носилок, отнесли их к «скорой помощи» и задвинули в фургон. Я сел рядом с носилками. «Скорая» тронулась. Я придерживал отца, чтобы его не мотало на ухабах. Только теперь заметил на смуглых и крепких отцовых руках ссадины и синяки. Его держали. Он был сильным. Один человек с ним бы не справился. Их было несколько. Я гнал от себя страшные картины того, как отца убивают. Я не мог их вытерпеть. Я гасил видения, но они вспыхивали вновь и вновь.
Очнулся я, когда щелкнул замок. Алик раскрыл дверцы.
— Брат, давай вынесем…
Я вытер сухие, без слез глаза и взялся за ручки носилок. Брезентовое ложе, лязгая нижними скобами, поехало по металлическим полозьям. К настежь распахнутой «скорой» подскочили парни в белых халатах. Санитары. Перехватили носилки, понесли.
Спрыгиваю на землю. Домик, беленый известкой, в глубине больничного двора. Морг. Люди у входа. Застыли неподвижно. Молча. Как тени. Отец на носилках уплывает в раскрытую дверь морга.
Я вхожу. Комната какая-то. Отец лежит на высоком узком столе, покрытом клеенкой. По ту сторону стола — врачи. Перешептываются тихо. Один — впереди. Главврач. Остальные за ним, чуть позади. Как на утреннем обходе.
Отцу в лицо не смотрю. Не могу. Черные туфли покрыты пылью. Лезу в карман, достаю платок. Хочу пыль смахнуть. Как это отец так умеет, чтоб на обуви — ни пылинки? Всегда. Или никогда? Всегда ни пылинки. Никогда ни пылинки…
Кто-то что-то говорит… Главврач. Негромко.
— Большое горе, товарищи… но наш коллектив… проводить достойно… товарищ Шарипов займется…
Врач в белом ему на ухо шепчет. Главврач кивает:
— Да, товарищи, мы родственникам в кишлак сообщили. Они очень просили вскрытие не делать. Это, конечно, старый предрассудок, пережиток прошлого, но из уважения… Потом неудобно получится, обижаться будут… Прокуратура тоже не возражает…
Чувствую чью-то руку на плече. Мама. Не услышал, как вошла. Она тяжело оперлась на меня. Замерла, глядя на отца. Я маму крепко обхватываю. Чтобы почувствовала, что я рядом. Что я с ней. Живой. Держу ее…
Мама глубоко вздохнула. Слегка повела плечами, высвобождаясь. Коснулась моей руки ласково: «Спасибо, я держусь». Еще раз вздохнула. Шагнула вперед, к столу. Постояла, глядя отцу в лицо. Поправила воротник рубашки, завернувшийся, измазанный пылью. Нежно провела пальцами по щеке отца. Подняла глаза на главврача.
— Я заберу его. Дайте мне, пожалуйста, машину.
Главврач изумился:
— Куда заберете?
— Домой.
Главврач на маму смотрит подозрительно. Недоумевает.
— Зачем домой? Похоронить надо.
Мама будто не слышит.
— И если можно, скажите плотнику дяде Васе, чтобы сколотил гроб. Я заплачу за работу.
Главврач допер наконец.
— Вера, вы нас обижаете… Мы сами похороним. Не беспокойтесь, сделаем как надо. Я сейчас пошлю санитаров рыть могилу. До вечера времени еще много…
Мама говорит ровно, без выражения:
— Он должен провести ночь дома.
Главврач хмурится. Знаю, что он думает. «Моя больница. Мой персонал. Я здесь главный. Я начальник. Мне решать, как работать. Как хоронить. Откуда русской женщине знать, как положено погребать? Не по советскому закону. Не по русскому. По нашему закону. Может, и знает. Но не ей решать…»
Но вслух другое произносит:
— Вера-джон, национальные традиции тоже уважать надо…
Знаю, о чем он думает. «Что люди в поселке скажут, если я позволю не по закону похоронить? Скажут, Хакимов совсем никакого авторитета не имеет. А может, Хакимов не знает, как правильно? Может, его не учили? — скажут».
Тот врач, что прежде ему на ухо шептал, опять шепчет. Главврач молчит, думает. О чем — не знаю. Что шептун ему посоветовал? Что им известно такое, чего мы не знаем?! Главврач продолжает:
— Вера-джон… — Помолчал, потом на шептуна кивнул: — Акмол Ходжиевич правильно говорит. Вот вы… Вы столько лет с покойным Умаром вместе жили… Его сын тут стоит… Конечно, правильно будет, если вы сами его похороните…
Почему? Почему он так быстро, так легко уступил? И что шептун опять ему шепчет?..
Санитары перенесли отца назад, в «скорую», Алик завел двигатель, мама села рядом с ним, а я — в фургон возле отца, и мы повезли его к нам домой.
Дома мама велела мне разложить в большой комнате стол, за которым мы обычно обедаем, когда приходит отец. Алик помог внести отца в дом и уложить на стол. Потом он уехал. Мама велела мне нагреть воду в ведрах. Прилетела из школы Заринка, они с мамой обнялись и зарыдали.
Мама выгнала нас с Зариной из комнаты и сама обмыла тело. Я хотел помочь, но она резко меня оборвала. Я только подтаскивал к закрытой двери ведра с горячей водой и выплескивал на улицу таз, который она выставляла.
Примчался Равиль.
— Пошли выйдем.
Мы вышли на крыльцо. Он зашептал:
— Куда ты полез? Камикадзе. Летчик, блядь, герой Гастелло. Надо было, блядь, тихо-тихо промолчать. Затаиться как Ленин в мавзолее. Тихо-тихо все разузнать. Матушку с сестрой вывезти. Потом кого надо тихо-тихо замочить. И тихо смыться. Войнушка все прикроет. Так и батю твоего кончили.
— Кто?! Ты знаешь!
— Ни хрена я не знаю.
— Знаешь!
— За кого ты меня держишь? Кто я по-твоему?! Шорох идет. И ничего конкретного. Первый день что ли здесь живешь? Бздит народ. Никто вслух не скажет. Так, шуршат разное…
— Кто? Хакбердыев, торгаш, да?
— Слушай, на твоего пахана многие зуб точили…
— Но почему?! Почему? Что он им сделал?!
— Андрюха, уезжать надо. Все равно вам теперь в Ватане не жить. Рвите когти и побыстрее. В темпе.
— Хера им!
— Псих! Замочат же. Думаешь, только тебя? Всех троих порешат, и ни одна собака кругом не пикнет.
— Некуда, Равиль. Некуда. И денег ни копья.
Он кулаком о перила:
— Вот засада! — Потер лицо ладонями. — Андрюха, я у Хакбердыева аванс попрошу. Ты не приходи. Вообще, сиди дома как мышка. Похороните и втихаря слиняете.
— Я матушке еще ничего не говорил. Она не знает.
— Тебя, дурака, не жалко. Матушку твою и сеструху жаль. Распустил, блядь, язык… Напугал старушку толстым хером. Да им по барабану — что в Душанбе жалуйся, что в Москву, что в Париж. Но они не прощают. У нас тут звери и за меньшее убивали.
Опять — они. Знает он, татарин ушлый, знает!
— Равиль, как брата прошу, кто?
— Хорош геройствовать. О матери, о матери думай… Ну, ладно, Андрюха,
держись. Прорвемся. Если что, кликни — я тут же… Сейчас
бежать надо, извини. Завтра с утра я у тебя. Как штык. Отпросимся с Карлом у
кровососа.
Не отпустит — долбись он конем, сами уйдем.
Обнял меня, лбом ко лбу прислонился и убыл. Я не в обиде. Знаю, остался бы, если б мог.
Наконец мама выложила в коридор груду мокрых простыней и поставила пустые ведра. Когда она позвала нас, отец лежал на столе со сложенными на груди руками, одетый в териленовый костюм, который обычно висит у нас в шифоньере. Воротник рубашки был поднят, уголки зашпилены булавкой, чтобы скрыть рубец на шее. Стол накрыт нашей лучшей, праздничной, скатертью. Не представляю, как мама одна управилась.
Она сидела в головах, опустив голову на стол.
— Дети, вы, наверное, проголодались. Зарина, приготовь для вас что-нибудь, — сказала, не поднимая головы.
— Мам, мы не хотим, — Зарина подошла к маме и крепко обняла.
— Андрюша, поставь стулья для себя и Зарины, — сказала мама. — И принеси с кухни свечей.
Я поставил два стула. Зарина присела, не разжимая объятий. Потом дядя Вася привез громадный гроб, обитый черным сатином. Дядя Вася, Алик и я установили гроб на две табуретки, перенесли в него отца и водрузили на стол. Они уехали. Начало темнеть. Я закрыл входную дверь и задвинул засов. Хотел зажечь свет, но мама сказала: не надо. Лампочку она оставила только в коридоре, а большую комнату освещали четыре свечи на столе, по две с каждой стороны гроба. В темноте огоньки казались очень яркими. Мы сидели у стола. Вдруг погасла светлая полоса, которая падала в комнату из коридора.
— Так я и знала. Опять отключили электричество, — мама загасила две свечи. — До утра, наверное, не хватит…
Я подошел к наглухо закупоренному окну. Мама сказала, что нельзя, чтоб сквозняк, от сквозняка лицо темнеет. У соседей светились окна. Значит, не в поселке отключили, а у нас какая-то сволочь отрезала… И вдруг к стеклу, с той стороны, прилипли три расплывчатые рожи. Кто-то со двора к нам заглядывал. Лиц не различить. Я опустил шторы. Они погалдели и затихли. Ушли? Я тайком принес из кухни топор и незаметно пристроил возле ножки моего стула.
Свечи догорели. Я зажег две новые и вдруг услышал, что к нашему дому подъезжает машина. Грузовик. Остановился. Хлопнули дверцы. Голоса. Потом в дверь громко постучали.
Началось!
Мама подняла голову, проговорила устало, рассеянно:
— Открой, Андрюша.
— Мама, подожди! Я должен тебе рассказать…
— Потом, потом… Иди и узнай, кто там.
— Мамочка, не надо! Понимаешь, сегодня, когда… Ну, когда я туда приехал…
— Андрей, не время сейчас. Ты же слышишь…
Постучали опять. Она нетерпеливо встала.
— Я сама открою.
Мама взяла свечу и, прикрывая ладонью пламя, чтоб не погасло на ходу, двинулась на стук.
— Мама, не отпирай!
Я схватил топор, выскочил в коридор и заслонил ей дорогу.
— Это пришли… за нами…
— Почему за нами? К нам.
В дверь опять постучали. Громче и настойчивей.
Я крикнул:
— Нас убить!
— Андрюшенька, я понимаю… На тебя такое свалилось. На всех нас… Теперь тебе чудятся всякие страхи…
— Мама, выслушай же меня!
Стук. Еще! Пока только стучат. Потом дверь начнут ломать.
— Отойди, Андрей, — сказала она строго. — Там ждут.
Я выкрикнул:
— Кто ждет?! Да ты знаешь, кто?!
— Милиция… Телеграмма…
Она протянула руку, чтобы отодвинуть меня и пройти. Я уперся.
— Андрей! Господи, да что с ним творится?
Гневно и раздельно:
— Сей-час же про-пусти! Драться с тобой прикажешь?
Я понял: она не отступится. И слушать не станет.
— А ну-ка марш с дороги!
Ненавижу! Ненавижу это слово. А ну-ка марш спать… А ну-ка марш мыть руки… А ну-ка марш делать уроки… Всю жизнь только одно и слышу: марш, марш, марш… Я что, солдат? Я что, кукла, чтоб она меня дергала за веревочки? И все равно: дернет — я делаю. Как собачка Павлова. Да гори оно огнем! Марш, да?! Так точно! Слушаюсь! Служу Советскому Союзу! Назло врагам, на счастье маме… Я зло и четко развернулся на сто восемьдесят градусов.
— Андрюшка, не открывай! — крикнула Заринка.
По-любому ничего не изменишь. Прятаться бесполезно. Подожгут дом. Вышибут дверь. Выбьют окна. Лучше сразу. Лицом к лицу. Заслоню. Положу, сколько смогу, а там… Я шагнул к двери. В правой руке — наготове топор. Левой откинул в сторону засов…
— Что ты делаешь! — закричала Зарина.
…и распахнул дверь. На пороге стоял отец.
Меня как током ударило. В голове загудело и затрещало, словно включился мощный трансформатор. Топорище выскользнуло из ладони, и топор глухо стукнул об пол где-то далеко внизу, в подземном мире. Меня бросило к отцу — обнять (я не обнимал его уже много лет — с тех пор, как вырос), но страшная тяжесть удержала на месте. Я не мог шевельнуться. Просто стоял и смотрел. Я знал, что он вернется! Тело, что лежит на столе позади, за моей спиной, в темной комнате со свечами, — это не отец. Кто-то чужой, незнакомый. А сам он — здесь, на крыльце. Живой. Только так и должно быть. Я с самого начала был в этом уверен. Не ждал, что так скоро.
Фары грузовика, что стоял на улице перед нашим домом, светили отцу в спину. Одет он был в легкий чапан из бекасаба, который всегда надевал у себя дома. Блестящая ткань светилась узкой полоской по контуру фигуры, окружая ее сияющим ореолом. Лицо в тени. Но я угадывал черты, знакомые, родные… И лишь одно было чужим и страшным — усы. Откуда у него усы? Когда они успели вырасти? Где-то в стороне возникла мысль, как бы подуманная кем-то другим: у мертвых продолжают расти волосы… Но почему они выросли так быстро?
Я сказал:
— Папа…
Давным-давно уже не обращаюсь к нему так. Сейчас само вырвалось. Беззвучно. Отец шагнул вперед и обнял меня. Я закричал. Это был не отец. От отца всегда пахло ароматной туалетной водой и еле уловимым запахом лекарств. Тот, кто крепко обхватил меня, пахнул совсем по-другому. Дымом, молоком, сухим навозом, горными травами, бензином и пылью.
Я рванулся назад и услышал, как мама произнесла нерешительно:
— Джоруб?..
Свеча сзади поднялась и осветила лицо обнимавшего меня человека. Он сказал:
— Вера, Вера-джон…
— Да, Джоруб, — ответила мама. — Да, его нет…
И я понял, кто это. Отцов младший брат. Я его давно уже не видел, тысячу лет он в Ватан не приезжал. На отца совсем не похож. Нет, похож, конечно. Очень сильно похож. Сразу понятно, что родные братья. Короче, не знаю…
Он отпустил меня, я посторонился, он вошел. Теперь я увидел, что на крыльце стоит какой-то старик. Сухой, невысокий, с белой бородкой, с кучей медалей на груди. Я догадался, что это дед. Я его и не помнил почти.
Дед и Джоруб, войдя в дом, остановились возле гроба и заплакали, обнявшись. Плакали легко и свободно, как дети. Всхлипывая и утирая слезы. Обнимаясь, поддерживая друг друга. Затем Джоруб широким движением схватил меня, притянул к себе. Я не хотел, чтобы он меня обнимал. Было как-то неприятно после того, как я его за отца принял. Но я вытерпел. Только ждал, когда он наконец уберет руки. Но вдруг внутри что-то отпустило. Я целый день не мог заплакать. В их тесном круге я зарыдал, легко и свободно. Так мы стояли и плакали.
Потом вошел высокий стройный парень, горный орел. Шофер, который их привез.
— Ако Джоруб, ехать пора. Путь долгий, днем жарко будет.
Дед, утирая слезы, сказал по-русски:
— Доченька, надо в дорогу его собрать.
— Я собрала, — сказала мама. — Обмыла, обрядила. И вот гроб…
— Спасибо, доченька, — сказал дед. — Но гроба не надо. Зачем гроб? Закутаем его.
— Шер, ты тоже помоги, — сказал Джоруб шоферу.
Мама молча раскрыла дверцу шифоньера и выложила на стул стопку чистого постельного белья. Взяла верхнюю накрахмаленную простыню, начала ее разворачивать.
— Как же так? — проговорила она вдруг. — Если без гроба, то на грязном полу?
Она сунула простыню Джорубу и решительно потянула со стены большой ковер, который отец притащил на новоселье, когда лет десять назад выбил для нас типовой совхозный домик на окраине. Ковер не поддавался. Мама рванула, сдернула грузное полотнище с гвоздей, оно обрушилось, тяжело складываясь наискось. Полетели с комода на пол вазочки, статуэтки.
— Постелите в кузове.
Шер, горный орел, подлетел, присел, помог маме скатать ковер, взвалил его на плечо и вышел. Потом он вернулся, мы накренили гроб, приподняли отца, переложили на простыню, расстеленную рядом, и укутали с головы до ног. Мама с Зариной потянулись было к длинному белому свертку, лежащему на столе.
— Женщинам нельзя, — застенчиво распорядился дед. — Только мужчинам разрешено.
Подняли вчетвером. Дед, хоть и старый, тоже помогал.
— Вы не так несете! — вскрикнула мама. — Надо ногами. Ногами вперед.
Я приостановился, но дед сказал:
— Человек, когда рождается, выходит из утробы головой вперед. И когда умирает, из дома должен выходить так же — вперед головой.
Мы пронесли отца через дверь навстречу ослепительно сияющим фарам. Мама с Зариной шли следом. Потом мы уложили отца на ковер, на пол кузова, и встали у откинутого заднего борта, глядя на белеющий в темноте кокон. Потом отошли, я помог Шеру поднять борт. Вот и все. Отец уезжает от меня. Навсегда.
— Ну что ж, Джоруб, поезжайте с богом, — сказала мама. — Может быть, даже и хорошо, что вы его забираете. Наверное, так лучше…
Он протянул ей руку:
— Эх, Вера…
Шер перебил его:
— Ако Джоруб, видите, те стоят? Вы в дом вошли, они к машине подошли. Один на подножку запрыгнул. «Что, братан? Откуда приехал?» Я сказал. Он говорит: «Ладно. К вам, кишлачным, претензий нет. Берите, уезжайте быстрее. Мы сами разберемся». Я ничего не знал тогда. Не знал, что покойного Умара убили, спросил: «В чем будете разбираться? Человек умер, значит, так Бог захотел». Он говорит: «С этими русскими разберемся». Ако Джоруб, что делать будем? Их много.
Джоруб оглянулся.
— Вера, зайдем в дом. — Водителю: — Шер, посиди. Если что, крикни…
Горный орел открыл дверцу, пошарил под сиденьем и вытащил кривую заводную ручку.
— Здесь постою. Посмотрю, чтобы сзади в кузов не забрались…
Мы все — наша семья и дед с Джорубом — вошли в дом. Пол в темной большой комнате пересекала световая полоса от фар, бьющих с улицы прямо в коридор. Холщовая завеса на дверце шифоньера сорвалась, повисла на кончике, и зеркало в полутьме мерцало призрачным светом как волшебная дверь.
Мама подняла опрокинутый стул, спросила устало:
— Ну что там еще?.. Джоруб, что тебе сказал водитель? — таджикского-то она не знает.
Джоруб замялся — сам еще толком не понимал обстановку. Тогда я сказал:
— Мама, я объясню… — и выложил как было.
— Уезжать надо, — сказал Джоруб. — С нами. В кишлаке не достанут.
Я думал, мама откажется, но Джоруб с дедом ее уговорили. Она совсем растерялась. Вещи мы собрали быстро. Нищему одеться только подпоясаться.
— Много не берите, — сказал Джоруб. — Дома все есть.
Вышли на крыльцо, таща сумки. Мама и Зарина — в черном, в черных платочках.
— Запри, Андрюша, — сказала мама, протягивая мне ключи.
Я запер входную дверь пустого дома. Опустевшей утробы.
Мама с дедом сели в кабину. Зарина, я и Джоруб опустились на пол у передней стенки кузова, в головах белого кокона. Грузовик сдал назад, мазнул светом фар по кучке бесов, издали следивших за нашим бегством, и поплыл по темным улицам. Я покидал наш поселок без радости и без сожаления. Я вообще перестал что-либо чувствовать. Ни о чем не думал. Будто спал наяву. Мне чудилось, что и я, как покойник, вместе с отцом уплываю во тьму вперед головой, спиной вперед…
Не знаю, сколько прошло времени. Несколько раз нас останавливали, какие-то люди с оружием карабкались на борт, заглядывали в кузов, светили фонариками, о чем-то спрашивали… Я не вникал, не интересовался, кто… Боевики, погранцы — какая разница? Джоруб спрыгивал на землю, дед выходил из кабины, толковали с военными. Пусть разбираются сами… Потом встречный ветер похолодел, небо начало светлеть, обрисовались две гряды вершин по обе стороны дороги, и вскоре можно было уже различить реку — далеко внизу, слева, под обрывом.
Начала болеть голова. Подташнивало. Я знал, сказывается тутак, горная болезнь. Но мне было до лампочки.
— Замерз, Андрюшка? — спросила Зарина и обняла меня, чтобы согреть.
2. Зарина
В полусне мне чудилось, что папа пришел к нам домой. Он живой, веселый, но почему-то очень странно одет. В белую ночную рубашку. Длинную, до пят, накрахмаленную и отглаженную…
Сквозь дрему я услышала, как дядя Джоруб сказал:
— Талхак.
Он смотрел вперед, стоя во весь рост и держась за передний борт кузова. Я вскочила на ноги, примостилась с ним рядом и увидела, что уже светло, а мы въезжаем в широкое ущелье. После дороги, стиснутой скалами, оно показалось мне очень просторным. Горы раздвинулись. Солнце ярко освещало левый склон. Верх его был крутым, почти отвесным, а низ широкими ступенями спускался к реке на дне ущелья, и там, на пологом откосе, среди нежно-зеленых прозрачных деревьев и крохотных распаханных полей теснились домики с плоскими крышами… Правый склон ущелья оставался серым и холодным. У его подножия, на другой стороне реки, смутно виднелись дворы и домики. Утренняя тень делила кишлак вдоль по реке на две половины — светлую и темную.
Солнечная сторона выглядела как волшебное селение из сказки. Я с детства воображала, как здесь побываю. Забиралась к папе на колени: «Папочка, а когда мы поедем в Талхак?»
Он смеялся, гладил меня по голове: «Станешь большая — повезу тебя в Талхак, всем покажу, какая у меня дочка».
Он по-русски чисто говорил, только с небольшим акцентом. Мне это ужасно нравилось и казалось очень милым. Никто на свете не умеет говорить как мой папа. Я все спрашивала его:
«Ну когда же поедем? Когда?»
А потом мама однажды строго приказала:
«Не приставай к отцу с глупыми просьбами».
«Ну почему?! Мне так туда хочется…»
«Он занят на работе. У него нет ни минутки свободной».
Мама всегда нам так говорила. Особенно, когда папа вдруг куда-то пропадал и долго не приходил. А потом однажды мы с Андрюшкой случайно узнали, что у папы в кишлаке есть другая семья. Значит, у нас есть сестрички и братишки! Папины дети. Другие дети. Я часто пыталась представить, какие они. Сможем ли мы с ними подружиться? Мне ужасно хотелось, чтобы папа про них рассказал. Но ни разу не попросила. Хоть и несмышленыш, а чувствовала: мама обидится, если папа будет о них рассказывать. Почему? Что в этом обидного? Когда была маленькой, не понимала. Теперь, кажется, понимаю. Я ведь тоже одно время ревновала папу к этим незнакомым мне детям. А потом начала их жалеть. К нам-то с Андрюшкой папа приходил часто, а они видели его раз в год. Как они, наверное, по нему скучали… Теперь я о нем тоскую. Так, что сердце разрывается… Я не заплакала. Это ледяной ветер бил в лицо и вышибал из глаз слезы.
А тут еще Шер, наш шофер, добавил — загудел во всю мочь. Хотел людей в кишлаке предупредить, что мы приехали, а вышло, словно грузовик завыл от горя. Так с ревом и воем мы промчались по мосту через речку и остановились на площади — вернее, площадке — перед небольшим зданием из грубого камня с куполом на плоской крыше. Видимо, это была мечеть.
Нас встретили несколько человек. Они, наверное, ждали, когда привезут нашего папу. Откинули задний борт кузова. Мы — дядя Джоруб, Андрюшка и я — спрыгнули на землю, а мама с дедушкой вышли из кабины. Здешние люди стали подходить к дедушке и дяде Джорубу, обнимать их. Многие плакали. Похоже, папу здесь любили. Они и Андрея затащили в свой круг и тоже его обнимали. Несколько мужчин залезли в кузов, подняли папу и передали стоявшим внизу, а те целой гурьбой — человек, наверное, десять — подняли на плечи и побежали по извилистой улочке, круто идущей вверх.
Мы с мамой подхватили сумки и поспешили за толпой. Потом я оглянулась и увидела, что дедушка сильно от нас отстал. Я остановилась и подождала его. Мы шли по узкому проходу между низкими заборами, сложенными из камня, и молчали. Что тут скажешь? Бедный, бедный папочка… Я по-прежнему не могла поверить в то, что он умер. Мне казалось, что я вижу какой-то нелепый сон, а потому горе неподвижно застыло где-то в глубине как черная вода в бездонном колодце.
Когда мы наконец подошли к папиному дому — бывшему его дому! — дверь в заборе была распахнута, а возле на улочке толпились люди. Они расступились, и мы с дедушкой вошли во двор. Там тоже стояли люди, молча. Никто из них, пока мы шли к дому, даже не кивнул дедушке. Будто не видели его. На похоронах нельзя здороваться…
Папа лежал на полу в низкой полутемной комнате, освещенной глиняными светильниками. Два огонька — справа, на крышке буфета. Два огонька — слева, на подоконнике маленького окошка. Мебели почти никакой. Буфет с парадной посудой да пара сундуков. На сундуках — высокие стопки красных ватных одеял. Ни стола, ни стульев. Пол застлан ковром. Посередине — папочка, завернутый в белое. Сидевшие вокруг тихо плакали. Я глазами нашла среди них Андрюшку. Рядом с дядей Джорубом. Мама сидела в полутьме с другими женщинами, справа у стены.
Дедушка вошел, но все продолжали сидеть. Это похоронный обычай — не вставать, когда входит кто-то, даже старший. Мужчины потеснились, чтобы дедушка мог сесть возле папы. Он тяжело опустился на войлочный палас и сразу же обнял Андрюшку. Похоже, Андрей ему папу напоминает. А я пробралась к маме. Она подняла на меня измученный взгляд и молча кивнула. Сидевшая рядом с мамой женщина в синем платье встала, я сразу догадалась, кто она. Папина другая жена! Я ее такой и представляла. Настоящая царица. Высокая, стройная. Светильник освещал лицо, которое показалось мне очень красивым. Прямой нос с горбинкой, большие глаза, брови дугой… Она обняла меня.
— Бедная девочка, сирота…
Потом мы сели. Я примостилась между мамой и этой ласковой царицей. Я уже знала, что ее зовут Бахшандой — дедушка по дороге сказал. Затем в дверь заглянул какой-то человек и негромко сказал:
— Выносите гостя. Обмывальщики пришли.
Дядя Джоруб поднялся на ноги, за ним остальные. Мужчины — и Андрей тоже — подняли нашего папу, закутанного в простыню, и унесли. Женщины зарыдали в голос. Я хотела встать и пойти за папой, но одна тетка, сидевшая сзади, прошептала, всхлипывая:
— Нельзя, доченька. Женщинам запрещено смотреть, как мужчину обмывают.
Мама взяла меня за руку. А та же задняя тетенька — тихонько:
— Доченька, скажи своей маме… Если хочет, то, может быть, платок снимет…
Я шепотом перевела мамочке.
— Зачем? — спросила мама и потуже затянула узел своей черной косынки.
Все женщины в комнате были покрыты платками. Все, кроме здешней папиной жены, у которой длинные черные волосы были распущены. Мама огляделась вокруг и, кажется, сама поняла. Она пожала плечами и сняла косынку. Тетушка, сидевшая позади, опять прошептала — теперь уже маме:
— Невестка, может, волосы захотите распустить?
Я перевела.
— Ах, меня, кажется, принимают в клуб законных вдов, — проговорила мама, но принялась вытаскивать заколки из тугого узла своих льняных волос, которыми я всегда любуюсь.
Казалось, она тоже не совсем понимала, что папа умер. Потом нас позвали. Я увидела, что перед домом лежит штуковина, на вид похожая на грубо сколоченную лестницу, приподнятую над землей на невысоких подставках. Это были погребальные носилки, на них укладывали папу, обряженного в белый саван. Его лицо было по-прежнему закрыто.
Тетя Бахшанда сошла с веранды и медленно двинулась к носилкам. Я не могла оторвать от нее взгляда. Мне сначала даже казалось, что она ничуть не горюет, а просто идет посмотреть на то, что лежит на носилках, как если бы… ну, не знаю… ну, как если бы во двор притащили мешок муки. Неужели она совсем не любила нашего папу?
И вдруг она будто ожила и заголосила:
О, дом мой, дом мой! Дом мой, разрушенный дом…
Я уже видела недавно — у нас в Ватане: так причитала женщина, у которой умер муж. Тогда я даже представить не могла, что скоро, очень скоро кто-то завопит это древнее причитание над моим папой, а наш дом будет разрушен…
О, дом мой, дом мой, без крыши четыре
стены.
Царь мой ушел, остался дутор без струны,
Кувшин без воды, душа без тела.
Дом мой, дом мой, дом опустелый.
Тетя Бахшанда била себя в грудь и царапала лицо:
Гости пришли, не встанешь, не скажешь:
«Салом»,
Заждался тебя твой конь под седлом,
Твоя чаша средь лета покрылась льдом.
Дом мой, дом мой, разрушенный дом.
Она причитала так яростно и отчаянно, что у меня побежали по коже мурашки и опять навернулись на глаза слезы. Я сдерживала их изо всех сил. Потом человек в белой чалме — видимо, мулло — оглядел двор:
— Сын… Пусть сын тоже понесет.
Андрюшка, мрачный, вылез из угла, где сидел, опустив голову на колени, и подошел к носилкам. Вместе с другими мужчинами понес на плечах нашего папу. А женщины начали готовиться к поминкам. Но не в нашем дворе, а в соседском.
— В доме, где покойник лежал, нельзя еду готовить.
— Еда нечистой сделается. Осквернится.
Меня обидело, что они так говорят. Словно папа, пусть даже мертвый, — какой-то заразный. Но я понимала… Это как если бы он заболел какой-нибудь опасной болезнью. И хоть мы его сильно любим, а все равно боялись бы инфекции. Понимала, но было обидно. Хотелось остаться одной, но меня никто никуда и не тащил. Мама ушла вместе со всеми, а я прошла через дом на задний двор, где тупо уставилась на овец в загоне. Они были живыми, и я опять заплакала. А потом побрела к соседям. Там в огромном закопченном котле сварили мясо с лапшой, и мы до ночи таскали в наш двор деревянные блюда с «похлебкой смерти», как здесь называют поминальную еду. Поминавшие сидели на разостланных на земле паласах и кошмах, накормили мы, наверное, весь кишлак.
Умаялись до смерти. Спать нас с мамой уложили в маленькой каморке в пристройке на заднем дворе. Кажется, это было что-то, вроде кладовой. Бросили на земляной пол палас, а на него — тонкие матрасики, курпачи, и одеяла. Мы упали на них, но долго не могли уснуть. Папина смерть давила меня как тяжеленная могильная плита. Теперь, когда не надо было ничего делать, ни с кем разговаривать, притворяться спокойной, я не могла пошевелиться, вздохнуть или просто подумать о чем-либо. Даже плакать не могла.
Утром, когда мама еще спала, я вышла во двор и увидела в дверях курятника тетю Бахшанду с рыжим петухом в руках. Я вспомнила, как вчера, при первой встрече она меня приласкала совсем как родная, разлетелась к ней и воскликнула:
— Доброе утро, тетушка!
Она холодно глянула, молча кивнула и прошла мимо. Я сначала оторопела, а потом выругала себя: человек от горя не отошел, а ты лезешь с приветствиями. Потом подумала: а у меня разве не горе?! Может, я обидела ее обращением? А как ее называть? Тетушка — так и к родным теткам, и к любым вообще старшим женщинам обращаются. А она мне кто? Если по-русски, то мачеха. Но ведь мачеха — это когда мамы нет. А на таджикский лад? Нет, так я тоже не хочу. Выходит, с какой стороны ни посмотри, Бахшанда — мне чужая. Придется вести себя посдержаннее…
Она остановилась, сунула мне петуха и приказала сухо:
— Идем.
Я поплелась за ней. На переднем дворе нас ждала небольшая компания — тетя Дильбар и две соседки, которые вчера особенно хлопотали на поминках. Одна — полная тетенька в коричневом платье — была похожа на большую кубышку из темной глины с круглыми боками. Я про себя сразу так и стала ее называть — тетушка Кубышка. Другая — низенькая, пышная, белая. На вид — точь-в-точь мягкая лепешечка из сдобного теста. Тетушка Лепешка.
Тетя Бахшанда приказала мне:
— Позови брата.
Андрей ночевал в пристройке для гостей, мехмонхоне, стоявшей здесь же, во дворе. Прижимая к себе петуха, я постучала в дверь. Братец выглянул мрачный, встрепанный…
— Эй, парень, иди сюда. Отрубишь петуху голову, — крикнула тетя Бахшанда.
Он буркнул:
— Сами рубите.
Тетя Бахшанда бровь заломила, но объяснила сквозь зубы:
— Женщинам убивать запрещено. Твой дядя ушел, в доме одни женщины. А ты… все же мужского полу.
— Убивать не стану!
И захлопнул дверь. Бедный Андрей! Никак не может с собой совладать. Ходит мрачнее тучи, на всех огрызается. Будто он один на всем свете страдает. Я свое горе заперла глубоко внутри и старалась держаться как обычно, чтоб не опозорить папочку. Чтоб здешние люди не подумали, что папа воспитал нас невежливыми и слабыми. Я поспешила на защиту Андрюшки:
— Брат очень переживает.
Соседки тактично потупились — показывали тете Бахшанде, что не заметили, как Андрюшка ей нагрубил. Тетушка Кубышка сказала:
— Дом надо очистить.
— Надо в нем кровь пролить, чтобы от скверны смерти избавиться, — добавила тетушка Лепешка.
— Если обряды не соблюсти, покойник вредить будет, — сообщила тетушка Кубышка.
Тетя Дильбар ничего не сказала и куда-то ушла. Тетя Бахшанда грозно молчала.
