Заочный «круглый стол»
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2015
В заочном «круглом столе» принимают участие: Александр
Архангельский, Владимир Березин, Виктор Голышев, Елена Долгопят, Денис
Драгунский, Михаил Земсков, Анна Козлова, Валентин Курбатов,
Мы предложили писателям из России и «ближнего» и «дальнего»
зарубежья вспомнить КНИГУ своего детства и рассказать о любимых книгах
детей/внуков.
Александр
Архангельский, прозаик, телеведущий, г.Москва
«Были две главные для меня
книги — огромный Чуковский и маленький Пушкин»
1. У меня в детстве было множество любимых книг. Вообще, я
любил почитать — пока мама, не подученная некоей училкой,
не заставила меня писать в отдельную тетрадь отзывы о прочитанном;
после этого лишь собственные стихотворные потуги и чудо попадания в литературный
кружок Дворца пионеров смогли вернуть меня в библиотеку. Но пока я читал, то метелил все подряд, не разбирая качества. Вспоминая про
иные книги, горько жалеешь себя: и на это убито прекрасное время? Как мне мог
понравиться какой-то жалкий «Васёк Трубачев»? А «Отряд Трубачева сражается»? А
ведь я в очередь записывался, чтобы дочитать историю Васька. С другой
стороны, у меня был личный трехтомник Николая Носова, рассказы Виктора
Драгунского, таинственный (хотя и глубоко советский) «Кортик». Были Волков с подворованным сюжетом
«Изумрудного города», Марк Твен с упоительными Томом Сойером
и Гекльберри Финном. Я переживал как личную
потерю, когда соседка-дура, попросив на время Носова,
разметила его чернильной ручкой — типа это прочли, это тоже, и это. Мне
казалось, что любимый Носов осквернен; а ведь это он подарил мне счастье
Мишкиной каши, Бобика в гостях у Барбоса, Незнайки в Солнечном городе… И как выяснится позже, многому научил. Именно «Незнайка на
Луне» дал нам представление о деньгах, акциях и пирамидах. Если я не разорился
на МММ, не понес деньги в «Чару» и как-то вписался в рыночные времена, то
потому что был заранее предупрежден: общество гигантских растений лопнет, а
фартинги с неба не валятся.
Но при всей невероятной важности Твена и Носова были две
главные, равнозначные для меня книги — огромный Чуковский и маленький Пушкин.
Можно в каком-то смысле считать их одной, но о двух головах. Обе синие с белым.
Обе — собрания сказок. Картинки из большого Чуковского стоят перед глазами до
сих пор: карандашный контур Мойдодыра, неприличный
сладострастный умывальник, задумчивый Крокодил, мрачный Тараканище.
Картинок к Пушкину не помню совершенно, кроме роскошной обложки с полуночным
небом, молодым месяцем и заснеженной избушкой. Зато помню завораживающие,
авангардные стихи. И у Пушкина, и у Чуковского. Лихо надломленный ритм; ямб,
отступающий перед раешником; позиционный перевес хорея и тоническая поступь
гениального «Балды».
В этом смысле у детских книг, написанных взрослыми
писателями, завидная судьба. Сначала их читают все, воспринимают на самом
поверхностном уровне, рефлекторно считывают общие места. Потом все дружно
забывают. А спустя годы возвращаются, и тоже все. Одни по доброй воле, потому
что узнают, что Бибигон пародирует Мцыри, а «Сказка о
рыбаке и рыбке» с катастрофической точностью описывает вечный путь русского
самозванца. Другие потому, что жизнь заставила, дети подросли, внуки появились,
надо же им навязать свой собственный читательский опыт.
2. И у детей моих не было Главной Единственной книги. Даже такой, как у меня, условной, сдвоенной. Ни у старших,
которые подрастали в начале 90-х, ни у младших,
которым выпало начало нулевых. У старших детей был все тот же большеформатный
Чуковский, уцелевший во всех передрягах и подклеенный на сгибе с внутренней
стороны корешка. Пушкина мы потеряли в переездах, но сын обрел ему замену в
однотомном Гоголе сталинского времени издания. Разве такое забудешь? Сидит он в
темной комнате на даче, читает «Мертвые души» и ржет в голос. Было ему —
сколько? Лет 10, не больше. Что до младших, то они читали «Хроники Нарнии», «Хоббитов» («Властелина
колец» не осилили, только смотрели кино). «Гарри Поттера»
листали вперемешку с фильмом, не скажу, что очень увлекались. Носов с
Незнайкой, тем более с «Мишкиной кашей» у них особого восторга не вызывал, ну
прочли и прочли, Драгунский тоже. А место нашей героической макулатуры в их
молодом читательском раскладе заняли переводные книги, столь же никудышные, но без шелковой идеологической подкладки.
Например, бесконечная серия романов про котов-воителей;
автора я сразу же забыл.
Владимир
Березин, прозаик, г.Москва
Второе издание
Не в целях оригинальности, но в интересах неопределенной
истины скажу, что главной в моем детстве была Большая Советская энциклопедия, а
вернее — ее второе издание. (Сперва главным редактором
был знаменитый Сергей Вавилов, а потом радиофизик Борис Введенский.)
И выпускало ее одноименное Государственное научное
издательство «Большая советская энциклопедия».
Именно это чтение и сформировало меня.
Мне скажут, что чтение это не детское, но я уговорился на
биографическую истину, а не на книжный идеал. Многого я не понимал, будто
ученик волшебника водя пальцем по инкунабулам в синем
переплете.
Я читал ее как художественную литературу — статью за статьей
подряд, в кровати и за столом, иногда в туалете (справа шла мертвяще холодная
труба с изморозью на крашеном металле), иногда в ванной (где было тяжело
держать над дымящейся водой ее тяжелый том) — в общем, где попало.
Это было фронтальное чтение — от статьи к статье.
Из этого занятия сформировался словарный запас, а позднее —
любовь к определениям. Потом множественные миры, созданные писателями, приучили
меня к тому, что единый мир всегда дробится на разные,
что связаны только твоим воображением. Нет единого и
правильного, каждый по-своему видит их и по-своему переделывает.
Это понимание началось с темно-синих, с золотыми строчками
граничных слов, томов БСЭ, откуда вылетала бумажка «Типография Гознака. Брошюровщица №8». Этот Гознак
казался человеком — именно «Гознак», а не «Госзнак»…
Надо понимать, что на фоне третьего «красного» издания БСЭ
«синее» выглядело, как сталинские высотки рядом с брежневской панелью. Это
действительно был дом, но при этом постоянно меняющийся — что было особенно
странно при его монументальности.
И я, подросший мальчик, в семидесятые через него постигал
мир.
Быстрее всего забываются не события, а стиль времени —
обороты речи, какое-то странное слово, потерявшее вдруг смысл, или слово
страшное, но вдруг остывшее, как кусок железа, не опасное больше.
Был строй, был санкционированный миф истории, но он
поддерживался постоянным переписыванием прошлого. И что-то стиль нового времени
выталкивал из себя, а значит, подвирал — а вот Большая
советская энциклопедия не врала — она фиксировала стиль сороковых, а потом
стиль пятидесятых в своих огромных томах, казавшихся мне тогдашнему
неподъемными.
В мире семидесятых годов время было линейным, устоявшимся в
своем медленном течении, а вот в энциклопедии время бурлило, его река то рыла
берег, то останавливалась в заводях. Это время могло двигаться по разным
руслам, а то и переменить направление. Во всех словах чудился скрытый смысл.
И я, в своем школьном мундире, пытался разгадать их тайну.
Эти тома и были, как я уже сказал, инкунабулами — сборниками
советских заклинаний.
Первый был подписан к печати 15.12.1949: Ахматова, Акмеисты,
Албания — еще с Энвером Ходжей.
В тома вкладывали суровые записки.
Уже в пятом томе, на 21-й странице которого начиналась
статья, озаглавленная «Берия», обнаруживался листок: «Подписчику БСЭ.
Государственное научное издательство «БСЭ» рекомендует изъять из пятого тома
БСЭ 21, 22, 23 и 24 страницы, а также портрет, вклеенный между 22 и 23
страницами, взамен которых Вам высылаются страницы с новым текстом. Ножницами
или бритвенным лезвием следует отрезать указанные страницы, сохранив близ
корешка поля, к которым приклеить новые страницы».
