Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2015
Илья Огнев (Оганджанов
Илья Александрович) родился в 1971
году. Закончил Литературный институт им. А.М.
Горького, Международный славянский университет, Московский государственный
лингвистический университет. Печатался в журналах “Новый
мир”, “Знамя”, “Октябрь”, “Урал”, “Сибирские огни”, “День и ночь”, “Крещатик” и др. Живет в Москве. В “ДН” публикуется
впервые.
Параллельные
миры
Он оторвал взгляд от экрана монитора и посмотрел на часы, висевшие на безжизненно серой стене над дверью в кабинет издателя. Часы были большие, круглые, с золотым ободом, золотыми монетами вместо цифр и слитком золота на циферблате. Рабочий хозяйственной службы, стоя на шаткой стремянке и прилаживая их на гвоздь, покачивал седой головой: “Правду говорят: время — деньги. Умные люди понимают, потому так и живут. Не то, что мы, дураки”.
До обеда оставался целый час.
Он на мгновенье прикрыл веки, надеясь, как в детстве, с легкостью отгородиться от мира, спрятаться ото всех и, представив себя путешественником, мореплавателем, покорителем новых земель, оказаться далеко-далеко… Но под веками дрожала одна густая непроницаемая тьма.
— Хватит дрыхнуть на работе. Пойдем покурим, — раздался за спиной громкий мальчишеский голос. Дизайнер Витя хитро подмигивал и пританцовывал на месте, из ушей у него торчали проводки наушников и змеясь тянулись к боковому карману джинсов, откуда выглядывал серебристый плеер.
— Ты же знаешь, я бросил.
— Оттого и смурной. Я тебе вот что скажу: перекур окрыляет; от перекура работа спорится; с перекуром по жизни. Записывай, пока я добрый.
— Обязательно. Сделаю пару звонков и сразу поставлю твои афоризмы прямо на обложку.
Он так и сказал: не “позвоню”, а “сделаю пару звонков”. На работе он и думать начинал на этом ненавистном ему офисном языке: “отзвониться, будем на связи, скиньте предложение мне на мыло, приаттачьте письмо, уехал на встречу”…
Он устало откинулся в кресле, нарисовал на обороте какого-то рекламного проспекта сигарету с убегающей вверх спиралькой дыма, обвел кружком и перечеркнул по диагонали.
Главный редактор просил его поторопить двух авторов со сдачей материалов. Один был их давний внештатный сотрудник, интеллигентный старичок, библиофил и книжный червь, писал им про великих людей искусства. В редакции со всеми раскланивался, целовал девушкам ручки, секретарша Люся прозвала его Господин Будьте любезны. В прошлом году у него обнаружили рак. Просил никому не говорить. “Не то, кто их знает, перестанут из жалости заказывать статьи, и лишусь я последних средств к существованию”. Обещал больше “не срыватьграфики”. “Просто боли замучили… Я на днях обязательно допишу”. За гонорарами уже несколько месяцев приходила его жена, в выцветших нарядах советских времен, и стыдливо зажимала деньги в сухенький кулачок.
Другая была молодая девица, недавно после журфака. Вела раздел моды. Щеголяла в каких-то невообразимых платьях, лихо повязанных шарфиках и под разными благовидными предлогами переносила сроки сдачи. А с недавно открывшейся беременностью стала и вовсе невозможно необязательна.
Зазвонил телефон. Он снял трубку.
— Я тебя не отрываю? — голос жены звучал виновато, просительно.
— Нет.
— Малыша измерили и взвесили. Мы выросли на сантиметр и прибавили двести граммов. Врач сказал: все идет по плану. Ты рад?
— Конечно.
— А я надеялась, что ты сам позвонишь…
— Было много работы.
— Ну не буду мешать. Ты сегодня не поздно?
— Как обычно.
Он собирался еще что-нибудь нарисовать, но тут пискнул мобильник — пришла эсэмэска: “Пообедаем? Я соскучилась со вчерашнего вечера. И не смотри на меня так, пожалуйста, мы же на работе”.
“В два на нашем месте”, — ответил он и первый раз за день посмотрел на нее.
