Текстостерон для текстуальной революции
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2015
Мария Голованивская.Пангея: Роман. — М.: Новое литературное обозрение, 2014.
«Текстуальная революция», то есть учреждение локальных текстов (супертекстов) культуры посредством специфической группировки литературных произведений, оказывает обратное влияние на литературу. Писатель теперь не просто пишет роман, а прежде всего учреждает текст. «Итак, город звался Глинск…», — начинает Олег Ермаков роман «Холст», своего рода текстологическую прописку Смоленска.
Вот, пожалуй, самое грандиозное сооружение из текстов разных уровней и переходов между ними, которое я бы зрительно представил как синтез Вавилонской башни борхесовского толка и ленты Мебиуса, сдано под ключ. Сам ключ гостеприимно висит у входа в виде цитаты из «Ареологии знания» Мишеля Фуко: «Возможно, мы похороним Бога под тяжестью наших слов, но из текста мы никогда не сумеем создать человека, который сможет просуществовать дольше, чем Он».
У одного из первых рецензентов романа Марии Голованивской «Пангея» Фаины Гринберг, переступившей через его порог как будто в качестве своеобразной дополнительной его героини, столь замысловатый ключ сразу же вызвал чувство ностальгии по тому пространству наивности, в котором авторы добротных классических эпопей «знать не знали о самом этом понятии — «текст» и полагали, будто просто-напросто рассказывают нам такую живую жизнь»1 . Но перед нами все же и произведение по преимуществу, роман о текстах, такой у автора прием и способ видения.
Впрочем, как только я вступил на территорию «Пангеи» (так, кстати, назывался когда-то единый материк Земли, позже разделившийся, чтобы еще через миллионы лет обнаружить тенденцию к медленному, но неуклонному возвратному слиянию в некое единство, в романе же — это метафорический псевдоним России) — сразу же чуть не был сбит с ног бегущим навстречу не по годам и не по комплекции стремительно, вполне произведенческим героем отцом Андреем, подбившим на своем не по конфессии шумном юбилее местную братву на строительство новой церкви, дерзкие росписи в которой, сделанные знакомым самодеятельным художником, он и спешит разглядеть, прежде чем они будут безвозвратно смыты.
«Сразу попал на нужный разворот. Пир царя Ирода. Страсть как живо изображено, сочно, с характерами и обличительным пафосом — все разряженные, прямо как наши жены купеческие, Саломея, Иродиада, на подносе ей голову предлагают. Глаза у Иродиады как тлеющие угольки, ее оранжевое платье в них как языки пламени отражается, пальчиком тычет в голову, словно на рынке она сторговалась и берет свиной окорок…» Таков живописный шифр — который тоже ключ — к произведению, поскольку читателю предстоит теперь развернутое знакомство со всеми нашедшими в преисподней свое место персонажами, в той или иной степени буквально повторившими подвиги и преступления библейских героев, прежде чем раствориться в общих очертаниях и линиях пангейского горизонта. Это напоминает картинные введения в ключевых для европейской культуры книгах «Основания новой науки об общей природе наций» Джамбаттисты Вико и «Слова и вещи» Мишеля Фуко, но Марии Голованивской приходится рисовать такую всеобъемлющую картину в собственном воображении — как и дописывать или переписывать цитируемые тексты.
«Жизнь», «Закон», «Движение» — три книги романа, состоящего из предисловия («Картина»), послесловия («Ветер») и сорока глав, названных именами или сумевшими составить устойчивое единство парами имен основных действующих лиц. А поверх, как радуга после ливня, проявляются связывающие события прошлого и будущего, как снопы, активно распознаваемые сейчас разными гуманитарными науками супертексты. Сквозь призму таких текстов — способов видения — и герои, и ангелы, и демоны, и даже Бог с Дьяволом становятся особыми сущностями.
Распахивается окно, из которого просматриваются виртуальная реальность современной Москвы и ее «московского» текста (как нью-петербурга новой России). «Она выглянула из окна, раскрытого в мокрую осень: среди этой осени ревел город — их плебейское царство, переливающееся дешевой электроэнергией рекламы, берущейся не от алмазного перелива, а из вилки, воткнутой в розетку. «Жрите!» — так она трактовала каждое рекламное обращение, сладострастно отмечая, как Валентин любуется красотками на щитах или в телевизионных роликах, хрюкающими и визжащими в такт его желанию получить предмет рекламы: сумку-термос, стельки для особо потеющих ног, дрянной исторический роман про кого-нибудь из царей». Провинциал Валентин, которому она объясняет, что «город — ловушка для простаков». И она теперь размышляет о судьбе дочери: «Что унаследует она? Эти локтевые суставы, эти щупальца, эти челюсти? Эту энергию выживания, из которой они сконструировали себе эти города?»