Берия был расстрелян в 1953 году, и подписчики БСЭ получили
по почте письмо в большом конверте, в котором находились эти страницы со
статьей «Берингов пролив», которая стала даже больше статьи «Тихий океан».
В 1954 году то же самое произошло и с китайцем Гао Ганом — снятым со всех постов
и, по официальной версии, покончившим жизнь самоубийством.
А в шестнадцатом томе, на 616-й странице можно обнаружить
статью «Зелёная лягушка»:
«ЗЕЛЁНАЯ ЛЯГУШКА, прудовая лягушка (Ranaesculenta),
— бесхвостое земноводное из рода настоящих лягушек (см.).
Длина тела до
В этой статье вроде все верно, меж тем никакого вида «зеленая
лягушка» нет, а зеленая лягушка вместо прудовой
возникла из-за того, что том был подписан в печать 18.10.1952.
В это время был арестован академик, специалист в области
кардиологии Владимир Филиппович Зеленин. Человек он был в медицине известный, и
не только своими «каплями Зеленина», статьи в энциклопедии
бесспорно заслуживал, но после ареста заслуживать перестал. И вот, чтобы не оставлять
пустое место в наборе, возник новый вид лягушек. Зеленин, кстати, уцелел и
дожил до 1968 года.
Томов было множество — пятидесятый, который назывался «СССР»,
вовсе не был последним.
За ним шел 51-й, дополнительный. В
него попали восстановленные в правах калмыки и расстрелянные генералы, к тому
времени реабилитированные. Об этом, правда, в самих статьях не говорилось, но
один год смерти видных военных и государственных деятелей наводил на мысль о
какой-то загадочной эпидемии.
Вообще, любая энциклопедия или биографический словарь
напоминает список Шиндлера. Не в смысле
национальности, конечно, а оттого, что спасаются только классифицированные,
сведенные под переплет люди. Остаются в истории, остаются вообще.
В Большой советской энциклопедии был интересен словник,
который хорошо бы назвать «людник» — от тома к тому
менялись оценки людей, будто рассказчик терял интерес к персонажу или,
наоборот, вспоминал что-то интересное о своем родственнике. Вождь Югославии был
сперва кровавым убийцей, а потом становился
героическим партизаном.
Все это меня, жившего в линейной истории семидесятых,
завораживало.
Но не только люди, целые страны на глазах теряли свои
очертания. Мир менялся, поэтому за дополнительным томом шло несколько
ежегодников (1957—1961) и два тома алфавитного указателя.
Там были и «Крылатые слова и выражения», которые долго ещё
служили единственным справочным средством по латыни — много чудес было в этом
собрании, что занимало целый шкаф, материк в книжном океане моего детства.
Надо помнить, что эту энциклопедию делали в высшей степени
профессиональные люди, и математическими статьями из нее я пользовался даже на
младших курсах университета. Рисунки (а не фотографии) птиц были прекрасны,
фундаментальная наука сходилась с читателем в области простых объяснений.
Нет, лучшего чтения в детстве у меня не было.
Что до детей, то мой сын вошел как-то ко мне и, обведя
взглядом книжные полки, сказал:
— Знаешь папа, я не
буду читать твои книги. В них нет счастья.
Слово он свое сдержал.
Виктор
Голышев, переводчик, г.Москва
Книги детства
В.Скотт.
Айвенго
Г.Адамов. Изгнание владыки
Н.Кун. Что рассказывали
древние греки о своих богах и героях
М.Твен. Янки при дворе короля
Артура
М.Ильин. Рассказы о вещах
Я. Перельман. Занимательная
физика
К.Фламмарион.
Популярная астрономия
И.Ильф и Е.Петров. 12 стульев;
Золотой телёнок
Дж.Лондон.
Северные рассказы
Голышевы
дети:
Ляля,
Г.Белых и Л.Пантелеев.
Республика Шкид
М.Твен. Янки при дворе короля
Артура
Л.Толстой. Детство, отрочество,
юность
Н.Гоголь. Мёртвые души
Ю.Алешковский.
Чёрно-бурая лиса
М.Булгаков. Мастер и Маргарита
Андрей,
М.Зощенко. Лёля и Минька
М.Гаспаров.
Занимательная Греция
Г.Уэллс. Война миров
Ч.Буковски.
Макулатура
Василий,
Г.Цыферов. Рассказы и сказки
Сказки народов мира
И.Ильф и Е.Петров. 12 стульев;
Золотой телёнок
Советская детская
энциклопедия, тома: Человек; Математика и Физика
Елена
Долгопят, прозаик, г.Москва
«Впервые из этой детской
книги я узнала о бесконечности»
Тяжелый многостраничный том. О космическом путешествии.
Автора и названия не помню.
Лет восемь мне было. Я возвращалась из школы, ключ висел на
шее под форменным платьем. Я отпирала дверь, разогревала еду, делала или не
делала уроки, таскала из банки брусничное варенье (банка стояла в холодильном
шкафу под подоконником). Читала, в забытьи ела варенье (сладкие затертые капли
на странице). Круг света от настольной лампы, темное окно, мое искаженное лицо
в стекле. Иногда я бросала книгу и убегала во двор, иногда не могла оторваться.
Сюжет припомнить не могу. Впервые из этой детской книги я узнала о
бесконечности. Уже ночью, в постели, в спящем доме, я попыталась бесконечность
представить. Как что? Темная, черная, беспросветная ночь. Ты в ней. Ты
движешься. Быстро или медленно. Под ногами ночь, над головой, вокруг. Нет низа,
нет верха, нет круга. Ты летишь и летишь. И конца этому не будет. Никогда.
Бесконечность — это никогда, это смерть в чистом виде. Я почти представила
никогда, почти умерла и от страха ринулась наружу, в явь, в мир Евклида,
конечный и понятный. С тех пор я боялась представлять бесконечность, боялась
туда рухнуть. Куда как лучше дома. Тепло, часы тикают, утром в школу. «Лена,
осторожно через дорогу!»
В это же время прочитала Андерсена, печальные сказки. Печаль
была по мне. Грустные истории. Красота мимолетна, она исчезает на глазах, ее
невозможно удержать, задержать. Можно успеть заметить. Она уходит всегда. Вот
про что писал мне (мне) Андерсен. В связи с ним или нет, не помню, как-то раз я увидела свою детскую комнату (папой сделанный
стеллаж с книгами, письменный стол, ковер на деревянном полу) как уже далекое
прошлое, несуществующее; как полуистлевшую прозрачную старину.
На этом стеллаже (из светлой сосны) стояли в тесном ряду
других книг японские сказки. В них больше поразили не лисы-оборотни, а снег. В
тексте были картинки: брели худо одетые люди в конусообразных шляпах, их
силуэты лишь угадывались за снегом. Их силуэты и силуэт горы. Они были скрыты,
видны, но скрыты. Под покровом. Под шорохом.
На летних каникулах у бабушки я читала книги со старой
этажерки. «Чёрную курицу». «Детство». «Охотничьи рассказы». Подшивку «Нивы» за
1912 (кажется) год. Эти же книги читала бабушка одинокими вечерами, когда мы
все разъезжались (и с каждым днем все дальше оказывались от нее, от света ее
настольной лампы). Она читала про Николеньку, про туманы над полями, про
детство, про ушедшую жизнь.
Денис
Драгунский, прозаик, политолог, г.Москва
Заморыши и оборвыши,
друзья моего детства
В детстве я много книг читал и почти все их помню. Жюля Верна в особенности, Майн
Рида тоже, Луи Буссенара и, конечно, Стивенсона и
Вальтера Скотта, которые, в отличие от трех предыдущих, писатели по-настоящему
великие. Мне нравилась в этих книгах победа — над судьбой, над
обстоятельствами, над дикой и грозной природой. Победа разума, прежде всего.
Про природу книги я тоже очень любил. Про животных — Сетона-Томпсона в первую очередь и почти забытых
литераторов-натуралистов — Спангенберга, Арамилева, Перовской. Про растения тоже — был такой
ленинградский ботаник Верзилин, написал чудесные книги «По следам Робинзона»,
«Растения в жизни человека» и еще несколько, они почти все у меня были, мне их
мама покупала.