Она сидела у прохода, и он мог видеть из-за перегородки ее гладко зачесанные, собранные в пучок темные волосы, высокий лоб, нежную мочку уха с капелькой жемчуга, покатое плечо и полную грудь под пушистой шерстяной кофтой. Ее рабочий стол пестрел от всяких безделушек: медный скарабей, муха в янтаре, морская раковина, миниатюрная венецианская маска, кружка с Эйфелевой башней, точилка в виде сомбреро. На углу — семейная фотография в рамке: они с мужем, сыном лет двенадцати и маленькой дочкой где-то на море. Муж высокий, крепкий, скуластый, с густой проседью в волосах, про таких говорят: “с ним как за каменной стеной”. “Он у меня программист, любит путешествовать, бегает по утрам— следит за здоровьем, дюже кругом положительный. Сын на него похож, такой же молчун, целый день в компьютере. А дочка… она скорее на меня… нос вот только курносый… Но это отдельная история, я тебе потом как-нибудь расскажу”.
Она устроилась к ним в редакцию после декретного отпуска. И сразу легко и ровно со всеми сошлась, как-то исподволь умея расположить к себе. Их издатель, обычно общавшийся с сотрудниками, как капризный отличник с неучами, представляя ее коллективу, приглаживал остатки волос на шелушащейся яйцевидной лысине и был сама любезность, весь сияя, точно выиграл в лотерею: “Познакомьтесь, это наш новый менеджер по рекламе”. Она умудрилась понравиться даже секретарше Люсе, в первый же день пообещав ей принести брошюру с какой-то супермодной и сверхэффективной диетой, при которой можно все есть и не бояться раздаться вширь, и, посидев на которой, одна ее подруга моментально выскочила замуж.
После декрета у нее что-то не заладилось на
прежнем месте работы — сокращение, или новый начальник, или просто наскучило и
захотелось
перемен, — из ее обтекаемых объяснений ничего не смогли выудить и самые опытные
редакционные кумушки. Но допытываться никто не стал — в рекламном отделе вечная
текучка и люди всегда нужны.
Он вышел из редакционной комнаты и не торопясь направился к лифту. Звук шагов таял в мягком, недавно постеленном ковролине. Ярко горели окна-аквариумы соседних организаций. За окном PR-агентства молоденькая, густо накрашенная секретарша сосредоточенно перепечатывала быстрыми розовыми пальчиками какую-то бумагу. Напротив нее на стуле сидел курьер, лет сорока пяти, и преданно, по-собачьи следил за каждым ее движением, его спутанные сальные волосы стояли торчком, точно съехавшая набок корона. Этот курьер работал здесь давно и с самого утра ерзал на своем стуле и мял в увесистых ручищах лыжную шапочку, ожидая очередного задания. А секретарши постоянно менялись. Одну звали Валей, она готовила очень вкусный сырный пирог и носила цветастое кружевное нижнее белье — “я в нем, как мотылек, да милый?”…
Было солнечно и морозно. Снег искрился и скрипел, точно резиновый, ледяной воздух щипал ноздри, и у самого лица клубилось густое облачко пара. Он на ходу поднял воротник дубленки и поглубже натянул ушанку.
Сдавленно пискнул в кармане мобильник. Пришло сообщение от жены: “Купи домой хлеба и банку молочного питания. И ты опять забыл выключить свет в туалете… А малыш покакал. Мы тебя любим и целуем”.
Несколько лет назад он решил, что для него все уже кончено и больше в его жизни ничего стоящего не случится, и надо, как все люди, создать семью, завести детей. Жена была сильно моложе его, добрая, восторженная, увлечена литературой, знала наизусть его стихи и гневно осуждала читательниц бульварных романов. Но вскоре в квартире стали пачками появляться журналы для будущих мам, дома только и разговоров было, что про отошедшие воды и ложные схватки, а после рождения ребенка он стал всюду — в комнате, на кухне, в туалете — натыкаться на журналы для молодых родителей и книгу доктора Спока…
Он ждал ее в итальянском кафе. Здесь было уютно, круглые столики с клетчатыми скатертями, ретрофотографии — площадь Сан-Марко, собор Санта-Мария-дель-Фьоре, Колизей, хрипловатые голоса Челентано и Тото Кутуньо, а главное — кафе располагалось довольно далеко от их работы, три остановки на троллейбусе или двадцать минут пешком.