Другой герой Москвы сырьевой, сохраняющей все же при этом и свою, наполненную криминальной составляющей, «златоглавость», Конон-младший, унаследовавший отцовский бизнес, добывает из зеленых земляных недр именно золото, «а не как другие — слизь доисторических мокриц, гадкую нефть». Он восхищен сиянием этого металла, двойника самого солнца. Город же при этом возбуждал его, как женщина, и «наполнял его окаянством и полетом мысли». «Город звал его разбежаться и прыгнуть — в эту гущу событий, в эту разномастную толпу людей, и поплыть по ней сначала брассом, а потом кролем, а потом и баттерфляем, чтобы вернуть себе все, чего нет и не может быть на чужой земле.»
А вот бизнесмен Яков, сын Клары, совершает путешествие из московского текста в петербургский. Когда он днем вспоминал свою умершую мать, ему потом снилось, что он убивает ужасных старух, вонючих, с пучками растительности в носу, беззубых, со зловонным дыханием, он даже обращался с этим к психологу, и тот объявил ему, что эти старухи на самом деле никакие не старухи, а состарившиеся участки его души, и так он пытается расстаться с прошлым. Цель поездки — предотвратить забастовку на заводе. Накануне решающего дня он проснулся только под самое утро — от очередной чертовой старухи с почти что облысевшим желтым черепом и в кумачовом сарафане в горох — вылитая Алена Ивановна, процентщица из школьной программы. К концу дня он громогласно во всех медиа перешел на сторону забастовщиков.
Создатель петербургского текста Достоевский тоже родился в Москве и ряд московских сюжетов и реалий взял с собой в Петербург. Вот и Мария Голованивская разворачивает неожиданно перевернувшийся сюжет «Преступления и наказания» обратно в Москву.
« — А можно Достоевского я возьму себе?» — опрометчиво попросил юный сторож Григорий, помогавший разбирать квартиру пожилой красавице Агате, которая время от времени ссужала ему под все уменьшавшиеся проценты деньги. И чистый мальчик с угристой кожей на лице начинает казаться все более мерзким существом, планирующим отправить ее на тот свет, против чего она принимает ответные меры, изобретательно опередив его посредством купленных на дальнем рынке у торговца крысиным ядом беленьких таблеточек, оставив все свое состояние одной из церквей неподалеку от дома с завещанием молиться за упокой ее души как можно дольше, что исполнено не было, как и распоряжение насчет похорон — ввиду невостребованности праха. В целом же мире процентщицы и процентщики неистребимы, оказываясь истинными победителями и манипуляторами раскольниковых, выступающих в роли заказчиц-саломей.
А венский текст, знает ли кто-либо о нем? «Пангея» проясняет и его реальность. Вена всегда была очень своеобразным промежуточным входом в Европу. В советское время — это перевалочный пункт политической эмиграции, в постсоветское — одно из самых надежных мест промежуточного пристанища для представителей теневой экономики. Целый год довелось прожить в этом нарядном и аппетитном, как имбирный пряничек, городе диссидентствовавшему физику Михаилу. Из окна своей квартиры в центре города он глядел на праздно прогуливающуюся нарядную толпу, слушал голоса и смех, потягивался и задирал голову, окунаясь мыслями во взбитые сливки облаков, и сам делался сладким и красивым, как торт с вишенкой на макушке — «не о чем больше беспокоиться, можно просто дышать и взламывать в охотку хитроумные замки вселенских кладовых, где столько сверкающих тайн и столько смертоносных обманок для каждого изощренного ума, который пытается пролезть куда нельзя». По вечерам он и сам выходил прогуляться, плыл по разряженным после Рождества маскарадничающим улицам, сквозь дудочки и бубны, мелькание масок Казановы и Мефистофеля, первое время чуть не теряя сознание «от премудрой сосисочной плоти, превращающей его целиком в сосуд, наполненный желудочным соком».
Когда Михаил боролся в Пангее с разгулявшимися темными силами, раскурочившими его судьбу, когда он выживал, он как-то не спрашивал себя, а остер ли его глаз и всепроникающ ли ум: нужно было просто дать шанс этому уму расцвести и там уже взглянуть на цветок. Но когда он вырвался в переливающуюся чудесную Вену, когда налопался вдоволь сосисок, когда впервые овладел тут веселой и жаркой Анитой, этот вопрос выпрямился вдруг в полный рост и жахнул, словно кувалдой, по голове: а ты, может, тварь дрожащая?