Кстати говоря, в одной из книг Верзилина я прочел
замечательную историю. Она, эта история, повлияла на мое умственное развитие
(простите за пышность выражений) гораздо сильнее, чем позже прочитанные и
проштудированные тома разных крупнейших философов. Я ее до сих пор помню. Вот
она: «Чем питаются растения? Почему они растут, откуда берут строительный
материал для своих ветвей, стволов, листьев? Чтобы ответить на этот вопрос,
голландский ученый Ван Гельмонт поставил опыт. Он
взял черенок ивы и посадил его в землю, которую, предварительно прокалив на
железной сковороде, взвесил. Черенок весил пять фунтов — земля весила двести
фунтов. Ван Гельмонт стал поливать иву водой, а через
пять лет выкопал и взвесил. Ива весила уже сто шестьдесят четыре фунта, а земля
весила практически столько же — ее вес уменьшился всего на две унции. Вывод
ясен и очевиден: растения питаются водой! Но это был ошибочный вывод. Через два
с лишним века Ян Ингенхаус доказал, что растения
питаются углекислым газом из воздуха…» Этот немудреный и, наверное, банальный
рассказ (не сомневаюсь, что в истории науки есть масса похожих эпизодов) меня в
мои двенадцать лет просто потряс. Я понял — нельзя доверять очевидности;
простое и ясное доказательство может быть заблуждением, а то и просто обманом —
именно из-за своей простоты и ясности.
Но не эти прекрасные книги были книгами моего детства
— то есть книгами, которые я читал и перечитывал, изо всех сил сочувствуя
героям, иногда просто до слез. Ах, чудесная классика жалобной детской
литературы — «Маленький оборвыш» Джеймса Гринвуда, «Без семьи» Гектора Мало, «Рыжик» Алексея
Свирского и чудесная, самая поздняя в этом ряду, в 1962 году напечатанная книга
Ивана Василенко «Жизнь и приключения Заморыша». Я
сопереживал маленьким беднякам, на которых обрушивались беды и неудачи, я
следил за их приключениями (вернее, злоключениями), гневался на их обидчиков,
радовался хоть малейшей передышке… И вот что
интересно. Сюжеты всех этих книг развертывались в совершенно чужой и незнакомой
среде — в старой Англии, в сельской Франции, в Голодаевке
под Житомиром и в досоветском Ростове. Но мне казалось, что это и есть жизнь.
Жизнь вообще, огромная, непроглядная, полная шорохов и потрескиваний,
обступающая меня со всех сторон, как ночь обступает, когда я из светлой теплой
комнаты на даче выхожу на двор сами понимаете зачем:
жизнь, думал я тогда, — именно такова. Полная
страданий, труда и нечастных случайностей, поворачивающих судьбу от плохого к
худшему. А то, что сейчас происходит со мной, — это какая-то незаслуженная,
нелепая, неизвестно с какого неба упавшая удача, временное везение, на которое
нельзя всерьез рассчитывать. Бояться, однако же, не надо. Надо идти вперед и
жалеть тех, кто рядом с тобой шагает, хромая и кряхтя.
Жалость — вот главное чувство, которое охватывало меня при
чтении этих книг, и это было не случайно. Все характеры героев, все их
приключения, все смешные случаи или невиданные города, куда их заносила судьба,
— все эти картины были вышиты на канве жалости, сострадания к «малым сим», к
униженным, бедным, больным, неудачливым, нелепым, не шибко умным, но добрым
людям.
«Жалость освежает душу, как дождь освежает сухую землю», —
писал Анатоль Франс в своей сказке «Пчелка», которую мне когда-то
посчастливилось инсценировать. Прочитав эти слова, я вспомнил старые детские
книги — и понял, что вывод из них, из этих очень реалистических описаний нищеты
и бездолья, следует тот же самый, что из феерии о приключениях принцессы в
королевстве гномов. Жалость, то есть умение пожалеть, пощадить, простить и
утешить — есть важнейшее свойство души.
Я давно вырос. Стал довольно злым господином. Но я надеюсь:
что-то доброе, нежное, жалостливое еще трепыхается у
меня в душе, где-то на самом донышке. Если это так — спасибо Оборвышам
и Заморышам из моих детских книг. Если нет — все
равно спасибо.
Михаил
Земсков, прозаик, г.Алма-Ата
Особая история
1. Назвать какую-то одну «любимую книгу детства» трудно. Но
были три значимых, повлиявших и на мою любовь к чтению вообще, и частично на
то, что я сам лет с двенадцати стал писать сказки и детские истории —
«Приключения Тома Сойера», «Алиса в стране чудес» и
сборник сказок Гофмана. Особая история случилась с «Алисой в стране чудес».
Когда попробовал читать ее в первый раз, лет в десять, она мне совсем не
понравилась. Попробовал еще раз через год (ее мне настойчиво рекомендовали и родители,
и библиотекарша в школе) — опять не понравилась. Но с третьей попытки — еще
через год — я так влюбился в эту книгу, что перечитывал, наверное, каждый год
лет до двадцати—двадцати двух, да и позже, уже будучи
взрослым, еще несколько раз перечитал.
2. У одиннадцатилетнего сына тоже одной любимой книги нет.
Точнее, наоборот — «их очень много, но самых-самых
любимых семь»: «За всё хорошее — смерть» Максуда Ибрагимбекова, «Дети синего фламинго» Вячеслава Крапивина,
трилогия Филипа Пулмана
«Тёмные начала», «Чернильная трилогия» Корнелии Функе, серия «Часодеи» Натальи
Щербы, серия «Гарри Поттер» Джоан
Роулинг и «Хроники Нарнии» Клайва Стейплза Льюиса.
Анна Козлова, прозаик,
г.Москва
«Наверное, только после
этого коллективного прочтения, в возрасте 30 плюс, я поняла, о чем эта книга»
В детстве моей любимой книжкой был «Рейнеке Лис» Гёте. Меня с
раннего возраста неодолимо тянуло к «Рейнеке», он был самым тоненьким из
собрания сочинений Гёте, а между страниц попадались гравюры Дюрера на глянцевых
вставках. Рейнеке у ног больного льва Нобеля, Рейнеке перегрызает горло ворону,
а его жена и дети с умилением за этим следят, в лапках у жены — корзинка с
провизией, накрытая крахмальной салфеткой, из-под салфетки выглядывают стрелки
зеленого лука. Еще не умея толком читать, я постигала слово Гёте через образы
Дюрера, простые и, на первый взгляд, даже по-немецки буквальные, но при этом
заключавшие в себе какую-то темную, завораживавшую страстность. Как я понимала
тогда историю Рейнеке, циника, предателя, убийцы, но при этом нежного отца,
любящего мужа и спасителя государства? Гёте поставил мой детский разум в тот
единственный тупик, который или способствует развитию или навсегда его
завершает с формулировкой «что-то ничего непонятно». Я сознавала, что Рейнеке —
плохой, но я была очарована его изяществом, мне не нравилась его жестокость, но
я восхищалась тем, как тонко он выходит из самых, казалось бы, безвыходных
ситуаций. Рейнеке был живой и творческий, а заяц Лямпе, волк Изегрим, все, кого он
упорно истреблял, оказывались при ближайшем рассмотрении скучными, трусливыми и
пустыми, в них не было ничего, кроме этой абстрактной «хорошести»,
они не сделали никому ни добра, ни зла, и от этого их жизнь казалась какой-то
формальной, что есть они, что их нет — никакого значения это не имело.
Последний раз я вернулась к Рейнеке совсем недавно, когда читала его вслух
своим детям, меня снова потрясла сила его воздействия, та безоговорочная вера,
которую он внушает, способность делать настоящим и значимым то, чего не существовало,
чего просто не могло существовать. И, наверное, только после этого
коллективного прочтения, в возрасте 30 плюс, я поняла, о чем эта книга. Она о жажде жизни и желании жить, о том, что это желание и есть
единственное доступное нам добро, о творчестве, без которого мир превращается в
темное волчье логово, о тяжкой ноше, которой лежат на наших плечах стереотипы,
и о силе духа, которая одна только и может бросить стереотипам вызов.