Он изучал захватанную карту бизнес-ланча. Блюда в ней обновлялись ежедневно, пять раз в неделю, а с понедельника все повторялось по заведенному кругу, и он проверял, угадал или нет сегодняшнее меню. Молодой официант у барной стойки приветливо кивнул ему и понимающе снисходительно ухмыльнулся.
Она слегка опоздала. Приостановившись в дверях, сняла капюшон, распустила волосы и цепким взглядом окинула зал. Никого знакомых не было. Она подошла, плавно лавируя между столиков, скинула короткую лисью шубку ему на руки, утерла платком нос, по-детски шмыгнув, и потянулась к нему. Он неловко ткнулся ей в прохладную щеку и поймал губами краешек ее мягких губ.
Суетливо подскочил официант.
— Что у вас сегодня? — ласково поинтересовалась она.
— На выбор: салат “весенний” или “мимоза”, суп дня или борщ, на второе — отбивная или курица, сок, чай или кофе.
— Странно, кафе итальянское, а меню какое-то нижегородское, — сказала она, озорно взглянув на официанта.
— Ты всякий раз этому удивляешься, словно впервые.
— Может, мне до сих пор кажется, что это у нас впервые?
Официант нетерпеливо переступил с ноги на ногу.
— Я буду салат “весенний”, а остальное на твой вкус, ты же мужчина и должен принимать решения, — она счастливо заулыбалась, и в уголках ее глаз веером разошлись к вискам лучики морщинок.
Как же они назывались эти морщинки? Такое смешное название… Он смахнул со скатерти крошку. Память совсем ни к черту.
Она поправила свои тяжелые волосы и еще раз быстро огляделась.
— Ты думаешь, на работе о нас не догадываются? — спросила она.
— Какое это имеет значение?
— Для меня большое. Пока это наша тайна, мы словно в другом измерении, в параллельной реальности. Понимаешь? А стоит узнать кому-то, влезть в наш мир, и все сразу развалится, точно карточный домик. …И мне придется и от вас увольняться.
— Знают, не знают — мне безразлично.
— А как же моя репутация?
— Разве тебя это волнует?
— Тебя, похоже, ничего не волнует. Ты совсем мне не рад?!
— Перестань, пожалуйста. Какая муха тебя укусила?
Она торопливо принялась за салат.
— Прости, страшно проголодалась… Как твой малыш?
— Нормально. Растет, кричит, ест и пачкает памперсы.
— А мой Андрюшка вчера из школы с фингалом заявился и не признается, с кем подрался, наверно, из-за девочки, а Маринка, представляешь, выдала: “у меня в детском саду есть целых два жениха, и, может, будет третий, я пока ничего не решила”, — она говорила прерывистой скороговоркой, прихлебывая обжигающий борщ.
— Ты меня не слушаешь? Тебе неинтересно?
— Почему? Интересно.
— Опять куда-то улетел? Рассказ сочиняешь или стишок?
— Да нет…
— А мне твои рассказики очень нравятся, они трогательные.
— Ты уже говорила: милые и трогательные.
— Прости, я, наверно, не умею правильно выразить.
— Это ты меня прости. Я что-то сегодня расклеился.
Он положил кубик сахара в кофе и стал помешивать. В чашке завертелись концентрические круги. Похоже на пластинку.
— Тебе когда отдавать ключи?
— Толик возвращается вечером.
— Значит, нам снова снимать номер?
— Ты больше не хочешь в гостиницу?
— Просто привыкла к домашней обстановке… Но в гостинице тоже было чудесно. Помнишь, как мы угадывали, на что похожи облака, и ты сказал, что облака какие-то дремучие, былинные, а потом открыли окно на запруженный машинами проспект и будто слушали шум прибоя, представляя, что мы на море… Давай в следующий раз представим, что мы поехали куда-нибудь в Европу? В Париж, например. Ты был в Париже?
— Нет.
— Прекрасно. Тогда я покажу тебе Париж. А летом ты возьмешь отпуск и обязательно туда съездишь.
— Обязательно. Но зачем? Вот лет бы двадцать назад…
Он прикрыл веки, пытаясь представить, что было бы, вернись он лет на двадцать назад или раньше, и проживи свою жизнь по-иному… Он помрачнел и повернулся к окну. Солнце заволокло тучами, и хлопьями косо сыпал снег, точно зарябил экран телевизора.