— Подождем, пока дядя Джоруб вернется, — предложила я.
— Давай-ка, девочка, свяжем петуху ноги, — сказала тетушка Кубышка. — Наверное, сестрица Дильбар сделает мужскую работу.
Пришлось мне держать бедную птицу, а пока мы возились с веревочкой, вернулась тетя Дильбар с большой оранжевой морковкой в руке. Рядом с центральным столбом веранды стоял чурбачок, на который положен был топор. Петушиная плаха. Тетя Дильбар подошла к чурбачку и задрала до пояса подол своего красного платья. Мне бросилось в глаза, что верх длинных атласных шальвар с красивым цветным узором пошит из грубого серого карбоса. Тетя Дильбар сунула себе в промежность морковку, зажала ее между ногами и взяла топор.
— Подай петуха, доченька.
Я подошла к ней вплотную, прижимая к груди несчастного петела. Тетя Дильбар ухватила затрепыхавшегося петуха и…
Одним словом, отрубила ему голову.
Я теперь, наверное, всякий раз при виде морковки буду вспоминать, как хлопал крыльями, замирая, петух, подвешенный на центральном столбе за связанные ноги, и как дергался обрубок его шеи и брызгала оттуда черная кровь… Но больше всего меня поразило, что тетя Дильбар убивала петуха так деловито и равнодушно, словно дергала репу из грядки. Бесчувственная она что ли?
А у меня было смутно на душе. Прежде я уже видела, как убивают животных. Наши соседи в Ватане готовились с свадьбе, и мы, дети, смотрели, как режут барана. Было страшно, но я решила: раз взрослые делают такое, то, наверное… ну, видимо, так надо что ли… Тогда я о смерти вообще не задумывалась. Теперь только о ней и думаю. Когда папу убили, мне стала отвратительна любая смерть. Петух был такой глупый и беззащитный. Андрюшка хоть грубиян, но молодец, что отказался. А я? Смалодушничала. Пошла у тетушек на поводу. Я мысленно дала себе слово: больше никогда в жизни никому не поддаваться. А то, что папа может нам навредить, это глупость какая-то. Соседкам простительно — им папа чужой. Но тетя Бахшанда…
Я потом к ней подошла и прямо спросила, верит ли она в эту ерунду. Она неохотно, но все-таки ответила:
— Покойный, да не передаст ему земля мои слова, мало семьей интересовался. Не думаю, что его дух будет о нас помнить. Если и навредит, то разве что случайно.
Нет, она папу не любила! Да и с нами почему-то не слишком любезна. Вечером я нечаянно подслушала ее разговор с дядей Джорубом.
Мне не хотелось никого видеть. Даже маму или Андрея. Я забралась на плоскую глиняную крышу нашей пристройки, легла на спину и стала смотреть в небо. В Ватане никогда не бывает такого черного, глубокого неба и столько звезд. Крыша была очень холодной. Здесь, в горах, даже днем: на солнце — как в бане, в тени — как в холодильнике. «Крыша одна, погоды две. С этой стороны крыши — холод, с другой — зной». Это тетя Дильбар сказала. Пословица здешняя.
Я насмерть продрогла, но так было даже лучше — я пыталась представить, что умерла. Каково это быть мертвым? Потом стала думать о папе. Он сейчас тоже лежит, смотрит вверх невидящими глазами. Только над ним не звездное небо, а черный глухой слой земли. Наверное, земля это небо мертвых. Не могу понять, что такое смерть. Она никак не укладывалась у меня в голове. Я никак не могла с ней согласиться. Было очень горько и одиноко.
Внизу, на земле, слышались чьи-то шаги, шуршало сено. Видимо, кто-то бросал корм овцам в загончике. Потом я услышала, как тетя Бахшанда сказала:
— Ако Джоруб, зачем вы этих людей к нам привезли?
Дядя Джоруб вздохнул:
— Нам они родные. Там, в городе, их убить собирались. Кто, кроме нас, детей покойного Умара защитит?
А она:
— Э, ако… Может, вам эта его джалаб приглянулась?
Маму проституткой назвала! Я хотела соскочить с крыши и заорать: «Не смейте говорить такое о моей маме!» Но хватило ума сдержаться. Подумала: ну, сейчас дядя Джоруб ей выдаст. И вдруг услышала, как он мямлит:
— Не надо так говорить. Вера — хорошая женщина. Теперь, когда жизнь моего брата сломалась, у тебя и причины-то нет с ней враждовать…
А она:
— Дети! Дети — причина. Моим детям придется с ее детьми делить хлеб, которого и так не хватает. Эта джалаб будет мой хлеб есть.
— Не беда, — залопотал дядя Джоруб. — Они работать станут. Ты сама знаешь: много людей — много работников.
А она:
— Работники? Эти русские из города ничего не умеют. — Помолчала и спросила: — Задумали их с нами жить оставить?
— Куда они поедут? Сама, невестка, сообрази — война. Они по дороге даже
десяти километров не проедут. Остановят, ограбят, убьют… Такое сделают, что и
говорить страшно. Пусть с нами живут, пока в мире спокойно не станет.
А там — как Бог захочет.
Она помолчала, потом сказала резко:
— Верхнее поле. Надо расчистить и распахать. Едоков стало больше, земли нужно больше. Прежде хватало, покойный деньги присылал. А теперь вам в совхозе ничего не платят. Покойный ушел, так что нужно искать, откуда хлеб брать. Я давно о том думала, но рук не хватало. Пусть работают. Только вы, ако, сами ей скажите. Я с ней разговаривать не желаю.
Дядя Джоруб:
— Эх, невестка, не для женщины и подростков эта работа. Для сильных мужиков.
— В этом доме нет ни одного мужика, — отрезала Бахшанда, и я услышала легкие решительные шаги. Она ушла.
Ляпнула бы она такое моему папе. Уж он бы ей рога обломал. Нет, не зря у дяди Джоруба такое глупое и смешное имя. По-таджикски оно означает просто «веник». Видимо, у дедушки умирали несколько младенцев подряд, вот и дали новорожденному такое имя, чтобы обмануть болезнь. Называют веником, значит, он не ребенок, а просто пучок веток, метелка. К веникам болезнь не цепляется. К ним цепляются злые невестки. Подметают ими как хотят.
Назавтра дядя Джоруб — он же дядя Веник или, еще лучше, Метелка — повел нас на поле. Мы поднялись по тропе в гору и вышли к скале, под которой я увидела площадку, размером с баскетбольную. Ну, может быть, чуть побольше.
— Вот земля, — сказал дядя Метелка. — Верхнее поле.
И это поле?! Если здесь что и росло, то только камни. Обломки скалы. Маленькие, побольше и очень большие. Так называемое поле было настолько завалено каменьями, что трава пробивалась лишь кое-где.
Дядюшка Метелка произнес: «Йо, бисмилло», нагнулся, поднял большой угловатый камень и оттащил на самый край баскетбольной площадки. Оказывается, он очень сильный, наш дядюшка. Его даже уважать можно. Ухватил другую глыбу, подволок, положил рядом с первой. Андрюшка скинул рубашку и тоже принялся за дело. Подключились и мы с мамой…
Теперь понятно, почему здешние поля со всех сторон окружены заборами. Не очень высокими — едва в половину человеческого роста. Наш-то наверняка получится повыше.
Потом дядя Джоруб ушел. Мы перекусили лепешками с водой, а затем продолжили работать. Кучка камней росла. Забор начнем выкладывать позже. И я представила, каким он будет. Вот я уже забираюсь Андрею на плечи, чтобы дотянуться и положить камень в верхний ряд. А забор растет и растет. Вот он вырос до самого неба. Мы приставляем к нему хлипкие самодельные лестницы и карабкаемся по ним, а камни на поле никак не убывают…
Через несколько дней я поняла, что время измеряется не сутками, часами и минутами, а кучками камней. Прошла одна куча. Другая. Третья… Славно было, приходя к скале, окидывать взглядом наш каменный календарь. Вот только если б Бахшанда не лютовала. Она маму невзлюбила, придирается ко всякой мелочи. Не туда воду после стирки вылила. Не так села. Не так встала. Перечислять противно. Недавно — не помню, в какую именно кучу, — опять завела:
— Вера, ты хоть какое-нибудь дело хорошо сделать умеешь? Опять все испортила. Сказали верблюду: «Подмигни», а он огород разорил.
Я вступилась:
— Тетушка, не говорите так с моей мамой.
Она и ухом не повела:
— Ты, Вера, даже дочь не сумела научить, как со старшими разговаривать.
Я сказала:
— Если чем-то недовольны, меня ругайте. Маму не троньте.
Она уперла руки в бока.
— Эге, корова легла, теленок встал.
Я крикнула:
— И она вам не корова!
Она рукой махнула:
— Ты как твоя мать. Неумелая, невоспитанная.
Дядя Джоруб попытался ее урезонить:
— Женщина, оставь девочку в покое. Хоть с детьми не воюй.
Она как с цепи сорвалась:
— Дети?! Что ты про детей знаешь? Если чего не узнал, у своей бесплодной жены спроси. Ты, коровий врач, тысячи коров осеменил… Почему жену осеменить не можешь?
Я думала, дядя Джоруб ее убьет. Побледнел, кулаки сжал, но сдержался, повернулся и ушел. Она крикнула вслед:
— Или эту белую русскую корову оплодотвори. Пусть еще одного невоспитанного ублюдка родит.
Как хорошо, что мама не понимает по-таджикски.
3. Джоруб
Слышал я — старики рассказывают, — что в древности овцы могли говорить как люди. Пас их святой пророк Ибрагим, а пастбища в те времена были райские — ведь и экология была совсем другой, не такой, как сейчас… Говорят, овцы спустились к людям с небес, а потому они — животные из рая. Может быть, так, но им даже райская экология не нравилась. Хором кричали: «Трава невкусная. Вода соленая». И святой пророк вел отару в другую долину, но овцы и там ворчали: «Плохо, все плохо. Найди для нас пастбище получше». В конце концов святой Ибрагим устал слушать бесконечные жалобы и в гневе лишил их дара речи.
Честное слово, иногда сожалею, что язык не отобрали также у женщин. Уши болят от их свар. Когда я решил увезти Веру с детьми к нам в Талхак, то помыслить не мог, что жены покойного брата начнут меж собой войну. Что им теперь делить? Но как сказал наш великий поэт Валиддин Хирс-зод, соловей Талхака:
Если ревности пламя охватит покорную пери,
Берегитесь той девы и люди, и дикие звери.
Бахшанда никогда не была покорной, а ревнивой — всегда. Прежде воевала с Дильбар за женское главенство в доме. Теперь появилась Вера, началась новая война. Так и проходят наши дни.
А сегодня утром Ибод, мой племянник, закричал во дворе:
— Дядя Джоруб! Эй, дядя Джоруб!
Я вышел к нему. Ибод стоял в воротах, опершись на длинный посох из дерева иргай, закаленный огнем и отполированный временем. Красавец парень, в младшую мою сестричку. Лицо смуглое, гладкое, солнцем и ветром как пастушья палка вылощенное.
— Мы овец пригнали.
С холодами мы отгоняем овец на зимовку в Дангару, за сотни километров от наших мест, а весной возвращаем обратно. Перегон — дело трудное и для пастухов, и для овец.
Я крикнул:
— Эй, женщина, принеси сумку.
Наедине зову жену по имени, но приличия должно соблюдать даже при племяннике. Дильбар вынесла кофр с медикаментами. Ибод сумку перехватил:
— Дайте, дядя, я понесу.
Повесил кофр на шею, мы вышли из кишлака и двинулись вверх по тропе, ведущей к Сарбораи-пушти-санг, летнему пастбищу.
Когда-то наши предки договорились с соседями пользоваться пастбищем сообща и попеременно. Один год паслись стада Талхака, а на следующий — скот Дехаи-Боло. Но потом во времена эмира Музаффара некий богач из верхнего селения силой завладел общей землей и объявил ее своей собственностью и даже, говорят, ездил в Бухару, чтобы выправить на нее бумаги. Звали его Подшокулом, но прозывали Торбой. Рассказывают, что он, чтобы потешить эмира, целый чайник лошадиной мочи вылакал, и эмир Музаффар так развеселился, что Торбе пастбище отдал. Односельчане Торбы говорят: он пить отказался, эмир за мужество ему не только пастбище пожаловал, но и чином наградил. Другие говорят: вазиром, министром назначил. Мы поэтому их, людей из верхнего кишлака Дехаи-Боло, «вазирами», царскими министрами, зовем, а кишлаку имя Вазирон присвоили.
Было не было, однако Торба пастбищем завладел и стал брать плату с тех, кто пас там скот. Только после революции справедливость была восстановлена, отдали пастбище нашему кишлаку в полную собственность. На краю его лежит огромный дед-камень, обломок скалы, обросший чешуйками мха, живого и мертвого. Из-под мохового покрова проступают загадочные знаки, которые выбили наши древние предки. Ныне никто уже не знает, о чем те знаки говорят. Священный этот камень исцеляет от многих болезней, а потому невдалеке от него — там, где тропа вступает на пастбище, — высится харсанг, большая куча камней, которую сложили в знак благодарности те, кто приходили лечиться…
К середине для мы с Ибодом поднялись к дед-камню. Слева от него стоит домик, сложенный из скальных обломков. Рядом на траве был расстелен дастархон, лежали переметные сумы, не разобранные после дороги. На каменном очаге установлен большой котел, и Гул, пастух, шуровал в вареве шумовкой. Овцы паслись невдалеке на пологом склоне. Завидев меня, Гул поспешил навстречу.
— Хорошо, что пришли, муаллим. Неладные дела. Кто-то гонит сюда отару. Джав поехал посмотреть, кто такие. Муаллим, что делать будем?
— Пойдем навстречу.
Мы спешно направились к верхнему, восточному краю. Потом я увидел, что из-за среза возвышения, ограничивающего пастбище, вылетел всадник. Это был Джав, один из наших чабанов. Подскакав, крикнул, не сходя с лошади:
— Вазиронцы идут!
И тут из-за гребня выскочили три собаки. Наши псы молча ринулись к ним. Впереди летел Джангал, огромный алабай-волкодав без ушей и хвоста, за ним — молодой кобель. Наши псы встретились с чужаками, обнюхали взаимно друг друга и разошлись шагов на десять. Каждая стая отступила в сторону своей отары. Будь силы равны, начали бы драться. Но чужаки без драки признали превосходство наших собак. Джангал поднял ногу и помочился. Показал: вот граница моей территории, и сел охранять рубеж. Чужой вожак обозначил свою границу, за ней уселся его отряд.
Мы поровнялись с Джангалом, несущим стражу, и в это время на гребне показалась фигура человека, а вслед за ней — овцы. Отара сползала вниз по склону, как стекает густая патока, если накренить деревянное блюдо.
Человек, шагавший впереди овечьего гурта, был мне знаком. Это Ёр, пятидесятилетний мужик, силач, богач, прямой праправнук Подшокула, того самого Торбы. Удивительно, что столь богатый и уважаемый человек шел со стадом как простой пастух.
— Здравствуй, Ёр, — крикнул я.
— Ва-алейкум, — мрачно ответил Ёр и продолжал шагать, пока не остановился прямо передо мной.
— Уйди с дороги.
— Не спеши, Ёр, — сказал я. — Давай поговорим.
— Говорить не о чем. Гони с нашей земли своих баранов. Тех и этих, — он кивнул на нашу отару, а потом на чабанов, стоящих рядом со мной.
— Мы не бараны! — крикнул мой племянник Ибод. — Это вы — навозники, конскую мочу пьете.
— Уйми щенка, — угрожающе произнес Ёр.
Тем временем стекающая по откосу отара захлестнула нас, и мы оказались как бы на островке среди блеющего потока. Подоспели вазиронские чабаны и встали рядом с Ёром. Он вел с собой целое войско. Человек десять, не меньше. Был меж ними, как на беду, несчастный Малах, немой от рождения. Говорить он не умел, только мычал. Овцы и собаки хорошо его понимали.
— Это наша земля, не ваша, — сказал я.
— Испокон веков была нашей, — сказал Ёр.
Немой неистово загугукал, размахивая пастушьим посохом.
— Эта земля испокон веков наша, — повторил Ёр. — Но когда ваш Саид-камбагал стал ревкомом в Калаи-хумбе, он отнял у нас пастбище и отдал вам, талхакцам. Но нынче, хвала Аллаху, настало наконец-то время справедливости…
Я понял, к чему он клонит. Некоторое время назад Зухуршо взял в жены девушку из верхнего селения. Сила теперь на их стороне. Но я не сдавался. Обернулся и указал на нижний край пастбища:
— Ёр, посмотри, где лежит камень. Сам Бог его положил, чтобы люди знали: отсюда начинается пастбище Талхака.
— Голову не морочь, — ответил Ёр. — Всевышний положил камень, чтобы закрыть вам дорогу на эту землю.
Я сменил тактику:
— Нет, Ёр, наши и ваши деды понимали этот Божий знак по-иному: в справедливости будьте тверды как камень. Давай вернемся к дедовским заветам, поделим пастбище. На этот раз мы пришли раньше вас. Право первенства за нами. Если не согласен, соберем стариков из обоих кишлаков, пусть рассудят очередность. А не то разделим пастбище на две половины — и нам, и вам. На целое лето не хватит, но позже что-нибудь придумаем.
Я не хотел столкновения. Человеческая неразумность виной тому, что началась стычка.
— Ёр, что с ними говорить! — загалдели вазиронцы. — Дурака словом не проймешь, камня гвоздем не пробьешь.
— Пробьем! Мы всегда их били.
Это неправда. В прошлых войнах из-за пастбища иногда мы вазиронцев побивали, иногда они нас.
— Вы, талхакцы, охочи до чужого! — кричали вазиронцы.
— И жены ваши за чужим кером охотятся…
Немой Малах тоже не молчал. Мычал и замахивался палкой. Один Бог знает, что он хотел высказать. Может быть: «Братья, разойдемся с миром».
Напротив немого стоял Ибод, мой племянник. Бедный парень — опять новая несправедливость, новое унижение: отняли овец, теперь отнимают пастбище. Немой вновь замахнулся, Ибод не выдержал, кулаком ударил его в лицо.
— Зачем бьешь?! — закричали вазиронцы.
Но сражение еще не началось. Немой от удара отшатнулся, утерся левой рукой, увидел на ней кровь, замычал, перехватил палку покрепче, размахнулся и шарахнул Ибода по голове. Пастушьи посохи из кизила закаляют в огне, мажут маслом и долго держат на солнце, отчего они становятся твердыми как железо. Ибод упал.
— Эй, чего творишь?! — закричали наши.
И все же я убеждал себя, что надо во что бы то ни стало избежать драки, и крикнул еру:
— Останови своих, а я уйму наших.
Он презрительно хмыкнул и с силой толкнул меня в грудь. И сразу же сзади выпрыгнул Джангал и вцепился ему в руку. Ёр попятился, запнулся, упал. Джангал молча встал над ним, не разжимая клыков.
— Э-э, пес! — заорал я.
Джангал отпустил Ёра. В тот же миг на нашего пса бросился чужой вожак. Волкодавы сцепились в схватке. Овцы шарахнулись в стороны, освободив круг для боя.
Только тот, кто не знаком с животным миром, считает, что овцы — тупые создания, равнодушные ко всему, кроме корма. На самом деле, они очень любопытны и предаются зрелищам с тем же бескорыстным интересом, что и люди. Столпившись вокруг, они наблюдали, как бьются собаки и люди.
Вазиронцев было много, нас мало. Они одолели, мы отступили. Мы отбежали шагов на десять и приостановились. Вазиронцы погнались было вслед, но тоже встали. Овцы продолжали глазеть, как, визжа и рыча, дерутся собаки. Я оглядел наших ребят и спросил, тяжело дыша:
— Где Ибод?
Потом собачий клубок откатился в сторону, я увидел Ибода. Вернее, его спину, видневшуюся из травы. Я пошел к парню. Поднял обе руки вверх и закричал:
— Сулх! Сулх! Мир!
Вазиронцы смотрели на меня с ненавистью. ер сидел на земле, держась за укушенную руку.
— Куда идешь? — сказал он. — Убирайтесь с нашей земли.
— Там Ибод, мой племянник, лежит.
— Поднимется.
Но пропустили, я подошел к Ибоду. Бедный юноша лежал ничком, уткнувшись лицом в куст югана. Я перевернул племянника на спину и увидел, что он мертв. Меня охватил гнев, я сел, сжал голову руками. И только когда наконец почувствовал, что могу владеть собой, встал и пошел к вазиронцам. Ёр по-прежнему сидел, завернув до плеча рукав чапана. Один из пастухов, присев на корточки, накладывал на рану размятые листья подорожника. Немой Малах держал наготове полосу ткани, оторванную от подола рубахи.
Я сказал:
— Ёр, вы человека убили. Сына моей сестры.
— Он первым ударил, — ответил Ёр. На меня он не смотрел — опустив глаза, следил, как немой неловко накладывает повязку.
Я был не в силах тут же, на месте, отомстить вазиронам за смерть Ибода, но был обязан позаботиться об отаре.
— Дай-ка мне, — я присел, размотал тряпку на руке Ёра и начал бинтовать заново. Справедливости нет в этом мире. Приходится лечить врага, чтобы его задобрить. Говорят: врага убивай сахаром. — ер, разреши оставить овец, отвезти покойного домой. Ты мусульманин, позволь достойно похоронить человека…
Ёр опустил рукав на повязку.
— Заприте отару в загоне. А после похорон — долой с нашего пастбища.
Мы отнесли тело Ибода к камню, завернули в кошму, перекинули через седло и повезли в Талхак.
К полуночи мы с Джавом, который вел лошадь под уздцы, вышли на крутой спуск, ведущий к кишлаку. Сердце всегда радуется, когда ночью спускаешься с гор и видишь: внизу, в теплой домашней темноте рассыпались огоньки. Оттуда поднимаются сладкие запахи дыма, коровьего кизяка, соломы. Кишлак дремлет в ущелье как дитя в утробе. Но сейчас меня не утешил даже вид родного селения. Как сказал наш великий поэт Валиддин Хирс-зод:
Отраднее влачить сундук с песком в
пустыне,
Чем матери нести весть скорбную о сыне.
По темным улицам мы добрались до дома, где живет моя сестра Бозигуль, и остановились у калитки в заборе.
— Дядя Сангин! Эй, дядя Сангин! — закричал Джав.
Мой зять Сангин вышел в портках и длинной рубахе, неподпоясанный, с керосиновой лампой в руке. Увидел меня, хитро ухмыльнулся:
— Эъ! Я думал, бык забрел, мычит… Оказалось — шурин. Наверное, по той русской белой женщине соскучился. Ночью, чтоб никто не видел, пришел.
Я молчал.
— Не угадал? — продолжал Сангин. — Тогда, наверное, пару совхозных баранов тайком зарезал. Одного мне привез.
Он шагнул к лошади и протянул лампу, чтобы разглядеть сверток, перекинутый через седло. Я крепко обнял его и сказал:
— Сангин, брат… это Ибод.
Он окаменел под моими руками. Слабо прошептал:
— Плохая шутка, брат. Нельзя так шутить.
Я обнял его еще крепче. Он простонал:
— Богом клянусь, этого не может быть!
Я сказал:
— Брат, Аллах лучше знает.
Он выронил лампу, стекло разбилось, огонь погас. Сангин обхватил меня, прижался лбом к моему плечу и заплакал. Так мы стояли. Что я мог ему сказать? Чем утешить? Сангин поднял голову:
— Как он умер?
— Вазиры его убили. На пастбище.
Я ощущал, как напряглись его мышцы. Он грубо и злобно сжимал меня, как борец противника, но я понимал, что борется он со своей яростью. Потом Сангин оттолкнул меня, подошел к калитке, распахнул и сказал буднично:
— Заводите.
Джав потянул за узду, завел лошадь во двор. Мы начали развязывать шерстяную веревку, которая притягивала тело Ибода к седлу. Сангин, скрестив руки на груди, смотрел, как мы работаем.
— Кладите здесь, — и он указал место посреди двора.
В этот миг я услышал вопль, который ожег сердце как огнем. Кричала моя сестра Бозигуль. Она вышла из дома, увидела Ибода, лежащего на попоне. Бросилась к сыну, приникла к телу и вопила без слов как раненый зверь. Все женщины, бывшие в доме, — старая мать Сангина, сестра, жена его брата, две дочери, — выскочив во двор, завыли:
— Ой, во-о-о-о-й! Вайдод!
На крик во двор Сангина, как бывает всегда, когда в чей-то дом приходит смерть, начали собираться ближние соседи, рыдая и спрашивая:
— Как умер бедный Ибод?
И Джав объяснял:
— Вазиронцы его убили. Пастбище Сарбораи-пушти-санг отобрали…
Так весть о том, что случилось, пронеслась по всем гузарам. Вскоре явились уважаемые люди: мулло Раззак, раис, Гиёз-парторг, сельсовет Бахрулло, престарелый Додихудо… Мужики сбежались — Шер, Дахмарда, Ёдгор, Табар, Зирак, хромой Забардаст и другие — столпились у забора в мрачном молчании. Многие не поместились и с темной улицы заглядывали в освещенный керосиновыми лампами двор. Сангин время от времени оглядывал приходивших, будто чего-то ждал. Мулло Раззак подошел к моей сестре, сказал мягко:
— Закон не велит слишком сильно горевать по ушедшим. Это грех. Нельзя Божьей воле противиться.
Женщины подоспели, отняли мою сестру Бозигуль от Ибода, отвели в сторону. Бозигуль ударила себя по лицу, разодрала ногтями щеки, разорвала ворот платья. Тогда мой шурин Сангин вышел вперед и, став над телом, закричал:
— Люди, посмотрите на моего сына! На мертвого посмотрите. Вы знаете, кто его убийцы. Позволим ли, чтобы вазиронцы убивали наших детей? Мужчины мы или трусы?!
Мужики, столпившиеся вне двора на темной улице, вспыхнули как солома от искры:
— Месть! Месть!
— В тот раз Зирака покалечили, теперь Ибода жизни лишили!
— Прогоним их с нашего пастбища.
— Война!
Правду скажу, и меня захлестнула жажда мести. Бедный Ибод, любимый сын младшей моей сестры Бозигуль! Я любил покойного мальчика и не мог смириться с его гибелью. Гнев и боль жгли сердце…
В это время престарелый Додихудо поднял вверх посох, показывая, что хочет говорить. Крики постепенно смолкли.
— Мы не знаем, как умер покойный Ибод, — сказал Додихудо. — Намеренно его убили или случайно? Не знаем, кто лишил его жизни. Пусть Джоруб нам расскажет.
Медленно, с усилием заставляя себя произнести каждый звук, я сказал:
— Глухонемой Малах его ударил… Так вышло по Божьей воле, что удар… оказался слишком сильным… Это была случайность. Немой не хотел убивать…
Мой шурин Сангин яростно зарычал, будто сделался немым, не способным выразить чувства. Я понял, что он никогда не простит мне слова, умаляющие вину убийцы. Но я не мог солгать.
— Вы слышали, что сказал Джоруб, — возвысил голос престарелый Додихудо. — Вазиронцы не виновны в смерти покойного Ибода.
Простодушный Зирак, стоявший рядом, спросил удивленно:
— Почему так говоришь? Разве Малах не в Вазироне живет? Разве их община не должна за него ответ держать?
Престарелый Додихудо пояснил:
— Да, глухонемой родился в Вазироне, но он неполноценный. Никто не знает толком, девона ли Малах, безумен он или смышлен. Лишенный слуха и голоса, он стоит ближе к животным, которых Аллах не наградил даром речи, чем к людям. А потому вазиронцы за него не в ответе, как если бы покойного Ибода загрыз пес.
Народ призадумался, вслух обсуждая слова Додихудо, а вперед выступил мулло Раззак:
— Мы не можем знать, кто направил руку Малаха. Если Аллах, то обязаны смириться с его волей.
— А если Иблис, шайтон?! — крикнули из толпы.
— Тем более, — сказал мулло, — тем более нельзя поддаваться страстям. Шайтон всегда стремится подтолкнуть людей к безумию и ненависти. А потому успокойтесь и расходитесь по своим домам. Пусть несчастный Сангин и его семья приготовят покойного к погребению…
— Пастбище! Как с пастбищем быть?! — закричали в народе.
— Терпение, — сказал престарелый Додихудо. — Не зря говорится, «потерпи один раз, не будешь тысячу раз сожалеть». И еще говорят: «Торопливая кошка родила слепого котенка». Не будем спешить. Завтра попробуем договориться с вазиронцами. Как-нибудь решим этот вопрос…
Наверное, он был прав. Мне пришлось нехотя это признать.
Еще немного, и холодная рассудительность погасила бы пламя общей ярости. Но в это время из темной толпы за забором в освещенный двор выкарабкался Шокир по прозвищу Горох, черный, скособоченный на одну сторону как корявый куст, выросший на боку отвесной скалы. Он проковылял к телу Ибода и неистово прокричал:
— Что толку болтать зря?! Словами за кровь не отплатишь. Словами пастбище не вернешь. Не станем утра дожидаться, сейчас выступим! Кто мужчина — с нами идите. У кого что дома есть, возьмите, к мечети приходите. Там соберемся, оттуда пойдем. Фонари захватите. Биться будем. Война!
Так он вновь раздул искру гнева, которая тлела в народе. Никто в этот раз
не стал над ним насмехаться. Никто не подумал, что к битве призывает
хромоногий, который сам биться не в силах. Не задумались о том, куда он
зовет — на пастбище или в верхнее селение, а также о том, что идти куда-либо
ночью не только неразумно, но и бессмысленно. Когда вспыхивает огонь, горит и сухое, и сырое. Мужики закричали:
— Офарин! Правильно сказал!
— Баракалло!
— С Божьей помощью воевать будем.
Некоторые уже повернулись, чтоб бежать за оружием и фонарями, когда вперед вновь вышел престарелый Додихудо. Народ вновь остановился, крики смолкли.
— Крови хотите? — негромко спросил престарелый Додихудо в наступившей тишине. — Будет кровь, много крови… В другое время мы, наверное, смогли бы вазиронцев одолеть, за кровь Ибода отомстить. Но сейчас в нижнем селении, в Ходжигоне, боевики Зухуршо стоят, а сам Зухуршо на дочке Ёра из верхнего селения женат. Как думаете, позволит он, чтоб мы его тестя обидели? Нам не отомстит ли? Кровью Талхак не зальет ли?
И столь же негромко ответил ему Шер, совхозный водитель, который стоял в головах покойного, скрестив руки на груди:
— Не о мести речь. О чести.
Престарелый Додихудо возразил:
— Речь о том, чтоб людей зря не погубить. Уступить обстоятельствам — не бесчестье.
— Да, такова мудрость стариков, — сказал Шер. — Мы же…
Додихудо не дал ему договорить:
— Кто дал тебе разрешение осуждать эту мудрость?! Ее наши предки нам передали. Отцы и деды только благодаря ей выжить сумели…
— Мы так жить не хотим, — сказал Шер. — Отцы и деды скудно жили, во всем уступая, всем подчиняясь. Это мудрость слабых. Другое время пришло. Время сильных.
С улицы, из темноты, его поддержали молодые голоса:
— Шер правильно говорит!
— Не хотим!
— Нельзя чести лишаться, — сказал Шер. — Несправедливость нельзя прощать. Если мы сейчас вазиронцам наше пастбище без боя отдадим, то покажем, что мы слабы. Слабых любой может ограбить. Сначала пастбище отберут, потом…
— Все, что захотят, отнимут! — выкрикнул за воротами какой-то юнец.
— За женами, невестами придут! — крикнул другой.
И во двор постепенно, один за другим, просочились молодые неженатые парни — Табар, Ёрак, Сухроб, Дахмарда, Паймон, Динак — и встали позади Шера.
— Завтра, когда рассветет, соберем молодежь, возьмем оружие, какое есть, и пойдем на пастбище, — сказал Шер. — Прогоним вазиронцев, поставим караул.
— Зухуршо… — начал престарелый Додихудо.
Шер, не дав ему договорить, воскликнул запальчиво:
— Трусость! Мы…
Но и он не сумел закончить.
— Щенок! — гневно крикнул раис. — Невежа, падарналат, хайвон! Почему старшего перебил?! Кто тебя учил?! Себя и своего отца опозорил.
Шер повинился, хотя и с достоинством:
— Извините, муаллим. Пожалуйста, извините. Я невежливым быть не хотел, непочтительность невольно проявил, вашу речь прервал… Собирался только сказать, что Зухуршо в наше ущелье мы не пустим. В узких проходах завалы, засады устроим, он не пройдет.
Додихудо покачал головой:
— Даже если враг с муху, считай, что он больше слона.
Шер не ответил, лишь сказал:
— Завтра, — и двинулся со двора.
Молодежь потянулась за ним, но престарелый Додихудо встал у выхода и раскинул руки, преграждая путь:
— Мы, старики, запрещаем! Не даем разрешения начать войну.
В недавние времена ни одна душа не осмелилась бы молвить хоть слово поперек. Сейчас толпа на улице взорвалась криками:
— Война!
— Сдурели? Против стариков идете!
— Война всех погубит!
— Сколько терпеть можно?! Война!
— Прав Додихудо!
И послышалась уже в общем гомоне возня, предвещающая начало драки. Тогда мулло Раззак, отошедший прежде в сторону, вышел на свет и поднял руку.
— Мулло! Мулло дайте сказать! — крикнул кто-то.
Не сразу, но народ затих. Мулло сказал:
— Коли нет меж вами согласия и даже стариков не слушаете, то спросим у ишана Мошарифа. Как они решат, так и поступим.
Все загомонили, соглашаясь.
— Уважаемых людей пошлем, — сказал мулло.
— К ишану! — завопил Горох, вырвал из рук Джава фонарь и вознес над головой. — Если для народа, я на все готов. Почтенным людям путь освещать буду.
И усмехнулся хитро — ловко, мол, примазался к делегации.
В народе заворчали:
— Не дело это — Шокира к святому ишану допускать.
Однако из уважения к мертвому Ибоду не стали затевать свару над его телом.