Моей дочери — 13, моему сыну — 9, они выросли в мире, где божественный айфон открывает двери
в самые сокровенные мысли и чувства другого. Нет ничего
личного, если, конечно, не под замком, и всем можно поделиться в ту же секунду,
как увидел, не успев даже разобраться, нравится тебе увиденное или не особо.
В таких обстоятельствах чтение становится самым настоящим вызовом общепринятому
порядку, потому что книга выключает читающего из бесконечного и бессмысленного
интерактивного общения, она заменяет все и, что самое неприятное, делает
читающего абсолютно недоступным. Именно этого Ваня и не мог пережить, когда
Марго часами лежала на диване с «Убить пересмешника», он просто бесился из-за
пересмешника. Когда на прогулке она говорила, что хочет домой и побыстрее вернуться к пересмешнику, Ваня бледнел и в ярости
сжимал кулаки, он даже пытался высмеивать пересмешника, но толком не знал как,
и это не прокатило. Остался один только путь — узнать пересмешника и оценить,
так ли он хорош. Марго стала читать книгу вслух, когда она уставала, вслух
начинал читать Ваня, а я получила неоценимую возможность освежить в памяти
коллизию и заново насладиться скупым эстетским слогом Харпер Ли. Почему я пишу именно об этой книге? Разумеется,
мои дети прочли все, что полагается прочесть в их возрасте ребенку из
интеллигентной семьи, но именно пересмешник стал рубежом, стал точкой, в
которой мир навсегда изменился, потому что зло оказалось реальным, а не
комичным, как в Урфине Джюсе,
и смерть стала неизбежной, и, самое главное, нарушилась логика детства, в
которой за плохим поведением всегда следует наказание и избежать его
нельзя. И этот опыт кажется мне бесконечно важным для них.
Валентин
Курбатов, литературный критик, г.Псков
Ах, жизнь, жизнь…
1. Откуда в деревенском военном детстве книги (да еще во
множественном числе)? Тем более, что живем в землянке.
Разве вот у деда закапанная (закапанный?) воском «Псалтырь»?
Так подступись-ка.
И, как ни странно, и в первом классе в 1946 году не запомнил
Книгу, даже «Букварь» — не вышло из меня Филипка.
Другие заботы: голод, еще карточки. А потом, уже на Урале, в Чусовом, как сразу в памяти живой картинкой — отчеркиваю
босой пяткой в уличной пыли черту и грозным голосом Тома Сойера
говорю своему товарищу: «Только переступи — сразу получишь!» А товарища-то
Вовку уже зову «Монтигомо Ястребиный коготь». Значит,
как-то незаметно уже и Марк Твен и Фенимор Купер.
А сознательно (сам!) сразу выбираю в школьной библиотеке чуть
не полное собрание сочинений Горького, чтобы библиотекарша видела, какой я башковитый парень. Горький — первый писатель, вон и его
портрет в классе рядом со Сталиным и неизменное повсюду «Всем хорошим во мне я
обязан книгам». Может, и я буду обязан.
И вот чудо — его «Мальву» боюсь и
сейчас перечитывать — так задето было сердце подступающей тайной женщины и
любви. Как потом, после седьмого класса уже не открываю тургеневскую «Клару Милич», унеся в памяти неизживаемое
темное тревожное волнение первого чтения, как испуг ночного свидания.
2. А детям уже свое, словно в возмещение непережитого
в свой час и с какой-то первоначальной радостью — пушкинские сказки, лермонтовскую колыбельную и, уже в подростках, торопя их
взрослость до дружества, — «Над пропастью во ржи» всесветного тогда Сэлинджера
и «Убить пересмешника» Харпер Ли.
(Чужое-то почему? — не знаю, душа была умнее и искала «недожитого
и недочувствованного.) И, конечно, конечно, тургеневскую «Асю».
А уж внучкам — тем весь цвет и свет стихов и сказок с тем же
тайным неосознанным эгоистическим чувством своей жадной радости позднего
открытия — и Буратино, и смешные английские песенки, и Винни
Пуха. Первый сам радуешься. И уже только вздохнешь, как младшая трех лет
предпочитает вместо книжки «тыкать пальчик» в купленный родителями планшет, где
свои картинки и мультики.
Ах, жизнь, жизнь…
Моя утраченная книга
Книги домашней библиотеки делились на
вертикальные и горизонтальные.
Вертикальные, взрослые, теснились пестрыми рядами в шкафу. Среди них попадались совсем зачитанные, со стертой позолотой
обложек, с полуоторванными, держащимися на ветхих
волокнах корешками. «Лунный камень», «Ярче тысячи солнц», двухтомное
«Хождение по мукам»… В расшатанных переплетах, желтеющие и расклеивающиеся по
мере чтения несколькими поколениями домочадцев, эти книги были питомцами
хозяев. Старели и тускнели, подобно людям. Перехватывая инициативу у букваря,
учили меня читать.
Горизонтальные — тонкие,
гибкие, разноцветные внутри — лежали стопками на тумбочке, этажерке, старом
проигрывателе…
В то время у государства было русское лицо: оно смотрело на
нас из букварей и учебников, с черно-белых экранов и портретов на
демонстрациях. Но я и мои сверстники росли в другом мире. Иной была природа
вокруг, иного цвета — небо над нами. И разрез глаз у окружавших нас людей тоже
был иным. Мы ревниво искали в книгах и фильмах любое свидетельство о нашем крае
— любой знак нашего присутствия и замеченности в
пространстве большой страны. Наверное, поэтому моей любимой горизонтальной
книжкой стал «Колобок». Не русский, с радикулитным дедушкой на завалинке и
бабушкой в платке у печной заслонки, а киргизский, в переложении Тоголока Молдо. Желтый, румяный
колобок с лицом молодого сельского киргиза катился по желтой степи,
преследуемый желтым, с подпалинами, зверьем («Полетел быстрей буудуна, / стал дулдулом
колобок»).
Герои разговаривали между собой, не замечая меня, а я, не
замечая рифмы, ощущал их присутствие в комнате:
«Ненасытное ты брюхо! —
Говорит ему старуха. —
Был у нас матёрый вол,
Так ведь ты ж его подмёл.
Целый день вокруг еды.
Лишь покрикивать умеешь:
"Дай поесть" да "Дай попить",
А вот денег не имеешь,
Чтобы мяса прикупить.
Я вчера ещё сказала:
Бедняки мы, бедняки.
Нет у нас не только сала —
Даже горсточки муки».
Все-таки старуха встала,
Потрудилась, поискала —
И нашла на дне мешка
Маленький кусочек сала.
Вытрясла другой мешок —
Наскребла муки чуток.
Вот и счастье привалило:
Будет деду колобок.
Будет корочкой покрыт он,
Будет в нем горячий сок,
Будет жиром он пропитан,
Наш румяный колобок.
На этом месте я неизменно начинал глотать слюну и шел на
кухню к бабушке: «Бабушка, испеки колобка!» — «Испеку, испеку», — обещала
бабушка. «Только чтобы было как в книжке, — ставил я условие, — корочкой
покрыт, жиром пропитан и сок горячий внутри». — «Будет как в книжке», —
успокаивала бабушка и продолжала готовить борщ.
«Ну-ка, старая,
давай,
Колобок наш доставай!»
«Если я его достану,
Если обдувать я стану
Наш горячий колобок,
С головы до самых ног
Я в золе и пепле стану».
Отвечает ей старик:
«Ты, старуха, любишь крик.
Что ни слово, то перечишь:
Я к такому не привык».
Однажды утром, услышав на кухне булькающее шипение яичницы, я
обнаружил дедушку у плиты. Это было то же самое, как если бы я застал бабушку в
саду за обрезкой виноградника.
«Бабушка умерла», — буднично пояснил дедушка в ответ на мой недоуме-вающий взгляд.
Привычный мир покачнулся. Но больше всего в эту минуту меня
поразила мысль о том, что никогда уже бабушка не приготовит мне обещанного
румяного колобка. Только тут, заметив мое оцепенение, дедушка догадался
уточнить, что умерла соседка — 90-летняя старушка Шпортко,
которую вся улица называла бабушкой. Наша бабушка пошла к соседям — помочь
подготовиться к поминкам.