Она тоже посмотрела в окно.
— Снег, — словно самой себе, сказала она, — какой пушистый, как в детстве под Новый год, когда мечтаешь, что все желания исполнятся.
Она сделалась непривычно серьезной, а у висков застыли и не разглаживались лучики морщинок, будто она продолжала счастливо улыбаться.
И тут он наконец вспомнил, как назывались эти морщинки.
Это было давно. Он опаздывал в школу и в спешке завтракал на кухне, а мама собиралась на работу и, стоя в прихожей перед зеркалом, вдруг горько вздохнула: “Вот и дожила до гусиных лапок. Господи, что же дальше-то будет?”
Прошлый
век
Как-то непривычно тихо в квартире. Слышно, как проносятся машины, позвякивает и громыхает на повороте трамвай, тявкнула фальцетом собака, за стеной у соседей о чем-то оживленно заспорили. Молчит телевизор, не звенит в раковине посуда, и жена взахлеб не обсуждает по телефону с матерью очередную покупку или светскую сплетню из модного журнала. Она уехала утром, в пансионат, с подругой: “Надо же и мнекогда-нибудь отдохнуть. Не скучай, я скоро вернусь. Всего-то три дня”. Заперев за ней дверь, я прилег на диван и проспал до вечера.
В мышином сумраке комнаты грозными силуэтами вырисовывались книжный шкаф, торшер, кресло, спинка дивана. Урчал на кухне холодильник, из пустой спальни доносилось тиканье будильника, словно на кафельный пол падали свинцовые капли. На журнальном столике пискнул мой смартфон — подарок жены к юбилею. Наверно, пришло сообщение. Я поднялся с дивана и надел тапочки, расшитые, с загнутыми носами, тоже подарок жены, из Турции. “Доехали отлично. Мы с Дашкой уже в сауне. Целую!” И в конце — желтый смайлик с ухмыляющейся тупой хамской рожей. Я неуверенно ткнул пальцем в экран, зачем-то пролистнул несколько страниц, нажал какую-то сенсорную клавишу и в раздражении положил смартфон обратно на столик.
— Это совсем не сложно и очень удобно, — словно ребенка уговаривала меня жена, вручая подарок, — ты быстро привыкнешь. А то куда же это годится: до сих пор с записной книжкой — прошлый век какой-то. Вот перепишешь все телефонные номера на “симку” и сразу освоишь передовую технику. Заодно, может, бывшей своей позвонишь и пассий своих доисторических вспомнишь.
Свет зажигать не хотелось. Я сидел, откинувшись в кресле, в густевшей полутьме, словно в спасительном коконе. В “хрущевке” напротив, на третьем этаже, зажглось окно — оранжевое, теплое, уютное. Там сейчас живет молодая девушка, наверно, менеджер в какой-нибудь средненькой фирме. Встает рано, пьет из кружки растворимый кофе, быстро одевается —деловой брючный костюм или темная юбка с белой блузкой — и бежит на работу. Возвращается поздно, всегда в одно и то же время, до двенадцати смотрит телевизор, потушив ночник, и тогда окно ее мертвеет, окрашиваясь в голубовато-серый цвет. В пятницу вечером к ней приходит молодой человек, высокий, широкоплечий, коротко стриженный, с узким лбом и кирпичным затылком. Они плотно закрывают шторы, до воскресенья. Временами девушка выходит на балкон покурить. В белом махровом халате, глухо запахнувшись, стоит она, опершись о перила, втянув голову в узкие ломкие плечи, с потухшим отсутствующим взглядом. Прежде эту квартиру снимали две плоскогрудые лесбиянки, они не закрывали занавесок, ходили по комнате в одних трусах, и жена игриво спрашивала меня: “И как там наши девочки, не завели себе мальчика?” До этого хозяева сдавали квартиру семейной паре с ребенком, а еще раньше там жила скрюченная старушка и утром трясущимися руками поливала из пластиковой бутылки цветы на подоконнике.