Отправились мы в путь — раис, престарелый Додихудо, Гиёз-парторг, Шер и я. Шокир ковылял впереди, как легендарный герой с факелом, ведущий за собой народ. И я, выплыв на миг из глубины своего горя, невольно усмехнулся: наш Шокир — к каждой чашке ложка, к каждой лепешке шкварки. Да только ложка кривая, а шкварки прогоркшие. То ли родился таким, то ли судьба искривила после того давнего случая…
Шокир в то время учился в Душанбе, приехал домой на каникулы. Мать сварила похлебку из гороха, его любимую, он наелся до отвала, пошел на вечерний намаз. Мечети в Талхаке не было, но люди собирались в алоу-хоне, доме огня. Шокир, как все, расстелил молитвенный коврик, стал совершать ракаты. Только согнется, как сзади кто-то шепчет: пу-у-у-уф. Коснется пола лбом, а сзади: фу-у-у-уф. Сначала тихо, потом все громче. Уже ворчит: хрррр. Потом рычит: дррр, дррррррр! Соседи подальше отодвигаются, да отодвинуться некуда. Ни дыхнуть, ни захохотать. В мечети смеяться — грех. А бедняга Шокир до конца намаза наружу выбежать не мог. И зловонное рычание сдержать был не в силах. С тех пор и прозвали его Горохом.
От позора сбежал он из Талхака и пропал. Даже на похороны отца, а затем матери не приезжал. Никто не знал, где он жил, чем занимался. Когда война началась, как щепка с крыши упала: Шокир вернулся. Хромой, без чемодана, без узелка, в том же старом костюме, в котором и по сей день ходит. Что с ним приключилось, от какой беды прятался — кто ведает? Наверное, совсем некуда было скрыться, раз в Талхак приехал. На пустое место. Сестры замужем, в доме отца дальние родичи-бедняки живут. Они его и приютили. Кривой, злобный, он желчность свою вначале не выказывал. Гордый человек, нищеты стыдился и искоса, с опаской в людей вглядывался — помнят ли?
Сейчас он ковылял по тропе впереди меня. Мы к тому времени миновали верхний мост через Оби-Санг и поднимались к мазору. Я спросил:
— Шокир, зачем людей будоражил?
Как ни удивительно, он ответил искренне:
— Увлекся я, брат…
— Если так поступать, никакого авторитета среди народа не будет. Никакого уважения.
Он остановился, опустил фонарь.
— Это вы, уважаемые, богатые, за свой авторитет дрожите. Шокиру терять нечего. Думаешь, сладко мне у вас? Живу как на зоне. Старики — как вертухаи. За каждым шагом следят. Куда идешь? Что несешь? Почему то сказал? Почему так сделал? А я зэком быть не желаю. Я, может, сам вертухаем стать хочу.
Удивили меня не мысли его, а жаргон.
— Ты разве и в тюрьме побывал?
— Сейчас срок тяну. Здесь, у вас…
Я поднял голову и указал на низкие звезды, крупные как слезы счастья.
— Посмотри. Разве над тюрьмой может быть такое небо?
В это время спутники нагнали нас, Шер закричал снизу:
— Почтенные, отчего пробка на трассе?
Шокир поднял фонарь, заковылял дальше, вверх по тропе.
Мазор возвышается над кишлаком на склоне хребта Хазрати-Хусейн. Поднимаясь к нему, чувствуешь, что приближаешься к святому месту. Здесь и деревья словно из другого мира прорастают — не такие, как повсюду. И в воздухе словно волшебная мелодия постоянно звучит.
Гробница святого Ходжи, предка нынешнего ишана, невысока, в мой рост. Над кубом из обтесанного камня высится купол. И как всегда по ночам, поставлен на гробнице горящий светильник, древний чирог — плошка с фитилем, опущенным в масло. В жилище ишана, чуть поодаль от мавзолея, окна темны.
— Почивают, — молвил престарелый Додихудо нерешительно. — Для дневных забот сил набираются. Дозволено ли сон святого человека нарушать?
— Зачем тогда ноги понапрасну били!? — хмыкнул Шокир и закричал: — Ишан Мошариф, о, ишан Мошариф!
Ответил ему голос из темноты словами из Корана:
— O вы, которые уверовали! Будьте стойкими пред Аллахом, исповедниками по справедливости. Пусть не навлекает на вас ненависть к людям греха до того, что вы нарушите справедливость.
И святой ишан Мошариф вышли из-за гробницы, где стояли, нами не замеченные.
— Вы ведь не за советом явились, — сказали ишан. — Пришли просить, чтобы я приказал людям из Дехаи-Боло вернуть вам пастбище.
Мы удивились их проницательности. Престарелый Додихудо сказал:
— Ваше слово — закон для мюридов. Возражать они не осмелятся.
Ишан спросили:
— Понимаете ли, о чем просите?
— Хотим справедливость восстановить! — крикнул Шер.
— А знаешь ли, что есть справедливость? — спросили ишан. — Просишь отнять у одних и передать другим. Какое у вас, людей Талхака, право требовать для себя бoльшую долю?
— Вазиронцы всегда отнимали силой, — сказал Шер. — Или обманом, как Торба.
Ишан усмехнулись:
— Однако когда Саид-ревком своей властью отобрал у них и отдал вам, вы к справедливости не взывали.
Раис сказал:
— У вазиронцев много земли. А наши овцы не доживут до поры, когда сойдет снег на верхнем пастбище Сари-об.
— Этот мир непостоянен, — сказали ишан Мошариф. — Все переменится гораздо быстрее, чем ты ожидаешь. Как бы вам не пожалеть о переменах.
Мудрой была их речь, но мы на другое надеялись — на совет или защиту.
Возвращались ни с чем. Гиёз-парторг проворчал:
— Политик. Демагог…
— Святого человека осуждать грешно, — осадил его престарелый Додихудо.
— Начальству надо жаловаться, — сказал раис.
— А где оно? — сказал Шер. — Из Калаи-Хумба начальство до нас не дотянется. Руки коротки. Слава Богу, лишились начальники власти.
— Теперь вообще никакой власти нет, — вздохнул парторг.
— Зачем нам власть? — спросил Шер. — Хорошо живем. Трудно, зато сами по себе.
— Зухуршо нынче власть, — сказал раис.
— Завтра утром поеду в нижний кишлак, в Ходжигон, — сказал парторг. — За справедливостью. Пусть Зухуршо нас с вазиронцами рассудит.
Шокир сказал:
— О какой справедливости говорите? Не знаете разве: если бы не было носа, один глаз выклевал бы другой…
4. Карим Тыква
Иду по нашей стороне, лепешки в узелке несу, а навстречу Шокир хромает.
Я когда маленький был, думал, Шокир — какой-то великан. Рассказывали, Шокир ветры пустит — ураган поднимается. Один раз корову позади себя не заметил, присел по нужде, корову в небо унесло. Говорили, в верхнем кишлаке Вазирон опустилась. Хозяин прослышал, забрать пришел, но вазиронцы: «Наша корова, не твоя. Нам ее Аллах свыше послал», — сказали. Так и не отдали…
А недавно Шокир в кишлак вернулся. Я удивился: хилый человек, оказалось. Ударишь его тюбетейкой — свалится. За нос потянешь — из него душа вон. Но очень, оказалось, язвительный.
Вот и сейчас усмехается:
— А, солдат! Почему не на службе?
— С заданием прибыл, — говорю.
— Оха! Большой человек, — говорит. — Как воюешь? Много врагов убил?
— Пока не воевал, — говорю. — Еще никого не убил.
В армию меня наши старики отправили. Когда Зухуршо в Ходжигон прибыл, он нашего раиса к себе вызвал, приказал: «Из Талхака ко мне молодых парней служить пришлите». Уважаемые люди собрались, стали решать, кого в армию послать. Выбрали Кутбеддина, Хилола, Барфака, других ребят. И меня. Отец рассердился: почему из бедной семьи забираете? У нас и так работников не хватает. Отец разгневался, я обрадовался. Мир узнаю. Из Талхака никогда еще не уезжал. Теперь повсюду побываю. Деньги получу. Зухуршо жалованье обещал…
А Шокир допытывается:
— С заданием прибыл, говоришь? Сам Зухуршо, наверное, задание дал. Ты теперь такой человек, что с большими людьми беседы ведешь.
Я сдуру и признаюсь:
— С Зухуршо еще не говорил.
— Да хоть видел-то его?
— Ребят расспрашивал, — говорю. — Они смеялись, разное рассказывали…
Они вокруг столпились, меня как малого ребенка пугали. «Э, братишка, у Зухура туловище человека, а голова дикого кабана». Другой говорил: «Он не человек — джинн… Тыква, ты, небось, джиннов боишься? » «Он тыкву любит. Завтра из тебя, Карим, кашу варить будут». И разное другое, что и пересказывать не хочется.
А Шокир уязвить старается:
— Потешаются? Хорошо, только смеются, не измываются. А может, мутузят тебя или еще что, а?
— Нет, — говорю. — Не измываются.
Хотели, Даврон не позволил. Но зачем об этом Шокиру рассказывать?
— Живу хорошо, — говорю. — Военную форму дали, автомат дали, все дали. Еда хорошая. Там внизу, в Ходжигоне, люди богаче, чем у нас, живут. Ожидают, Зухуршо будет муку и сахар бесплатно раздавать…
Шокир удивляется.
— Кому раздавать? — спрашивает.
— Народу. Людям Ходжигона.
— А про нас не слышал? — Шокир волнуется. — Нам-то как?
— Точно не знаю, — говорю. — Может, и нам тоже.
Шокир поближе придвигается:
— Ты, Карим-джон, разузнай. Точно выясни, потом приди, мне расскажи.
— Как приду? — отвечаю. — Кто меня отпустит?
Он сладкие глаза строит, будто халвы наелся:
— Ты парень умный. Придумаешь.
Сам прикидывает, чем бы мне еще польстить.
— Теперь, когда ты жизнь повидал, ума набрался, тебе жениться надо.
Смеется что ли? Прознал, наверное, что у нас денег на калинг недостает, чтоб за невесту заплатить. А война началась, табак сажать перестали — теперь никогда, наверное, такую сумму, что для свадьбы нужна, не соберем.
— Мне не к спеху, — говорю.
Шокир меня за плечи обнимает, не то насмехается, не то сочувствует притворно:
— Э-э, кошка до подвешенного сала не допрыгнула, «Фу, прогоркло, воняет», — сказала… Я тебе, Карим-джон, совет хороший дам.
Зачем мне лживые советы? Хочу его руку скинуть, не решаюсь.
— Внучку деда Мирбобо, дочь покойного Умара, видел? — Шокир спрашивает. — Красивая девушка. Однако городская, образованная. Сам понимаешь… За такую невесту большой калинг не запросят. К тому же, ты нынче в большую силу вошел, у самого Зухуршо в солдатах служишь. Отказать не посмеют.
«Правильно, — думаю, радуюсь. — Почему сам прежде не сообразил?»
— Спасибо, муаллим, — говорю. — Маму попрошу, чтоб пошла посваталась.
— Ты сначала сам с девушкой поговори, — Шокир советует.
А меня не то смущение, не то сомнение разбирает. Как, думаю, с ней поговорю? Что ей скажу?
Шокир смеется:
— Эх, парень, вижу, ты девок боишься. Не робей, у них между ног зубы не растут. Найди момент, когда она из дома выйдет, за водой или еще куда… Подходи смело. Да что тебя учить! Ты солдат, сам лучше знаешь. Прямо сейчас иди, времени не теряй.
Так хорошо сказал, что мне радостно стало.
— Спасибо, муаллим, — говорю. — Тысячу раз спасибо! Если это дело получится, вашим должником буду. Что захотите, все для вас сделаю.
Руки к сердцу прикладываю, иду. Шокир окликает:
— Эй, Карим, раз жениться собрался, надо кер немножко подправить.
Я удивляюсь:
— Зачем подправлять? Не маленький, не кривой. Хороший кер, большой.
Он говорит:
— Не о том речь. Надо, чтобы длинным, как у осла, сделался. Иначе жена любить не будет. Э-э, сынок, женщин не знаешь… Я тебе, Карим-джон, второй хороший совет дам. Способ есть, мой дед покойный Мирзорахматшо меня научил. Траву забонсузак сумеешь отыскать?
— Смогу. Возле воды растет.
Он советует:
— Листьев забонсузака нарви, курдючное сало растопи, с травой разотри, немного соли добавь и в кер втирай. А потом за конец посильней тяни, вытягивай…
— Жечь, наверное, будет.
— Терпи, — говорит. — Все наши мужчины так делают.
Я опять спасибо говорю, иду, Шокир опять окликает:
— Постой! В узелке что?
— Ребятам лепешки несу.
— Одну мне давай, — говорит. — Плата за советы.
Не хочется, но приходится развязать.
— Два совета — две лепешки, — Шокир говорит и три ухватывает.
Хорошо, что в узелке еще много хлеба остается. Я про военное задание соврал. Домой, в Талхак, наши ребята меня послали. Я похвалился: моя мама вкусные лепешки печет — так, как она, никто не умеет, — а Рембо сказал:
«Иди, Тыква, нам принеси».
Я хотел ребятам уважение выказать, но командира боялся. «Даврон узнает, что в я самоволку ушел, накажет».
Гург-волк засмеялся, железные зубы по-волчьи оскалил: «Э, какая, билять, самоволка?! Про армию рассказов наслушался? Тут не армия».
У него все зубы — стальные, блестящие. Потому волком и прозвали.
«У нас другие порядки, — Рембо сказал. — Кто без лепешек возвращается, того к стенке ставят».
«Зачем?» — я спросил.
«Расстреливают», — Рембо объяснил.
Пошутил, наверное.
Теперь в Ходжигон вернуться бы поскорей. Но в казарму не иду. Ноги сами меня к дому старого Мирбобо несут. Иду, думаю, с дедом-покойником Абдукаримом разговариваю. Я маленький был — дедушка меня любил. Всему учил. Лук-камон, из которого камешками стреляют, для меня смастерил и меткости научил… Теперь дедушка мертвый. Говорю: «Дедушка, очень на этой девушке жениться хочу. Помогите, пожалуйста, чтоб это дело сладилось. Очень вас прошу». Дедушка Абдукарим обязательно поможет. Наши арвохи, деды-покойники, хотя и строгие, но добрые, нам всегда помогают.
Иду, мечтаю, к дому деда Мирбобо подхожу. Калитка, как в сказке, открывается, Зарина с ведрами на улицу выходит, мне навстречу идет. Я, как в счастливом сне, по воздуху к ней подплываю, к ведрам тянусь:
— Давай помогу.
Она отскакивает, кричит сердито:
— Отвали! Руки убери! Тебе чего надо?!
Будто палкой ото сна разбудила. С коня мечтаний на землю свалился. Понять не могу, что случилось? Она кричит:
— Шагай, шагай отсюда, ишак! Чего встал? Шел своей дорогой, вот и иди. Не то брата позову…
Нос вздергивает, прочь идет. Я стою, простоквашу во рту жую. «Почему так? Что я неправильно сказал?» Обманул меня Шокир. Эта девушка — ведьма, оджина… За такую все, что имеешь, отдашь, лишь бы от нее отвязаться. Лучше вообще не жениться, чем с такой злыдней жить.
Вижу, Зарина останавливается, назад поворачивает. Наверное, еще не все злые слова мне в лицо бросила. Зачем я Шокиру доверился?!
Она подходит, говорит:
— Парень, ты меня извини, пожалуйста. Понимаешь, привыкла, что у нас в Ватане националы к русским девушкам цепляются. Ну, автоматом и вырвалось, боевая готовность сработала. Глупо, конечно… Самой совестно стало. У вас тут совсем по-другому…
Я молчу. Все слова забыл. Она спрашивает:
— Тебя как зовут?
— Карим.
— Ну, пока, Карим. Не обижайся. Хорошо?
И вверх по улице бежит, ведрами размахивая.
Я вслед смотрю, радуюсь. Все, как в мечтах, сбылось! «Спасибо, дедушка Абдукарим, — думаю. — Тысячу раз спасибо». Теперь, наверное, деды-покойники меня похвалят. «Баракалло, молодец, Карим, — скажут. — Хорошую девушку в наш каун привел».
Теперь маму попрошу, чтобы сватов к деду Мирбобо засылала.
5. Джоруб
На наш Талхак будто лавина с грохотом рухнула. Вернулись посланники, ездившие к Зухуршо за справедливостью. Никто не ожидал, что она окажется столь страшной. Весь народ загудел и зароптал, потрясенный. Престарелый Додихудо сказал:
— Тушили пожар, побежали за водой — принесли огонь.
Мы в это время сидели у раиса в мехмонхоне, и раис, указав на керосиновую лампу, возразил:
— Огонь тоже свою пользу имеет. Но я хочу знать, как эта беда случилась. Расскажите нам, уважаемый.
Престарелый Додихудо отказался степенно:
— Я рассказывать не мастер. Ёдгора просите.
Все мы — мулло Раззак, сельсовет Бахрулло, счетовод, Сухбат-механик и даже Шокир (он тоже туда пробрался — пришлось, конечно, примоститься ниже всех, у самой двери, но он и тому был рад, что сидит с уважаемыми людьми) — все мы, конечно, знали талант Ёдгора, но сначала следовало оказать уважение старому Додихудо. И теперь, когда уважение было оказано, Ёдгор начал рассказ:
— Едем мы, ручей Оби-бузак переехали, Шер говорит:
«Стучит. Слышите?»
«Где?» — покойный Гиёз спрашивает.
«В двигателе. Что неладно, не пойму».
«До места доедем? — покойный Гиёз спрашивает.
«Как Бог захочет, — Шер отвечает. — Стук — знак недобрый, зловещий. Наверное, дело наше не выйдет».
Покойный Гиёз смеется:
«Э-э, не бойтесь, Зухуршо мне не откажет. Мы в восемьдесят пятом году, в сентябре, в Душанбе в партшколе вместе учились».
В Ходжигон приезжаем. Покойный Гиёз предлагает:
«Времени терять не станем. Сразу зайдем к Зухуршо, расскажем о нашем деле».
Почтенный Додихудо, ныне здесь, в этой мехмонхоне, сидящий, возражает:
«Нет, друг, так не пойдет. Надо сначала разузнать, какие теперь порядки. Поедем к мулло Гирдаку, расспросим. Мулло — мудрый человек, он нам хороший совет даст».
Шер радуется:
«Хорошо. Заодно попросим мулло посмотреть, что в двигателе стучит».
К мулло Гирдаку в механическую мастерскую едем. Ворота гаража распахнуты. Над ямой «газон» стоит, в гараже ни души. Кричим:
«Эй, мулло Гирдак!»
Мулло Гирдак из смотровой ямы выглядывает:
«Какие люди приехали!»
Из ямы вылезает, рубаха и штаны в масле измазаны.
«Ас салом», — а рук нам подать не может: обе до локтя черным маслом измазаны. Здороваемся, о семье-здоровье расспрашиваем, зачем приехали, рассказываем. Мулло Гирдак говорит:
«Так просто к Зухуршо не попадете. Сначала бумагу подать надо. Заявление написать, дело изложить».
Гиёз возмущается:
«Почему бюрократизм такой?! Раньше в Калаи-Хумбе меня в райкоме сразу принимали. Если заняты были, час-два просили подождать».
«Другие времена, брат, — мулло Гирдак вздыхает. — Сейчас извините, вас одних оставлю».
Уходит. Возвращается в чистом чапане, рубахе, белой как снег. И руки чистые, только под ногтями черно. Наверное, вообще отмыть невозможно. В нашу машину садится, едем. Дома мулло нас в мехмонхону заводит. Пока обед готовят, покойный Гиёз заявление пишет. Поели, мулло Гирдак совет дает:
«Заявление либо Занбуру, либо Гафуру отдайте».
Гиёз-покойник спрашивает:
«Это какому же Занбуру? Зоотехнику?»
«Нет, телохранителю, что с Зухуршо прибыл. Другой, Гафур, тоже Зухуршо охраняет. Люди их джондорами прозвали. Дэвами, которые в нечистых местах живут, людей убивают и едят».
«Э! Нас не съедят?» — покойный Гиёз шутит.
«Не бойтесь, — мулло Гирдак смеется. — Денег дадите, живыми отпустят. Бахшиш надо дать».
Дом Зухуршо издали видим. Выше всех домов в кишлаке стоит. Давно начали
строить. Люди думали, для матери Зухуршо. Еще не знали, что он сам в нем
поселится. Очень большой дом, дворец. Вокруг забор. Железные ворота в
Калаи-Хумбе сварили, золотой краской покрасили. Я вблизи смотрю:
дешевка — латунь… В золотую калитку стучим. Мальчишка
в камуфляже, с «калашниковым» на плече открывает.
«Чего?»
«Заявление принесли, сынок».
«Сейчас».
Калитку захлопывает.
Ждем. Наконец входит высоченный мужик, широкий как бульдозер, но какой-то корявый, косолапый. Словно горный дэв, которого в военную форму нарядили, а на пояс кобуру с пистолетом повесили.
«Чего надо?»
«Уважаемый, прошение хотим Зухуршо передать».
«Мне давай».
Почтенный Додихудо заявление подает. Дэв бумагу разворачивает, читает, потом на нас смотрит, ничего не говорит. Молчит.
«Уважаемый, небольшим подарком не побрезгуйте», — Додихудо говорит.
Пачку денег, в румол завернутую, протягивает. Дэв платок разматывает, пересчитывает.
«Завтра скажу, когда приходить».
Гиёз просит:
«Уважаемый, за труд не сочтите Зухуршо сказать, что заявление Гиёз из Талхака привез. Зухуршо меня хорошо знает».
Дэв, не попрощавшись, калитку захлопывает.
Назавтра опять ко дворцу являемся. Мальчишку с автоматом просим Занбура или Гафура вызвать. Не знаем, с кем из них вчера говорили.
«Сейчас».
Выходит дэв, такой же, как вчерашний, только страшнее. Лицо и руки белыми пятнами покрыты. Болезнь у него, знать, такая: песи-махоу. Додихудо к нему обращается:
«Уважаемый, вчера бумагу отдали товарищу вашему. Хотим результат узнать. Насчет сроков».
Молчит. Почтенный Додихудо из-за пазухи сверток с деньгами достает, пятнистому дэву протягивает. Тот поворачивается, уходит. Калитку открытой оставляет. Заглянули. Эха, братцы! У Зухуршо весь передний двор асфальтом покрыт. Это он в городе, наверное, на такое насмотрелся. Как человек может в таком дворе жить? Смотрим, мальчишка бежит:
«Он сказал, вам на послезавтра назначено».
«А время какое?» — покойный Гиёз спрашивает.
«Про время ничего не сказал».
«Ничего, придем с утра пораньше, подождем, — почтенный Додихудо решает. — А если время уточнять, опять платить придется».
В дом мулло Гирдака возвращаемся. Чай пьем. Мулло рассказывает: у Зухуршо молодая жена умерла. А мы не знаем, печалиться или радоваться.
Шер говорит:
«Это Бог нам помогает. Теперь у Зухуршо в верхнем селении родни нет. Может, он дело в нашу пользу решит».
Мулло Гирдак его укоряет:
«За Бога не решай! Что Аллах думает, какие у него планы, какие намерения, никому знать не дано. Даже ангелы не знают».
«Зухуршо обязательно нашу сторону возьмет, — покойный Гиёз говорит. — Мы с ним друзьями были. В партшколе учились, в одной комнате жили. Оба земляки, оба санговарские. В Душанбе дарвазских ребят из Калаи-Хумба нашли. Время свободное выдавалось, с ребятами на Варзобском озере плов делали. Мясо, рис, морковь купим, у повара в кафе "Ором" казан возьмем, потом на берегу реки из камней печку сложим… Один из ребят очень хорошо готовил. Вот он плов сварит, мы сядем, покушаем. Водку тоже немного пили. Так отдыхали. Шутили, смеялись. Зухуршо много плова съесть мог. Правду сказать, очень жадным был. Я его чемпионом по скоростному пожиранию плова прозвал…»
Шер удивляется:
«Не обижался?»
«Нет, никакой обиды не было, — Гиёз говорит. — Зухуршо веселый парень. Вместе со всеми смеялся».
Рано утром к воротам являемся. В полдень дэв из калитки выходит:
«Эй, талхакские, заходите».
Во двор входим, перед дворцом черная «Волга» припаркована. Справа еще один дом, небольшой. Наверное, мехмонхона, думаю. Входим. Небольшая комнатка коврами увешана, у стены курпача расстелена, на ней пятнистый дэв возлежит.
«Проверил их?» — у первого спрашивает.
Первый приказывает:
«Руки подними».
По всему телу меня охлопывает, будто подушку взбивает. Оружие ищет. Потом Гиёза с Додихудо обшаривает.
«Чисто, — говорит. — Заходите».
На резную дверь указывает. Скидываем обувь. Покойный Гиёз, бедняга, долго возится, пока сапоги стягивает. На одном чулке дырка, он и чулки снимает, приличия ради к Зухуршо босиком входит.
Эха-а-а! Это не мехмонхона, оказалось. Кабинет как в райкоме… нет, чем в райкоме, даже еще богаче. В глубине — письменный стол полированный. К нему другой длинный стол со стульями приставлен. Для заседаний. Зухуршо встает, навстречу идет.
«Гиёз, дорогой, наконец свиделись! Давно я этой встречи ждал».
В глазах счастье светится. Повторяет:
«Гиёз, ох, Гиёз…»
Будто долгожданный подарок получил. Удивительно мне: коли так, почему прежде Гиёза к себе не призвал? Почему к нему в Талхак не приехал? Вижу: даже покойный Гиёз удивляется. Хоть дружбой с Зухуршо хвалился, но подобной ласки не ожидал. Зухуршо за длинный стол нас усаживает, чай наливает, Гиёзу подает.
«Давно не виделись, дорогой. С тех времен…»
«Веселое время было», — покойный Гиёз говорит.
«Да, веселое, — Зухуршо соглашается. — И ты веселым парнем был».
Покойный Гиёз смеется:
«Э, брат, я и сейчас не совсем еще грустный…»
«Шутил много», — Зухуршо продолжает.
Вижу, нет в его глазах ни веселья, ни радости. Но покойный Гиёз того не замечает.
«Все шутили, смеялись», — говорит.
«Над кем смеялись?» — Зухуршо спрашивает.
«Просто так смеялись», — Гиёз говорит.
«Нет, — Зухуршо говорит. — Надо мной смеялись. Как ты меня называл, помнишь?»
Покойный Гиёз смеется:
«Чемпионом прозвал».
«А слова какие прибавлял? — Зухуршо ласково спрашивает. — Забыл?»
Я в душе Бога молю, чтоб надоумил Гиёза злосчастное прозвище вслух не произносить. Однако он сам догадывается, о чем речь идет.
«То шутка была, — оправдывается. — Если обидел, извини по старой дружбе».
«Шутка…» — Зухуршо повторяет.
Мрачнеет, в лице меняется, будто на мгновение какой-то джинн из него выглядывает. Мне страшно становится, думаю: «В своем ли Зухуршо уме?» Потому что представляется мне, что бросится он сейчас на несчастного Гиёза, кусать и грызть зубами начнет.
Гиёз того будто не замечает, повторяет:
«Просто дружеская шутка».
Зухуршо смеется сердечно, весело:
«Эх, Гиёз, Гиёз…»
Думаю: «Не почудилось ли?» А Зухуршо продолжает ласково:
«Веселый ты мужик, Гиёз, только шутить не умеешь. Не огорчайся, урок тебе дам, покажу, как надо».
«Хуш, хорошо, — Гиёз говорит. — За науку спасибо скажу».
Зухуршо кричит:
«Гафур, принеси!»
Пятнистый дэв входит, на стол веревку из шерсти, чилбур, кладет. Чилбур кольцом свернут, наружу лишь петля торчит.
«Надевай», — Зухуршо покойному Гиёзу приказывает.
Гиёз не понимает:
«Что надеть?»
«Петлю. Себе на шею».
Я думаю: «Зачем веревка, зачем петля? Фокус какой-нибудь? Нет, наверное, Гиёза в глупое положение поставить, унизить желает».
Наверное, Гиёз о том же думает. Спрашивает:
«Зачем?»
«Э-э, глупый вопрос задаешь. Повешу тебя».
«Друг, пожалуйста, другую шутку придумай, — Гиёз просит. — Эта очень опасная. Если что-нибудь не так выйдет, ненароком задохнуться могу».
«Обязательно задохнешься, — Зухуршо смеется. — Иначе зачем вешать?»
Гиёз тоже улыбается:
«Эх, друг, ты всегда…»
Из Зухуршо вновь ужасный джинн вырывается:
«Не смей "ты" говорить! — шипит. — Вежливости тебя не учили? Культуре не учили? Ты ко мне "джаноб", господин, обращаться должен. "Таксиром" должен величать».
И вдруг опять весело смеется:
«Вот так-то, Гиёз. — И добавляет дружески: — Ну, чего сидишь? Надевай».
Покойный Гиёз в лицо ему прямо смотрит, говорит:
«Товарищ Мухамадшоев, я в такие игры не играю».
Тогда Зухуршо пятнистому Гафуру приказывает:
«Подержи его».
Гафур стол огибает, позади покойного Гиёза встает, лапами его обхватывает. Зухуршо на почтенного Додихудо пальцем указывает, приказывает:
«Ты ему надень».
Почтенный Додихудо говорит:
«Таксир, воля ваша, но я такой грех на себя не возьму».
Тогда Зухуршо кричит:
«Занбур!»
Второй дэв входит.
«Принеси».
Дэв уходит. Мы сидим, молчим. Веревка на столе лежит. Пятнистый дэв Гафур покойного Гиёза держит. Почтенного Додихудо дрожь бьет, но держится он, страха не показывает, гордо сидит. Я думаю: «Что делать? Что делать?» Мысли в голову не идут.
Занбур входит, вторую веревку с петлей на стол кладет. Зухуршо на почтенного Додихудо указывает:
«Подержи его».
Занбур стол обходит, сзади обеими руками почтенного Додихудо обхватывает, к спинке стула прижимает.
Зухуршо в меня пальцем тычет:
«Ты, — на почтенного Додихудо указывает, — ему надень».
Понимаю, что последний мой час пришел. Ничего не отвечаю, только о том думаю, чтобы с силами собраться, достоинства не уронить.
Тогда покойный Гиёз говорит громко:
«Эй, Гафур, руки убери! Отпусти меня».
Дэв, который его держит, на Зухуршо смотрит.
«Отпусти», — Зухуршо приказывает.
Гафур руки убирает, покойного Гиёза отпускает и, как статуя, позади стула встает. Покойный Гиёз веревку берет, петлю пошире расправляет, на шею надевает. Все сидят, молчат. Второй дэв, Занбур, почтенного Додихудо держит, не отпускает. Потом Зухуршо дэвам приказывает:
«Соберите народ».
«Люди сейчас в поле», — Гафур говорит.
«Соберите тех, кто остался в кишлаке».
Занбур почтенного Додихудо отпускает, оба выходят.
До этого мига я себя ложной надеждой успокаивал. Думал, Зухуршо напугать Гиёза задумал. Злой шуткой отомстить. Теперь понимаю: раз народ собирает, исполнит, что пообещал. Вид у него довольный, будто хорошее дело сделал, своей работой гордится и тихо радуется. Опять в пиалу чай наливает, покойному Гиёзу подает:
«Возьми, пожалуйста».
Гиёз словно во сне чай принимает. Будто не понимает, что делает. Пиалу берет, отхлебывает… Мне вдруг смешно становится — как наша жизнь нелепа. Один человек другого лишить жизни собирается, чаем угощает, а тот пиалу принимает вежливо, как положено. Смех из меня наружу рвется, удержать сил нет. Сам себя слышу, сам себе удивляюсь, ничего поделать не могу — хохочу как деревенский девона-дурачок при виде осла, вскочившего на ослицу.
Зухуршо хмурится:
«Над кем смеешься?»
Я ни слова оправдания сказать не могу, ни смех остановить. Тогда почтенный Додихудо, тысячу раз спасибо, вмешивается:
«Не гневайтесь, таксир. Это из него страх смерти со смехом выходит».
Зухуршо усмехается:
«Не рано ли? Чилбур перед ним лежит».
Странная усмешка. Беззлобная и оттого страшная. Человек, который так усмехается, что угодно сотворить может. Почтенный Додихудо говорит:
«Извините нас, таксир. Мы люди простые, деревенские. Грубые горцы. Нас и впрямь, как вы сказали, никто учтивости не учил. Этот человек, Гиёз, хоть и коммунист, тоже очень темный…»
«Темнота не оправдание», — Зухуршо отвечает.
Тогда Додихудо, здесь с нами сидящий, говорит:
«Гиёз, друг, хоть и давно ты этого уважаемого человека обидел, но лучше сейчас прощения попроси. Сам знаешь, как говорится: "Если забор сто лет назад покосился, лучше сейчас поправить, чем оставить кривым стоять". Иной раз гордость смирять приходится».
Покойный Гиёз гордость свою смирить не желает. Смелый человек… Тогда Зухуршо внезапно встает, выходит, ничего не сказав. Смех мой сам собой проходит, слабость меня одолевает, подобная той, что охватывает, говорят, человека в смертный час.
Почтенный Додихудо говорит:
«Мы не знаем, что с нами будет. Этот человек способен мстить за любую мелочь. Может, еще решит нас с Ёдгором казнить. Сейчас время намаза. Давайте помолимся. Возможно, в последний раз».
И тогда Гиёз отчаяние выказывает. Конец веревки, которая на его шее висит, хватает, дергает яростно, выкрикивает:
«Зачем мне молиться?! Мне только в ад дорога. В рай никогда не попаду…»
Голову на стол роняет, в голос плачет…
На этом месте Ёдгор рассказ прервал и сам заплакал. Все тоже молчали. Наконец мулло Раззак сказал:
— Да, страшна такая смерть. Мало того, что позорная, для души губительная. Когда человек умирает, душа выходит через ноздри и поднимается к Богу. Но если смерть наступает в петле, естественный выход закрыт, и душа оскверняется, потому что вырывается через задний проход вместе с нечистотами. Она уже не может попасть в рай, а идет прямо в ад.
Ёдгор утер слезы:
— Чем мы могли несчастному Гиёзу помочь, как утешить? Тогда, в кабинете Зухуршо, он плачет, я к нему подхожу, руку ему на плечо кладу:
«Надежды не теряй, брат. Будет так, как Бог решит. Иншалло…»
С шеи Гиёза петлю снимаю, на стол бросаю. Молитвенные коврики в доме у мулло Гирдака оставлены. Расстилаем платки — у кого какой имеется. Молиться начинаем. Потом дверь открывается, Занбур кричит:
«Эй, талхакские, выходите».