«…Мясо жирного вола
И мука со дна мешка.
Бабушка меня спекла
Для седого старика.
Убежал я из огня —
Догони-ка, съешь меня».
Бабушка успела приготовить для меня колобок задолго до своей
смерти. Это был пышный дрожжевой хлебец из духовки — без сала, жира и хрустящей
корочки. Но когда, зажмуриваясь, я отправлял в рот хлебную
мякоть, то чувствовал на языке и мясо вола, и сало, до черноты натертое о
стенку котла в саманной ошхоне, и хрустящую плоть
киргизского колобка.
Настал день, когда вертикальные книги погрузились в контейнер
и отправились вслед за хозяевами в другую страну. Горизонтальные
же легли на земляной пол темного сарая, где из бездонного подпола тянуло сырым
картофельным духом. Рядом с баллоном опрыскивателя, старым проигрывателем,
заставлявшим черные шипящие планеты 78 раз за минуту оборачиваться вокруг своей
оси, и тяжелым велосипедом «Пенза», чье доисторическое кожаное сиденье на рессорах
поражало воображение моих одноклассников.
На обложке моей любимой книги значилось: «Перевод Марка Ватагина». Сколько ни вбивал я потом, спустя годы, фамилию
переводчика и строки из перевода в окна поисковиков, они, небрежно перелистав
за долю секунды бесчисленные массивы электронных библиотек, выдавали одно и то
же: «По вашему запросу ничего не найдено».
Сейчас, цитируя по памяти утерянного навсегда «Колобка»,
возможно, столь же далекого в ватагинской версии от
текста киргизского просветителя, как пересказ Молдо —
от русской сказки-первоисточника, я чувствую себя акыном. Человеком, поющим
эпос, который не поддается записи и расшифровке.
Желтая надорванная обложка. Пятна света на закопченной плите.
Густой и неотступный вкус катящегося по степи колобка.
Дмитрий
Новиков, прозаик, г. Петрозаводск
«Я помню ее поцитатно. Я люблю ее»
Без всякого сомнения это «Три
повести о Малыше и Карлсоне, который живет на крыше» Астрид Линдгрен в переводе Лилианны
Лунгиной. Перечитывал ее раз пятьдесят и до сих пор не
прочь вернуться. Сейчас схожу посмотрю фамилию
иллюстратора. Ага, Илон Викланд.
Почитал биографию. Все понятно…
Так вот, «Три повести…» — это любимая книга моего детства. Я
помню ее поцитатно. Я люблю ее. Так же как и «Три
товарища» Ремарка.
Две эти книги сформировали мою жизнь. Любовь к нездоровому
образу жизни, к плюшкам и черному рому. Отношение к любви между мужчиной и
женщиной. Отношение к дружбе, которому обязан частыми
современными проигрышами.
Как же мне было приятно, когда старшая дочка ответила на мой вопрос, не задумываясь: «Три товарища».
Совсем недавно прочитала книгу. Она же, с десяток лет назад, сказала мне, после
освоения «Робинзона Крузо» и «Острова сокровищ»: «Папа, а у Стивенсона стиль
лучше».
От младшей же с тревогой ожидал положительной оценки Гарри Поттера. Наблюдал ее несколько месяцев с толстыми,
недетскими томами в руках. А она внезапно сказала: «Айвенго». Вальтер Скотт.
Школьная программа. Карелия. Петрозаводск…
Сергей Носов, прозаик,
г.Санкт-Петербург
«Скорее знаю, чем помню»
Если бы не родители со своими трогательными воспоминаниями о
моем детстве, мне бы, наверное, не довелось в моей взрослой жизни вспомнить об
этой книге. Да и тот образ ее, что теплится в моем сознании, мало похож на
определенное воспоминание: я скорее знаю об этой книге, чем помню о ней. Все
дело в том, что она ушла из дома (так получилось), когда мне было пять лет.
Задержись она у нас подольше, и я бы ее помнил почетче, как, например, помню
куда более малышовые книжки-раскладушки — твердый картон и картинки: ну скажем,
волк-неудачник с опущенным в прорубь хвостом, или другая — залез поросенок на
дерево, или еще — лиса и журавль… С этими
раскладушками было хорошо играть: поставил на ребро, развернул — вот и стена,
лентой с дивана спустил — горка тебе для машинок. Какие-то отдали потом,
какие-то лежали в кладовке — они попадались мне на глаза уже в сознательном
возрасте — оттого и запомнились. А та из дома раньше ушла. Хотя и не была
раскладушкой.
Между тем книга эта для меня значила многое. Она мне была дороже
любой игрушки. По статусу важности в моем детском мире она, полагаю, занимала
место сразу за котом Васькой, моим ровесником. Согласно поздним свидетельствам
старших я мог подолгу с ней не расставаться, обхватив руками и прижимая к себе
(я-то маленький, а книга большая), так и бродил с ней по квартире. Располагался
на полу и листал, разглядывая картинки.
На четвертом году жизни (сам не помню, но говорят) я играл в
«Винни Пуха».
Ну да, это о нем.
Отец купил ее в
командировке, в Москве, мне тогда было три года.
«Винни Пух и все остальные».
Уточню. Я сейчас не о «Винни Пухе»
вообще — как о литературном произведении, а о книге в прямом, конкретном
значении слова — как осязаемой вещи, как личном твоем достоянии.
Никогда не ностальгировал по этому поводу. Но интернет под
рукой — почему бы не удовлетворить любопытство?
Пожалуйста. Издательство «Детский мир», 1960. Все верно: мне
три годика полных. Пересказал, само собой, Заходер. А
в чем я до сих пор не был уверен, но так и есть — это первое издание книги Милна в заходеровском изложении,
и вообще — первое, надо понимать, на
русском.
То есть я, получается, один из первых в нашей стране,
очутившихся там, в Чудесном Лесу. А если учесть мой возраст тогдашний — так я в
категории «самых первых», выходит!
В пять лет я умел читать довольно бегло, но в три-четыре мне,
конечно, читали — обычно родители, старших братьев и сестер я не имел. Но что
касается «Винни Пуха», он был мне куплен все же на вырост, ему бы чуть-чуть полежать, однако бабушка,
когда родители уходили на работу, брала на себя инициативу читать мне эту книгу
вслух — ей было самой интересно, что происходит в Чудесном Лесу. Чтецкие
способности бабушки мне запомнились по более поздним впечатлениям, но читала
она всю жизнь одинаково — как умела, то есть не иначе как по слогам. А ведь это
исключительно важно — как ребенку преподносится текст. Тут не было снисхождения
до уровня моего младенческого понимания, бабушка, надев круглые очки в костяной
оправе (хорошо представляю), честно вместе со мной постигала смысл читаемого, —
причем преодолевая определенные трудности. Именно так: мы вместе с ней постигали
содержание книги.
Опять же по поздним своим впечатлениям я запомнил ее манеру
все комментировать — с ней, например, невозможно было смотреть телевизор (у нас
был телевизор «Луч»): что бы ни показывали на экране, она всегда видела только
свое. Сейчас я уверен: читая мне «Винни Пуха», она не
могла не растолковывать как-то по-своему текст, разъяснять и мне и себе, что же
там происходит. Иногда я с удивлением узнаю, что мне известны детали этой
истории, каких попросту нет в книге. Сей зазор смысловой
не от тех ли чтений?
Сколько помню себя, я целиком книгу не перечитывал больше.
Были потом и мультфильм, и телеспектакль, были попытки читать собственным детям
фрагменты по другому изданию, когда «все остальные» заменилось на
«все-все-все», но оказалось, что дети сами способны — причем на английском. По
правде сказать, я и сейчас не уверен, была ли мне самому прочитана книга вся
целиком. Отдельные главы — читались мне тогда многократно, согласно заявкам, а
против каких-то я был предубежден и слушать сам не
хотел. Наверное, из-за рисунков.
Да, рисунки… Их обсуждали мы с бабушкой больше всего. Не
обсуждать никак не могли.
Сейчас я их нашел в интернете, и сразу стало мне вспоминаться.