Я нащупал на шнуре выключатель и включил торшер. В круг света попали журнальный столик, промятое кресло, потертый ковер. На слабо освещенных полках темнели корешки книг, в углу — письменный стол, заваленный запыленными бумагами. Жена устроила в доме все по своему вкусу — хромированная мебель в стиле хай-тек, зеркальный шкаф-купе до потолка, пятнистые виниловые обои, но мой кабинет не тронула и согласилась какое-то время не заговаривать о ремонте. “Ты же работаешь, тебе нужен покой и привычная обстановка”. Правда, я давно и прочно ничего не писал, но она по привычке с пиететом относилась к моим писательским потугам, как и вообще к любого рода умственным занятиям.
Я достал из ящика стола записную книжку и удобнее устроился в кресле. Я купил ее школьником в киоске “Союзпечати” на сэкономленные от завтраков деньги. На первых страницах — телефоны экстренных служб, меры величин, площадь территории СССР, названия всех пятнадцати республик и гимн Советского Союза. Книжка была с застежкой, распухшая от вложенных в нее бумажек с какими-то адресами и пометками. Пожелтевшие листки по краям сильно обтрепаны. Чернила выцвели, и некоторые номера, записанные карандашом, местами стерлись. Телефоны шли по алфавиту, и в начале страницы почерк был старательный, а затем становился все небрежней и небрежней, превращаясь к концу в нечитаемые каракули. Имена, фамилии, прозвища. “Иных уж нет, а те далече…” С кем-то рассорился, расстался навсегда, кого-то и не вспомнить — кто такой и как сюда попал. Твое имя стояло первым на букву “Т” и было жирно обведено красным фломастером. Я и книжку-то эту купил ради того, чтобы записать твой телефон. Ты снисходительно продиктовала мне его на перемене, предупредив, что не стоит названивать с утра до вечера, это глупо и неприлично. И строго сдвинула смоляные брови.
Ты всегда была такой, с первого класса. Не носилась на переменах как угорелая, не болтала на уроках, не передразнивала за спиной учителей, не участвовала в заговорах и бойкотах. И даже когда на школьном дворе прыгала с подругами через резиночку или в классики, придерживая складчатую коричневую юбку с белым фартуком, на твоем румяном лице сохранялось серьезное выражение, будто ты решала сложную задачку, насупив брови и чуть склонив набок голову в барашках косичек. И когда за тобой приходили — мама или бабушка, — ты безропотно оставляла все игры, послушно брала ранец и шла домой. Папа приходил за тобой редко, может, раз в месяц или реже. Едва завидев его фуражку с лихо заломленной тульей, ты бросалась к нему со всех ног, он на лету подхватывал тебя и звонко целовал в раскрасневшиеся щеки. Потом, одернув свой капитанский мундир болотного цвета, брал тебя за руку. И в этот момент твои сумрачные глаза счастливо лучились.
Расстались мы скверно. Была какая-то обреченность в нашей любви, как, наверно, и во всякой первой любви. Мы были уже студентами, поступили в один институт, я тогда увлекся театром, забросил учебу, стал посещать театральную студию и там познакомился с девушкой. Она была старше меня, играла в любительском спектакле Офелию, с придыханием читала наизусть Гумилева и грезила о большой сцене. Мне казалось, у нас с ней много общего… Позже до меня дошли слухи, что ты наглоталась таблеток и тебя еле откачали. Несколько раз я порывался позвонить тебе, попросить прощенья, узнать, не нужна ли помощь, но никак не осмеливался, не решался. И что это могло изменить?..
По-настоящему я заметил, выделил тебя, лет в четырнадцать. Наш класс, как обычно, должен был выступить на концерте в честь Дня Победы. Репетировали в актовом зале стандартную программу: приветственное слово ветеранам, интермедия — нечто патетическое в стихах и прозе, а под занавес — песня. Все дурачились, балагурили, как будто готовили капустник. Классная руководительница, не выдержав, ушла курить в учительскую, срывающимся голосом гневно поручив старосте привести это дикое стадо в человеческий вид. На что исполнительная и безвольная староста болезненно поморщилась, растерянно развела толстыми короткими руками с облезшим розовым лаком на обгрызенных ногтях и чуть не плача уселась в углу читать учебник биологии. И тогда ты подошла к Серому, нашему главному заводиле и драчуну, — он вызывающе попыхивал сигаретой в открытое окно, — круто развернула его к себе и, горя от возмущения, негромко, но твердо и резко, так что тебя услышали в самом дальнем конце зала, произнесла: “Неужели за таких вот бесстыжих сопляков умирали наши деды?!” И потом на концерте, когда ты вместе со всеми пела “Вьется в тесной печурке огонь”, твоя едва округлившаяся неокрепшая грудь вздымалась также высоко и порывисто, словно на финише стометровки, когда, распаренная, с капельками пота на лбу и на темном пушке над верхней губой, ты не могла отдышаться, радостно сжимая кулачки и вся сияя от победы над своей извечной соперницей из параллельного “Б”.