Мы не откликаемся, начатый ракат до конца доводим. Занбур в кабинет заходит.
«Э, перед смертью не намолитесь. Скоро там будете. На месте Богу что надо, скажете. Идем быстрее, Зухуршо ждать не любит».
Выходим из кабинета, обувь надеваем. Почтенный Додихудо — в ичигах: ноги в калоши сует. Я кое-как, шнурки не развязывая, ступни в туфли вбиваю. Покойный Гиёз на пол садится, чулки не надевает — до того ли ему! — сапог за голенище тянет, никак натянуть не может…
Занбур говорит грубо:
«Зухуршо ждать не любит. Зачем тебе теперь сапоги? — Гиёза за шиворот хватает, рывком на ноги поднимает. — Так иди!»
Покойный Гиёз во двор босым вылетает. С дэвом из-за сапог драться — честь ронять. За золотые ворота выходим. На улице народ толпится. Женщины и старики. Видят нас, волнуются, вздыхают. Позади народа аскеры стоят, боевики. С автоматами.
«Здесь стойте», — Занбур командует, нас к забору пихает.
Потом золотые ворота открываются, Зухуршо выходит. Вах! Я глазам не верю. Зухуршо в камуфляж одет, на плечах у него огромная змея лежит. Как шарф, который афганцы на себя накидывают. Змея голову вытягивает, вперед смотрит. Хвостом шевелит. Змея в серых и черных пятнах, и камуфляж у Зухуршо тоже серо-черный, пятнистый. И кажется, что змея из плеч у него растет. Стоит Зухуршо, перед народом красуется. Ноги широко расставлены, голова высоко поднята. Змей на плечах шевелится. Потом смотрю, военный мужик со стороны подходит. Впереди всех встает, подбоченившись…
В этом месте рассказ Ёдгора раис перебил:
— Это, конечно, Даврон был. Говорят, он у Зухуршо военный начальник. Говорят, Зухуршо воевать не умеет. Вместо него Даврон воюет.
— Не знаю, — ответил Ёдгор. — Наверное, он. Другой не посмел бы на Зухуршо дерзко смотреть. Но тогда я о том не думаю. Гадаю, что с нами будет. Зухуршо кричит:
«Эй, люди! Надо зиерат совершить. Святой мазор Хазарати-Арчо посетить, подношение сделать».
Тогда военный мужик плюет и уходит. А Зухуршо словно того не замечает, большими шагами налево вверх по улице направляется. Дэв покойного Гиёза толкает:
«Коммунисты, вперед!»
За нами весь народ тянется. Боевики посмеиваются, позади держатся. Чтобы люди не разбегались, наверное. За кишлак выходим, вверх по тропе подниматься начинаем. Покойный Гиёз впереди меня идет, босыми ногами по острым камням ступает. Ноги медленно, с усилием переставляет, будто бурлящий горный поток — незримый, беззвучный — вброд пересекает. Будто по колено в смерти бредет.
Достигаем наконец мазора, где огромная арча, священное дерево, стоит. Все нижние ветки цветными тряпочками увешаны, как новогодняя елка в русских домах на Новый год.
Останавливаемся. Народ позади толпится. Бабы, ребятишки да старики. Еще там один русский был. Сказали: корреспондент из Москвы. Говорят, вместе с Зухуршо приехал.
Зухуршо приосанивается, змея на себе поправляет, вперед выходит.
«Люди Ходжигона, на этого человека, на коммуниста посмотрите. Он хочет, чтобы старые времена вернулись. Желает, чтобы народ от зулма, от угнетения, вновь страдал. Новой жизни помешать задумал. Но я на вашу защиту встал. Все его планы нарушил. И на ваших глазах его казни предам, чтобы на народное счастье не посягал».
Затем пятнистому Гафуру кивает, тот покойного Гиёза выводит, возле священной арчи ставит.
Почтенный Додихудо к Зухуршо подходит:
«Старые люди рассказывали, что в прежние времена в Бухаре когда человека на виселице казнили, то прежде на шее надрез делали, чтобы душа могла через горло выйти. Окажите Гиёзу милость, таксир. Прикажите, чтобы ему горло надрезали».
Зухуршо усмехается:
«Теперь не старые времена…» — и Гафуру кивает.
Гафур веревку с плеча снимает, расправляет, на шею Гиёзу петлю надевает. Покойный Гиёз выпрямляется гордо, голову высоко поднимает, кричит громким голосом:
«Люди Ходжигона! Лжет Зухуршо. Я к нему за справедливостью пришел. За защитой пришел…»
«Пусть замолчит», — Зухуршо приказывает.
Гафур шею Гиёза, как борец, в захват берет, горло сдавливает. Гиёз хрипит, замолкает.
Зухуршо кричит:
«Эй, осторожнее! Не удави его…»
Гафур захват ослабляет. Тогда Зухуршо второму дэву командует:
«Занбур, иди помоги».
Второй дэв к Гиёзу подходит, свободный конец веревки принимает, вверх смотрит, в затылке чешет, веревку измерять начинает — к плечу и вытянутой руке прикладывает, перехватывает, опять прикладывает. То на веревку смотрит, то на дерево, будто что-то прикидывает.
«Эй, мудрецы, о чем задумались?» — Зухуршо сердится.
«Зухуршо, как быть? — второй дэв, Занбур, в ответ кричит. — На нижней ветке вешать, у него ноги до земли достают. Если на той, что повыше, веревка коротка».
«Еще одну подвяжи».
«Другие веревки в конторе на столе остались».
«Эй, Занбур, ты что, в школе не учился? Геометрии не знаешь? Пусть он на нижнюю ветку залезет, а ты заберись повыше и там веревку привяжи».
Занбур конец веревки в зубы берет, подтягивается, брюхом на ветку ложится, а потом садится кое-как, ноги свесив.
Пятнистый Гафур захват отпускает, Гиёза кулаком в бок тычет:
«К нему лезь».
Гиёз на него смотрит, отворачивается. Гафур опять кулак заносит, но Зухуршо опять кричит:
«Пусть стоит, где стоит! На нижней вешайте».
«Как это?»
«А ты мозгами пошевели, если есть, чем шевелить».
Понимаю вдруг, что Зухуршо задумал. Желает, чтобы Гиёз себя унизил. Чтоб за жизнь цепляться стал, о достоинстве и чести забыв.
Тем временем Гафур приказывает:
«Эй, Занбур, слезай».
Занбур с ветки спрыгивает. Гафур конец веревки у него берет, через нижнюю ветку перекидывает. Потом петлю на покойном Гиёзе слегка затягивает, чтобы плотно охватывала, но не душила. Чилбур за свободный конец подтягивает, длину веревки выбирает, несколько раз вокруг ветки обматывает. Вдумчиво работает, неспешно, деловито. Узел на ветке завязывает, конец закрепляет.
«Готово!»
Смелый человек, Гиёз, но сейчас смотрит как ребенок, робко, растерянно. Однако страх пересиливает. Кричит громко:
«Эй, люди!..»
Я думаю: «Кому говорит, зачем? Старые люди, женщины, что они могут? Их удел — подчиняться, терпеть. Это он ко мне обращается. Я мужчина, я сильный…» А потом себя спрашиваю: «Почему молчишь, Ёдгор? Человека на твоих глазах убивают. Односельчанина. Ты стоишь, смотришь… Почему вступиться за него боишься?»
Здесь Ёдгор замолчал, рассказ прервал. Затемсказал:
— Это в моей жизни самый страшный миг был. Не потому, что казнь страшна. Потому что слабость свою ощутил. Как буду себя уважать? Последний час Гиёза наступил, а я и смотреть не могу, и отвернуться не в силах. Гиёз к людям обращается. Пятнистый дэв с ним рядом, сигнала ждет. Занбур в сторону смотрит — туда, где женщины стоят. Наверное, молодых разглядывает.
Потом Зухуршо говорит:
«Во имя Бога… Омин».
Гафур головой согласно кивает: «Хоп», Гиёза по ногам с силой бьет. Подсечку как борец проводит. Гиёз опору теряет, на веревке повисает. Женщины разом: «Ох! Вайдод!» — кричат. Плачут, отворачиваются. Глаза рукавом закрывают. Вижу, корреспондент из Москвы тоже, бедный, плачет. Тоже Гиёза жалеет.
«Эй, бабы! — Зухуршо кричит. — Всем смотреть! Кто смотреть не станет, тому плохо будет…»
Кое-как женщины опять к дереву поворачиваются, искоса, робея, на несчастного Гиёза, повисшего, смотрят. Сильный человек, Гиёз, упорный. На ноги встать пытается. Руки поднимает, за веревку хватается. Ноги подтягивает… Встает! Лицо от натуги красное. Пальцы под петлю запускает, распустить силится.
Тогда Гафур опять мощную подножку ему дает. Ноги из-под Гиёза опять вылетают, он на веревке повисает, пальцы петлей прижаты. Очень сильный человек, Гиёз. Опять ноги под себя подбирает, опять на ноги встает.
«Зухуршо, надо ему руки связать», — Гафур предлагает.
«Не надо, — Зухуршо смеется. — Какой ты палвон, если с деревенщиной справиться не можешь? Может, в гуштин1 с ним поиграешь? Поберегись, Гафур, он ведь тебя поборет».
Сердится Гафур. Злится. Изо всех сил Гиёза по ногам пинает. Но Гиёз опять встать силы находит. Не удается Зухуршо его сломать, мужественно Гиёз за жизнь борется. До последнего вздоха. И вздохов уже не осталось, дышать нечем, но борется.
Тогда Гафур второго дэва, Занбура, окликает:
«Кончай на баб глазеть. Помоги».
Занбур не понимает, смотрит тупо.
«Что делать?»
«Что делать, что делать! Ноги ему подними».
Занбур нагибается, правую босую ногу Гиёза подхватывает, вверх поднимает. Гиёз на одной ноге удерживается. Гафур по ноге бьет. Несчастный Гиёз повисает, свободной ногой в воздухе шарит, опору найти не может. Руками за веревку ухватиться пытается, веревку найти не может. Трепыхается, бьется, как рыба на берегу.
Я больше смотреть не могу. Глаза закрываю. Слышу, почтенный Додихудо шепчет суру Ёсин, которую умирающим читают. И еще слышу — не то хрип, не то стон. Слышу, Гафур кричит:
«Крепче держи! Не отпускай».
Потом тишина. Я глаза открываю, на арчу не смотрю. Зухуршо к нам оборачивается:
— Суд мой суров, но справедлив. Каждый по своим делам получает. Этот человек передо мной провинился, я его наказал. И ваше дело решу по справедливости. Отниму у Ёра пастбище. Вазироны не будут им владеть…
И мы опять не знаем, печалиться нам или радоваться. Кровью сердец оплакиваем несчастного Гиёза, а души ликуют из-за обретенного пастбища.
Зухуршо приказывает:
«Не снимать! Пусть висит. Старик из Талхака, ты понял? Не снимать. Это мое мазору подношение».
Здесь Ёдгор вновь замолчал, а вместо него закончил престарелый Додихудо:
— Потом разрешил. Передали нам его слова: «Повисел и хватит с него чести. Смердеть начнет, святой мазор зловонием осквернять. Пусть талхакцы своего протухшего парторга забирают». Мы сняли, домой повезли…
Ёдгор спохватился и, не желая уступать роли рассказчика, продолжил:
— Да, домой везем. Едем, печалимся, Шер говорит:
«Двигатель не зря стучал. Войны испугались, теперь покойника везем. Потому и говорят: коли смел — обретешь, если трус — пропадешь».
И тут Шокир из темноты свое слово ввернул:
— Говорят и по-другому: «Когда теленок умирает, корова дойной становится».
Поморщились мы, но никто Гороха не одернул, чтоб даже намека не возникло, что неуместная эта поговорка может относиться к покойному Гиёзу.
Престарелый Додихудо сказал:
— Гиёз пастбище кишлаку вернул.
— Да, — согласился счетовод, — покойный Гиёз за всех жертвой стал.
— Не мы его в жертву принесли, — уточнил мулло Раззак.
Раис сказал:
— Скота уже нет. Поздно, поздно мы свое пастбище назад заполучили.
— Нужно его вазиронцам в аренду на год отдать, — предложил счетовод. — Все равно их скот половину травы объел. Пусть за пользование нашим пастбищем часть нового приплода нам отдадут. Или деньгами можно взять.
— Приплодом лучше, — решил раис. — Да и маток бы несколько в придачу.
— Считать надо, калькуляцию составить надо, — сказал счетовод.
Начали спорить, судить да обсуждать, как вновь обретенным пастбищем распорядиться. И только я выкрикнул бессмысленный вопрос, заранее зная, какой получу ответ:
— Почему?!
Все замолчали, удивившись. Я спросил:
— Мулло, скажите, как такое может быть? Почему один человек — злой, плохой человек, недостойный — может рая лишить другого человека? Хорошего, достойного…
Мулло Раззак сказал:
— Злой человек — тоже Божье орудие.
— Значит, тот человек, которого он рая лишил, не воскреснет? Не оживет в Судный день, когда все правоверные встанут из могил?
— Увы, — сказал мулло.
— Но почему?! Почему?
— Не нам то знать.
И я зарыдал. Рыдал громко как ребенок. Помимо моей воли вырывались эти слезы.
— Эх, Джоруб, Джоруб, — сказал мулло. — Не плачь, успокойся. Грех сокрушаться, смирись. Такова судьба.
Но я не хотел успокаиваться. Я не мог смириться. Я образованный человек. Я анатомию, физиологию, высшую нервную деятельность человека изучал и знаю, что души не существует. Но я горько плакал о том, что душа моего брата Умара в момент смерти вышла не через нос, а улетучилась через неподобающее отверстие, и теперь мой бедный покойный брат никогда не достигнет рая.
6. Олег
Странное двойственное чувство…
Никогда прежде мне не доводилось столь обостренно чувствовать материальность мира. Ярко освещенные горные вершины врезались в опрокинутый ультрафиолетовый аквариум неистово синего неба. Холодный воздух сгустился в прозрачный ледяной коллоид. Под ногами незыблемо покоилась базальтовая плоскость, на которой высилась священная арча. Вещественность субстанции достигала максимального предела и, тем не менее, ее плотность, казалось, многократно возрастала в центральной зоне — там, где с ветки дерева свисал, касаясь ногами земли, труп повешенного.
И вместе с тем, окружающее казалось абсолютно нереальным. Стоя в одиночестве на опустевшей поляне, я слышал вдали смех боевиков, спускающихся по тропе. Я видел, как солнце будто обезумевший гиперреалист обрисовывает узкими черными тенями каждый выступ, каждую трещину, каждый бугорок на каменных склонах. Студеный ветер холодил лицо и горло. Однако меня здесь словно не было. Я видел, слышал, осязал, сознавал, но сам отсутствовал. Мне чудилось, что я заглядываю в ущелье откуда-то из иной реальности…
В каком-то смысле, это иллюзорное ощущение соответствовало действительности. Мое присутствие ничего не меняло. Ни на йоту не повлияло на произошедшее. Более того, я будто был отделен от здешних людей другим измерением. Они смотрели на меня и будто не видели. Как в фильме «Призрак». Мне даже не приходилось напоминать себе: это чужая страна, и я — посторонний…
Нелегко считать чужой землю, где родился, провел детство, отрочество и… Нет, юность пришлась на Ленинград. После смерти отца мама переехала к бабушке и утащила меня из солнечного края в туманную северную Пальмиру. Пришлось нехотя врастать в холодную почву, заводить новых друзей и скучать по старым. Я тосковал по свету, теплу, ярким краскам, пряным родным запахам, душевным людским отношениям. Катастрофически недоставало солнца. Особенно зимой. Четыре часа дня, а на улице темень глухая, как в полночь, фонари, слякоть…
Из-за ностальгии я после школы поступил на Восточный факультет и придумал утешительную формулу: «Таджикистан — родина, отечество — Россия». Правда, несколько лет спустя родина и отечество разбежались в разные стороны, а я оказался в роли дитяти из распавшегося семейства.
Так что ныне я здесь чужак. На мне нет ответственности за то, что происходит. В этом мире я только прохожий. Мое дело — наблюдать и не вмешиваться. Но сколько себя ни убеждал, на душе было по-прежнему мерзко. Казнь потрясла меня. Я снимал машинально, почти не глядя в видоискатель, и все же снимал. Съемка была моим оправданием. Я не мог остановить казнь, а фотокамера как бы подтверждала мое право не вмешиваться, оправдывала мое невмешательство. Мы, репортеры, — всего лишь свидетели, мы не участвуем в событиях, мы всего лишь фиксируем… Очень удобно этим «мы» причислять себя к сообществу, в котором такая позиция не просто правило, но закон, и, стало быть, мне лично не в чем себя винить. Такова, мол, профессия, и не прихоти ради я здесь…
Лукавлю лишь отчасти. Я действительно стал репортером. Еще до начала войны переехал из Питера в Москву и чудом устроился в газету «Совершенно секретно». Редакция послала меня в Таджикистан, а я был рад возможности побывать на родине и хоть как-то соприкоснуться с ее судьбой в страшное время гражданской бойни.
Война вспыхнула около года назад, в конце июня девяносто второго года. Именно вспыхнула — клише, несмотря на его банальность, точно передает скорость, с какой разворачивались события. Война назревала исподволь на многотысячных митингах, и вдруг наведенное коллективное безумие в один миг выхлестнулось с душанбинских площадей и хлынуло в Вахшскую и Гиссарскую долины. Трудно описать, что тогда началось. Бились между собой отряды полевых командиров и попутно уничтожали всех «соплеменников» противника. Боевые действия более всего походили на этнические чистки, несмотря на то, что и чистильщики, и жертвы принадлежат к одному этносу. Вырезались целые кишлаки, людей убивали с изуверской изобретательностью — заживо варили, разрубали на части, пробивали ломом грудину и заливали внутрь авиационный керосин…
Из кровавой круговерти выросла фигура народного вождя — вора в законе деда Сангака. По тому, что о нем известо, — фантастическая личность. Шесть судимостей и двадцать три года в заключении. Лет пятнадцать назад, выйдя в очередной раз на свободу, он встал за буфетный прилавок, и всяк уважительно звал его дядей Сашей. Буфетчика из ресторана «Лаззат» знали все в Кулябе. В начале войны о нем узнал весь Таджикистан, а после того, как кулябцы одержали верх, он стал первым человеком в стране.
Меня командировали взять интервью у этого экзотического персонажа, рецидивиста и национального героя в одном лице. Я прилетел в Душанбе, договорился с Сангаком по телефону и приехал в Курган-тюбе. До войны я бывал в этом древнем городе, который не выглядит ни древним, ни восточным. Обычный советский областной центр, зеленый и очень уютный, как большинство городов в Таджикистане. Осенью прошлого, девяносто второго года от уюта не осталось и следа. По описаниям очевидцев, Курган-Тюбе отдаленно напоминал Сталинград: дымящиеся, разрушенные дома, безлюдные улицы, кучи мусора, покосившиеся столбы электропередач, сожженные автомобили… Город несколько раз переходил из рук в руки, и наконец в конце сентября кулябцы из Народного фронта разгромили отряды оппозиции и взяли контроль над Вахшской долиной.
Разрухи я не застал. В центре города мостовые и тротуары были относительно чистыми, а о войне напоминали лишь отдельные, покалеченные войной здания. По улицам брели редкие прохожие с тревожными и озабоченными лицами. У закрытых хлебных магазинов дожидались открытия толпы горожан.
В вестибюле гостиницы за стойкой восседала восточная красавица средних лет, полнотелая, густо набеленная, ярко нарумяненная. Мое удостоверение не произвело на нее впечатления. О знаменитой газете в Курган-Тюбе даже не слыхивали. Я любезничал с красавицей, когда в гостиницу ввалилась команда телевизионщиков. Я узнал одного из них — высокого парня в куртке «сафари». Это был Джахонгир Каримов. Знакомы мы не были, я лишь следил за его военными репортажами в «Новостях» по российскому телевидению.
С улицы донесся выстрел. Стреляли совсем рядом, напротив входа. Восточная красавица даже не дрогнула. Я обернулся. Телевизионщики спокойно возились со своим хозяйством. Джахонгир поймал мой встревоженный взгляд.
— Выхлоп. Грузовик проехал.
Пока я придумывал шутку, чтобы скрыть смущение, он понимающе улыбнулся и кивнул на мой кофр:
— Коллега?
— Вроде того.
Я шагнул к нему и назвался. Подошли два спутника Джахонгира.
— Ахмад, — представился долговязый. Оператор, судя по камере в руках.
— Он наш Би-би-си, — пояснил, ухмыляясь, второй.
И без объяснений было понятно, что он шофер съемочной группы. Я давно заметил (а в Таджикистане это проявляется особенно ярко), что всех водителей окружает особый ореол значительности. Кого бы ни возил шофер, он всегда держится немного в стороне, словно бессознательно подчеркивая свою второстепенность, социальную подчиненность и, вместе с тем, превосходство над пассажирами. Но эти трое были сплоченной, дружной командой.
Мы пожали друг другу руки, Джахонгир спросил:
— Бывал прежде в Таджикистане?
— Приходилось. Сейчас приехал к Сангаку, взять интервью.
— Олег, оказывается, вы наш конкурент, — сказал Би-би-си. — Мы тоже Сангака снимать будем. Завтра утром он в Пяндже с беженцами встречается.
— Мне на сегодня назначил, — сказал я. — На два часа.
— Я подброшу тебя в штаб, — сказал Джахонгир. — Надо туда заглянуть, разведать, что и как. Подожди меня. Только аппаратуру в номер закинем.
Штаб Народного фронта размещался в здании бывшего обкома партии. Мы вошли в просторную приемную, обставленную с провинциальной обкомовской роскошью. Слева — дверь, обитая, как принято, стеганной кожей. Рядом стол, а за ним — молодой человек в аккуратно отглаженном камуфляже. Адъютант или секретарь. Поодаль ждали приема просители: крестьяне окрестных сел, горожане, старухи… Народный фронт — единственная реальная власть в городе.
Мы подошли к столу адъютанта. Он встал и не без энтузиазма, но с достоинством пожал руку Джахонгиру. Репортера здесь хорошо знали. Я протянул редакционное удостоверение. Адъютант внимательно его изучил, вышел из-за стола и скрылся за кожаной дверью. Вскоре вернулся:
— Подождите. Только с Сангаком долго не говорите. Сегодня его японское телевидение снимает.
— Ишь ты! — присвистнул Джахонгир. — Какой канал?
— Не помню, трудное слово. У меня записано.
— Будь другом, глянь.
Адъютант замялся:
— Я тебе потом скажу.
— Государственная тайна?
— Э, секрета нет. Просто, понимаешь… — промямлил адъютант, потом махнул рукой: — А, ладно. Сейчас посмотрю.
Перед ним на столе лежал поверх бумаг короткий автомат. Должно быть, «УЗИ». Адъютант покосился на закрытую дверь Сангакова кабинета и осторожно потянул листок, придавленный ствольной коробкой.
Джахонгир засмеялся:
— Заминирован он у тебя что ли? Убери, неудобно же.
— Файзали оставил, — неловко проговорил адъютант.
Он извлек наконец бумажку и прочитал название телеканала, которое мне ничего не говорило, да и Джахонгиру, кажется, тоже. Мы отошли в сторону.
— Это он о Файзали Саидове? — спросил я.
— Ну да. Слышал о нашем герое?
Кто же о нем не слышал? Файзали — полевой командир, фигура, почти столь же ле-гендарная, как Сангак. Прославился не только своей безумной храбростью, но и жестоко-стью. Не подчиняется никому, в том числе Сангаку.
Пока мы говорили, из кабинета Сангака вышел невысокий парень в черной робе. Приемная разом затихла, я понял, что это Файзали. Ни на кого не глядя, он подхватил со стола автомат и был уже у выхода, когда снаружи кто-то рванул дверь. В проеме возник плотный человек в камуфляже. Файзали, будто в упор его не видя, шел навстречу как в пустоту…
События разворачивались словно на киноэкране в замедленной съемке. Старуха, стоящая рядом со мной, бормотала, отгоняя беду, ее голос глухо рокотал и тянулся, как в магнитофоне на пониженной скорости:
— Э-э-э, то-о-о-о-в-ба-а-а-а, то-о-о-о-в-ба-а-а-а-а-а-а…
Под этот растянутый бубнящий аккомпанемент Файзали напрягся в полушаге от соперника, готовясь к столкновению. Человек в камуфляже шагнул к нему, медленно поднимая руки. Файзали, продолжая движение, уперся грудью в человека в камуфляже. Человек в камуфляже крепко обхватил Файзали.
Я успел подумать, что… Но время сорвалось обратно, в нормальную скорость, я услышал, как человек в камуфляже кричит радостно:
— Файзали, брат! Рад тебя видеть! Как дела? Как живешь?! Сколько лет, сколько зим…
Продолжая обнимать Файзали, он ладным, неуловимым движением повернулся вместе с ним вокруг оси в дверном проеме. Теперь человек в камуфляже оказался в приемной, а Файзали в коридоре.
— Рад был тебя встретить, — сказал человек в камуфляже, разжимая объятие. — Будь здоров. Увидимся.
Файзали медленно растянул губы, изображая улыбку:
— Увидимся. Готовься…
Оба не тронулись с места.
— До свидания, — сказал человек в камуфляже.
Файзали не шелохнулся.
Человек в камуфляже резко развернулся и пробормотал негромко:
— Черт с тобой! Хочешь играть, играй в одиночку.
У меня от души отлегло. Однако человек в камуфляже оглядел приемную, остановил взгляд на Джахонгире и закричал зло и весело:
— Ну чего уставился? Давно не видел?!
— Давно, — ответил Джахонгир спокойно.
Человек решительно направился к нему, на ходу поправляя ремень с кобурой. Жест мне очень не понравился. Этот тип полагает, что дал слабину с Файзали, и выбрал жертву, чтоб отыграться. Он встал перед Джахонгиром, глядя ему в глаза. Смелый парень этот тележурналист — не дрогнул, взгляда не опустил. Человек в камуфляже сказал:
— Здорово, дружище.
И с размаху впечатал ладонь в пятерню Джахонгира, вылетевшую навстречу:
— Сто лет не виделись.
— Тысячу, — поправил Джахонгир. — Давно ты у Сангака? Я думал, по-прежнему в Краснознаменной небо коптишь.
— Не слышал, как меня подставили?
— Что стряслось-то?
— Проехали. Не слышал, значит, не слышал.
— А если без загадок?
Человек в камуфляже глянул на меня.
— А-а-а-а, — сказал Джахонгир. — Это Олег. Коллега, репортер.
Мы обменялись рукопожатиями. Человека в камуфляже звали Давроном.
— Так что случилось-то? — спросил Джахонгир.
— Игры начальства…
И тут некстати адъютант крикнул:
— Эй, журналист из Москвы! Заходите.
Я протянул руку Даврону:
— Надеюсь, увидимся.
Мне хотелось поближе узнать этого человека, раззадорившего мое любопытство.
— Увидитесь, увидитесь, — пообещал Джахонгир. — Даврон, приходи вечером в гостиницу. Посидим, поговорим, выпьем, по старой памяти.
— Как покатит. В зависимости от ситуации.
— Ну вот, опять зависимость. Зачем ждать ситуации? Так приходи.
Я направился к Сангакову святилищу. Открывая дверь, обтянутую кожей, я старался угадать, кого увижу. В Душанбе пришлось наслушаться разного. «Народный защитник, — говорили одни. — Мудрый, справедливый. Только на него вся надежда». Другие рассказывали страшные истории о кровожадном монстре: «Этот Сангак даже родного брата убил». Худой, изможденный школьный учитель убеждал меня страстным шепотом: «Мясник, изувер. Мясницким топориком разделывает взятых в плен исламистов…»
Кто он на самом деле?
Человек в просторном обкомовском кабинете не походил ни на бывшего буфетчика, ни на бывшего рецидивиста. Народный вождь словно высечен из каменного монолита. Плотное телосложение. Широкое смуглое лицо. Короткая полуседая бородка. Слегка глуховатый голос. Низкий тембр. Чистый и грамотный русский язык. Распознать в нем многолетнего сидельца смог бы, вероятно, только чрезвычайно зоркий и знающий наблюдатель. Да и в том я не уверен.
Сангак вышел из-за стола мне навстречу. В моем лице он приветствовал всю прессу России. Пожав руку, уселся в обкомовское кресло. Я расположился напротив — за столом, приставленным перпендикулярно к его полированному прилавку со стопками папок и бумаг, и включил диктофон. Сангак заговорил, не дожидаясь вопросов:
— Я никогда не скрывал и не собираюсь скрывать, что не раз был лишен свободы. Народ знает, за что я находился в заключе-нии, за что был репрессирован мой отец, и не только он, но и почти весь мой род. Я — простой смертный и никогда раньше не занимался политикой. Жизнь заставила меня встать во главе моего народа…
Развивал он тему довольно долго, прервал его телефонный звонок. Сангак поднял палец и указал на диктофон. Я выключил. Сангак взял трубку, послушал, рыкнул сердито:
— Найди его. Пусть ко мне зайдет.
Бросив трубку, проворчал:
— Таких людей давить надо. Как тараканов. Это настоящий враг
народа… — и продолжил монолог.
Минут через пять в дверь постучали. Думаю, вошедший был тем самым врагом народа, которого надо давить как таракана. Я с первого взгляда опознал в нем начальника — по кожным покровам особой выделки. Не грубый кирзач, который пускают на физиономии рядовых граждан, а высококачественный, «командирский» хром. Да и черный костюмец был не из дерюги.
Сангак пригнулся к столу, как лев перед прыжком. Однако враг народа шел с уверенностью человека, привыкшего к вызовам на ковер.
— Ты что задумал?! — грозно вопросил Сангак. — В городе хлеба не хватает. Люди голодают.
Враг народа сказал вкрадчиво:
— Дядя Саша… — так он подчеркнул, что обращается не к руководителю, а к человеку: — Дядя Саша, у меня на родине, в Дарвазе, люди не голодают. От голода умирают…
— Хочешь и городских уморить?!
Враг народа выразительно покосился в мою сторону. Сангак сказал:
— Нам поговорить надо.
Я взял диктофон и вышел. В приемной команда японских телевизионщиков готовилась к съемке, возилась с аппаратурой. Джахонгир уже ушел. Даврон беседовал с адъютантом. Я дождался паузы и отбуксировал его в уголок.
— Даврон, что за человек этот… враг народа? Тот, что сейчас у Сангака.
— Партиец какой-то. Был секретарем райкома, вторым или третьим. Где-то в Восе или Московском… Сейчас возле Народного фронта болтается…
— За что его Сангак распекает?
— Без понятия.
Хотелось расспросить о многом, но я решил не гнать коней, вечером будет поспособнее. Разговор перешел на общие темы: недавние зверства исламистов в окрестностях Курган-Тюбе, возвращение таджикских беженцев из Афганистана… Наконец дверь святилища открылась, враг народа вышел с листком в руке. Бумажку он бережно сложил, спрятал во внутренний карман пиджака и удалился с удовлетворенным видом.
Японцы обрадованно заcуетились, но адъютант крикнул:
— Даврон, зайди к Сангаку.
Японцы обиженно загалдели. Еще сильнее, думаю, они оскорбились, когда после Даврона вновь позвали меня. Я спросил Сангака:
— Человек, который к вам заходил, кто он? — имея в виду: «Что он натворил?»
Сангак ответил недовольно:
— Дела. Мы теперь власть. Приходится решать много вопросов.
Понимать следовало так: «Впустили тебя с парадного входа? Знай место и на кухню не лезь». Без перехода он продолжил:
— Во всем, что случилось с нами, я об-виняю Горбачева и всех этих прогнивших карьеристов, генералов-адмиралов. Это они довели нас до нынешнего состояния. Из России зараза потихоньку проникла и сюда, в Среднюю Азию…
Трибун и оратор, говорил он долго, и его, видимо, мало волновало, что в приемной томятся японцы. Важнее было через московскую газету высказаться перед российской аудиторией. У меня создалось впечатление, что он говорит то, что думает…
Вечером я взял бутылку водки, припасенную для такого случая, и пошел к телевизионщикам. Водка пришлась ко двору. Ребята установили тумбочку меж двух незастеленных кроватей, выложили полбуханки хлеба, пучок редиски и зелень. С провизией в Курган-Тюбе не густо… Долговязый телеоператор Би-би-си сразу же взялся опекать меня.
— Олег, садитесь, пожалуйста… Нет-нет, не на койку! В кресло садитесь. Вы гость.
Разлили.
— Не чокаясь, — скомандовал Джахонгир. — За Мирзо.
— Да, за покойного Мирзо, — откликнулся Би-би-си, а мне пояснил: — Тоже с нашей студии… Два дня назад на съемке погиб.
— Двадцать наших ребят погибли.
— Э, война кончилась, — сказал Би-би-си, ставя стакан. — Мы в каких местах побывали — не убили. Теперь, наверное, уже не убьют…
— Меня, кстати, однажды Даврон от смерти спас, — сказал Джахонгир. — Тот парень, с которым я тебя днем знакомил. Ты бы его в Афгане видел, о нем легенды ходили.
— А как он с Файзали лихо управился, — сказал я.
— Вы правильно поняли, — откликнулся Би-би-си. — С Файзали надо как с ядовитой змеей обращаться.
— Правда ли, что его Палачом прозвали?
— Разное говорят, — сказал Джахонгир. — Неоднозначный персонаж. Свою банду называет бригадой, а себя — полковником. Бронетехника: танки, несколько БТРов… Представь, какая сила. Сходу выбивает из поселков противника, ну, а затем — грабежи, мародерство, насилие…
— Жуть, — сказал я. — А Даврон? Знаю, твой приятель, но… Он-то шибко лютует?
Джахонгир засмеялся.
— Слуга царю, отец солдатам. Образцовый советский офицер. Даже слишком образцовый.
— С Афганистана знаком?
— С малолетства, с детского дома. Друзьями не были, он и в ту пору особняком держался. А в Афгане как-то сошлись.
Он на глаз прикинул мой возраст.
— Ты с какого года? С семьдесят пятого? Тогда, конечно, не мог слышать о Чорбогском землетрясении. В газетах не писали, мало кто о нем знает…
Я не стал его разубеждать.