Все правильно: именно те. Черно-белые плюс цветные вклейки.
Мне словно рассказали мой сон – старый, забытый.
Только сейчас узнал, кто автор иллюстраций — Алиса Порет.
А ведь это сюрприз.
Тут самое место сказать многозначительно: «Гм».
Алиса Порет — это имя не пустой звук
для меня.
Удивительно. Ребенком я рассматривал рисунки, оказывается,
Алисы Порет, вживаясь в мир ее образов, а спустя годы, когда имя
Алисы Порет стало для меня что-то значить, просто не знал, в чей мир образов
ребенком вживался. Вот и думаю сейчас: не оттуда ли, не от Алисы ли Порет, поздний мой интерес к Хармсу и школе Филонова? Знаменитое издание «Калевалы»,
проиллюстрированное филоновцами,
и в частности Алисой Порет («Academia»,
1933), я сумел приобрести в конце
перестройки, а в середине 90-х в одной ведомственной библиотеке спас от
утилизации практически списанную (по какому-то дикому циркуляру)
просветительскую брошюру (1932), украшенную рисунками художницы в духе
аналитической школы. Наслаждаясь этими изображениями с подписями вроде
«Консервная банка борется за новый быт» или «Вот какой удивительный путь проделали рыбьи внутренности, головы
и кости», я совершенно не думал о медвежонке, который всегда хотел меда и
полновластно владел моим воображением, когда я еще и читать не умел. В «Винни Пухе», впрочем, Алиса Ивановна от филоновского
метода уже отошла.
Рассматриваю в интернете ее картинки и вспоминаю смутное
ощущение таинственности и тревоги, сопутствующее моему вхождению в Чудесный
Лес. Не уверен, что истории о Винни
Пухе и всех остальных мне казались веселыми. Вот и на картинках редко встретишь
намек на улыбку. Ладно бы ослик Иа, но и все
остальные не улыбаются, включая Пуха. Что на лице Винни
Пуха? (У него же лицо?) То мысль, то испуг, то тревога. А еще героям часто
угрожает опасность. Пух, преследуемый пчелами, вниз головой падает с дерева.
Поросенок висит на веревке. Ослик тонет. А Кристофер Робин живет в дереве, у
которого на рисунке нос и глаза.
Узнал Слонопотама! Да он именно
тот, из моего раннего детства. Страшноват. Он в условном облаке, обозначающем
сон Винни Пуха. Такой же мог бы присниться и мне. А
может быть, он и снился, да только не помню. Но еще страшней сам Винни Пух, когда у него вместо головы — горшок вроде
скафандра.
Вспомнил, что историю про Слонопотама
я слушал множество раз, и просил еще и еще. Да уж не травма ли детская моя этот
Слонопотам? Должен признаться, взрослым я стал
замечать, что обычное слово «гиппопотам» произношу ну не то
что бы запинаясь, а с каким-то легким сомнением, словно не до конца в
нем уверен. Уж не тот ли Слонопотам, похожий на слона
с гиппопотамовой пастью, поселился в моем
подсознании, как детский страх, чтобы напоминать о себе каждый раз, когда мысль
обращается к обычному гиппопотаму?
Углубляясь в свое подсознание, хочу признаться, доктор, что
мне всегда несколько мешал Кристофер Робин. Я готов был себя отождествлять с
кем угодно, но только не с ним. Вполне себе человек в этом царстве игрушечных
животных, он мне казался совсем не отсюда. Я предпочитал истории без него. Это
же мой был все-таки мир, и я ревновал его к этому миру.
Говорят, они вместе с Пухом ходили на Северный полюс?
Как-то так. А действительно. А лежал бы я, действительно, на
кушетке и спросил бы меня аналитик, подобно тому, как спрашивают иногда на
встрече с читателями: «Какая из книг повлияла на вас больше всего?» — вот и
стал бы я, как сейчас…
Что касается читателей, раньше я им говорил: «Не существует
такой единственной книги», — и называл несколько из общего ряда — условно
говоря, «Идиота», или «Дублинцев»,
или «Пену дней», и сам понимал, что вру. А потом докумекал, что ближе к истине будут детские книги.
Ведь все влияния в детстве. Детских много. А эту забыл, потому что была она на
заре моей жизни и забылась вместе с зарей.
А что до кушетки, я бы, вспомнив, крикнул с кушетки (мог бы
упасть): «Ну конечно же, "Винни
Пух и все остальные"!..»
Владислав Отрошенко, прозаик, г.Москва
«Однажды пили с ним
вечером вино на террасе, я говорю, хочешь "Чиполлино"
почитаю?..»
1. Мне было лет восемь — болел ангиной, лежал с высокой
температурой. И вдруг отец подсел к кровати, открыл книгу в синем коленкоровом
переплете с рельефным профилем остроносого лица и начал: «Как только ударил в
Киеве поутру довольно звонкий семинарский колокол, висевший у ворот Братского монастыря…»
Не знаю, как и почему ему пришло в голову почитать мне (в качестве средства от
жара, что ли?) повесть «Вий», но помню, что я нечувствительно,
как сказал бы сам Николай Васильевич, переместился сначала в мир вийевских образов, потом сновидческих…
Потом «Вий» стал наваждением. Перечитывал его без
конца. Фильм (он как раз только появился, когда мне было
восемь) смотрел по пять сеансов за день, где бы он ни шел, — так, что билетерши
в новочеркасских кинотеатрах «Ударник», «Победа» и
«Комсомолец» тревожно спрашивали: мальчик, где твои родители, а? Фильм этот —
непревзойденный (и непревосходимый) шедевр.
Тот, в котором играют
2. Старший сын Максим до того любил книжку «Чиполлино» (будь она неладна), что я и теперь, спустя
десятилетия, могу после сна любой глубины пересказать ее наизусть. Книжка,
между прочим, хранится на даче. Та самая, которую я ему читал вслух стопитцот раз — уголки страниц до дыр истерты. Однажды пили
с ним вечером вино на террасе, я говорю, хочешь «Чиполлино»
почитаю? В шутку сказал. А он допил бокал, закрыл бутылку пробкой и говорит так
серьезно с радостным удивлением — давай. Младший сын Матвей любил «Сказки
дядюшки Римуса» Харриса, которые и мне в детстве
нравились. У внука Вовчика широкий и изменчивый круг
любви, уследить невозможно — то Винни-Пух у него в
чести; то про Алёшу Пововича ему подавай, то про Юрия
Гагарина; то сам он что-нибудь сочиняет. Внук Сашка любит сказки — но такие,
чтобы ты их сам сию минуту выдумывал на ходу. Внучке Насте нравятся книжки про
принцесс. Внук Даниил еще совсем маленький: можно ему просто что-нибудь
говорить — бу-бу-бу, делая вид, что читаешь, всему
радуется.
Павел Санаев, прозаик, кинорежиссер, г.Москва
«Это не просто книги, а
перфокарты»
Можно ли вообще сказать, что какие-то книги повлияли на меня
в детстве? Как они могли повлиять? Сделать меня лучше? Развить фантазию?
Чему-то научить в жизни? Читать я научился рано — в пять лет. У меня было несколько
любимых детских книг, из которых больше всего запомнились трилогия
про Незнайку и фантастическая повесть Анатолия Мошковского
«Пятеро в Звездолёте». С этими книгами я впервые открыл для себя возможность в
любой момент погружаться в мир увлекательных приключений и никогда не скучать.