Помню, мы учились в девятом классе, и на последние выходные сентября был назначен двухдневный поход с ночевкой. Утро было пасмурное, прохладное. Я очень торопился, боясь опоздать. Рюкзак приятно оттягивал плечи, на шее висела гитара, и ветер по-вдовьи завывал в резонаторном отверстии.
Наша группа сгрудилась у информационного табло. Надо всеми возвышался физрук, мастер спорта по боксу. Ему было за сорок, он недавно устроился к нам в школу и чувствовал себя не совсем уверенно. Вскидывал правую руку, поглядывая на часы, и то и дело пересчитывал всех, сверяясь со списком, который высоко, так, чтобы ему было видно, держала наша классная. Она смотрела на него снизу вверх подкрашенными близорукими глазами, отрываясь на секунду — прикрикнуть на нас: “Не разбредаться! Скоро посадка”. Но разбредаться никто не собирался. Все толпились вокруг сваленных в кучу рюкзаков и баулов с палатками, на которых развалясь полулежал Серый, скрестив ноги в драных кедах. Озабоченные пассажиры недовольно обходили нашу крикливо разраставшуюся компанию, приостанавливаясь и настороженно прислушиваясь всякий раз, когда дикторша по вокзалу, заглушая разговоры, неживым голосом объявляла время отправления и прибытия поездов. Я скинул с плеч рюкзак и снял гитару. В начищенных кирзачах, тельняшке и жесткой хрустящей ветровке я чувствовал себя бывалым путешественником.
Ты вошла ровно в девять, легко ступая по каменным плитам в коротких синих резиновых ботиках. Я не сразу тебя узнал, так непривычно было видеть тебя не в школьной форме. Бежевая курточка, повязанный вокруг шеи полосатый платок, джинсы и рюкзак за спиной.
— Я не опоздала? — спросила ты мягким и тоже будто изменившимся, не школьным голосом, словно пришла на свидание.
В электричке я сел напротив тебя. Ты смотрела на холмистые поля, облетающие рощи, на бегущие за поездом, ныряющие волны проводов, жмущиеся друг к другу дощатые дачные домики и покосившиеся срубы деревень. И, не замечая меня, рассеянно улыбалась, будто сквозь сон, убаюканная мерным постукиванием колес и бесконечной однообразной лентой пейзажа.
— А давайте что-нибудь споем?! — бодро предложила наша классная руководительница.
Я не спеша достал гитару, уселся поудобней, потеснив соседа, подстроил струну, взял пару раскатистых аккордов и, театрально раскланявшись, чужим наигранным голосом, чтобы произвести наибольшее впечатление, спросил:
— Итак, чего желает почтенная публика?
Мы затянули какую-то песню. Ты подхватила вместе со всеми, растягивая гласные, раскачиваясь в такт и смахивая завитую, как новогодний серпантин, прядку, падавшую на глаза. На первом же куплете Серый презрительно цыкнул, демонстративно встал и вышел курить в тамбур, по дороге с силой отпихнув кого-то.
Мы сошли на обветшалой платформе на краю березовой рощицы. Станция была без названия. Вернее, название у нее было, но такое, словно его и не было: “Сто первый километр”.
К полудню прояснилось. Проглянуло солнце. Подул свежий ветерок. Облака поредели, и в огромных небесных полыньях открылась промытая бездонная синь. Стало припекать. Закружили какие-то мошки, мотыльки, загудели комары, но как-то робко, заунывно, обреченно.
Сначала шли, растянувшись нестройной колонной, по жесткой колкой стерне. Солнце празднично золотило, оживляло ее, но стоило ему спрятаться, и пожухлая трава, торчавшая из земли сиротливым остриженным бобриком, безжизненно тускнела. По всему полю, до самой кромки леса, синевшей на горизонте, были разбросаны циклопические рулоны спрессованной соломы, точно следы присутствия инопланетян.