— Даврон из того кишлака, из Чорбога. Ты может, слышал… Да нет, вряд ли — давняя трагедия. Целый кишлак погиб. Землетрясение, сошел сель и накрыл все село. Глина залила дома выше крыш. Спасатели нашли живым только одного мальчишку крохотного. Каким чудом он спасся, никто понять не мог…
— Судьба, — прокомментировал водитель. — Бог спас.
Я сказал:
— Первое марта тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года.
— Откуда знаешь? — удивился Джахонгир.
— Я в этот день родился.
Родители не раз рассказывали, что за пару дней до моего рождения где-то далеко в горах произошло страшное землятресние. Отца отправили на спасательные работы, его не было в городе, когда я появился на свет, и даже позже, когда мама со мной, новорожденным, выходила из родильного дома. Чорбогское землетрясение стало нашим семейным событием и вошло в семейное предание. Я много раз слышал папин рассказ про то, как он нашел маленького мальчонку… В детстве я часто гадал, что с ним сталось, но представить не мог, что когда-нибудь его встречу…
— Сам-то он как объясняет? — спросил я.
— Наверное, вообще не помнит, что произошло. Дети забывают страшное. Я и сам узнал случайно, много лет спустя, когда навещал директора детдома. Хороший был мужик…
Даврона ждали допоздна, и он наконец явился. Подтянутый и ладный, как идеально вычищенный и смазанный автомат Калашникова с патроном в стволе, до поры до времени поставленный на предохранитель. Разумеется, с бутылкой. Наша к тому времени опустела.
— Здравия желаю, господа журналисты. Вольно. Можете сесть…
Его усадили, разлили водку по стаканам.
— За победу.
Поговорили о том о сем, но вскоре Даврон поднялся:
— Простите, мужики, ухожу. Забежал на минуту.
— Еще посидите, — попросил Би-би-си.
— Завтра рано вставать. Еду на Дарваз. Кстати, — повернулся он ко мне, — с тем деятелем, о котором ты спрашивал. С Хушкадамовым. Муку повезет. Сангак меня с ним послал. Проводка и сопровождение колонны.
— А давай-ка я тоже поеду. Возьмешь? — вырвалось вдруг у меня.
Он тоже среагировал мгновенно:
— Нет.
Я даже слегка растерялся, так грубо и резко это прозвучало.
— Даврон, я не шпион. Обычный репортер.
— И что с того? Хули ты там забыл?
— Ну… скажем, утраченное время…
Он усмехнулся:
— Часы потерял? На, возьми мои, — Даврон начал расстегивать браслет.
Я и себе-то толком не мог объяснить, почему меня внезапно потянуло в горы. Может, водка осветила реальность волшебным светом, и что-то такое вдруг почудилось… Словно приоткрылась какая-то дверца, и я сунулся в нее, не рассуждая и толком не зная, зачем. Может, сработала репортерская интуиция. А может, того проще, — до смерти захотелось вновь окунуться в атмосферу горного селения… Запах дыма и навоза. Ледяной ветер и жаркое солнце. Близкие вершины в разреженном воздухе… Совершенно неважно, куда ведет дверца — в волшебный сад или на задний двор крестьянского дома, где нет ничего, кроме сараев, загончика для овец и нужника, занавешенного дырявой мешковиной. Что ж, и такой вариант неплох. А главное, хотелось ближе разглядеть Даврона, мальчика из семейного предания…
Рядом с моим стаканом, в который Би-би-си только что подлил немного водки, легли командирские часы. Я отодвинул их к Даврону.
— Не совсем то. Понимаешь, с Дарвазом у меня многое связано… Хочу побывать в тех местах, коли уж случай подворачивается.
— Гнилое время для туризма, — отрезал Даврон.
Би-би-си пришел мне на подмогу:
— Даврон, возьмите его, пожалуйста.
Уговаривать пришлось долго. В конце концов Даврон достал из кармана камуфляжной робы игральную кость.
— Загадай число.
— Три.
Даврон бросил кость. Выпала тройка.
— Одно условие, — сказал он. — Едешь на свой страх и риск. Я за тебя не отвечаю. Ты сам по себе, я сам по себе.
7. Джоруб
С невеселыми думами я вернулся домой. Встретила меня Дильбар, умыться подала, чистую домашнюю одежду достала, потом расстелила в нашей комнатке дастархон, принесла еду, а сама примостилась у двери. Я сказал:
— Иди, рядом садись. Поешь со мной.
Присела на курпачу. Ей ничего объяснять не надо, сама поняла.
— Сколько? Наших-то сколько осталось?
— Три барана. Джав с Гулом их сюда гонят, вместе с остальными.
Дильбар вздохнула.
— Ничего, как-нибудь проживем. Картошку посадили, горох посадили. Верхнее поле скоро расчистят. Как-нибудь проживем. Говорят, Зухуршо будет народу муку и сахар раздавать.
Я сказал:
— Нельзя брать. Это нечистое. У него нельзя ничего брать.
Дильбар опять вздохнула, ничего не ответила. Потом сказала:
— Хорошо, что наконец-то приехали. В доме опять разлад. Только на вас вся надежда…
Шутя, должно быть, сказала. С Бахшандой только она умеет справляться. Сам не пойму, как. Тихая, молчаливая, безответная, а всегда добивается того, что правильным считает. Ключи от кладовых у Бахшанды, и если кто-то посмотрит со стороны, то скажет: Дильбар — только прислуга. На самом же деле, домом управляет она. Я усмехнулся:
— Неужели есть в мире разлад, который ты не уладишь?
Она улыбнулась застенчиво.
— Ладно, — кивнул я, — расскажи, что случилось.
— Вчера утром Марьям явилась… — начала Дильбар. — Я по лицу поняла, зачем пришла. Что-то особенное появляется, когда женщины за такие дела берутся. Поболтала о том о сем, а потом говорит: «Уважаемая Бахшанда, у нас есть мальчик…»
Бахшанда разгневалась, бровь изогнула. Кто они такие, чтобы к нам свататься! Раньше им бы это и в голову не пришло. Но сейчас, видно, такие времена, что никто уже не помнит, где верх, где низ. Где у кувшина дно, а где горло. Где в бадье масло, а где пахтанье. Но мы-то помним, что масло с водой не смешивается… Вижу, не сдержится она, бросит что-то резкое, неучтивое. Я поспешила опередить:
«Раз такой разговор зашел, надо мать девочки, Веру, тоже позвать».
Бахшанда глянула на меня, как слегой огрела, но при гостье смолчала. Только чай в пиалу плеснула, Марьям подала. С таким почтением, будто мать шахиншаха чествовала. Насмешку свою выражала, возмущение прятала. Но я видела — пронесло. Можно их наедине оставить.
«Извините, — говорю, — сейчас приведу. Сидите, сидите, пожалуйста, не вставайте».
Думаю, Бахшанда успеет остыть и тогда уже вежливо откажет. Чтобы и Марьям не унизить, и нашу честь грубостью не запятнать. Вошли мы с Верой. Бахшанда чай налила, Вере подала. Достойно, с уважением — не стала при чужом человеке семейной вражды обнаруживать. Потом Вере что-то по-русски сказала. Я плохо слова поняла, но о смысле догадалась:
«Вера-джон, эта особа спрашивает, не отдадим ли мы твою дочь замуж за ее сына».
Вера пиалу на дастархон поставила, головой покачала и сказала:
«Нет».
Мне очень неловко за нее стало. Разве можно так грубо отвечать?! Мне Веру очень жаль стало. Неужели никто никогда ее хорошим манерам не учил?
Бахшанда ей опять что-то сказала. Наверное, за невежливость укорила. А Вера опять головой покачала и опять сказала:
«Нет».
Стала я прикидывать, как, приличий не нарушая, Веру из мехмонхоны вызвать, через Зарину объяснить, чтоб просто сидела бы и молчала, а мы с Бахшандой вежливо и достойно Марьям откажем.
Не успела. Бахшанда из терпения вышла, взорвалась. Сами знаете, когда она в ярость приходит, обо всем забывает. Никого не щадит, ни себя, ни других. Что угодно может сказать, что угодно сделать. Только вдруг она сделалась спокойна и холодна как лед. К Марьям с преувеличенной любезностью обратилась:
«Уважаемая Марьям, вы нас извините. Наша невестка еще не очень хорошо по-таджикски понимает. Мы с ней посовещались, обсудили и вместе решили, что для нашей девочки лучшего жениха, чем ваш сын, трудно найти».
Марьям все, конечно, поняла, но виду не подала. Цели-то своей достигла. А уж как мы между собой спор уладим, ей безразлично было.
«Слава Богу! — воскликнула. — А девочку вашу будем холить и лелеять как цветок».
Вера на меня беспомощно посмотрела.
«Что она сказала?»
Я ей незаметно знаком показала: молчи, потом поговорим. А Марьям радостный тон на смиренный сменила:
«Одна беда — мы большой калинг заплатить не в силах».
Но Бахшанда даже дом бы свой спалила, лишь бы Веру побольней обжечь.
«Это не беда, — сказала. — Мы много не запросим. Сколько сумеете, дадите».
Я про себя ахнула: как это она, женщина, на такое осмелилась! Сама важный вопрос без деда решила. Ваш отец должен был калинг назначить. Как теперь отказаться? Как слово назад забрать?
— Ничего, — я сказал. — Уверен, ты что-нибудь придумаешь. Ты уж постарайся.
Дильбар улыбнулась:
— Вы-то не хотите, чтобы девочка так скоро ушла из дома…
Не хочу. Бог не дал мне своих детей, а когда сын и дочь покойного брата поселились в нашем доме, то стали словно моими собственными.
8. Карим Тыква
У хлеба — вкус Зарины. У похлебки тоже. Сажусь похлебку есть, Зарину вспоминаю. Чай пью, а Зарина будто рядом. У чая — аромат, как у Зарины. Утром в тени продрогну, от счастья дрожь берет — скоро на Зарине женюсь. Днем на солнцепеке согреюсь, в жар бросает — Зарину обнимать, целовать буду… Коровью лепешку на земле увижу — радуюсь, вспоминаю: Зарина в нашем доме корову доить будет. Автомат чищу, запах масла напоминает: «Долго ждать придется». Потом думаю: «За делом время быстрее пройдет». Три раза автомат разбираю-собираю. Пусть Зарина узнает, какой я умелый, ловкий… Куда ни иду — к Зарине иду. Все дороги к ней ведут. В любую сторону пойду, обязательно к Зарине приду, но очень долго идти. Печалюсь: «Почему так далеко?»
Утром Даврон говорит: «В Талхак поедешь. Ты местный, кишлак знаешь, понадобится — за гида сойдешь».
Кто такой гид, не знаю, но радуюсь. Наконец с Зариной встречусь. Едем. Шухи-шутник рядом сидит. Спрашиваю:
— У тебя жена есть?
По-хорошему спрашиваю. Он:
— Зачем интересуешься? — спрашивает. — Не сам ли жениться задумал? Нет, братишка, не женись.
— Почему?
— Очень опасно, — Шухи говорит. — Жены разные попадаются.
— У меня хорошая будет, — говорю.
— Откуда знаешь? — говорит. — В нашем кишлаке одна девочка была. Совсем некрасивая, зато сильная. Как бык. Отец-мать откуда-то из других мест к нам переселились. Наш сосед эту девочку своему сыну в жены взял. А сын — Пустак его звали — худой был, слабосильный… Сосед радовался: «Хорошую сноху нашел. Вместо Пустака на поле отправлю». Хай, ладно. После свадьбы неделя прошла, мимо кладбища иду, на камне кто-то сидит, худой, страшный. Голова опущена, лица не видно. Я испугался, подумал — злой дух, оджина, хотел назад вернуться. Оджина голову поднял, говорит: «А, это ты, Шухи…» Смотрю: Пустак. Я подошел, спросил: «Что такое, брат? Заболел? Наверное, все силы на жену истратил?» Он, бедный, чуть не заплакал: «Э, жена! Я б могилу отца этой жены сжег». Я удивился, спросил: «Не любит? Играть не хочет?» Пустак: «Еще хуже — хочет. Играет. Любит, очень сильно любит», — сказал. «Хорошо тебе, — я сказал. — Почему не радуешься?» Он заплакал: «Задний проход мне как плугом распахала». Мне смешно стало, я Пустака обижать не хотел, смех скрыл, виду не подал. Спросил: «Что же, у твоей супруги и плуг имеется?» Ответил: «Имеется, пребольшой». Я спросил: «А женское что-нибудь есть?» Пустак слезы вытер, сказал: «Женское тоже есть, но она до него не допускает». Эта девочка не девочка, а хунсо оказалась.
Ребята гогочут, ругаются, на пол плюют…
— Хунсо кто такой? — спрашиваю.
— Универсал, — Шухи объясняет. — И поршнем, и цилиндром укомплектован. Не слышал никогда?
— Нет, — говорю, — не слышал.
— Э, деревня, — Шухи укоряет. — Знать надо, или тоже впросак попадешь. Такие есть, которые разом и мужик, и баба. Потому их хунсо называют… Короче, дальше как было. «Никому не говори, — Пустак попросил. — Стыдно. Только тебе, другу, рассказал». Сосед все равно как-то узнал, рассердился, палку схватил, к отцу хунсо прибежал: «Девочка ваша кер имеет, оказалось! Зачем нас опозорили? Почему изъян скрыли? Почему обманули? Калинг назад отдавайте». Этот приезжий мужик спорить стал: «Не было обмана. Изъяна тоже нет. У нашей Гулджахон все, что девочке иметь надо, все есть. А если что-нибудь дополнительное нашлось, то это разве вам в убыток? Наоборот, нас благодарите, что цену не надбавили, а невесту с походом отдали». Наглый, да? Сосед приезжего мужика палкой побил, хунсо из дома прогнал. Люди смеялись: «Абдуманон, зачем прогнал? У тебя дочери есть, одну девочку хунсо в жены отдай, на свадьбу деньги тратить не придется. Впридачу к снохе зятя получишь».
— Калинг отдали? — Рембо спрашивает.
Шухи сердится:
— Тебе какое дело? Ты что ли платил? Э, глупые вопросы не задавай, слушай… Потом время прошло, я один раз ночью домой возвращался, на нашей улице человека встретил. Он мимо пройти хотел, я узнал, окликнул: «Эй, Пустак, куда?» Он: «Свежим воздухом дышим, гуляем», — сказал, убежать попытался. Я за руку удержал: «Узелок кому несешь?» Он туда-сюда, крутил, потом признался: «Жену проведать иду». Я удивился: «Эъ, ты же развелся». Пустак что ответил? «Отец когда выгонял, я даже развод дать не успел, "се талок" не сказал. Выходит, если по закону, то все-таки жена. А мы хороший калинг дали — корову, баранов, шара-бара… Они назад не отдают. Не пропадать же добру зазря».
Ребята хохочут, Рембо говорит:
— Тыква, ты понял? Сначала между ног пощупай, потом женись.
Ребята смеются:
— Нет, Тыкве хунсо не страшен. У него теперь такой кер, что с любым хунсо сладит.
Они меня после того дразнить стали, как я совету Шокира поверил, свой кер травой талхуган с курдючным салом натер… Оха!.. Распух, притронуться больно. Никому не рассказал, но как-то прознали. Ребята смотреть приходили.
— Эй, Тыква, покажи.
Я не показывал — грех показывать, — но они все равно смеялись. Другое прозвище мне дали — Кери-хар, Ослиный хер. Так и звали. Даврон услышал, сказал: «Если кто этого бойца еще раз "кери-хар" назовет, сильно пожалеет». Испугались, перестали. Потом опухоль ушла, кер, каким прежде был, таким и остался, а ребята до сих пор насмехаются.
В Талхак приезжаем, возле нижнего моста останавливаемся, к мечети поднимаемся. На площади народа совсем мало. Даврон приказывает: «Здесь стоять. По кишлаку не шастать. Население не обижать. Тронете кого — голову сниму». Я думаю: «Жаль, что такой приказ. Пока народ собирается, я бы сбегать успел».
Потом этот шакал приходит. Зову:
— Эй, Шокир!
Подходить к нему не хочу. Хоть он и старший, приказываю:
— Сюда иди!
Думаю: сейчас как-нибудь его перед ребятами опозорю. За нос дерну или еще как-нибудь. Он к нам ковыляет. Мы, пять наших ребят, кружком стоим. Шокир со всеми за руку здоровается.
— А, Карим, как дела, солдат? Кер вырос?
Шухи-шутник говорит:
— Тыква теперь его в казарме оставляет. Такой большой стал, что в машину не влезает.
— Ничего, — Шокир ухмыляется, — куда надо влезет… А вот вы, ребята, скажите, — на грузовики с мешками кивает, — сколько муки на одного человека положено?
Мы не знаем, нам не сказали, но Шухи-шутник серьезное лицо делает:
— Дадут, сколько кто на плечи поднимет. Вы, муаллим, я вижу, человек очень сильный. Так что вам и три мешка достанутся…
Ребята исподтишка перемигиваются — хорошо Шухи слабосильного калеку поддел, а я стою, будто рот толокном набил. Не получилось. Разговор так повернулся, что теперь Шокира ни с того ни с сего за нос не дернешь. Может, еще что-нибудь придумаю… В это время за рекой, на нашей стороне, в нашем гузаре — выстрелы. Автоматные. Та-та-та. Та-та.
Даврон кричит, командует:
— Гург, разберись! Возьми людей. Карима прихвати, он местный. И смотри: действуй осторожно! Ты понял?!
— Яволь! — Гург-волк отвечает, меня спрашивает: — Тыква, присек, откуда выстрелы?
— На этой стороне стреляли, — говорю.
— Ты че, пацан, глухой? — Гург-волк сердится. — Почему на «этой»? За речкой шмаляли, я слышал.
Объяснить хочу:
— Там, за рекой, — наша сторона, на которой мы живем. Потому она и называется «эта». Здесь же — где ты сейчас стоишь, где мечеть, — здесь люди с другой стороны живут. Потому ее и называем — «та» сторона.
Не понимает.
— Мудаки талхакские. Как здесь может быть та сторона, если мы на ней находимся?
Еще раз объясняю:
— Это которые здесь живут называют свою сторону этой, а нашу — той. Мы-то про здешнюю всегда говорим «та сторона».
Гург-волк сердится, железные зубы скалит:
— Ты, кери-хар, голову мне не морочь! Та, эта — какая разница?! Вперед, пацан! Шевели коленями. Беги, дорогу показывай.
Бежим. По мосту проносимся. Наверх, к нашему гузару, подниматься начинаем.
— Где искать?! — Гург сердится. — Ни хрена тут у вас не поймешь…
— Эй, смотри, Рембо идет! — Шухи кричит.
Действительно, навстречу по улице Рембо спускается.
— Брат-джон, что такое? — Гург спрашивает.
— Э, билять… — Рембо говорит, на землю сплевывает.
— Покажи, — Гург приказывает.
Идем, мне страшно. Не к нашему ли дому ведет? Прошу: «Дедушка Абдукарим, отведите беду. Сделайте так, чтобы наши не пострадали». Сам думаю, если что плохое случилось, поздно уже просить. Раньше надо было умолять. Но заранее как попросишь? Никогда не знаешь, что будет. Конечно, мы наших дедов-духов всегда почитали, никогда не забывали, всегда им уважение оказывали, вчером накануне пятницы вместе собирались — для них молитвы читали, их имена вспоминали… Мы повода не давали, чтоб на нас гневаться. Неужели нас оставят, в помощи откажут?
Рембо ребят к дому Салима, соседа, что ниже нас живет, приводит. Когда подходим, сразу замечаю — там, выше Салимова двора, на крыше нашего дома отец стоит. Будто камень с души падает. Я радуюсь. Спасибо дедам-духам! Богу тоже спасибо… Потом через калитку к Салиму во двор входим, мне опять страшно становится. Во дворе убитые Салим и Зухро на земле лежат.
Рембо говорит:
— Эти горцы совсем дикие. Как звери. Никакой культуры у них нет. Их женщины не понимают, как с мужчиной себя вести.
Гург-волк говорит:
— Кончай философию. Скажи, что делать будешь?
Рембо говорит:
— Раз баба не дала, ослицу поймаю.
Ребята смеются. Шухи-шутник говорит:
— Тебе только ослиц и охаживать.
Рембо злится:
— Ослицу для тебя приведу. Себе другую бабу найду.
Ребята опять смеются. Шухи опять говорит:
— Даврон шутить не любит. Приказал никого не обижать.
— Э, Даврон кто такой?! — Рембо говорит. — Что он сделает?
Потом говорит:
— Я сам Даврон.
Говорит:
— Обиженных нет. Был один, — на мертвого Салима, нашего соседа, кивает, — уже не обижается.
Ребята смеются.
— Ладно, — Рембо говорит, — что-нибудь придумаем. Скажу, он первым начал стрелять — я защищался.
— Где автомат лишний возьмешь?
— Пистолет ему положим.
— Выстрелы все слышали. Пистолетных не было. Лучше кетмень подложить. Ну, а бабенка?
— Она на меня с ножом бросилась.
— А где нож? — Хасан-Шухер спрашивает.
Рембо на веранду-кухню идет — там большой нож, каким овощи крошат, берет.
— Вот нож, — говорит и рядом с мертвой Зухро кладет.
Потом Шухи-шутник говорит:
— Там на крыше какой-то мужик стоит… На нас смотрит.
Все ребята разом головы вверх поднимают.
— Эх, билять! — Рембо ругается.
Гург ко мне поворачивается:
— Кто такой?
— Мой отец.
— Скажи, пусть сюда придет.
Страшно мне. Очень страшно. Ничего придумать не могу. Спрашиваю:
— Зачем?
— Э-э, не бойся, пацан. Просто поговорить… Что стоишь, мнешься? Давай, давай, кричи ему.
Я кричу:
— Отец, пожалуйста, сюда спуститесь.
Отец с крыши спускается, из нашего двора выходит, к Салиму во двор калитку распахивает. Лицо — как мука белое. Никогда я отца таким бледным не видел. Но шагом твердым идет.
Гург-волк ему обе руки с уважением протягивает.
— А, отец, ас-салому… Как ваше здоровье? Как семья?
У отца руки дрожат, но как должно здоровается. С достоинством.
Гург говорит — вежливо говорит, уважительно:
— Отец, вы сами видели, что произошло… Вот этот человек, Рембо, пить захотел, во двор к вашим соседям зашел, воды попросил. А эти ваши соседи, наверное, что-нибудь плохое подумали и на Рембо с ножом, с кетменем бросились, убить хотели. Рембо что было делать? Рембо защищался. Свою жизнь спасал. Пришлось их застрелить… Таких людей убивать надо. Хорошо, что вы свидетелем были. Все своими глазами видели. Можете всем сказать, что Рембо не виноват. Соседи ваши виноваты…
Отец говорит:
— Я другое видел. Этот ваш человек, Рембо…
Гург-волк сердится, железные зубы скалит:
— Вы, отец, наверное, плохо разглядели. Сосед на Рембо первым напал.
Шухи-шутник смеется:
— Покойник-бедняга, наверное, кетмень где-то по дороге потерял.
— Шухи, найди, — Гург приказывает.
— Рембо пусть ищет. Он здесь все знает.
Гург сердится:
— Э, падарналат, не огрызайся. Иди выполняй!
Шухи на задний двор кетмень искать уходит. Гург-волк отцу говорит:
— Уважаемый, вас, оказывается, еще учить надо. Рядом с такими злыми соседями живете, наверное, сами от них заразились. Разве не знаете пословицу: «С дурным поведешься — дурным станешь, с добрым — сам расцветешь»? Зачем плохих людей выгораживаете? Надо всегда честно поступать. Надо правду говорить! Если неправду скажете… Ваш сын у нас служит. Сына пожалейте. Вот тут рядом его товарищи стоят. Если вы обманывать станете, ему перед ними стыдно за вас будет. Как потом с товарищами жить? Не сможет он жить…
Отец стоит, молчит. Вниз, на землю смотрит, даже на меня глаза не поднимает. Я будто на две половины разрываюсь: отцу помочь хочу — что сделать, что сказать, не знаю.
Гург-волк отцу:
— Ну, все! — говорит. — Короче, мужик, ты понял. Здесь стой. Командир придет, правду скажешь. Ребята подтвердят.
Отец, голову опустив, молчит. Даврон приходит. Спрашивает:
— Кто?
Ребята молчат. Отец тоже молчит. Гург говорит:
— Даврон, мы пришли, они уже мертвые были. Вот этот мужик, — на отца указывает, — все видел. Мужик говорит, Рембо во двор зашел, воды попросить, а эти, — на мертвых Зухро и Салима указывает, — точняк, что-нибудь нехорошее подумали и на него с ножом, с кетменем набросились… Мужик говорит, Рембо убивать не хотел. Рембо жизнь свою защищал…
Даврон отца спрашивает:
— Так было?
Отец головы не поднимает.
— Да. Так было, — с трудом, едва слышно выговаривает.
Даврон:
— Пон-я-я-я-я-тно, — говорит.
В это время Шухи-шутник с заднего двора выскакивает, кетмень тащит, ухмыляется.
— Вот оружие, — кричит, — с которым убитый мужик на Рембо напал!
Ребята смеются. Рембо:
— Э, Шухи, пидарас! Я твою маму таскал! — кричит. — Даврон, пусть меня Бог убьет, я просто воды попросить зашел. Ничего плохого не хотел. Так получилось…
Даврон кивает.
— Ладно, — говорит. — Бывает… Автомат ему отдай, — говорит, на Шухи кивает.
Пистолет на ремне поправляет, говорит:
— Иди за мной.
Уходит. Ребята за ним следом со двора выходят. Я чуть не плачу, отцу говорю:
— Дадо…
Он головы не поднимает.
— Уходи, Карим… Здесь не задерживайся… Иди…
9. Даврон
Пятнадцать тридцать четыре. Вывожу Рембо на край здешней площади.
Площадь — небольшая продолговатая терраса на окраине кишлака. С северо-восточной, длинной стороны — крутой обрыв к реке. С юго-запада — отвесный горный склон. Почти вертикальная стена. У подножия стены — мечеть из грубого камня.
Троим бойцам приказываю:
— Вы — туда.
То есть к северной стене мечети, где кучкуется охрана Зухура, десять человек. Охранять пока не от кого. Далее — поглядим. Сейчас Зухур таскает «гвардию» с собой ради престижа.
Останавливаю Рембо:
— Стой здесь.
Гургу:
— Останешься с ним.
Перед началом митинга поставлю обоих перед строем и прикажу Гургу расстрелять Рембо. За нарушение приказа. Пусть выбирает: или завязывает мутить воду, или — пуля… Пора кончать с бардаком в отряде, блатной контингент наглеет с каждым днем. Не факт, но Гург, возможно, откажется. Корчить из себя пахана не позволю. Охотников уложить его заодно с Рембо — немало. Если прогнется и расстреляет, его авторитету среди блатных конец. Даст малый повод, ликвидирую. Без Гурга духи притихнут как зайчики.
Зухур стоит у северо-восточного угла мечети. Красуется при полном параде: в камуфляже и со змеей. Позади — амбалы-телохранители, Гафур и Занбур. У стенки жмутся местные власти: раис и какой-то старик. Гадо, младший Зухуров братец, — как всегда, в стороне. Слева. Демонстрирует, что он сам по себе.
Подхожу к Зухуру, информирую:
— Соберется народ — расстреляю. Вон того, в бронежилетке.
Он, недовольно:
— Этого?! Не надо. Зачем? Солдат и так мало. Зачем людей тратить?
Объясняю:
— Нарушил приказ. Убил двоих местных.
Он, важно:
— Не спеши, Даврон. Разобраться надо.
Кричит Рембо:
— Иди сюда!
Рембо подходит по-блатному развязно.
— Что такое? — спрашивает Зухур. — Что натворил?
Рембо усмехается нагло:
— Ничего не натворил. Все нормально. Пусть Даврон скажет. Он там был…
Разворачиваюсь, засаживаю ему в рыло. Он:
— За что?!
— За все. Это аванс. Распишись. А пулю получишь… — сверяюсь с часами, — ровно через двадцать минут. В пятнадцать пятьдесят шесть.
Рембо вопит:
— Почему через двадцать? Почему пулю?! Я в тот двор просто так зашел. Зухур, скажи ему, да…
Зухур:
— Зачем в людей стрелял? Если дехкан убивать, кто работать будет?
— Кого я убил?! Не убивал я никого!
— Даврон сказал, ты двоих застрелил.
— Они первыми напали. Что делать?! Ждать, пока меня кончат? Ребят спроси. Все знают, как было…
Зухур задумывается. Я не вмешиваюсь. Хочет в судью играть, пусть поиграет. В любом случае, Рембо — не жилец.
— Ладно, на первый раз прощаю, — решает Зухур. — Иди. Провинишься — больше не прощу.
Рембо отходит. По направлению к мечети. Я ему вслед:
— Не туда! Стой с Гургом, в стороне.
— Понимаешь, — говорит Зухур, — это политика. Расстреляем его — наши люди обидятся…
— Хочешь сказать, твои люди…
— Почему так говоришь? Никаких «твоих»-«моих» нет. Все одинаковые.
Врет, как обычно. Сам упросил меня взять в отряд его личную «гвардию». Я поставил условие: будут подчиняться мне как прочие бойцы. Позже обнаружилось, что половина его гвардейцев — блатные. Мне плевать, кто они. Но соблюдать дисциплину заставлю. Говорю спокойно, без нажима:
— Значит, так, Зухур. Твои дела — это твои дела. Но в командование отрядом не лезь. За меня не решай. Будет, как я сказал…
Он вскидывается:
— В этом ущелье я хозяин.
Соглашаюсь:
— Хорошо, бери командование на себя. Следи только, чтоб твои басмачи друг друга не сожрали. И тебя заодно…
Он, недоверчиво:
— А ты?
— Заберу своих бойцов и вернусь в Курган.
— Э, нет! Сангак тебе приказал меня охранять.
— Не было такого приказа. Сангак не приказывал. Сангак попросил меня охранять и поддерживать порядок. Заметь: попросил. И еще: охранять, но не тебя лично…
На самом деле, вернуться в Курган-тюбе я не могу, потому что дал Сангаку обещание оставаться здесь, пока он сам меня не отзовет. Зухуру это знать ни к чему, но сегодня вечером я кое-что ему объясню. Практически. Он меня достал. Рембо — последняя капля. Таких, как Зухур, надо учить. На людях — нельзя, а наедине, в укромном уголке, разобью морду в кровь. И так теперь будет всегда. Днем рыпнулся — вечером урок.
Он пытается маневрировать:
— Даврон, я шутил…
— Я не шучу.
Зухур гладит змея. Размышляет. И дает задний ход:
— Знаешь, как я тебя уважаю. Пусть будет, как ты сказал. Ты военный человек, командир…
Улыбается льстиво:
— Нам враждовать нельзя. Надо консенсуса добиваться. Я, чтобы тебе приятное сделать, готов сам его расстрелять…
Консенсус так консенсус. До вечера.
— Ладно, — говорю, — мир и дружба. А расстрелять поручи Гургу.
Он опять заводится с полоборота. Зухур любой глагол в повелительном наклонении воспринимает как приказание. Приказов не терпит. Для такой важной персоны это оскорбление.
— Учить не надо! Сказал — сделаю.
Козел упертый, весь сценарий мне ломает! Надо не только Рембо ликвидировать, но и Гурга к расстрелу припахать. Но ему не объяснишь. Придется как с ребенком…
— Какой тебе смысл марать руки?
— Сам рас-стре-ля-ю…
На морде — мечтательное выражение. Нашел новую игрушку. Новый способ ловить кайф от власти. Крови захотелось. Царь-дракон, мать его… Спрашиваю:
— Ты убивал когда-нибудь человека? Это не так просто, как думаешь.
Он, оскорбленно:
— Ты меня еще не знаешь…
Уперся. Теперь затаит обиду и постарается отыграться. Плевать. На худой конец и Зухур в палачи сгодится. Сверяюсь с часами. Шестнадцать ноль-ноль. Пора начинать.
Местное население выстроилось на противоположном краю площадки. Вдоль
обрыва к реке. Впереди — мужчины. Женщины сгрудились позади.
Слева — каменная глыба высотой метра три. На глыбе — стайка девушек.
Глаза помимо воли находят среди них ту самую. Зарину. Девочка накрепко засела у меня в мозгу. С того момента, когда три дня назад, двадцать четвертого марта, на дороге около поворота на Талхак я увидел, как Шухер силком затаскивает в «скорую» какую-то девушку со светлыми волосами. У меня в черепе точно граната взорвалась. Это была Надя! Первая мысль: «Вернулась». Но мертвые не возвращаются. Надя умерла девять лет и семь месяцев назад. Предохранительные клапаны в мозгу начали срываться один за другим. Рухнули защитные заслонки, что-то опасно накренилось, еще несколько миллиметров — опрокинется к чертовой матери, и я свалюсь в полную шизу… Спас навык. Остановил, выровнял, захлопнул, наглухо задвинул запоры. Надо разобраться, что происходит. Сказал спокойно Ахадову: «Тормози». Подошел. Факт, это была не Надя. Девушка, до сумасшествия на нее похожая. Зеркальное отражение. С поправкой на то, что зеркало еле заметно исказило оригинал. У этой другое выражение лица. Глаза смотрят по-другому. Но издали от Нади не отличить… Проблема: как поступить с Рембо и Шухером? Оба нарушили мой приказ не притеснять местных. Руки чесались ликвидировать их на месте. Я сдержался. Слишком опасно. Фактически сволочи были бы наказаны не за посягательство на именно эту конкретную девушку, Надину копию, а за нарушение дисциплины. Однако подключились мои личные мотивы, а потому невозможно предугадать, какие последствия грозят самой девушке. Я побоялся рисковать. Выдал всей троице — третьим был парень из местных — последнее предупреждение. Нарушил свой принцип карать немедленно, но по-иному не мог. В итоге Рембо обнаглел, вторично пошел на нарушение. На этот раз получит по полной.
Приказываю себе не смотреть на Зарину, но глаза то и дело возвращаются к ней.
— Нравится девчонка?
Зухур. Смотрит хитро: застукал, мол. Отбрехиваюсь:
— Тебе что, повсюду бабы мерещатся?
— Меня не обманешь. Ты на ту, беленькую, глаз положил.
— Вот я и говорю: кто о чем, а ты о бабах.