О какой скуке может идти речь, когда ты отправляешься на Луну вместе с
Незнайкой? Пару раз в это же время я пытался читать короткие рассказы Чехова,
чтобы выглядеть в глазах взрослых «умным мальчиком», но было скучно. Запомнился
рассказ про гайку, которую открутил на грузило
деревенский мужичок, но, конечно, Незнайка был в разы увлекательнее. А потом,
на семилетие, мне подарили Детскую энциклопедию, и эти толстые желтые тома
стали моей самой любимой книгой на все детство. Очень интересно было узнавать,
как устроен окружающий мир, и два тома из десяти я за несколько лет
основательно истрепал — второй «Астрономия и Геология» и пятый «Наука и
Техника». Удивительно, что к томам «История» и «Литература и Искусство» я тогда
даже не притрагивался, и окружающие всерьез подозревали во мне будущего
технаря. Я не только не спорил, но сам утверждал, что стану
инженером-ракетчиком — буду строить звездолеты, чтобы какие-нибудь «пятеро»
полетели к планетам, о которых я читал во втором томе. С книжным багажом из
«Незнайки» и двух томов Детской энциклопедии я вошел в подростковый период, и
на тринадцатилетие мне подарили Библиотеку
Приключений для детей и юношества — два десятка разноцветных томов с великими
приключенческими романами: «Копи царя Соломона», «Лунный камень». «Робинзон
Крузо», «Последний из могикан», «Всадник без головы»… Я читал эти крышесносные книги запоем, каждую по два-три раза в течение
года. Как это повлияло? С тех пор я пишу без грамматических ошибок, читаю со
скоростью три-четыре страницы в минуту, люблю американское кино и стремлюсь
снимать приключенческие боевики.
После остросюжетных романов школьная программа по литературе
показалась невообразимо скучной. Проблемы Ионыча и
Базарова были такими далекими и неинтересными, что почти всю классику я
пролистывал по диагонали. Хотя Башмачкина было жалко.
Мне бы очень хотелось сказать вам, что я вдумчиво впитывал великую русскую литературу и она делала меня мудрее и чутче, но, увы —
ничего подобного не происходило.
В семнадцать лет я открыл для себя «Мастера и Маргариту», и
это до сих пор моя любимая книга. Не могу сказать, что она повлияла на меня или
что-то открыла в жизни. Больше того, я считаю идеологический посыл этой книги
вредным. Дьявол дает покой? Помилуйте, это мастер вечных мук
по определению — какой покой можно от него ожидать? Но
как же эта книга круто написана! Я не знаю прозы более
лихой, талантливой и изобретательной. С точки зрения текста для меня есть
«Мастер и Маргарита» и все остальные книги. Это случилось в семнадцать лет, и
так остается до сих пор.
После знакомства с «Мастером и Маргаритой» чтение вытеснил хэви метал, и в институте меня заставляли читать под
угрозой перевода с очного на заочный за несданные
экзамены. В то же время начались юношеские проблемы с вопросами «кто я?», «как
жить?», «как любить?» и «что вообще делать», и вдруг выяснилось, что в
классических книгах, от которых я до тех пор воротил невежественное рыло, есть
ответы почти на все жизненные вопросы. «Обыкновенная история», «Обломов», «Братья
Карамазовы», «Отец Горио», «Гобсек», «Госпожа Бовари»,
«Жан-Кристоф»… Избранные произведения классической литературы — это не просто
книги, а перфокарты, которые в двадцать лет необходимо загрузить в голову,
чтобы понимать человеческие отношения на базовом уровне. Больше всего я
благодарен ВГИКу за то, что эти перфокарты в меня
загрузили почти насильно.
Я не случайно сказал, что в классике есть ответы почти
на все жизненные вопросы. Некоторые вопросы оставались без ответа, и книгу,
которой, на мой взгляд, недоставало для понимания жизни, я решил написать сам.
Это роман «Хроники раздолбая», первая часть которого
уже вышла, а вторая только пишется.
Юрий
Серебрянский, прозаик, г.Варшава
«Дух пожизненного
путешествия из меня уже не выбить»
1. Книгой детства безоговорочно назову замечательную повесть
«Там, вдали за рекой» Юрия Коринца. Есть ощущение,
что до сих пор она оказывает немалое влияние на ход моей жизни. Лучше ничего в
детстве не читал, хотя читал почти все и запоем. Так вышло, что и Кассиль, и
Луи Буссенар, и Сабатини
подчеркнули тот дух пожизненного путешествия, который из меня уже ничем не
выбить и который так здорово передал Юрий Коринец.
Первое время я был главным героем, тем мальчиком, чей дядя всегда в отъезде, в
поисках то бивня мамонта, то врагов. Но, видимо, с самого начала я все же мечтал стать дядей. И вот я — дядя! До бивня, правда,
еще далеко.
2. За детей говорить пока не буду, но уже готовый ребёнок
читает «Незнайку» (первые три канонические части), временно пользуясь им вместо
других священных писаний.
Александр
Снегирёв, прозаик, г.Москва
Бесконечная переписка с
Толстым
Я хочу рассказать не просто о главной книге моего детства — о
том, как я научился читать и писать. Было мне четыре года, стояла зима, и мама раздобыла
для меня теплые шерстяные штанишки. Они были ношеные и достались мне от
другого, выросшего мальчика. Все бы ничего, но штаны имели красный цвет. Я,
разумеется, категорически отказался их надевать. Я был твердо уверен, что
мужчина не может носить красные штаны. Лишних денег у родителей не было, и они
стали биться над тем, чтобы сломить мое сопротивление.
На следующий день после очередной неудачной попытки натянуть
на меня красный предмет туалета папа достал с полки книгу и показал мне
картинку. Точнее, иллюстрацию, потому что, как позже выяснилось, книга была
взрослой. На странице был изображен солдат в синем кителе и красных шароварах.
Теперь я знаю, что это был зуав — марокканский стрелок. В девятнадцатом веке
зуавы входили в состав французской армии.
Я мигом натянул только что ненавистные штаны и так их
полюбил, что весной перед родителями встала новая задача — как надеть на меня
что-нибудь более подобающее сезону.
На этом история, однако, только начинается. Папа решил
развить успех и разыграть карту красных штанов еще раз. Спустя пару дней он
спросил меня — нет ли чего необычного в моем ящике с игрушками. Был у меня
такой самодельный деревянный ящик для инструментов, которыми в те времена
пользовались слесари. В этом ящике у меня хранился паровозик без одного колеса,
крокодил без лапы, машинка с отломанной дверцей и еще какой-то хлам. Я порылся
в своих сокровищах и с удивлением обнаружил сложенный треугольником лист
бумаги, на котором было что-то написано.
Не понимая ни слова, я понимал самое главное — передо мной
настоящее письмо. И я попросил папу помочь мне разобраться. Папа тоже удивился
письму, развернул его, прочел и сообщил, что мне пишет не кто
иной, как автор той самой книги с солдатом в красных штанах. А книга посвящена
обороне города Севастополя и называется «Севастопольские рассказы».
И вот я начал учить
алфавит, чтобы сначала прочитать самому то первое
письмо и удостовериться, что папа все перессказал
точно, а затем — чтобы написать моему новому другу, поручику артиллерии, графу
Льву Толстому.
Папа научил меня
разбирать чужие и выводить собственные буквы, научил складывать бумагу
треугольником, как это делали в Великую Отечественную,
и у нас с Толстым завязалась переписка. В моих многочисленных переездах те
письма не сохранились, но я помню, что Толстой делился со мной тяготами и
радостями жизни в осажденном городе, а я давал ему советы, как лучше устроить
оборону, как отбивать атаки турок, англичан, французов и тех самых марокканских
зуавов, красные штаны которых мне так полюбились.
С тех пор прошло
тридцать лет, но меня не покидает странное чувство. Порой мне кажется, что
где-то существует город Севастополь, где поручик артиллерии Толстой отбивает
атаки англичан, французов, турок и марроканских
зуавов, а в минуты затишья пишет мне коротенькие письма папиным почерком,
складывает треугольником на манер
солдат ВОВ и незаметно подсовывает в слесарский ящик с игрушками. И я точно
знаю, что так будет всегда. Зуавы в красных шароварах всегда будут лезть на
бастионы, залпы орудий Толстого всегда будут сметать их, а на следующий день
они встанут из могил, чтобы пойти на новый штурм и снова умереть. И я точно
знаю, что этой бой будет бесконечным, Севастополь никогда не будет взят, а моя
переписка с графом-артиллеристом никогда не прервется.
Алексей Торк, прозаик, г.Душанбе
«У моих детей все в
порядке с наследственностью — также любят "Ходжу Насреддина"»
1. Книг таких две. Конечно же, «Ходжа Насреддин» Соловьёва. А
до него — «Как погасло солнце» Владлена Бахнова.