В лесу было свежо. Пахло грибами и прелым листом. Сквозные пожелтевшие кроны пронизаны дымными лучами, едва достававшими до мшистой земли, устланной ржавыми раздвоенными хвойными иглами, похожими на старые бабушкины шпильки. В тени густо чернели сырые стволы и голые ветви кустов и деревьев. Идти было легко, заглохшая тропинка пружинила под ногами.
Я зорко вглядывался в густоту леса, высматривая зверя или птицу и представляя себя охотником. Сколько раз, лежа в теплой постели, мечтал я побродить по лесу с ружьем и верной охотничьей собакой. Выследить дичь и, затаив дыхание, целясь в серебристую утреннюю дымку, спустить курок и подстрелить какую-нибудь живность, все равно какую, хоть галку. Вздрогнув, качнется ветка, кубарем скатится с нее темный взъерошенный комок, цепляясь трепещущим крылом за соседние ветви, и плюхнется в траву. И тут главное — успеть подбежать, отогнать собаку и, замирая от жгучего когтистого ужаса и жуткого обморочного восторга, увидеть, как стекленеют черные бусинки глаз, поджимаются и замирают костяные чешуйчатые лапки и, судорожно пульсируя, навсегда уходит из тела жизнь. Полночи я ворочался, не в силах заснуть от предвкушения этой страшной, нестерпимо манящей, несбыточной тайны… Но в тот день вместо ружья у меня наперевес висела гитара, нещадно натирая веревкой шею.
Мы вышли на залитую солнцем опушку, и по цепи с облегчением прокатилось: “Привал!” Физрук, что-то отметив на карте, излишне громко крикнул: “Мальчики налево, девочки направо!” И снова уткнулся в карту.
Привал был недолгим. Мы расселись кто где. На пеньках, на кочках или просто на земле, подстелив куртки. Вытащили из рюкзаков термосы, свертки. Зашуршала фольга, промасленная пергаментная бумага, и в пластмассовых и железных стаканчиках задымился пахучий чай. Ты жадно откусывала бутерброд, быстро пережевывала его, так что у тебя смешно надувались щеки, запивала чаем, и на твоем лице появлялось сытое, незнакомое выражение.
До команды физрука “Подъем!” девочки успели набрать кленовых листьев и сплести из них пышные венки. И в этих огненных коронах стали похожи на лесных нимф.
Сразу за опушкой тек широкий ручей.
— Будем переходить вброд! — скомандовал физрук, и с досадой проворчал: — На карте обозначен мост, но его что-то нигде не видно…
Он играючи поднял нашу классную на руки и понес на другой берег. Она обхватила его за шею и замерла, приоткрыв бескровные губы. В толстых стеклах ее очков отражалось его неподвижное лицо с гладко выбритыми скуластыми синеватыми щеками, перебитым приплюснутым носом и глубоким шрамом над левой бровью. Она была маленькая, худая, коротко стриженная под Цветаеву, в синем полинялом тренировочном костюме, в новеньких кроссовках, и совсем, совсем не красивая.
Ребята, у кого были высокие сапоги, переносили тех, кто был без сапог или у кого они были короткие. Сажали на закорки или разбивались по двое, сцепляли руки так, что получалось сиденье, и переносили через ручей. Я потянул Толика за рукав и подошел к тебе:
— Хочешь, поможем? — запинаясь, сказал я. — А то зачерпнешь воды…
Ты послушно утвердительно кивнула. Мы подняли тебя и понесли. Пьянея, ощущал я упругую тяжесть твоих бедер, и с колотящимся сердцем вдыхал лавандовый обморочный запах твоих распущенных волос, щекотавших мне кончик носа. На середине ручья я неловко наступил на скользкий камень и пошатнулся. Твой венок свалился в воду и, кружась, поплыл по течению. Ты ойкнула и рассмеялась:
— Совсем как погребальный…
У небольшой запруды венок зацепился за гладкую гнилую корягу. Там был перекат, и вода пенилась и жалобно журчала. Венок слегка потрепало, он распался, и листья стремительно унесло течением.
Серый угрюмо сидел у ручья, бросая в коричневую взбаламученную воду камешки.
— И тебя что ли перенести, как девчонку? — подтрунивали мы над ним.