Поглаживает змея, величественно:
— Ты меня еще не знаешь. Я все вижу. Та девушка, на камне…
— Ну, стоит девушка… И что?
— Хочу тебе ее подарить. Приятное сделать.
— Зухур, уймись. Женский контингент меня не интересует.
— Э-э-э, погляди, какая… Ромашка.
— Обойдусь без цветов.
Вздыхает притворно:
— Жаль. От подарка отказываешься…
— Завязывай. С Рембо пора решать.
Он приосанивается, гладит змея:
— Чего волнуешься? Сейчас решу.
Рембо, скот, опять нарушил приказ. Отошел к мечети. К зухуровой охране. Забрал у Шухи свой автомат. Гург там же. Чешут языки с бойцами. Факт, обсуждают, как Рембо обул командира. Идиот Зухур! Нельзя давать подчиненным такие поводы.
— Эй, ты! Иди сюда, — кричит Зухур.
Рембо оглядывается, бросает какую-то фразу — бойцы хохочут — отчаливает. Неспешно, вразвалку. Строит из себя киношного спецназовца в бронежилете на голое тело. Насмотрелся видео. Броник носит, как Зухур змею, — из пижонства. Приказываю:
— Оставь оружие.
Рембо перебрасывает автомат Гургу. Подваливает.
— Че такое?
Зухур резко берет его в оборот:
— Приказ почему не слушаешь?
— Какой приказ? Ты че, Зухур?!
— Тебе где велено было стоять? Ты где встал?
— Э, какая разница…
— Помнишь, я сказал: еще раз нарушишь — больше не прощу.
Рембо озирается. Бросает косяка на своих. Наглеет, с ухмылкой:
— Меня уже Бог простил… Вон у ребят спроси.
Зухуршо звереет:
— Я здесь Бог! А ты кто?! Отребье безродное! Как со мной говоришь? Кто тебе право дал?!.. Эй, Гафур, туда его отведи, — машет на место метрах в пяти перед собой, — на колени поставь.
Рембо отскакивает от Гафура.
— Отвали, обезьян! Зухур, бля буду, прости. Я же не всерьез. Че, пошутить нельзя?!
Гафур ловит его за руку, тащит, куда приказано. Поворачивает лицом к Зухуру. Рембо хорохорится:
— Ну че? Может, еще раком встать?
Гафур хватает его за плечи, силой опускает на колени. Рембо вскакивает:
— Зухур! Скажи обезьяну, чтоб не борзел!
Гафур бьет его в морду. Рембо падает. Возится, поднимаясь на ноги. Бледный, с разбитой харей кричит:
— Гург, братан, скажи ему! Че он творит?!
Гург воровской развинченной походочкой подгребает к Зухуру.
— Зухур, что за канкаты? Хорошего человека на карачки ставят. Рожу ему чистят…
— Твоя ли забота?
— Моя не моя, а люди в непонятках, беспокоятся.
— Пусть не беспокоятся. Лучше пусть готовятся по нему джанозу читать.
Гург скалит стальные клыки:
— Каюм узнает, ему не понравится…
— С Каюмом сам разберусь.
— Ребятам тоже не понравится.
— А с ними ты разберись. Понял?!
Сильно Зухура заклинило, факт. Аж на самого Гурга голос повысил… И что там еще за Каюм? Впервые о нем слышу.
Гург в ответ, задушевным, хриплым шепотом:
— Я понял, а ты-то въезжаешь? Кто тебя защищать будет? Думаешь, Даврон? Это мы защищаем. Сам знаешь, в горах опасно…
— Угрожаешь?
Гург не отвечает. Отваливает. Зухур с беспокойством смотрит вслед. Говорю:
— Зухур, я прикажу: он и расстреляет.
— Я сам!
Сам так сам, пускай тешится. Советую:
— Скажи Гафуру, чтоб снял с Рембо бронежилет.
— Зачем? Голова есть…
— На твоем месте я бы целил наверняка. В грудь.
— Попаду куда надо.
Комедия! Неуклюже тащит пистолет из кобуры. Стрелял он не часто — это факт. Если вообще когда-нибудь стрелял.
— Зухур, зайди к нему со стороны. Слева или справа…
— Зачем?
— Если отсюда, то на линии выстрела — люди. Мало ли чего…
— Неважно. Я попаду.
Опять уперся. Иду на хитрость:
— Кто б сомневался! Попадешь. Но так тебя Рембо заслонит. А станешь сбоку — целая панорама. Как в кино. На широком экране.
Хлопает меня по спине.
— Молодец! Хорошо предложил. Слушай, а если пуля в жилет угодит — пробьет?
— Покажи пистолет.
Протягивает какой-то изукрашенный дамский пистолетик. Пожимаю плечами:
— Смотря с какой дистанции стрелять. А тебе-то что?
— Интересно.
— По ГОСТу броник должен останавливать пулю из макарова с пяти метров. Знал я двух орлов, которые затеяли дуэль в жилетах. Не знаю, из лихости или на спор — проверить, пробьет или не пробьет. Стрелялись метров с двадцати. Один попал. Пуля бронепластину не пробила.
— Двадцать метров… Далеко.
— У того орла, что принял пулю, были сломаны четыре ребра. И легкие ему размозжило. Умер на третьи сутки… Но то был пээм. Насчет твоей пукалки ничего сказать не могу. Пуля легкая, скорость маленькая… Вернее всего, броник не пробьет и ребра не сломает.
— Пукалка! Слова выбирай.
— Ладно: твое благородное оружие. А ты что, хочешь в броник выстрелить?
— Нет! Зачем?!
— В любом случае, бей с близкой дистанции. Метров с двух. Еще лучше — в упор.
— Сам знаю.
Я, безразлично, в пустоту:
— Некоторые еще оружие с предохранителя снимают…
— Где?! Покажи, как.
Показываю. Он поглаживает змея, шепчет: «бисмилло».
— Гафур, опусти его.
Телохранитель с силой давит Рембо на плечи. Рембо бухается на колени. Вскрикивает от боли. Разбил коленные чашечки, факт. Не беда, ему теперь не в футбол играть.
Зухур подходит, встает рядом с Рембо, лицом к толпе.
— Люди Талхака! Я приехал не затем, чтобы вас притеснять. Не затем, чтобы нарушать обычаи. Я ваш земляк. Всех вас знаю. А вы меня знаете…
Из толпы кричат:
— Знаем! Гиёза зачем убил?!
— Пастбище почему отнял? Все овцы погибли.
— Этих двух несчастных почему застрелили?!
Зухур:
— Да, товарищи, произошел такой инцидент. Сейчас решим этот вопрос…
Кладет на макушку Рембо руку. Левую. В правой — пистолет.
— Вот этот человек… Его обвиняют, говорят: он убил ваших односельчан. Он говорит, что защищался. Говорит, ваши люди на него напали. Правда или не правда, пусть Бог судит. Если этот человек виновен в смерти тех несчастных, он погибнет. Если не виновен, пуля не причинит ему вреда…
Поня-я-я-ятно. Решил всех ублажить — и блатных, и местных. Затем и расспрашивал про бронежилет. Напугали-таки его духи. Ладно, пусть целит куда хочет. Без разницы. В любом случае выйдет по-моему. Зухур схитрит, так Гург дострелит.
Зухур отходит на пять метров вправо. Гафур разворачивает Рембо к нему грудью. Отходит в сторону. Зухур топчется на месте. Шаг назад, вперед. Сначала не врубаюсь, к чему эти танцы с бубном. Потом соображаю: он сам еще не знает, как поступит. И крови хочется, и боязно. Да и вообще страшно: Рембо смотрит в упор. Трудно убить человека, глядя ему в глаза.
Зухур наконец решается. Становится в стойку. Вытягивает руку с пистолетом. Застывает. Позирует. Растягивает удовольствие. Змей изгибается, кладет голову ему на предплечье. Плакат! Зухур целится. Судя по углу, в грудь. Значит, пошел у духов на поводу. Струсил.
Выстрел.
Отдача подбрасывает ствол вверх. У Рембо выносит затылок. Порядок! Гург может отдыхать. До поры. Фиксирую время. Шестнадцать пятнадцать.
Басмачи гомонят. Наблюдаю. Нет, не посмеют. Однако подзываю своего бойца:
— Одил, сюда! Что там у вас?
— Блатные обижаются…
— Знаешь, что делать в случае чего?
— Знаю.
— Вас там семеро. Ты — за главного. Если что — не раздумывай. Командуй. Бейте на поражение.
Ко мне подходит Зухур. Тычет стволом в кобуру, не попадает, руки трясутся. Реакция. Адреналин.
— Ты видел?!
Глаза светятся как у кота.
— Нет, скажи, ты видел?! Как я…
Чего ждет? Поздравлений?
— Для первого раза неплохо, — говорю. — Промазал всего сантиметров на тридцать.
— Почему обижаешь? Вон, смотри — лежит. Мертвый…
— Ты целил в грудь. В следующий раз держи рукоятку крепче. И пистолет пристреляй.
Вижу по роже: опять оскорбил. Испортил праздник.
Но мне обрыдло щадить его нежную натуру. Взгляд Зухура уходит в глубину… По
опыту
знаю — что-то замышляет… И в ту же секунду выдает:
— Спасибо, Даврон. Ты помог, хорошие советы давал. Я тебе тоже что-нибудь
хорошее сделать хочу. Та девочка, что тебе понравилась… Ромашка. Скажу
Занбуру, чтоб сюда привел. Себе ее возьмешь. Хочешь — женись,
хочешь — так…
Грубо подкалывает. Слишком грубо. Считает, что нащупал слабое место. Рублю напрямую:
— Кончай докапываться. Все! Закрывай тему.
Он кивает: ставлю точку. Фактически, я уверен, приберегает тему на будущее… Неужто резонанс?! Черт, как я ни берегся, а затащил девочку в хреновую ситуацию. Самое паскудное — защитить не могу. Боюсь еще больше навредить.
Зухур идет к трупу. Достает из кармана и обмакивает в кровь белый платок. Кричит:
— Есть здесь родичи убитых?
Население волнуется:
— Икром, выходи.
Из задних рядов вперед пробивается старик. За ним — заплаканная пожилая женщина. Сбоку выходит мужик средних лет.
— Подойдите, — командует Зухур.
Приближаются. Зухур протягивает платок старику:
— Возвращаю кровь за вашу кровь.
Старик принимает осторожно, чтоб не замараться. Явно не знает, что делать с окровавленной тряпкой.
Зухур, величаво:
— Положишь на могилу своей дочери.
— Сын. Мой сын был убит, — по лицу старика катятся слезы.
— Я за него отомстил.
Зухур идет назад. Раздувается от гордости:
— Вот как надо! Это справедливо. А ты надо мной смеялся. Совсем меня не уважаешь?
Надоел. Вечером объясню, что такое уважение.
— Зухур, ты своих гвардейцев, басмачей спроси. Эти тебя почитают сильнее некуда. Каюмом грозят…
Он осекается. Потом:
— Каюм! Плевал я на него.
— Ну-ну… А кто он таков?
— Один мой родич, ничтожный человек. Маленький человек…
— Поня-я-я-тно.
Зухур мрачнеет. Смотрит на меня, будто прицеливается.
— Ты не думай, я про уважение просто так говорил. Проверял. Я знаю, ты меня уважаешь. Я тебя тоже уважаю. Потому про ту беленькую девочку спрашивал. Думал, может, она тебе понравилась. Не хотел у тебя женщину отнимать. Но ты сказал, тебе не нужна. Хорошо, тебе не нужна — себе возьму.
— Уточни: как это «возьмешь»?
— А-а-а, как-нибудь…
Я почти чувствую, как вспыхивают силовые линии, тянутся от меня к девушке на камне. Линии множатся, переплетаются, окутывают ее невидимым раскаленным клубком. Боюсь шевельнуться, ляпнуть что-нибудь не то, иначе разразится какая-то немыслимая беда. Надо успокоиться. Делаю глубокий вдох, медленный выдох. Порядок! Говорю абсолютно спокойно:
— Как-нибудь не выйдет. Я не позволю. Нравится — женись… Только так. Если она согласится.
Это самое большее, на что я решился. Зухур на мое «не позволю» — ноль внимания. Ему не до того. Нащупал уязвимую точку, расковырял и с наслаждением копается в ране:
— Ты меня не знаешь. Если согласится?! Побежит. Я только позову — все эти девушки меж собой драться будут. Как думаешь, эта беленькая, ромашка, побежит или не побежит?
Замолкает. Всматривается: как реагирую? Усиливает нажим:
— Ты сказал, мне на ней жениться надо. Спасибо, хорошо посоветовал. Я немного сомневался, теперь не сомневаюсь. Тебя как друга попросить хочу… Еще одну услугу окажи — сватом моим будь. Поговори с ней. Не захочет, уговори, чтоб согласилась. Ты сам сказал: надо, чтоб согласилась.
Приказываю себе успокоиться. Глубокий вдох, выдох. Порядок. Говорю холодно:
— Найди кого другого.
Он считает, что одержал надо мной главную победу — берет себе женщину, которая мне нравится. Пытаюсь перебороть чувство вины. Девушка попала в зону контакта, любое мое вмешательство только усилит напряжение поля. Так что отныне не могу тронуть Зухура даже пальцем. Повезло гаду…
Он удовлетворен. Отворачивается, зовет:
— Гадо!
Зухуров младший братец ошивается рядом. В полуметре позади. Наблюдает. Маскируется безразличием. Подвалил минуту назад. Засек напряженность меж мной и Зухуром и тут же — поближе к очагу конфликта. Разведка не дремлет.
Зухур указывает:
— Девчонка на камне. Беленькая…
Гадо, с готовностью:
— Сюда привести?
— Нет, узнай, кто родители, и посватайся. Жениться хочу.
Засекаю время. Шестнадцать двадцать одна.
10.
Джоруб
Вчера к нам прибыл курьер от Зухуршо. Вошел в кишлак, остановил первого встречного — простодушного Зирака — и велел привести к нему главного. Зирак побежал к раису, по дороге разнося новость по кишлаку.
Посланца окружили мужики, живущие по соседству с мечетью. А сам он… Вот тебе на! Оказалось, это всего лишь прыщавый и худосочный мальчишка из Верхнего селения — Теша, сын немого Малаха. Того самого, что убил моего племянника Ибода. Тьфу! В ветхой, застиранной гимнастерке, с автоматом на плече, мальчишка походил на тощего теленка, который лениво отмахивается хвостом от облепивших его мух. Едва слушал, паршивец, расспросы старших:
— Эй, парень, Зухуршо зачем тебя послал? Какой приказ ты принес?
Отвечал небрежно:
— Главный придет, ему скажу.
Наконец прибыл раис, Теша развязно протянул ему руку. Не две с почтением, как старшему или равному, а одну — как низшему. Мужики заворчали неодобрительно, раис потемнел от гнева, но сдержался, руку пожал.
— Ну, рассказывай.
Теша осведомился высокомерно:
— Где? Здесь что ли?
Наш грозный раис впервые в жизни настолько растерялся, что не нашел достойного ответа. Промолчать — зазорно, а рыкнуть — опасно: мальчишка-то ничтожный, но ведь сам Зухуршо его прислал…
— Важное сообщение, — соизволил вымолвить Теша. — При народе нельзя. Где у вас тут укромное место?
Понятно было и без слов, что малец желает высосать из своего поручения, как из бараньей кости, весь сладкий мозг. Выручил раиса мудрый Додихудо:
— Ко мне пожалуйте. Тут рядом совсем…
И повел, старый лис, Тешу-наглеца с почтением в свою мехмонхону. Раис и уважаемые люди — следом за ними. Я с места не тронулся, хотя, как и всем, не терпелось услышать, какое распоряжение прислал нам Зухуршо. Никогда в жизни не сяду за дастархон ни с немым, ни с его отродьем!
Ёдгор потом рассказал, что мальчишка наелся, напился, насладился почтением старейшин и затем лишь сообщил, с чем прибыл. Завтра нас посетит Зухуршо. Народ должен собраться и ждать. Ничего больше Теша не знал. Как бы то ни было, проводили его с почестями и принялись гадать, зачем едет Зухуршо.
Простодушный Зирак ляпнул:
— Муку раздавать.
Шокир сказал загадочно:
— Шмон наводить.
Смысла мы не поняли, однако расспрашивать Гороха не решились, никому не хотелось выказать незнание. Лишь Зирак, простая душа, не утерпел:
— Это что же такое?
Шокир ухмыльнулся:
— Шмон это когда тебе в задний проход палец суют — ищут, не прячешь ли чего. А потом, чтоб руки не мыть, палец тебе же облизать дают.
Поморщились мы, но Шокиру выговора за непристойное слово не сделали, только переглянулись — что, мол, с него, Гороха, взять? Не зря сказано: «Из дурного рта — дурной запах». Но по правде говоря, я давно заметил, что даже умные и уважаемые люди слушают Шокира внимательно и на ус мотают. Словно он, Горох, знает что-то такое, что им неведомо…
Как ни удивительно, верно угадал не он, а Зирак. Муку и сахар привез нам Зухуршо, однако продукты оказались осквернены кровью несчастных Салима и Зухро. Мрачные и угрюмые, собрались мы на площади. Никого не радовали мешки с мукой на грузовиках, выставленные напоказ. Каждый думал о том, какую еще страшную цену потребует Зухуршо за свою «гуманитарную помощь».
Тем временем он, играя в справедливость, поставил убийцу на колени и достал пистолет.
— В грудь целит! — воскликнул Шер, смело, не таясь. — При чем тут Божий суд?! У мужика бронежилет. Кого обмануть хотят?! Я служил, я знаю…
Зухуршо отошел на несколько шагов и поднял пистолет. Все замерли. Наши люди как дети словно на миг забыли о гибели односельчан и о тех несчастьях, что сулил приезд Зухуршо. Представление увлекло их до самозабвения. Народ гудел, тихо переговариваясь:
— Навыка стрельбы не имеет…
— Оружие нетвердо держит.
— Лучше бы свою змею на него пустил.
Вдруг, как по приказу, все замолчали, ожидая… Выстрел грянул в тишине. И я услышал, как негромко и глухо ударилось о каменистую землю тело убийцы. Словно кто-то приподнял тяжелый мешок и уронил, не осилив.
— О-ха! — воскликнули мужики разом. Не от удивления или неожиданности, а как бы подтверждая состоявшуюся казнь. Женщины, стоящие позади, вскрикнули и забормотали:
— Товба, товба…
Так говорят, отводя порчу или преодолевая страх. Мужчины молчали. Не обрадовала нас казнь, поскольку творилось что-то нам непонятное. Только Зирак, простая душа, воскликнул:
— Справедливость! Кровь кровью смывается.
Мы с тревогой ожидали, что будет. Солнце уже пересекло небо над ущельем и опускалось к вершинам хребта Хазрати-Хусейн, отвесная стена которой высилась перед нами. Уже легла у подножия склона узкая тень, перекрыла крышу мечети и медленно поползла к нам.
Народ затих, и внезапно я услышал, как сзади, внизу под обрывом, ревет и грохочет вода Оби-Талх. Я с ранних лет привык к вечному шуму реки и перестал различать его среди прочих звуков. Сейчас поток гремел оглушительно, словно камнедробилка. Рокот, прежде родной, был страшен, звучал как грозное пророчество: ждите беды.
Беда не заставила ждать. Гадо, брат Зухуршо, отбрасывая влево длинную косую тень, двинулся к нам. Тень пересекала площадь и вонзалась в толпу, словно стрелка солнечных часов, возвещающая приближение страшного времени. По пути Гадо перешагнул через труп убийцы, ступив ногой в лужу крови, и за ним потянулся багряный след, блекнущий с каждым шагом. Гадо словно шел в одиночестве по пустынной дороге — люди расступались, теснились, а он хмуро шествовал по живому коридору, направляясь к камню, на котором сбились в кучку девушки. Оттуда, с возвышения, как с театрального балкона, глупые девчонки с восторженным любопытством следили за статным красавцем, перешептывались и пересмеивались. Когда он приблизился, девушки притихли и уставились на него сверху.
— Эй, ты! — закричал Гадо, указывая на какую-то из них пальцем. — Кто твой отец?
Сердце мое сжалось от тревоги. Не к Зарине ли он обращается? Кто, как не она, выделяется в девичьей стайке! Бахшанда велела повязать платок, но Зарина наперекор мачехе даже от тюбетейки отказалась, ее золотистая головка светилась в пестрой девичьей толпе. Стоя на краю каменной глыбы, она дерзко и смело глядела на Гадо с высоты. Затем отвернулась и устремила взгляд на противоположную сторону реки, на вершину Хазрати-Хасан.
— Эй, ты, беленькая! Тебя спрашиваю…
Андрей бросился к камню, но я схватил его за рукав:
— Куда?! Он просто спрашивает… Стой здесь, с дедом.
А сам поспешил туда, где, заглушая одна другую, галдели женщины:
— Сирота она. Нет отца…
— Отец умер…
Гадо бесстрастно обводил их взглядом. Я раздвинул женщин и встал с ним рядом:
— Ас салом…
Он, не повернув головы, прервал:
— Ты кто?
— Дядя этой девушки, брат ее покойного отца.
Гадо перевел на меня невыразительный взор:
— Ладно, сойдешь и ты. Значит, слушай: Зухуршо пожелал взять… Как ее имя? А, неважно… Пожелал в жены. Как это у вас, по обычаю, говорят? «Я пришел, чтобы ты взял нас в родственники…» Или вроде того…
— Вах! — восторженно ахнули женщины.
— Счастлива ты, девочка, да буду я жертвой за тебя…
— Командир-красавчик, меня замуж не позовешь? — крикнула вдова Шашамо, разбитная бабенка.
Зарина с высоты камня смотрела на меня в упор. Взгляд говорил: «Ну что, дядюшка, опять струсишь?»
Я опустил глаза и сказал:
— Большая честь для нас… Мы очень сожалеем…
— Что ты бормочешь?! — холодно осведомился Гадо. — О чем сожалеете?
— Она просватана. Обещана одной почтенной семье. Мы бы и рады отменить сговор, но невозможно…
В этот момент из-за женского круга вдруг вынырнул Шокир, словно таракан в кувшине с шербетом всплыл:
— Что-то не слышали мы о каком-нибудь сговоре. А, Джоруб? Поделись с нами — кто жених?
Будь он проклят, Горох! Я растерялся. Скажу, не таясь, испугался. Однако Гадо неожиданно для меня отрезал:
— Если этот человек, брат покойного отца, говорит, что обещана, значит, так и есть. Кому, как не ему, знать.
Он повернулся ко мне:
— А ты, брат покойного, коли столь крепок в слове, обещай, что пригласишь на свадьбу.
Я забормотал приглашения, но Гадо хлопнул меня по плечу и пошел словно в пустоте сквозь расступавшийся народ. По пути аккуратно, как и прежде, перешагнул через труп… Только тогда я осознал, как тихо вокруг. Люди молчали и смотрели на меня. А я не мог опомниться, пораженный, что все разрешилось так быстро и просто.
Шокир громко сказал:
— Подносят девоне-дурачку сахарную халву, а он просит: «Дайте редьку».
Глупой этой насмешкой он словно какой-то сигнал подал — мужчины, оттеснивши женщин, разразились упреками:
— Что случилось, Джоруб?! Умный человек, а и впрямь как девона…
— О себе не печешься, почему об обществе не подумал?
— Сто лет такой удачи ждали, а ты ее по ветру развеял.
— На весь кишлак беду навлек…
Один Шер меня поддержал:
— Молодец, Джоруб. Смелый человек.
— Молчи! — прикрикнули на него. — Что ты, неженатый, бездетный, понимать можешь?
— Зато Джоруб — многодетный отец, — съязвил Шокир.
Не часто я слышу от односельчан попреки моей бездетностью, но в эту минуту издевка Гороха почти меня не задела, я был горд и доволен. Сделал, что мог, а будет так, как решит Аллах…
Слух «Джоруб отказал Зухуршо» в один миг охватил толпу, как огонь заросли сухой травы. Когда я вернулся к своим, старый Бехбуд, отец Бахшанды, сердито зашипел:
— Почему прежде старших выскочил? Почему самолично решил? Почему меня не спросил? Зачем отказал?..
Отец молчал сочувственно и только кивнул: правильно поступил. Но меня одолевали сомнения. Сердце говорило, что Зухуршо не отступится. Я лишь отсрочил неизбежное. Разумно ли было противиться тому, чего не можешь изменить? О чем они — Зухуршо и Гадо — теперь совещаются?
Мои опасения сбылись очень скоро.
— Гафур идет, Гафур… — зашептались вокруг.
К нам шагал человек-гора со следами витилиго на лице и могучих предплечьях. Одет он был в камуфляж, и это, впридачу к белым пятнам на темной коже, делало его похожим на огромного пегого быка. Гафур остановился перед толпой, широко расставив ноги, и проревел:
— Кто?!
Бедные мои односельчане! По единому слову поняли, о чем он спрашивает, все как один повернулись в нашу сторону и закричали:
— Здесь они! Здесь!
Гафур надвинулся на нас.
— Кто?!
Старый Бехбуд, отец Бахшанды, указал:
— Он. Вот этот человек. Джоруб…
Мой отец — старший в нашем кауне, но он скуп на слова, говорить на людях от имени семьи обычно высылает Бехбуда. Правда, и тот не слишком речист, а сейчас вовсе заробел.
— Идем, — сказал Гафур. — Зухуршо к себе требует.
В этот миг я заметил краем глаза, что к народу направляется второй Зухуров телохранитель, Занбур. Мысленно продолжив линию его движения, я с ужасом вычислил, куда он идет. К Зарине!
Гафур ухватил меня за руку.
— Погоди минутку, — взмолился я.
Он обернулся, увидел товарища и неожиданно отпустил меня. Усмехнулся:
— Ладно. Поглядим…
Занбур, пробуравив народ, остановился у высокого камня и пробурчал:
— Эй! Сюда, вниз, слезай.
Я услышал сзади себя пыхтение и звуки борьбы. Обернулся: Сангин и Курбон держали Андрея, а он отчаянно вырывался. Я отвернулся. Что я мог ему сказать?..
Тем временем Занбур повторил:
— Слезай! Чего смотришь?
Зарина ответила насмешливо:
— Сам поднимись!
Он в раздумье почесал шею.
— Как?!
— Лестницу возьми.
Занбур сообразил, что наверх взбираются где-то сзади, и пошел в обход глыбы. Как только он скрылся из виду, Зарина легко спрыгнула на землю. Будто пушинка полетела, подхваченная ветром.
— О-ха! — одобрительно вскричали мужики.
В это время наверху возник, растолкав девушек, Занбур.
— Где она?
Зарина — ему:
— Я слезла. Теперь — ты. Прыгай! Что, струсил?
И пока он раздумывал, скрылась в толпе.
Гафур вновь дернул меня за руку и проревел:
— Нагляделся? Идем.
Сопротивляться было бесполезно. Я произнес: «Йо бисмилло…» и пошел за ним. Мысленно я умолял о помощи наших арвохов, дедов-покойников, и собирался с силами, чтобы достойно выдержать новый экзамен судьбы. Оглянулся на народ и с ужасом увидел, что Зарина вышла из толпы и, наискосок пересекая площадь, тоже направляется к мечети. Я махнул рукой, приказывая повернуть назад. Зарина подмигнула мне и отвернулась. Проходя рядом с мертвецом, она покосилась на труп, вздернула подбородок и остановилась в трех шагах от Зухуршо. Я встал с ней рядом…
Удав на плечах Зухуршо изогнулся, поднял голову и уставился на меня мертвым взглядом. Змеи видят плохо, днем они почти слепы. Но удавы имеют удивительный орган чувств — тепловое зрение, и обоняние у них неплохое. Рептилия чуяла запах моего страха.
Сколь ни удивительно, Зухуршо благодушно усмехался.
— Вы, значит, жених? — требовательно спросила Зарина. — Давайте я вам сразу объясню: я выходить замуж не собираюсь.
Зухуршо изумился:
— Эъ! Даврон, гляди, какая решительная…
Даврон отвернулся и не сказал ни слова. Зарина немного смешалась:
— Это, наверное, обидно выглядит. Не обижайтесь, пожалуйста, и на свой счет не принимайте. Я вообще ни за кого выходить не хочу.
Зухуршо разглядывал Зарину как диковину.
— Смелая девочка. Только очень некультурная. Как думаешь, Даврон? Отец плохо воспитал. Девочка грубо разговаривает, а отец стоит и молчит…
— Дядюшка Джоруб мне не отец, — сказала Зарина. — Мой папа умер.
— Ц-ц-ц-ц, сирота, — притворно посочувствовал Зухуршо. — Это еще хуже. Сироте тем более надо вести себя скромнее.
Даврон сказал небрежно:
— Кончай издеваться, Зухур. Отпусти девчонку.
— От-пус-тить? Шутишь?! Опозорить ее хочешь? Зухуршо посватался, а потом отказался… Ты людей из кишлака спроси. Что они скажут?
— Никак нельзя отказаться, товарищ Хушкадамов, — подтвердил раис.
В это время кто-то отчаянно вскрикнул у меня за спиной. Я обернулся: в нескольких шагах поодаль Андрей вырывался из рук Занбура.
— Что?! — вопросил Зухуршо.
— К тебе бежал, — буркнул Занбур.
— Террорист? Разберись.
— Не обижайте его, пожалуйста, — быстро сказала Зарина. — Это мой брат.
— Брат? Ин-те-рес-но… Эй, веди сюда брата!
Занбур подтащил Андрея поближе.
— Зачем спешил? — спросил Зухуршо. — Вместо сестры себя в жены предложить?
Я услышал, как резко выдохнул Андрей, и меня охватил страх, что мальчик ответит каким-нибудь оскорблением. Я помнил, как ужасно наказал Зухуршо покойного Гиёза всего лишь за дружескую шутку, и попытался переключить гнев Андрея на себя.
— Эй, щенок, что себе позволяешь?! — крикнул я. — Кто тебя звал?! Зачем в дела старших лезешь?!
Андрей уставился мне в глаза бешеным взглядом, говорившим без слов: «Трус! Предатель…» Богу спасибо, я достиг своей цели.
Зухуршо захохотал:
— Теперь и наш дядюшка заговорил… Поздно, дядюшка. Раньше следовало воспитывать. Ты его, конечно, не наказывал, теперь исправлять придется. Придется мне наказать…
— Не надо. Не наказывайте, — прошептала Зарина.
— Занбур, уведи, — приказал Зухуршо.
Здоровенный детина ухватил Андрея, поволок к стоящим в отдалении машинам.
— Оставь его, скотина! — Зарина рванулась к ним, однако я успел поймать ее руку и с немалым трудом удержал девочку на месте.
Зухуршо наслаждался происходящим.
— Эй, Даврон, чего молчишь? Как его наказать? Знаю, ты расстреливать любишь, но сейчас хочется что-нибудь хорошее придумать. Я только старинные способы знаю, простые. Голову отрубить. Сжечь на костре. Утопить. Привязать к конскому хвосту… Раис, лошади в кишлаке есть? — крикнул он, не оборачиваясь.
Наш раис, который скромно топтался позади, у стены мечети, вышел вперед и отрапортовал:
— Лошади есть, товарищ Хушкадамов!
— Хоть что-то имеете, — насмешливо произнес Зухуршо. — И лошади, наверняка, полудохлые. Придется со скалы его сбросить. При вашей убогости ничего другого не остается.
Наш раис почтительно оскорбился.
— Товарищ Хушкадамов, у нас все есть…
— Что?! Что у вас есть? Камни?.. Камнями побить предлагаешь? Нищета! В масле сварить — у вас масла не хватит. Глотку свинцом залить — у вас свинца нет.
— Ваша правда, товарищ Хушкадамов, — подхватил раис. — Мы народ бедный, с нас нечего взять…
— Ошибаешься, — сказал Зухуршо. — У каждого есть что взять. А у вас в особенности. Но не о том сейчас разговор. Что делать будем? Подскажи, раис.
К чести раиса, на этот раз он промолчал. Хоть и забавлялся Зухуршо, шутил, играл с Зариной и нашим бедным раисом как кот с мышами, но мог в любой миг перекинуться от притворного благодушия к ярости.
Однако Зухуршо и не ждал от раиса ответа. Он погладил удава.
— Был в древности царь, который своих змей человеческим мозгом кормил… Даврон, как думаешь, Мор захочет мозг кушать?
— Не дури! — сказал Даврон.
— Я согласна! — отчаянно закричала Зарина.
— Есть еще один способ… — проговорил Зухуршо и внезапно замолчал. По его лицу я понял, что он всерьез замечтался: а не испытать ли на деле какую-то страшную казнь.
— Вы слышите?! Я согласна!
Зухуршо будто очнулся, заморгал и спросил рассеянно:
— Чего кричишь?.. С чем ты согласна? Сжечь или голову отрубить?
— Замуж за вас выйти согласна. Только брата отпустите.
Зухуршо словно окончательно проснулся.
— Как? Что ты сказала?
— Я согласна выйти за вас замуж, если не тронете моего брата, — раздельно и отчетливо проговорила Зарина.
Зухуршо усмехнулся:
— Просишь?
Зарина, поколебавшись, отчеканила:
— Прошу.
— Даврон, будь свидетелем, — сказал Зухуршо. — Девушка просит, чтобы я на ней женился.
Мое сердце замерло… Что ответит Даврон? Вмешается ли? Защитит ли? Тогда, в Ходжигоне, он не захотел спасти Гиёза, плюнул, ушел… Заступится ли сейчас за Зарину?
Даврон молчал, и Зухуршо повернулся к Зарине:
— Так ты обещаешь?
На этот раз Зарина не колебалась.
— Обещаю.
Я шагнул вперед и сказал:
— Она не имеет права обещать. Ее слово ничего не значит. Непорядок, если любая девчонка начнет выбирать, за кого ей выйти замуж… Дедовские обычаи нельзя нарушать. Вы таджик, мусульманин, вы знаете. Старшие в семье решают. Так по нашему закону…
С каждым моим словом лицо Зухуршо мрачнело. Добродушная усмешка сменилась злобным оскалом. Еще миг и…
Но тут наконец вмешался Даврон:
— Мужик прав, Зухур. У них свой устав, а уставы не обсуждаются. Пусть он решает.
Зухуршо обернулся, медленно осклабился:
— Это приказ или совет?
— Совет, — отрезал Даврон.