Когда же он глядел, с какой ловкостью знакомый мясник Кшиштоф разделывает мясо, «ему становилось не по себе: руки его словно танцевали лезгинку под мелодичный свист топора, толстые пальцы придерживали жир, кости, ребра, а ножик скользил по широтам и меридианам весело и точно, ювелирно отсекая ненужные куски. Не менее впечатляющими были и удары с размаху, выдающие искру, от этой искры на мгновение слепли глаза и казалось, что темная туша, лежащая на огромном пне, начинает пылать. Джаз, подумал Михаил, блестящая плотоядная импровизация, дарованная каждому, кто нашел свое дело. Порги и Бесс в исполнении топора и куска мяса». Как разделка расплывающихся материков.
Именно здесь, в Вене, он свел воедино свои сделанные в обсерватории на Эльбрусе космологические наработки и записи экспериментов. «Горячая темная материя — это та, чьи частицы несутся со скоростью, близкой к световой. Материю с кипучими релятивистскими скоростями, но ниже, чем у горячей темной материи, они назвали теплой. Темную материю, которая движется при классических скоростях, они решили назвать холодной. Это та самая материя, из которой состоят огромные темные галактики. Это ад. Царство теней. Вотчина сатаны… Он пошел на свою обычную прогулку по Рингу, потом съел, как всегда, колбаску с горчицей, потом посидел на скамейке, покурил и, прежде чем свернуть в свой переулок, зашел в собор Святого Стефана спросить, можно ли доверить бумаге превеликие тайны и тем самым нажать на ту самую красную кнопочку «пуск»? Минут десять он слушал песнопения. Баховы трели, как всегда, запускали в нем поток мыслей, четких, стройных, просящихся наружу. На этот раз Бах подарил ему и текст, он увидел свою статью от начала и до конца с красиво выписанными наклонным почерком формулами и безупречно вычерченными иллюстрациями».
Сводный «русский текст» — текст производства и разложения власти. Годы притупили мышление властителя Пангеи Лота, и «шутовская диктатура сменилась диктатурой плутовской». «Он вырвал у страны ноги, чтобы она не могла ходить сама, и посадил в инвалидное кресло. Он закормил страну до ожирения, и она, тяжелая и одышливая, почти уже не шевелится и ничего не хочет, кроме воздуха, свежего воздуха, доступ к которому Лот перекрыл навсегда». А политтехнолог Кир «изображал слова, дав в конце концов и им, и главному заказчику из числа правителей Пангеи полную волю. Слова открывали ему рот, расширяли или сужали его зрачки, вертели его головой. Через три года он стал могучим заклинателем слов, для простоты слившись воедино со своим мнением, подсказанным ему извне, но ведь и он, и он подсказывал туда, наверх, каким должно быть мнение, в частности и его собственное… Он очень близко подходил к власти. Он видел пот на лбу власти, прыщи на ее носу, напряжение мысли, мятущееся в продольных лобных складках. Он знал ее тревоги, тяготы, он знал дно и изнанку, из которых сплошь состояла Власть, скрытая от глаз. Власть не церемонилась с ним, но ценила его талант. Она дала ему взамен громкое имя, статус историка и философа, прекрасный загородный дом, в котором некогда жил знаменитый опальный поэт, деньги и ощущение избранности». Но власть теряет силу, до понижения тестостерона в крови включительно. Заклятые слова приходят в оцепенение и перестают складываться в большие смыслы и тексты. Упадок, если так можно выразиться, текстостерона провоцирует дальнейшее разбегание пространства.
В итоге в Пангее происходит новая, националистическая революция, чреватая дальнейшим распадом. Апостолы Петр и Павел, которые у входа в Рай определяли уровень не столько греховности, сколько указанного текстостерона персонажей, отказываются от исполнения возложенных на них функций и уходят чуть ли не в партизаны, как католические священники Латинской Америки. Вместе с добежавшим до церкви отцом Андреем мы знакомимся в жилище исчезнувшего иконописца — в виде постскриптума — со вставным текстом, представляющим собой дописанную «Деревню» Ивана Бунина, точнее, самостоятельное развертывание начального предложения этой повести: «Прадеда Красовых, прозванного на дворне Цыганом, затравил борзыми барин Дурново». Тут более подробно описаны детали и обстоятельства этой травли. Чтобы четче представить сущность органической машины круговорота русского письма в природе, я бы сопроводил эту историю таким стихотворением Виталия Пуханова:
Я не осилю тяжесть гроба,
Когда в песок меня уронят.
Пускай меня в своих утробах
Седые волки похоронят.
Пускай бредут и зубы скалят,
И обо мне протяжно воют.
А после мной натужно калят
И серой лапой землю роют.
Когда они уйдут Расеей
Меня земного провожать,
Моя душа в ушанке серой
В степи останется лежать.
Не все мы будем разорваны на части, но все можем оказаться элементами текста на стене пирующего Валтасара. Всеобщий материк появился вовремя, как «Общая газета» с библейской начинкой.
1 Гринберг Ф. Правдивая сказка // Colta. 21.07.2014: http://www.colta.ru/articles/literature/3965