В ответ он криво ухмылялся. Потом вдруг решительно, не развязывая, стянул с себя кеды, закатал треники выше колена, оголив загорелые крепкие икры, и с криком “на абордаж!” кинулся вброд, пуская фонтаны брызг. На том берегу восторженно завизжали и захлопали.
Расплавленное янтарное солнце коснулось верхушек деревьев, клочья облаков, разбросанные по гаснущему небу, окрасились лилово-фиолетовым, и в лесу быстро стемнело. Физрук несколько раз беспокойно оборачивался на растянувшуюся цепочку походников, вытаскивал из кармана компас, всматривался в карту, и наконец, кивнув сам себе, устало выпалил:
— Стоп машина! Здесь разбиваем лагерь.
И, обратившись к нашей классной, виновато добавил:
— Конечно, намеченного расстояния мы не прошли. Но это ведь ничего? Наверстаем завтра. Правда?
Застучали топоры, мягко зашуршал лапник, мы устилали им землю и поверх ставили брезентовые палатки, натягивая веревки и глубоко вбивая колышки. Физрук разжег костер, откуда-то появился треножник и большой закопченный котелок, из рюкзаков вынули тушенку, гречку, хлеб, и скоро был готов пахучий, наваристый ужин.
Заметно похолодало. Лес вокруг сделался непроглядным, угрожающим. Все достали теплые вещи и расселись вокруг костра. Ты надела белый пушистый свитер и перехватила резинкой волосы на затылке, открыв тонкую длинную шею. Затянули походные песни, и от их простых, глуповатых слов на душе становилось тепло и спокойно.
Серый знаком показал мне — “бренчать без остановки”, чтобы отвлечь физрука и классную, пока наши по двое, по трое незаметно вставали и пробирались к палатке, в которой хранились тайные запасы спиртного — три бутылки портвейна. Мне обещали оставить.
В костре потрескивали сучья, будто кто-то продирался сквозь валежник в грозно чернеющей за нашими спинами чаще, где, как безумные, плясали гигантские бесформенные тени, отбрасываемые высоким пламенем. Огненные языки остервенело лизали темноту, взметая в угольное небо снопы красных искр.
Меня пришел сменить Толик. Многозначительно подмигнув мне сильно косым глазом, он пробурчал сквозь непослушную губу:
— А ну-ка дай и я сбацаю кой-че.
Физрук и наша классная ничего не заметили. Завороженные огнем, они сидели, тесно прижавшись друг к другу.
После яркого пламени глаза не сразу привыкли к темноте. Я пробирался почти на ощупь. В нескольких метрах от палатки, среди стволов, мелькнул твой белый свитер… Чьи-то руки бесстыдно мяли и гладили его. Сердце рухнуло куда-то в бездонную пропасть, в горле пересохло, кровь застучала в висках, и, почти теряя сознание, я увидел твою покорно откинутую в поцелуе голову с растрепанными волосами и нависший над ней бугристый, бритый под ежик, крепкий череп Серого…
Я никогда не говорил тебе, что видел вас тогда ночью в лесу, и никогда не спрашивал, что у вас было с Серым и почему это закончилось. Никогда. Ни в тот день, когда ты дала мне номер своего телефона и я первый раз позвонил тебе, ни во все другие наши бесконечные телефонные разговоры, когда все пересказано, а прощаться нехочется, и слушаешь в трубке вздохи и напряженное дыхание. Ни потом, когда однажды после уроков я дежурил и остался убирать класс, и ты заглянула в приотворенную дверь, воровато заперла ее на швабру, вплотную подошла ко мне, посмотрела помутневшим взглядом и вдруг обжигающе поцеловала, долго не отрывая мягких влажных губ, словно не могла утолить жажды. Ни в нашу первую и последнюю зиму, когда я провожал тебя вечерами домой и мы стояли у подъезда, и снежинки таяли у тебя на лице, и я словно в бреду целовал твои мокрые, пахнущие морозом щеки, счастливые преданные глаза, отзывчивые ищущие губы. Ни в те редкие, словно украденные у судьбы минуты нашей торопливой, неловкой, неумелой и оттого, может, самой прекрасной близости. Никогда, никогда не говорил я тебе о той ночи… И уже никогда не скажу.