— Хуш, ладно. Пусть будет совет… Значит, Даврон свататься советует. Одна беда — где сватов найти, не знаю. Гадо уже один раз испортил дело. Неприлично его вновь назначать. Опять отказ получит. Может, Даврон согласится? Он мне не родня, но порой и чужих в сваты приглашают. Достойных людей…
Он прикидывался, будто рассуждает вслух, но я догадался: все же опасается обратиться прямо к Даврону. Знает, что получит резкий и оскорбительный ответ. Соблюдает границу. Он помолчал немного и продолжил:
— На Даврона, оказалось, тоже надеяться нельзя. Он дедовских обычаев не знает. Городской человек… Придется кишлачных спрашивать.
Возвысив голос, он закричал:
— Эй, люди! Хочу взять в жены девушку из вашего селения. Кого в сваты посоветуете? Кто у вас самый почтенный?
Толпа заволновалась. Но не успели мужчины выкрикнуть несколько имен, как откуда-то из задних рядов, растолкав всех, выскочил Горох и заковылял к Зухуршо, на ходу выкрикивая:
— Меня возьмите, меня! Я сватом быть готов!
Прошкандыбал несколько шагов, остановился. Смекнул, должно быть, что слишком зарываться не стоит.
Раис крякнул:
— Э, скотина! — и к Зухуршо обратился: — Товарищ Хушкадамов, извините…
Но Зухуршо от него отмахнулся и скомандовал:
— Подойди сюда, почтенный.
Горох приблизился, встал навытяжку почтительно, но вместе с тем и шутовски, с какой-то издевкой.
— Обычаи знаешь? — спросил Зухуршо.
Шокир потупил бесстыжие глаза:
— Под дождем побывал…
— Товарищ Хушкадамов, — осторожно вмешался раис, — это у нас, извините, один такой человек, знаете… Его у нас не слишком уважают. Совсем не годится, чтоб вашим сватом стать. Вам бы, извините, лучше какого-нибудь достойного старика пригласить.
— И этот сойдет, — отрезал Зухуршо. — Не царевну сватаем. Какова
невеста — таков и сват.
— Это всему нашему селению обида, — сказал престарелый Додихудо. — Соседи смеяться станут — в Талхаке, мол, ни одного уважаемого человека не нашлось. А главное — вам неподобающего свата брать зазорно.
— Обо мне, старик, не печалься. Пословицу слышал: «Солнце глиной не замажешь»?
Шокир спросил:
— Как прикажете свататься? На городской манер или по-нашему, по-деревенски? Мы, горцы, — люди простые, некультурные, обычаи у нас грубые. Вам могут не понравиться…
— Сватай по-вашему, — приказал Зухуршо.
Шокир медленно потер руки, словно готовился к работе. Отошел немного назад, переступил с ноги на ногу и мелкими ковыляющими шажками двинулся ко мне. Перекошенный, с тощей шеей, торчащей из воротника изношенного черного костюма, он походил на грифа, облезлого стервятника с обрубленными крыльями, который топчется в брачном танце. Подошел, открыл рот и…
В этот миг у стены мечети раздались крики. Дрались между собой боевики, которых привез с собой Зухуршо. Кучка дерущихся, как собачья свора, потянулась в сторону и скрылась за дальним углом. И там почти сразу же грянул выстрел.
— Всем остаться здесь! — приказал Даврон и побежал к мечети.
Вопли и брань, доносящиеся из-за угла, усилились, затем внезапно смолкли. Зухуршо бросил Гороху:
— Эй, почтенный, чего ждешь? Приступай.
Шокир вновь потер руки и изготовился к своему нелепому брачному танцу. Я не сомневался, что он замыслил какой-то длинный издевательский ритуал, однако Зухуршо не позволил ему разгуляться.
— Не тяни. Достаточно двух слов.
Шокир, насколько мог, вытянулся в струнку:
— Итоат! Слушаюсь!
От шутовства опять не удержался, но приказ выполнил буквально — уставил на меня палец и каркнул:
— Отдашь девушку?
Мне для ответа хватило одного слова. Я собрал все свое мужество, отбросил приличия и ответил:
— Нет.
— О-ха-а! — едва слышно ахнули раис и престарелый Додихудо.
Горох даже расцвел от удовольствия — опять намечалось представление. Он заговорил внятно, ласково, словно убеждал ребенка:
— Эх, Джоруб, Джоруб… Наверное, я тебя не понял. Или правильнее сказать, ты меня, наверное, не понял. Вот они, — тут Шокир подобострастно перекосился в сторону Зухуршо, — в твое семейство войти желают. Или правильнее сказать, они желают девушку в их собственное семейство принять. В жены желают взять. Понимаешь? И они, по обычаю, спрашивают: согласен ли ты?
Я ответил твердо:
— Нет, не согласен.
Правда, не скрою, смотрел я при этом в землю — опасался, что не сумею стерпеть гневный взор Зухуршо, но с изумлением услышал, как он произнес спокойно:
— Хорошо. Дело сделано. А вы, уважаемые, — в это время я поднял глаза и увидел, что он обернулся к раису и старому Додихудо, — вы будете свидетелями. Вы слышали, как этот человек дал согласие отдать эту девушку мне в жены. Готовы подтвердить?
Я не таю зла на моих боязливых и расчетливых односельчан.
— Да, товарищ Хушкадамов, мы слышали, — сказал раис. — Джоруб согласен.
— Мы подтвердим, — сказал престарелый Додихудо.
Гнев, возмущение, отчаяние разрывали сердце, но что я мог поделать?! Зарина шагнула к Зухуршо и потребовала:
— Теперь отпустите брата.
— Зачем? — удивился Зухуршо.
— Вы обещали!
— Э, нет, девочка. Ты просила брата не наказывать. Отпустить ты не просила, я не обещал. В солдаты его беру.
— Нет! Обещали!
— Опять грубо говоришь?! Ты, оказывается, не понимаешь… Наш уговор ничего не стоит. Своего дядюшку благодари — он тебя замуж выдает.
— Дядя Джоруб, зачем вы вмешались! — сквозь слезы выкрикнула
Зарина. — Зачем?!
Зухуршо спросил с притворным сочувствием:
— Почему плачешь? Радоваться надо. Твоему брату повезло — солдатом станет, Даврон у него командиром будет… А, Даврон?! Что молчишь? Хоть спасибо скажи, тебя я тоже не обидел. Смелого бойца нашел…
11. Олег
Меня поразило, насколько реальный расстрел оказался не похож на то, чего я ожидал. Я-то воображал, что выстрел, как показывают в кино, отбросит Рембо назад. Ну, если не на пару шагов, то хотя бы опрокинет на спину… Ничего подобного. И вообще казнь произошла как-то ужасающе просто. Зухуршо подошел, наставил пистолет. Бух! Рембо словно бы осел и повалился наземь.
Нет, я его не жалею. Общался и отлично представляю, что за мразь. Но то была не казнь, а… не знаю даже, как назвать… что-то убийственно техническое. Единственное, что придало расстрелу намек на человечность, — это удовольствие, с каким Зухуршо провел экзекуцию. Думаю, он потому и тянул время перед выстрелом, что ощущал себя Богом, который держит в руке жизнь человека, и страшно смаковал это чувство…
Да нет, вздор! Так высоко он не взлетает. Его потолок — роль грозного
падишаха, которую он исполняет с упоением. Разыгрывает ее, конечно, для себя и
перед самим собой, но… Хотел бы я знать, сознает
Зухуршо, насколько он зависим от зрителей? От крестьян, которых презирает. И
опять-таки не совсем верно… Не презирает. Для него они
нечто вроде сельскохозяйственной культуры. Он сказал мне как-то на днях:
«Крестьяне как трава. Ты, конечно,
не знаешь — есть у нас одна травка девзабон, спорыш. Повсюду растет. Незаметная, жилистая, низкая, по земле стелется. Но живучая: чем больше топчешь, тем шире разрастается…»
Тем временем Зухуршо прошествовал в центральную точку очередной мизансцены — к трупу Рембо — и вопросил:
— Кто у вас староста, асакол?
Из толпы неспешно вышел человек. Плотный, кряжистый — такого хоть сейчас помещай в музей с табличкой «Сельский руководитель нижнего звена». Экспонат был выполнен с идеальной точностью, которую подчеркивал даже незначительный изъян: староста сильно косил на один глаз, что не мешало ему держаться с большим достоинством.
— Я асакол.
Но в тот же миг из-за кулис на сцену выскочил, как чертик из табакерки, кривой нескладный мужичонка — давешний сват Зухуршо. Я еще прежде наблюдал, как он, завершив свою миссию, юркнул к углу мечети, возле которого маялись представители кишлачного руководства, и примостился с ними рядом. Оба возмущенно воззрились на наглеца, но отогнать не осмелились. Сейчас он, прихрамывая, вылетел вперед и закричал во весь голос:
— Я асакол!!!
— Эй, Горох, куда лезешь?! — взволновался народ. — У нас уже есть асакол.
— Он не асакол, — возразил Горох. — Он сельсовет.
— Асакол — сельсовет, какая разница?
Горох пояснил:
— Сельсовета советская власть поставила. Умерли Советы, пропал и Сельсовет. Сейчас ихняя власть, — он скособочился в сторону Зухуршо. — Новые люди нужны. Теперь я старостой буду…
Зухуршо осклабился:
— Еще кто-нибудь есть? Кто еще староста? Выходи! У вас, талхакцев, все не по-людски. Даже старосты толпами ходят. Асаколов в кишлаке больше чем людей. Может быть, вы все асаколы? Выходите, не бойтесь.
— Сами старосту выберем! — крикнули из толпы.
— Чем Гороха, лучше Милисy!
На сцену выпихнули из массовки новое действующее лицо — дауна, будто грубо слепленного из необожженной глины. Лицо — кое-как сглаженный ком с дырами, обозначающими глаза, рот и ноздри. На голове у дурачка — измятая, насквозь пыльная милицейская фуражка. Изо рта торчал большой глиняный свисток. Даун поправил фуражку, строго оглянулся на толпу и засвистал.
Зухуршо осклабился:
— Вот достойный вас асакол. Его и назначу. Хотите?.. Ладно, люди Талхака… Научу, как надо выбирать. Я на вас зла не таю. — Он махнул рукой Сельсовету: — Иди сюда, косой… И ты, хромой, подойди. Станьте один напротив другого… Драться будете. Кто победит, тот — староста.
Они, кряжистый Сельсовет и щуплый Горох, медленно и неохотно потащились на боевые позиции, а я отчетливо увидел, что немощный на вид хромец — опасный противник. Затаенная ярость отщепенца — против физической силы… Я не взялся бы предсказывать, кто одержит верх.
Аудитория взбурлила.
— Эй, Зухуршо, мужика не унижай! — кричали старики.
— Бахрулло сельсоветом оставь!
— Бахрулло хотим!..
Молодежь вопила радостно:
— Пусть дерутся!
— Эй, Бахрулло-сельсовет! Докажи, что мужик!..
— Бахрулло, вылущи его как горох!
— Берегись, сзади к Гороху не подходи…
— Бокс!!!
Горох косо глянул на зрителей и неуклюже запрыгал на месте, подражая боксеру перед поединком. Молодежь еще пуще возликовала:
— Горох чемпион!
Зухуршо величаво взмахнул рукой:
— Бой!
Горох согнулся в карикатурную боксерскую стойку и закрутил перед собой кулаками, предусмотрительно держась подальше от противника. Конечно, он работал на публику, но я невольно восхитился: по сути дела, убогий калека контролировал крайне невыгодную для него ситуацию, превращал будущую драку с минимальными для него шансами на победу в представление, в котором он при любом финале останется главным героем, центром внимания. Противнику придется довольствоваться ролью второстепенного персонажа и лишь подыгрывать протагонисту, к чему Сельсовет, впрочем, вовсе не стремился. Он лишь повел широкими плечами и мрачно произнес:
— Нет, драться не буду. Это позор.
Я оглянулся на Зухуршо, ожидая, что тот придет в ярость. Но и у него на темной физиономии читалось то же простодушное любопытство, с каким следили за зрелищем поселяне. Он явно не желал вмешиваться — вероятно, решил, что разворачивающийся сюжет интересней обычной грубой потасовки.
Однако деревенская молодежь жаждала именно мордобоя.
— Чего ждете?! Деритесь!
Горох повернулся к публике и картинно развел руками: я был, мол, рад, но что поделать, если противник отказывается… Громко, чтоб все слышали, он произнес:
— Ладно. Не хочешь, я тоже не хочу.
Кто-то из молодых крикнул:
— Эй, Шокир! Что, очко жим-жим делает?!
Горох ответил невозмутимо:
— А ты проверь. Длинным своим языком…
Он порылся в кармане потрепанного пиджака, извлек небольшой полиэтиленовый пакетик и потряс им в воздухе:
— Бахрулло, может, миром разберемся? Давай пока насвай покурим, все обсудим.
Если кто не знает, насвай — это табак, истертый в пыль и смешанный с известью, куриным пометом и еще какой-то дрянью. Его не курят. Щепоть этой гадости забрасывают под язык, и забирает она почище махорки.
Горох раскрыл пакетик, начал сосредоточенно сыпать темно-зеленый порошок себе на правую ладонь. Натрусив небольшую кучку, позвал:
— Эй, Бахрулло, желаешь? Тебя тоже угощу…
Сельсовет не снизошел до ответа. Тем не менее, Горох заковылял к нему, на ходу приговаривая:
— Зря отказываешься, попробуй. Хороший насвай, андижанский…
Подошел, скорчил сладостную мину, как бы предвкушая удовольствие, слегка запрокинул голову, разинул рот и уже было забросил зелье под язык, как вдруг застыл, остановив руку на полпути и с удивлением вытаращившись на Сельсовета.
Тот купился:
— Что?
— Сапоги у тебя не блестят. Почему не надраил?
Обут был Сельсовет в серые парусиновые сапоги, какие здесь до сих пор еще в моде среди сельского начальства. Он машинально опустил взгляд.
— Зачем их…
Горох мгновенным движением вывалил из пакетика на ладонь всю зеленую дрянь и швырнул Сельсовету в глаза. Подлянка нехитрая, классическая… Меня однако удивило, как элегантно и технично Горох провел хлесткий выброс кисти.
— О-ха! — ахнули мужики.
Сельсовет схватился за глаза, а Горох, прихрамывая, забежал сзади, подпрыгнул и… неожиданно ловко дал ему пендаля. Когда-то, в стародавние времена, у нас в девятой школе такой пинок именовался «поджопником».
— Э! — неодобрительно вскричали мужики.
Сельсовет — лицо припорошено грязно-зеленой пыльцой, глаза зажмурены, слезы текут — крутнулся назад, раскинув руки. Конечно, не поймал. Горох уже зашел ему в тыл, вновь подскочил и отоварил соперника новым поджопником. Шансов изловить Гороха было у Сельсовета не больше, чем у пса, который крутится волчком и пытается выгрызть блоху, впившуюся в кончик обрубленного хвоста. А Горох, пнув беднягу раз пять, принял утомленный вид, отошел в сторону и театральным жестом утер со лба пот.
— Эх, Бахрулло, Бахрулло… Со мной тягаться захотел? Нет, брат, не умеешь дерьмо хлебать, ложку не пачкай.
Зухуршо милостиво одобрил:
— Офарин! Молодец. Ты — асакол.
Народ загудел. Охрана сняла автоматы с плеча, подтянулась поближе к Зухуршо и приготовилась наводить порядок. Но обошлось без того. Ослепленного и опозоренного Бахрулло увели, дурачок Милисa строго оглядел народ и засвиристел в свой свисток. Выборы состоялись.
Нелепая была затея, но я потом уже вспомнил, что Зухуршо невольно проговорился одной фразой: «зла на вас не таю». Будто приоткрылась дверца, из шкафа вывалился один из его скелетов, и стало понятно, что, назначая старостой деревенского отщепенца, он попросту мстил кишлаку за какую-то давнюю обиду. Вероятно, в детстве один из здешних мужиков как-то его притеснил — надрал уши или что-нибудь в этом роде. Теперь он отыгрывается на всем селении.
Все же я спросил на вечерней аудиенции:
— Странный персонаж этот Горох. Почему вы выбрали именно его?
Он посмотрел на меня как на идиота.
— Не понимаешь? Он всех в кишлаке знает, про каждого полную информацию имеет. И всем чужой. В сговор ни с кем не войдет, никому поблажки не даст, никого не пожалеет. Мстить будет за то, что над ним смеялись.
Он явно рационализировал свой выбор, но и я продолжал играть в наивность:
— Судя по реакции односельчан, в кишлаке его не уважают. Ни малейшего авторитета. Наверняка, и навыка нет, опыта руководства.
— Зачем ему опыт? Приказ получит, следить будет, чтоб выполняли. Зачем авторитет? Ему авторитет не нужен. У меня — авторитет. В моей тени стоять будет.
Он помолчал и добавил:
— Ты не думай, потом настоящего человека поставлю.
Да, не позавидуешь Гороху. Не хочется загадывать, как Зухуршо отблагодарит разжалованного калеку. Ну а новоявленный администратор, еще не подозревая о своей судьбе калифа на час, сразу же поспешил использовать преимущества высокого положения. К Зухуршо он обратился с должным подобострастием:
— Я вам, товарищ… извините, господин Хушкадамов, твердо обещаю: в кишлаке теперь полный порядок будет.
А толпу односельчан окинул хозяйским взглядом, на сей раз, как мне показалось, непритворным. Я подумал, что его обидчики еще пожалеют о своих издевках. Хотя могут, конечно, и пришибить потихоньку…
— Заползла вошь на царский трон, хвалится: «Я подшох», — крикнул из задних рядов невидимый насмешник.
Зухуршо свирепо заорал, обрывая смех:
— Этот человек — мой глаз и моя рука в вашем кишлаке. Выполняйте все, что он прикажет. Может, кто-нибудь из вас на него зло или обиду затаил… Может быть, кто-нибудь счеты с ним свести захочет… Помните: за это все наказаны будут. Весь кишлак…
Затем тон и даже тембр его голоса внезапно сменились будто по щелчку переключателя:
— Эй, люди Талхака, богачи, живущие в нищете! Не устали еще от своей
бедности? Не наскучило вам пробавляться пустой похлебкой из травы?
А рядом — золото, протяни руку и бери…
Люди Талхака заворчали:
— В наших горах золота нет…
— Геологи искали, не нашли.
— Не там искали, — сказал Зухуршо невозмутимо.
Любопытно, с какой легкостью он сменил маску и перевоплотился из грозного тирана в опытного партийного оратора. Начал издалека:
— Благо тем, кто живет внизу, в долинах. Там земли много, и тамошние люди выращивают хлеб и рис, картошку и помидоры… Все выращивают. А вы? У вас, людей гор, земли мало. Каковы ваши земли? На поле ногу поставишь — для другой места не хватит. На одной ноге стоять приходится. А теперь скажите, что можно на таком малоземелье сажать? Что выращивать?
— Горох! — ответил невидимый насмешник из заднего ряда. — Горох надо сажать.
Народ захохотал. Горох злобно прокричал:
— Это тебя надо! На кол сажать! В огонь сажать…
— Зато тебе-то огонь не страшен, — откликнулся невидимый. — Любое пламя выхлопом задуешь.
Зухуршо вновь рассвирепел:
— Молчать! Всем молчать, когда я говорю! Вы, талхакцы, потому в нищете живете, что мудрых советов слушать не хотите. Но я добрый. Зла не помню. Научу. По моим советам жить будете. А теперь еще раз спрошу: если земли мало, что сажать надо?
На сей раз насмешничать никто не решился.
— Золото, — сказал Зухуршо. — Когда земель мало, выращивать следует золото.
И замолчал, выжидающе глядя на неразумных талхакцев. Держал паузу.
— Вы спросите: как это сделать? Золото — не картошка, в земле не зреет. Но кто так скажет, тот не знает. Есть золото, которое выращивают в почве, — новый сорт. Вы скажете: нет, не получится. У нас, скажете, все равно земли не хватит. Но Бог сделал вам подарок, о котором вы умалчиваете, — пастбище. Засею его новым сортом, и золото к вам рекой хлынет…
От стены мечети отделился один из двух местных руководителей — статный старец — с достоинством прошествовал вперед и остановился рядом с Зухуршо.
— Я правильно ли понял — большое пастбище собираетесь распахать?
— Верно, старик, — сказал Зухуршо. — Огромная площадь, заросшая сорной травой, пользу приносить станет.
— Нельзя распахивать, — твердо сказал старец. — Неправильно это, грешно. Пастбище — не земля. Разве вам наших совхозных земель недостаточно?
— О совхозных полях не вспоминай, — сказал Зухуршо. — Не ваши они, мои. Были государственными, теперь моими стали. Потому что теперь я — государство.
Народ загудел, автоматчики выступили вперед. Старец сказал:
— Прежде государство у нас сельхозпродукцию покупало, нам продукты завозило. Теперь с земли кормимся. Если поля отнимешь, как жить будем, чем питаться?
— О том, старик, не беспокойся, — сказал Зухуршо. — Все у вас будет. Все завезу: муку, сахар, крупы. Через несколько лет на Оби-Барф электростанцию поставлю. Электрический насос на вашей речушке установлю, чтобы воду наверх, в кишлак качать. В каждый двор водопровод проведу. Не хуже, чем в городе, жить будете. Ваши женщины как жены падишаха одеваться станут. В каждом дворе «нива» стоять будет. В самых бедных хозяйствах холодильники, стиральные машины появятся. А в каждом доме — пороги из золота…
— Новый сорт, это что такое? — осведомился старец. — Сорт чего?
— Новый сорт — это новый сорт. Вырастет, сами увидите. Радоваться будете. А сейчас…
Зухуршо толкнул в бок Гафура, пятнистого телохранителя. Тот дал знак водителю одной из стоящих в стороне машин, «КамАЗ» заскрежетал стартером, завелся, зачадил черной диоксиновой вонью, выкатил на середину площади и встал рядом с трупом Рембо. Народ молча следил за грузовиком. Только безбородый старичок из первого ряда торжествующе воскликнул:
— А я что сказал?! Говорил я: муку раздавать будут!
Второй телохранитель, Занбур, ловко вскарабкался на борт, откинул брезент, запрыгнул в кузов на кладку мешков и швырнул один вниз. Мешок хлопнулся о землю и разодрался по шву. Словно взорвалась мягкая бомба, начиненная мукой. Тонкая пыль взлетела, осела и широко прикрыла мертвеца как саваном, белой мучной пеленой. На краю, где землю едва припорошило, медленно проступило багровое пятно не успевшей еще застыть крови.
— Э, хайвон! — заорал Зухуршо. — Не бросай! Осторожно Гафуру подавай.
Второй мешок был опущен и уложен с должной бережностью. Зухуршо поставил на него ногу:
— Кому первый мешок?! — и сам же ответил: — Асаколу — первый мешок! Староста, иди сюда.
Горох приблизился.
— Ложись, — повелел Зухуршо. — Сначала — кнут, мешок получишь потом.
Если староста и растерялся, то лишь на мгновение. Сходу вписался в ситуацию и по-военному отрапортовал:
— Так точно!
Он достал из кармана цветастый носовой платочек, обшитый по краям бахромой с блестками, нагнулся, чтобы расстелить, но спохватился, искоса глянул на валяющийся рядом труп Рембо, присыпанный мукой, да так и застыл с вывернутой шеей.
— Извиняюсь… дозвольте вон там, поодаль, лечь… Я, извините, мертвецов боюсь… — и, не разгибаясь, боком, на крабий манер, засеменил в сторону.
По самому краю ходил Горох, жизнью, возможно, рисковал, но удержаться не мог… А может, имел какой-то хитрый расчет. Я потом думал, почему Зухуршо не разорвал его в клочья здесь же на месте? Почему позволил эти ужимки и прыжки? Видимо, актерство Гороха каким-то образом резонировало с его собственной игрой. Кривляние шута как бы подчеркивало величие владыки наподобие ритуального поношения цезаря в ходе триумфа. А может, чем черт не шутит, талхдарьинский цезарь просто засмотрелся на тамошо, в котором был режиссером, главным актером и одновременно зрителем, и увлекся спектаклем настолько, что начал даже подыгрывать Гороху, работать с ним в паре. А тот, хитрый манипулятор, ни разу не задел его прямой насмешкой.
Он отодвинулся шагов на пять, встряхнул платочек и разложил на земле. Затем сделал ныряющее движение, как если бы собирался лечь. Оглянулся на зрителей и всем телом дал понять, что платок слишком мал, чтоб на нем уместиться. Черт возьми, да у него талант!
Даврон шагнул к Зухуршо, на ходу поправляя кобуру. Я давно подметил у него этот жест, когда он сердит или раздражен.
— Зухур, кончай цирк.
Тот не сразу понял.
— А? Чего? — Потом включился: — Э, погоди минутку.
Горох тем временем принялся растягивать платок. Потянул. Не выходит. Он дернул что было сил и… разодрал надвое ветхую ткань. В руках остались два обрывка.
Мужики захохотали. Женщины захихикали. Оценили. Горох растерянно огляделся по сторонам, повернулся к Зухуршо:
— Товарищ… извиняюсь… господин Хушкадамов, мне бы брезент с машины… для подстилки…
Зухуршо поманил его пальчиком.
— Эй, артист, сюда иди. Мешок видишь? На него ложись.
Горох потупился:
— Я бы рад… Но извините… я один, без бабы, никогда не ложусь. Если бы мне, извините, какую-нибудь бабу сюда привели…
Из партера крикнули:
— Возмечтал Горох! Ты лучше задницу готовь. Тебе шмон делать будут.
Зухуршо кивнул телохранителю:
— Гафур, ремень.
Силач распахнул камуфляжную куртку, неторопливо расстегнул массивную пряжку брючного ремня и рывком выдернул его из шлевок. Так же неспешно растянул пояс во всю длину и с силой подергал, будто испытывая на прочность. Если б толстая кожаная лента лопнула, думаю, никто не удивился бы. А может, того и ждали, памятуя Горохов подвиг…
— Концом или пряжкой?
— Сам выбирай, — равнодушно бросил Зухуршо.
Гафур оглядел Гороха, оценивая. И что же? Пожалел убогого? Зажал пряжку в кулаке и взмахнул могучей десницей, камуфлированной белесыми пятнами витилиго. Ремень щелкнул. Конечно, не столь звонко, как бич, — шепотнул глухо, но весьма впечатляюще… Гафур проревел:
— Чего стоишь? Ложись!
И бесстрашный Горох наконец пал:
— За что?!!
Зухуршо усмехнулся:
— За притеснение односельчан. Я ведь знаю, ты сразу притеснять начнешь.
Гафур уложил Гороха поперек мешка и выпорол при злорадном одобрении аудитории и под свистки дурачка. Не стану описывать подробности этой безобразной сцены.
Не слишком-то дальновидно поступил Зухуршо, неизвестно еще, как ему это аукнется. Горох, даром что клоун и аутсайдер, но самолюбие у него, судя по всему, чудовищное. Он отныне ночами спать не будет, измышляя, как отблагодарить своего благодетеля. И ведь придумает, отблагодарит.
12. Андрей
Заколебал он меня.
— Брат, ты с козой играл?
Останавливаюсь:
— Отвяжись, да.
А Теша, альпинист колхозный, не замечает, что я отстал, прет в гору по тропе как луноход и бубнит:
— Камол в армии служил, рассказал, как надо с козой играть. Задние ноги в голенища сапог сунуть, а хвост под ремень заправить…
Просветитель! Настучать бы ему по тыкве еще разок, но ведь от души знаниями делится. Дружбы ради. В первую же ночь, когда меня привезли, подружились.
Короче, по порядку — чтоб было понятно. После того, как отца убили, мне хотелось забиться в какую-нибудь дыру. Никого не видеть. Никого не слышать. Ни с кем не разговаривать. И чтоб вокруг вообще — никого. А тут дядька утащил нас в кишлак. Самое то. С раннего утра на поле — камни ворочать, вечером — с поля, утром — на поле… Уставал так, что ничего не помнил. Будто в земляную щель провалился. Темно, душно, зато боль, вроде, слегка притупилась. Только Бахша постоянно зудела. Вроде осы в погребе. Сядет, ужалит и опять летает, зудит. Мне-то — ничего, за матушку было обидно…
Потом в кишлак заявился Зухур. Будто крышка подвала откинулась, хочешь не хочешь — выходи. Пришлось вылезти наружу. И понеслось. А все из-за Зарины. Она когда с камня спрыгнула, надо было убежать. Спрятаться где-нибудь. Нет, пошла к Зухуру. Сама полезла в капкан. Гордость заела. А я что? Побежал на выручку. Честно, сам не знал, что скажу, что сделаю. Времени не было думать. Но этот гад Зухур даже слушать не стал. «Наказать! Занбур, уведи».
Занбур — его холуй. Здоровый как шкаф. Схватил меня за руку. Я вырвался. Он — борцовским захватом за шею сдавил горло и поволок. Я задыхаюсь, в глазах темнеет. Из последних сил дергаюсь, сопротивляюсь, а он знай тащит будто борцовскую куклу. Подтаранил к «скорой помощи» — грязной буханке, на которой зухуровские бесы приехали, — забросил вовнутрь и дверь захлопнул.
Я, чуть отдышался, — к окошкам. А там кабину водителя отделяла от салона перегородка с раздвижными стеклами. Одно разбито. Я сдвинул в сторону другое, заляпанное как в сортире, и стал смотреть, что происходит на воле. Буханка стояла передком к мечети, и через просторное ветровое стекло площадь видна как в широкоэкранном кино. Зарина по-прежнему стояла перед Зухуршо, а из толпы к ним зачем-то ковылял хромой урод Шокир. Хрен я буду сидеть в коробке как морская свинка! Надо на помощь. Я — наскоро взглядом по боковым и задним оконцам: где холуй Занбур? Нигде! Не видно гада. Я даже удивился — как это он так шустро смылся? Заморачиваться не стал, открыл боковую дверцу… И вдруг слышу:
«Э!»
Занбур. Выглядывает из-за заднего бампера буханки. Он там на корточках сидел. Потому-то я его в задние окошки не присек. В прятки что ли играет? Он встал, вышел из-за угла, и я понял, что он там делал. Решил, придурок, что с площади не увидят, и присел по малой нужде. В старое время все националы так сикали — на бабий манер, чтоб не дай бог капля мочи на одежду не попала: страшный, мол, грех. На эту тему даже подковырка имеется. Когда кому-нибудь говорят: «Уезжай на свой Россия», он отвечает: «Мы вас научили ссать стоя, когда срать стоймя научим, тогда и уеду». Занбур, стало быть, эту науку еще не одолел. Меня поразило то, что он встал и не заправился. Подходит к двери. Из ширинки член торчит. Вроде как обрезок черного шланга. Негромко говорит:
«Больше не открывай. Тихо сиди. Дверь откроешь, в жопу тебя сделаю. Прямо здесь, в этой машине».
Я обмер. Он на член показывает:
«Может, примерить хочешь?»
Оттянул левой рукой, пару раз погонял шкурку туда-сюда и спрятал в штаны. А потом с силой захлопнул дверь. Я едва успел отпрянуть. Рухнул на лавку.
Что не берет на понт, поверил сразу. Наслушался в Ватане рассказов шпаны. А у этого рожа тупая, бессмысленная. Животное, не человек. И силища. Против такой мне не выстоять. Уже убедился. Ужасное чувство беспомощности охватило. Если он вернется, дверь закроет, никто даже не заметит, не услышит, не придет на помощь…
И злость накатила. «Да кто он, блин, такой, — думаю, — чтоб я его боялся». Пусть возвращается. Откроет дверь, отоварю по кумполу какой-нибудь железякой. Стал искать. В салоне вся медицина срезана, выброшена, а вдоль двух сторон приварены железные лавки. Я под ними пошарил. Хоть шаром покати. «Ладно, — думаю, — камень возьму». Сколько через окна ни высматривал, а поблизости — ни одного подходящего. Выйти, поискать подальше, не рискнул. Все-таки зашугал он меня слегка. Самую малость. Что было, то было… В конце концов решил: если увижу, что идет, выскочу и убегу.
Перебрался опять к перегородке. На наблюдательный пункт. Опа на! Зарина с дядькой уходили от Зухуршо по направлению к толпе. От души отлегло. Потом опять стрем навалился. Зачем меня здесь держат? Что будет? И все такое. Каша в голове. Много всякого передумал, но это все, короче, неважно… Прошло. Тем временем на площади многое чего происходило, но это тоже неважно. Я особо не интересовался. Все равно ничего не понять. Кино было без звука. Потом на середину выехал «КамАЗ», из кузова начали мешки выбрасывать. Пока народ их разбирал, начало смеркаться.
Потом вижу: кто-то идет. В сумерках морду не распознать, но точно не Занбур. Ростом пониже, телом пожиже. Забрался в кабину, завел двигатель, включил фары. Типа врубил освещение на площади. Выбрался из кабины, обошел буханку спереди, открыл дверь.
«Идем».
Я даже обрадовался. Надоело мариноваться в жестянке. В случае чего буду защищаться. Зубами, рогами, копытами. Короче, иду вслед за шофером. Готов к чему угодно. Вышел на середину площади. Бесы стояли кружком. Водила им объявляет:
«"Скорую помощь" вызывали? Санитар пришел».
Бесы расступились. Один предлагает:
«Ну, че, санитар, давай лечи».
А там трупешник Рембо лежал в луже крови. Если точнее, то кровь растеклась со стороны головы. Я-то находился в ногах. Со стороны головы стоял Тыква. Тот самый. Вроде как мой несостоявшийся зятек.
Водила торопит:
«Э, санитары, кончайте диагноз ставить. Грузите в кузов».
Это они нас типа рабов припахали, самим западло мараться. А Тыкве, чтобы к голове подойти, придется в кровищу ступить. Подсохла немного, но все-таки… Я без лишних слов нагнулся, ухватил дохляка за ноги и потащил. Тяжелый. А ведь правду говорят: своя ноша рук не тянет. Честно скажу, с кайфом волок. Протащил метра три, кровь перестала размазываться. Бесы брезент швырнули:
«Заверните».
Ну, опустили задний борт, я и Тыква кое-как забросили сверток в кузов «КамАЗа». Тыква наверху остался, я спрыгнул на землю. Бесы кричат:
«Куда?! Лезь обратно».
Один бес, веселый, в солдатской панаме, заломленной по-ковбойски, хлопнул меня по спине:
«Братан, не ссы. С нами поедешь. Весенний призыв. В спецназе служить будешь. Кино видел, да? Автомат дадут, будешь стрелять: пух-пух-пух…» — И опять меня по хребту: — «Ай, молодец!»
Что делать? Где наша не пропадала! Приедем на место, а то по дороге — как-нибудь да сбегу… Тыква сверху, из кузова, руку тянет — помощь предлагает. Я проигнорировал, вскарабкался сбоку, с колеса. Едем. Темно. Тыква в угол забился. Рожа мрачная — это я подметил, когда на спуске задняя машина фарами кузов осветила. Ему-то, овощу, с чего горевать? Спрашиваю:
«Слушай, что там было?»
«Ничего не было».
«Ну, а все же… Расскажи».
«На Зарине хочет жениться».
Я как дурак не врубился:
«Кто?!»
«Зухуршо».
Ни хера себе! «Так, да?! — думаю. — Ну, все! Мандец тебе, Зухуревич! Дадут автомат, сразу же пристрелю. Как тот бес сказал: пуф-пуф-пуф… Четыре сбоку, и бобик сдох. Женись себе на здоровье в могиле». Заодно и с Занбуром рассчитаюсь. Нет, теперь уж в бега не уйду. Как-то сразу спокойно стало. Тыкве я, конечно, ничего не сказал. Так и ехали молча.
Приехали. Дом какой-то длинный. Как я понял — казарма. Окна едва светятся. Потом уже узнал, что бывшая школа. Двор большой. В стороне — очаг из камней, казан громадный. Стол небольшой, на нем — стопка лепешек и лампа керосиновая, «летучая мышь». Другого освещения нет. Рядом мужик — повар, должно быть. Дожидается запоздавших. Здесь же высокий титан-кипятильник дымит. Около титана пацаненок суетится, сует щепки в топку.
Тыква куда-то исчез. Бесы заскочили в казарму, вынесли свои чашки-плошки, уселись питаться за длинный стол с лавками. Перебрасываются шутками, ржут, гогочут. Я притулился в сторонке, у стены. Повар кричит: «Что стоишь? Иди».
Подхожу.
Он мне: «Чашка есть? Ладно, дам пока… Потом найди где-нибудь».
Плеснул варево, ложку сунул. Я присел с краю к длинному столу. Сижу, хлебаю. Подваливает пацан, что кипятильник топил:
«Вкусно?»
«Сойдет».
«Хочешь, вкуснее будет?»
Он руку в кармане держал. Я-то сдуру подумал, что перец достанет или что-нибудь такое. А он, урод, нагнулся и харкнул в миску. Ах ты, гад! Я схватил миску и выплеснул варево ему в харю. Жаль, не слишком горячее.
«Добавки хочешь?» — спрашиваю.
В рожу бить не стал, чтоб кулак не пачкать. Засадил в тулбище что было сил. В поддых. Он руками за брюхо схватился, зажался, а я думаю: «Ну, все, — думаю, — сейчас махаловка начнется». Так всегда делают: подсылают кого послабее, а потом заступаются. И точняк! Из темноты кричат: «Э, э! Салага! На кого руку поднял?!»
Выходит амбал. Эдак, не спеша… Я стою, кулаки наготове. Потом различаю: еще двое подтягиваются.
Амбал подгребает вплотную: «Ты знаешь, кого ударил? Это у нас самый уважаемый человек. Главный командир. Пахан…»
И все в таком духе. Ежу ясно: зубы заговаривает. Прикалывается, заодно любопытствует — как отвечу, что отвечу, потом ударит неожиданно. Ну, я и ответил. Ткнул ему в будку. И понеслась душа в рай. Отмудохали меня будь здоров. Позже понял: испытывали на слабину. Убедились и потом уже особо не докапывались. Я сначала боялся, что присягу устроят. Спросил у Тыквы: «Ты у них присягу проходил? Ну, типа как у дедов в армии».
Он насупился.
Я не отставал: «Ну, так что было-то?»
Отмолчался. Точняк, уделали что-то мерзкое и унизительное.
Я ему: «Со мной почему-то тянут… Ты ничего не слышал?»
А он: «Даврон запретил. Они Даврона боятся».
Через день ко мне подкатывает тот член, что в миску харкнул. Имя — Теша — я потом узнал. Мнется.
Я ему: «Хуля надо?»
Он: «Извини, брат, я плохого не хотел».
Дебил! Что такому скажешь? «Раз не хотел — другое дело. Тогда спасибо».
Он лопочет жалобно: «Они сказали, иди плюнь».
Я к тому моменту слегка разобрался, что к чему. Бесы им помыкают как хотят.
«Ладно, проехали».
Теперь в друзья набивается. Жизненным опытом делится. Энциклопедист, блин! Корову надо загнать на рисовое поле, чтоб ноги увязли, а самому на земляной бортик встать, чтоб было повыше. Кошку — засунуть в сапог, чтобы не царапалась… Я ему:
— Кончай про ишаков и кошек… Противно.
Он, мудила, трындит:
— Э-э-э, ты не понимаешь. У нас ребята говорят, если с ослицей играть, кер большой, как у осла, станет.
— Мне такой, какой есть, хорош. Пусть вообще отсохнет, к ослице не притронусь. Ты про женщин расскажи. С женщиной-то, точняк, лучше.
— Жениться денег нет. А так — какая согласится? Ты не думай, с ослицей тоже непросто. Только добром можно взять. Надо травой ее накормить. Трава есть, от нее ослицы в охоту приходят. Никто не знает, тебе как другу скажу…
— Ты, блин, сам этой травы не наелся?
Обиделся. Ничего, перетерпит. Мне не до него. Мысли в башке кипят. По наивняку думал: раз банда, то гуляй, где хочешь, шаляй-валяй и все такое. На самом-то деле — дисциплина как на атомной подлодке, и переборок между отсеками не меньше. Меня сразу засунули к «колхозникам» — во взвод, где одни только кишлачные парни. Их, по-моему, единственно затем и захомутали, чтоб картошку чистили, котлы мыли, ну, и вообще, чтоб было на ком воду возить… А к Зухуревичу допускают только личную охрану. Сам он в казарму, натурально, ни ногой.
Я стал прикидывать, как к нему подобраться. Через день улучил момент, пошел на разведку. Дом у него в два этажа на самой горе и окружен забором. Вообще-то в кишлаке заборы невысокие, чисто для видимости, чтобы территорию обозначить. Дом Зухуревича окружают крепостные стены. Высотой метра два с половиной. Подошел я к воротам. Гляжу — дверца. Ну, я возьми да стукни. Так, на всякий случай. Для прикола. Высунулся бес из охраны. Я ему: «Брат, впусти поглядеть». Он: «Кто послал?» Я валенком прикинулся: «Да никто, вроде. Просто посмотреть. Если пошлют, надо же знать, где тут чего, куда идти…» Он дверь захлопнул. А вечером Фидель Кастро, командир отделения, привязался: «Зачем ходил?!» Я ему — ту же тюльку, что караульному бесу. Он принялся меня дербанить: «Больше сам не ходи. Никуда не ходи. Срать захочешь, меня предупреждай: "Срочно отбываю в сортир по большой нужде. Через восемь минут вернусь". На минуту задержишься — порву». Хохмит что ли? Гляжу, вроде, всерьез. И еще грозит: «Ты понял?» Я ему: «Да понял, понял…»
Две вещи понял: с налета не получится, а особо светиться ни к чему. Нужен план. Читал я одну книгу, там подробно описано, как надо готовить покушения. Следят, составляют график передвижения объекта и все такое. Но это же, блин, сколько времени уйдет!
Я прежде никогда не замечал времени. Оно вроде как воздух. Дыши, не хочу. А сейчас как будто замуровали в какой-то подвал без единой щели. С каждым вдохом все меньше и меньше воздуха остается. И уже в груди спирает. И главное — страшно, потому что не знаю, на сколько его еще хватит. От одного страха начинаешь задыхаться… Вот и начал задыхаться от одного страха, что не хватит времени… И оружие пока еще не выдали.
Теша — тот уже с калашом. Гордый как пингвин с морковкой. Автоматишко старенький, ободранный, но Теша, гаденыш, нет-нет да посматривает на меня свысока. Старослужащий, блин. Остановился, кричит:
— Эй, не отставай!
А я сошел с тропы и поднялся по впадине, в которой лежал небольшой снежный язык. Ходить по нему — что по белому искрящемуся асфальту. Проломил каблуком спекшуюся корку и зачерпнул из рыхлой глубины жменю крупнозернистого снега. Будто горсть холодного, мелко битого стекла. Приложил ко лбу. Не помогает. Дыру бы в черпушке проломить, чтоб перегретый пар вышел. Спустился на тропу и потащился дальше.
Шли мы типа с инспекцией. Один из здешних, ходжигонских, стукнул на соседа: у того, мол, где-то на той стороне реки — неучтенная земля, и он на ней что-то неположенное посеял. Басмачам влом переться в гору проверять, перекинули на «колхозников», а Фидель послал кого поплоше, Тешу. Ну, и мне: «С ним иди. Он за старшего». Ништяк себе! Хотя, если по-честному, без Теши я хрен бы разобрался, куда идти. Теша в горах реально ориентируется. Следопыт. Соколиный глаз.
Короче, дошли до места. Гляжу, действительно, поле — вроде того, что мы с матушкой и Зариной расчищали, только побольше. На дальнем конце пожилой бородатый бабай ковыряется в земле кетменем. Остановились на краю, около низенькой ограды из камней. Говорю Теше:
— Проверили, убедились? Пошли обратно.
Он кричит бабаю:
— Дядя! Кончайте работу. Все равно потом перекапывать придется.
Бабай — ноль внимания. Машет кетменем, будто вокруг никого, и он один-одинешенек на белом свете. Мне-то что? Я в жандармы не нанимался. Говорю Теше:
— Бог с ним, оставь. Может, глухонемой.
А Теша вдруг как с цепи сорвался. Вот так, спроста, ни с херам… Скакнул через оградку, бегом через поле, подскочил к бабаю:
— Хайвон, падарналат! Ты слышал, что я сказал?! Ты глухой, да? — схватил бабая за плечо, дернул, развернул.
Чувствую, готов вмазать мужику в пятак. Он-то кишкарь, а бабай кряжистый, жилистый. Огреет кетменем, а то просто кулаком… и пошла гулять деревня. Мне-то за которого из них заступаться? Теша, конечно, неправ. Но он, вроде, свой. Вместе пришли. Я через заборчик и — к ним. А Тешу как заклинило:
— Ты глухой?! Почему не отвечаешь?
Бабай опустил кетмень, сложил руки на рукояти, стоит, смотрит как на пустое место. Теша уже наглухо озверел:
— Почему молчишь?!
Пихнул бабая в грудь, отскочил назад и потащил с плеча автомат. Честное слово, я ему чуть опять не врезал. Что-то удержало. Пацан хлипкий, жалкий. Оттащил в сторону:
— Оборзел? До власти что ли дорвался? А если б твоего отца так?
Его вдруг прорвало:
— Ты не знаешь… они злые… смеются… за человека не считают… Никогда больше так не говори, что как мой отец…
Бормочет, губы трясутся… Хотел, наверное, что-то объяснить. Махнул рукой, пошел к тропе. Я оглянулся — бабаю хоть бы хны. Трудится как ни в чем не бывало. Спускались в кишлак молча. Я сначала гадал, отчего Теша распсиховался, потом плюнул — своих проблем хватает.
Вернулись в казарму, доложили Фиделю. Он: «Ладно, отдыхайте». Я в натуре умаялся. Взял полотенце, пошел рожу сполоснуть. Позади казармы к двум столбам прибита длинная доска, на ней — с десяток алюминиевых бачков. Умывальники. По утрам-вечерам здесь не протолкнешься, а сейчас никого. Встал возле одного бачка, полощусь как воробей в луже, а в голове крутится: время уходит, день напрасно прошел, сколько еще ждать, пока оружие дадут и все такое.
Кто-то стучит по плечу.
— Русский, отойди. Хорош зря воду тратить. Я умоюсь.
А это тот бес из охраны, что меня во двор к Зухуру не пропустил. Хасан. По кликухе Шухер. Шустрый как таракан, заразный как тифозная вошь.
— Умывайся, — киваю на соседние бачки. — Вон сколько свободных.
Он:
— Я сказал: вали на хер.
Отвечаю спокойно, вежливо:
— Что хочешь проси — все твое. А этот бачок не могу. Семейная реликвия, дедушка завещал.
Он таких слов отродясь не слышал.
— Ты че гонишь? Умный, да? — и руку в карман сунул.
«Ну, блин, — думаю, — опять махаловка…» Ситуация паскудная. Таких, как этот Хасан, я знаю. Без подлянки не обойдется. Точняк, нож вынет… Хорошо, что я рубаху скинул. Намотаю на руку, может, и отобьюсь. Не поджимать же хвост…
Пока я прикидывал, из-за угла выгреб один из давронских, Одил-кадров с полотенцем на шее. Вообще-то зовут его Одил Кадиров. Но таджики любят прикалываться. А он, небось, в отделе кадров работал. Или просто по сходству слов прозвали. А произнести «отдел» — «тэ» и «дэ» подряд — мало кто из простых способен. Язык не поворачивается.
Одил подошел к соседнему умывальнику, тыркнул сосок, набрал воды в ладони и как бы между прочим, не глядя на Шухера:
— Отвали от пацана, — плеснул воду в лицо и тыркнул сосок по новой.
Шухер вынул руку из кармана:
— Э, разговариваем, да.
Одил-кадров плеснул воду в лицо, тыркнул сосок:
— Клюв свой укороти.
Давронские с блатными — как кошки с собаками. В открытую до столкновения не доходит. Рычат и зубы скалят. А хилому Шухеру переть против Одила даже с ножом — все равно, что пигмею выходить на мамонта с пиписькой. Он, понятно, припух:
— Одил, все путем. С салагой устав обсуждаем…
Одил-кадров выпрямился, правой горстью аккуратно согнал воду с левой кисти, типа конец мокрого полотенца выжал. Потом не спеша за правую кисть принялся. Следит, чтоб капли с кончиков пальцев стекали опрятно, не брызгали, не разлетались. На Шухера по-прежнему не смотрит. Хасан намек понял:
— Хоп, как-нибудь потом обсудим, — и похилял, небрежно, вразвалочку.
Да, приобрел я другана… Сначала не врубался, с чего он вдруг окрысился, а как-то ночью лежал без сна, прокручивал варианты, как до Зухуревича добраться, — дошло. Вспомнил. Это в один из первых дней было. Как-то так получилось, что сошлись давронские и блатные. Нас, пару колхозников, тоже допустили. Обсуждали, отчего умерла жена Зухура.
Один говорит:
«Зухур отлучился, змей к его жене подкатил. Приполз ночью, она не дала, он задушил».
Другие базарят:
«Не так было. Зухур пришел ночью, видит: жена со змеем в обнимку лежит. Змея пинками прогнал, бабу пристукнул. За блядство со змеей».
«Ты что, брат! У змей кера нет».
«Посмотри на Рахмона — тоже подумаешь: ничего нет. Чумчук как у ребенка. А встанет — как у осла. Не знаешь разве? Кер бывает внешний и внутренний. У змей — внутренний. Иначе откуда змееныши берутся?»
«А-а-а, какая разница — есть или нет… Змеи с бабами не паруются».
А этот самый Хасан, Шухер, трекает:
«Ты не знаешь, друг. У нас дома, в колхозе Жданова, одна девушка хлопок собирать пошла и пропала. Стали искать, нашли на краю поля. Огромный змей обвил ее и держит. Целый месяц никого не подпускал, люди подойти боялись. Наконец приготовили шир-равган, подмешали яду, отнесли змею. Поел и издох».
«А девчонка?»
«Тоже умерла. От тоски».
Они просто так трепались, а подумал про Зарину. Такой стрем навалился, что я со страху стал на них оттягивать. Не конкретно на Шухера, на всю толпу:
«Херня! Вы хоть анатомию в школе учили?»
Народ даже не возмутился. Так, слегка осадили:
«Тебе, пацан, слова не давали. Когда увидишь манду не в книжке, а между ног, тогда будешь вякать».
А Шухер, значит, решил, что я лично над ним стебаюсь. А после того случая возле умывальников вообще принялся пасти постоянно. Ни разу, скотина, вплотную не подошел. Всю дорогу издали следит тухлым глазом. Ждет случая как-нибудь подловить. Прыгнуть открыто он, конечно, побздехивает. Даврон завел порядки как в настоящей армии, а за стычки между своими карает беспощадно — ребята рассказывали. Я вообще удивляюсь, как он сумел настолько блатных придавить, — они только между собой духарятся: «Да мы, де, его и так и сяк…» При нем ни одна падла не пикнет. Включая Гурга, ихнего авторитета…
По идее, я Шухера уделаю на раз, если по-честному и один на один. Только он по-честному не рыпнется. Нож в темноте сунет, камень сверху сбросит или подстрелит где-нибудь в горах, когда никто не видит. В общем, пошел я к Фиделю:
— Когда мне оружие выдадут?
13. Олег
Cтатус журналиста — вроде защитного скафандра, в котором корреспондент спускается в иной мир. Так, во всяком случае, мне прежде казалось. Еще одна иллюзия, рожденная затишьем доперестроечной жизни и магической властью советской прессы.
Трещина в моем иллюзорном скафандре появилась сразу же по приезде на Дарваз, в первый же вечер, когда стали размещаться на ночлег. Дружину Даврона и присоединившуюся к отряду шпану поместили в сельской школе, выкинув из классов во двор столы и парты. Пару школьных столов дружинники тут же расколотили на дрова и принялись готовить на костре ужин. Даврона уложили спать в роскошной мехмонхоне. Я удостоился гораздо меньшей чести. Поместили, правда, в господском доме, однако не в отдельной комнате, а вместе с челядью — двумя личными телохранителями Зухуршо. Таков, стало быть, ранг репортера в его глазах…
Впрочем, этот расклад предоставил случай понаблюдать за парочкой своеобразных экземпляров местной биополитической фауны в их естественной среде. Телохранители огромны, облы и… не определил еще, к какому виду их следует отнести. Нечто среднее между гориллой, троглодитом и йети. Один из них, Гафур, даже смышлен. На свой лад, по-звериному. Это здоровенный детина с лицом и руками, испещренными витилиго. Белые, лишенные пигмента пятна на смуглой коже вызывают у меня легкую брезгливость, несмотря на то, что болезнь не заразна. Второй примат, Занбур, по-звериному туповат. Разумеется, они сразу вступили в соперничество за территорию. Комнатка была небольшой, а они, как я понял, только притирались друг к другу и пока еще не выяснили, кто из них доминирующий самец.
— Я у стены лягу, — пробурчал Занбур, туповатый гоминоид.
Второму пришлось бы лечь ближе к двери, на менее статусной позиции.
— Мое это место! — рявкнул Гафур.
— Мое…
— Мое место!
Силу и агрессию они только демонстрировали, в прямую схватку не вступали. Видимо, силы были более или менее равными. Я понаблюдал за ними, потом однообразие диалога мне наскучило.
— Ты куда?! — пробурчал Занбур.
— Подышать свежим воздухом.
Занбур задумался. Видимо, соображал, стоит ли выпускать.
— Пусть идет, — проревел разумный Гафур. — Иди дыши. Со двора не уходи.
Я вышел во двор. Над головой в низко нависшей тьме густо цвели махровые звезды. В здешнем резко континентальном климате они вызревают на жирном небесном черноземе особо крупными, мохнатыми и в неимоверном количестве. Страшное это, скажу я вам, зрелище — бездна, полная звезд. Не разумом, а всем нутром, без мыслей и слов ощущаешь себя крохотным комочком протоплазмы в беспредельном мире неживой жизни…
Когда я вернулся в дом, приматы уже улеглись — бросили на пол узкие матрасики, курпачи, и спали, укрывшись цветными ватными одеялами. Раскинулись они вольготно, оставалось лишь место у самого порога. Я взял матрасик, одеяло и кое-как примостился на незанятом пространстве.
Нет, шут с ней, с этологией, лучше жить отдельно от человекообразных. Утром они проснулись первыми, и тупой Занбур, перешагивая через меня на выходе, споткнулся.
— Зачем у двери лег? Здесь люди ходят.
Позже я столкнулся в коридоре с Зухуршо и впервые увидел бывшего райкомовского инструктора во всей царской красе. Он сменил цивильный костюм, который носил в Курган-Тюбе, на камуфляжную воинскую робу из фантастического серебряно-черного материала. Впоследствии он вырядился в золотую парчу и стал походить на третьесортного поп-певца, что, на мой взгляд, сильно подпортило стиль. Но в то утро он выглядел сногсшибательно.
Я сказал:
— Меня поселили в одной комнате с вашими людьми. Я журналист. Мне необходима возможность сосредоточиться, поработать. Ну, вы сами понимаете… Заметки, наброски и все такое… Нельзя ли где-нибудь отдельно?
Он посмотрел на меня как господь Бог, которому грешник жалуется, что в аду плохо топят. Однако снизошел:
— Возьмите свои шара-бара.
Я взял кофр с камерами и рюкзак. Зухуршо распахнул соседнюю дверь.
— Заходите.
Я вошел в абсолютно пустую, как подумал вначале, комнату. Четыре голые стены, некрашеный пол. Только у дальней стены вытянулся длинный — метра в три — отрезок пятнистого пожарного шланга.
Зухуршо стоял в дверях и наблюдал.
— Здесь будете жить.
Змей я боюсь с детства. Мои приятели летом ловили ужей и таскали их за пазухой. Однажды я все же набрался решимости и взял гада в руку — до сих пор передергивает от воспоминания, как шевелилась в ладони омерзительная, шершавая и холодная тварь…
Зухуршо — интуиция у него зоологическая — уловил мой страх. Никогда прежде я не видел столь яркого удовольствия, какое промелькнуло в его глазах.
— Боитесь?
Пожав плечами, я пробормотал что-то неопределенное. Зухуршо подошел к удаву, поднял его и положил себе на плечи. Змей изогнулся наподобие носика дьявольского чайника.
— Сфотографируйте.
— Здесь не получится. Темно.
Зухуршо шагнул к двери. Я непроизвольно отпрянул подальше от удава.
— Возьмите фотоаппарат, — бросил Зухуршо и вышел.
Двор был залит солнечным светом. Зухуршо встал посредине и принял величественную позу. Зрелище оказалось вовсе не смешным. Я ожидал, что с удавом на шее он станет походить на циркача или пляжного фотографа, таскающего на себе питона… Нет, Зухуршо выглядел устрашающе. Расцветка удава сливалась с узором камуфляжа, и казалось, что змей вырастает из плеч бывшего райкомовца.
Я сделал несколько снимков. Приматы глазели издали. Гафур отвернулся, туповатый Занбур подошел.
— Зухуршо, просьба есть. Можно, я тоже фото сделаю? Вот с этим змеем…
С тем же успехом он мог бы спросить, нельзя ли примерить царский венец. Зухуршо счел просьбу настолько нелепой, что даже не разгневался. Впоследствии он таскал на себе удава во всех случаях, которые расценивал как особо торжественные.
Как извращенно, однако, работает фантазия у бывшего райкомовца. Нетрудно понять, почему он тщится играть роль древнего царя, — характеру таджиков вообще свойственна тяга к величественным, героическим образам. А уж откуда их черпать, как не из «Шах-намэ» Фирдоуси! Удивительно другое — какой прототип отыскал для себя Зухуршо в великой поэме. В качестве образца для имперсонизации он избрал не благородного и мудрого государя, коих в «Шах-намэ» предостаточно, а Заххока. Неправедного тирана и угнетателя. Сына, убившего отца и незаконно завладевшего его троном и царством. Заххока, из плеч которого выросли две змеи, которых он кормит человеческим мозгом.
Поразительно, сколь точный и, главное, современный образ нашел Фирдоуси. Правитель состоит в симбиозе с рептилиями и, следовательно, вместе с ними питается мозгами подданных. Гениальная метафора, выражающая самую суть власти. Насилие совершается прежде всего над умами подчиненных и лишь во вторую очередь над их телами…
До сих пор не знаю, откуда взялся удав. Разве что лежал в одном из многочисленных ящиков, что таскали в дом накануне, по приезде в Ходжигон. Зухуршо ухитрился вместе с мукой и сахаром вывезти из Курган-Тюбе фургон, до отказа набитый холодильниками, телевизорами, стиральными машинами и прочей бытовой техникой, мебелью, посудой и коврами — очевидно, из разграбленных магазинов и городских квартир…
Спустя несколько дней я окончательно понял, зачем Зухуршо приехал в горы. Оказалось, здесь ему не слишком рады. Один из поселян, старец с внешностью библейского патриарха с полотна Семирадского, сказал мне:
— Этот Зухуршо, за хвост я его таскал, всегда говнюком был. Мальчишкой тоже очень говнистым был. Дрался всегда. Никто его не уважал. Сейчас большой человек стал. Зачем он солдат привел? Думает, если солдаты, уважать начнут?
— Ну, он все же гуманитарную помощь привез, — возразил я, чтобы вытянуть побольше сведений.
— Э, помощь — что такое? Мы газеты тоже читаем… — Старец вздохнул: — Раньше читали. Сейчас почту не возят, радио тоже молчит, где-то в горах провода порвались, починить некому… А помощь? Нет, нам эдакой милостыни не надо. Маленький узелок дадут, большой мешок заберут.
— Так, вроде, взять-то у вас нечего.
На лице патриарха выразилось чрезвычайно учтивое и деликатное удивление по поводу моей неосведомленности.
— Кое-что еще имеем.
Я в свою очередь без слов изобразил учтивое недоумение: в толк, мол, не возьму, о чем вы.
— Ты человек городской, — сказал старец, — тебе, наверное, не ведомо. Земля у нас есть. Боимся, землю могут отнять.
— Н-у-у, это вы напрасно беспокоитесь. Зачем Зухуршо земля?
— Разве его речи не слышал?
— А-а-а, вы о новом сорте…
Старец поморщился:
— Назови дерьмо халвой, вони не убавится. Кукнор! Мак он хочет выращивать.
Вот те на! Следовало раньше сообразить. Акция Зухуршо смердела с самого начала, но я так упивался пейзажами и дорожными впечатлениями, что не замечал очевидного.
Я отправился искать Даврона во двор школы, окончательно обретшей облик казармы. По баскетбольной площадке вразнобой маршировал десяток деревенских новобранцев в цветных куртках и полосатых халатах. На гимнастическом бревне сохли выстиранные хэбэ. Груда школьных парт, составленных у стены, за минувшие дни заметно понизилась.
Даврон на плацу жучил какого-то из душманов. Тот нагло лыбился, но молчал. Закончив с ним, Даврон повернулся ко мне:
— Тебе чего?
Держался он по-прежнему отстраненно.
— Я сейчас выяснил кое-что… — начал я.
— Ну и?
— Ты знал про мак? С самого начала знал?
Даврон мрачно:
— Не лезь в здешние дела. Тебя они не касаются.
— Очень даже касаются. Ежу понятно, куда пойдет эта дрянь. В Россию.
— Прикажи Зухуру не выращивать, — предложил Даврон насмешливо.
— А ты что же?! Примешь участие?
Взгляд его не стал теплее, но лед словно бы треснул. Не сомневаюсь, что Даврон испытывал мощный внутренний конфликт, и, насколько понимаю, он — законченный интроверт. Никогда и ни с кем не делится переживаниями. Так почему он внезапно приоткрылся, начал оправдываться? Сработал эффект случайного попутчика? Вряд ли. Вероятно, я случайно произнес кодовое слово, открывшее замок. Может, подействовало не слово, а интонация или бог знает что еще. Впрочем, это лишь догадки.
— Я Сангаку обещание дал, — сказал Даврон. — В тот день, когда с тобой познакомился, шестнадцатого марта. Он вызвал, вхожу к нему, он говорит: «Садись». Раз предлагает сесть, разговор важный. Сангак говорит: «Даврон, надо одно дело сделать. Кроме тебя, послать некого. Это моя личная просьба. Нужно человеку помочь. Он продукты на Дарваз доставляет, возьми своих ребят, поедешь с ним, будешь охранять». «В телохранители определяете?» — спрашиваю. Он рявкает: «Пусть сам себя охраняет! Твое задание — караван сопроводить. Потом останешься, присмотришь, чтоб ему не мешали работать. Чтоб спокойно было. И чтоб чужие не лезли». «Что он делать будет?» — спрашиваю. Сангак хмурится: «Тебе не понравится. Мне тоже не по душе, но за человека люди просили, а это политика». «Лады, — говорю. — И надолго?» «Время придет, сам тебя отзову».
Я спросил:
— Выходит, Сангак утаил от тебя, что Зухуршо едет за дурью?
— Да хоть бы и сообщил…
Понятно. Сангак выбрал для щекотливого задания командира, который не позволит местным поселянам бунтовать, но и не допустит по отношению к ним жестокости. Я не устоял перед соблазном ввернуть колкость:
— И ты, стало быть, сменил меч на бич.
— Считай как знаешь, — Даврон уже наглухо закрылся, двинулся прочь, словно мимо пустого места.
— Даврон, постой! Хочу попрощаться. Уезжаю.
Он отозвался безо всякого выражения:
— Прощай.
А затем ледяная оболочка неожиданно вновь раскололась. Даврон приостановился, молвил неловко:
— Не поминай лихом… Помнишь, я в Кургане предупреждал: ты сам за себя отвечаешь…
— До сих пор удавалось.
— Тогда — удачи.
И все. Мы расстаемся, оставшись чужими, случайными встречными, незнакомцами друг для друга. Даврон никогда не узнает, что я сын человека, который когда-то отыскал и спас его в развалинах кишлака, разрушенного землетрясением. Хотя и узнай он, вряд ли смягчился бы. Я помнил слова Джахонгира: «У него нет друзей. Он вообще ни с кем не сближается». Для меня в детстве Даврон был воображаемым братом. Года в четыре я услышал рассказ отца о том, как в день моего рождения он нашел мальчика. Меня заворожила эта история, я долго упрашивал: «Давайте возьмем его к себе, пусть с нами живет». «Да где ж его теперь найдешь?» Разыскать мальчонку, думаю, оказалось бы делом несложным, но родители были слишком увлечены каждый своей работой. Пришлось мне довольствоваться фантазиями: вот мы с ним играем, вот он защищает меня от обидчиков, вот мы убежали в горы, живем в пещере, охотимся на диких коз и жарим мясо на костре… До самой школы он почти постоянно присутствовал где-то рядом. Как могли сложиться наши отношения, если б родители усыновили Даврона? Оттаял бы он, оправился от потрясения, стал настоящим братом или же, к моему разочарованию, остался замкнутым чужаком, мрачным и неприступным?
Я вернулся во дворец, собрал пожитки, забросил на спину рюкзак и, миновав золоченые ворота, зашагал вниз к площади. Найти попутку я рассчитывал около единственного в кишлаке магазина. Пятачок возле него — своеобразный клуб. Здесь всегда немало народу. Мне не повезло. Заветная площадка была безлюдной. В магазине — тоже ни души, если не считать продавца за прилавком. Большая часть полок пустовала. В бытность на них, очевидно, выставлялись продукты, а сейчас были кое-где расставлены и разложены оцинкованные ведра, резиновые сапоги, мотки веревки, нехитрый инструмент…
Магазинщик встретил меня возгласом на русском:
— Здравствуйте! Водки нет, извините.
Я смутился:
— И слава богу, что нет. Я только зашел узнать, не намечается ли попутная машина. Вы наверняка в курсе.
— Конечно, в курсе, — подтвердил магазинщик. — Куда ехать изволите?
— В Душанбе… А вообще-то мне лишь бы на большую дорогу выбраться.
— Нет, извините, в ту сторону никто больше не ездит.
— Ну, а если пешком… Далеко идти придется?
— Почему далеко?! — вскричал магазинщик. — Близко. Километра два. Или три. Может, пять. Только, извините, не выпускают.
— Кого не выпускают? — спросил я туповато.
— Всех не выпускают. — Он поманил меня к себе, перегнулся через прилавок и прошептал: — Зухуршо боится, что люди убегут.
— Меня выпустят, — сказал я самонадеянно.
— Конечно, выпустят, — согласился магазинщик.
Я вышел и пустился в путь, прикидывая, что до большака, вернее всего, километров десять. Быстрым шагом часа за полтора доберусь. За кишлаком скалы дорогу стиснули с правой стороны скалы, слева — обрыв к реке, а путь преграждал самодельный шлагбаум — кривая жердь на двух сложенных из камней столбиках. Под скалой на домотканом коврике, расстеленном возле шлагбаумной стойки, располагались двое караульных. Один лежал, другой сидел и безо всякого интереса наблюдал за моим приближением. Я кивнул ему, огибая шлагбаум. Он крикнул вслед по-русски:
— Эй, куда идешь?
Я приостановился:
— Уезжаю. Журналист из Москвы, брал интервью у Зухуршо. Удостоверение показать?
— Назад иди.
Пожав плечами, я двинулся дальше. Прошел несколько шагов…
Меня догнали, схватили за плечо, развернули и сильно ударили кулаком в лицо. Молча, без слов. Это был тот, что сидел. Отступив на шаг, он неторопливо снял с плеча автомат, так же молча передернул затвор. Не угрожал, нет. По невыразительной физиономии я видел, что он попросту пристрелит. Даже врать начальству не станет — уехал, мол, корреспондент. Скинет тело под обрыв, в реку, и вся недолга. Затем и поставлен, чтоб не выпускать. Всех. А чем журналист из Москвы лучше дехканина, задумавшего сбежать из ущелья?
В грудь мне упирался ствол древнего «калашникова», истертый до состояния тускло блестящей железки. Караульный смотрел в глаза абсолютно равнодушно, но каким-то запредельным чутьем я понимал: если скажу хоть слово, сделаю хоть одно движение, посмотрю вызывающе или даже если у меня просто что-то дрогнет внутри, шевельнется, пересекая несуществующую грань, — он выстрелит.
Дрожа от гнева, страха, возмущения, чувства бессилия, я поплелся обратно. Караульный прошел вперед, бросил автомат на подстилку и присел рядом. На меня он более не обращал внимания. Его напарник возлежал в прежней позе, нимало не любопытствуя, что происходит окрест.
(Окончание следует)
________________
1 Таджикская национальная борьба.