Книга ужасно смешная, но тревожная. И с двенадцатилетнего возраста, когда и сам
стал тревожным, я уже с трудом перечитывал ее. Финал, в котором слепнет
выписанный с блестящим юмором злодей и диктатор Дино
Динами, до сих пор перед глазами. Эта книга впервые сообщила мне, что смех, слезы,
смешное и страшное — гармонически связанные понятия.
Дилогия «Ходжа Насреддин» — потрясающе добрая. В детстве это
считывается особенно пронзительно. То же самое с возрастом я обнаружил в
«Преступлении и наказании». Как и Достоевский, Соловьёв всех своих злодеев прямо или неуловимо пожалел и попытался понять.
Единственный образцово неприятный персонаж у Соловьёва — утопленный ростовщик Джафар. Интересно, что в «Преступлении и наказании»
единственный такой человек — коллега Джафара по
ремеслу, старуха-процентщица. А это ведь ее топором зарубили.
2. У моих детей все в порядке с наследственностью — также
любят «Ходжу Насреддина» Соловьёва. Я рад и горд, что они выбирают книги, где выраженно говорится о больших поступках, о справедливости.
Лет в десять моя дочь серьезно испугала нас, заливаясь слезами весь вечер.
Оказалось — после долгих выяснений — что прочла «Овод». Не принимают мои дети
книг безразличных, внутренне холодных. Поэтому, скажем, не любят космические
саги, подавляющую часть фэнтези. Случаются и некоторые
загадки. Сын, Петя, с пяти до восьми лет не расставался с книгой «Армянская
кулинария». И отказывался пояснять свой выбор, как мы ни вытягивали ответ. Было
очень интересно: почему — кулинария? Может, дело в том, что — армянская? Так и не узнали…
Александр Хургин, прозаик, Германия
«Рассказывали они о другой
жизни. Совершенно точно мне не доступной»
1. Если говорить о раннем детстве, то моих, вот именно моих,
книг в доме было немного. Книг и вообще было не то чтобы очень: этажерка, правда,
не маленькая, в углу и книжная полка на стенке. Еще был шкаф, не книжный, а
обычный, и в нем там, где у людей лежат рубашки, полотенца и прочие необходимые
вещи, стояли большие тяжелые тома медицинской литературы родителей. Но свои
первые настоящие (а не сказки и стишки) книги я помню очень хорошо. Да,
собственно, они и сегодня со мной, стоят в книжном шкафу сына невостребованные.
Это четыре тома «Библиотеки приключений», выпускавшейся «Детгизом»
в пятидесятых годах: «Остров сокровищ» и «Чёрная стрела» (в одной книжке),
«Робинзон Крузо», «Дети капитана Гранта» и «Квентин Дорвард». Получил я их в подарок от московской тетки,
работавшей в банке и имевшей какой-то доступ к подписным изданиям. Лет, думаю,
в восемь или в девять. От «Робинзона Крузо» обалдел
сразу же и прочел его подряд раза три. То же самое было с «Островом сокровищ».
«Дети капитана Гранта» и «Квентин Дордвард»
пошли труднее, но когда пошли, читал их бесконечно. А потом в доме появились
«Три мушкетёра» — и я погиб. До сих пор не понимаю, как они сделаны, хотя до
сих пор нет-нет да и открою наугад, и прочту страниц
двадцать.
Почему меня, глубоко советского ребенка, так впечатлили эти
книги, а не какой-нибудь «Чук и Гек» с «Тимуром и его командой»? Думаю, потому,
что рассказывали они о другой жизни. Совсем другой. Совершенно точно мне не
доступной. И не потому, что время не то, а потому что не то — все. И все. И мне
не светило стать ни Джимом Хокинсом, ни капитаном
Грантом, ни Билли Бонсом, ни Д‘Артаньяном. И никаких
путешествий, никаких островов с подвесками мне не светило. Не знаю почему, но
жизнь на жилколонии завода горно-шахтного
оборудования ясно давала это понять с детства.
2. А здесь ответа у меня нет. Несмотря на то
что моему сыну читали каждый день перед сном с восьми месяцев, книг он почти не
читает. Я не могу сказать, что он не читает вообще. В сети что-то читает
постоянно. На двух языках — точно. Но что? О чем? С какой целью? Мне это
неизвестно. В двенадцать лет они не очень-то делятся с родителями своими
пристрастиями. Все равно ведь не поймут, динозавры.
«А потом наступил кошмар
моей жизни…»
1. У меня есть не столько книга детства, сколько книги,
которые я по тем или иным, не всегда книжным, причинам запомнил. В первую
очередь книжка «Денискины рассказы»: я настолько любил ее, что одного мальчика
на пятидневке, которого звали Денис, на полном серьезе считал героем этой книги
и тихо восхищался им, он и по характеру напоминал Дениску. А вот «Семь
подземных королей», например, я запомнил по другой причине: я читал ее во время
процедур в глазной больнице Гельмгольца, куда меня возила мама, я с детства
близорук. Книга казалась мне скучной, но деваться было некуда, и я читал,
а на носу у меня медсестры меняли очки, в этом заключалась процедура. «Карлсона» я читал сто пятьдесят тысяч раз, причем третья
часть была любимой, особенно манипуляции с челюстью дядюшки Юлиуса.
Был еще Незнайка, из всех книг я больше всего любил «Незнайку на Луне», она,
конечно, перекликалась с системой социалистического воспитания, но капиталистов
было почему-то жалко, особенно начинающего предпринимателя Пончика. Потом были
рассказы Виктора Голявкина, замечательного взрослого
прозаика, как впоследствии оказалось. «Веселая семейка» Носова. А потом пошли
бесконечные романы из «Библиотеки приключений», и я надолго пропал в прериях,
саваннах, копях царя Соломона и кругосветках Жюля
Верна. Была такая серия книг, считалась дефицитной, и надо было стоять в
очереди в библиотеке, чтобы получить книгу из этой серии на руки. Где-то параллельно
шли энциклопедии: желтая детская и взрослая «Жизнь животных» Брема, старое
издание сороковых годов с картинками, переложенными папиросной бумагой, которая
была в домашней библиотеке. Бианки, Даррелл — это когда я завел «домашних
питомцев». А потом наступил кошмар моей жизни, мама села со мной учить наизусть
первую главу «Евгения Онегина», и я ее выучил.
2. На этот вопрос я попросил ответить моего сына Петю, ему 8
лет, и вот что он написал:
«Мои любимые книги — это «Все о малыше Николя», автор Гасини Сампе, и «Денискины
рассказы» Виктора Д. Книга про Николя очень смешная, этот мальчик учится во
Франции, он маленький хулиган — как я и как мой папа в детстве. Эту книгу я выбрал, потому что можно узнать много нового:
например, что есть река Сена. А теперь перейдем к Денису. В книге
про Дениса много глав и это +. Я люблю главу "Девочка на
шаре", она чуть-чуть скучная, но там есть веселые моменты, когда папа
Дениса предлагает выпить газировки или смутузить две
порции мороженого. Ну что, на сегодня хватит. Петя Шульпяков»
Александр Эбаноидзе, прозаик, г.Москва
«С годами, побывав в
названных странах, я узнавал там всё…»
1. Детство — лучшая пора для чтения. Такая свежесть
восприятия и степень сопереживания недоступны в зрелом возрасте. До сих пор помню
ощущение слепящего аравийского зноя и раскаленного песка в складках чалмы и на
зубах при чтении «Тысячи и одной ночи». Мокрая от дождя брусчатка под ногами и
сыроватый воздух Балтии, пахнущий флоксами и геранью, — это сказки Братьев
Гримм. От русских сказок веяло ландышевой свежестью и тающим вдали колокольным
перезвоном, а грузинские сказки пахли дубовой давильней, пропитанной
виноградным соком и заваленной снопами кукурузной соломы.
Но особенно ярко запечатлелся киргизский «Манас».
Его чувственный мир — войлочную духоту юрты, кисло-сладкий дух жеребят и
кумыса, ветер среднегорья, колышущий маки на лугах Алла-Тоо,
— все это укрупняла грандиозность героев эпоса и происходящих в нем
событий. «Манас» — книга моего детства. Ни один
другой эпос не произвел на меня такого впечатления.
С годами, побывав в названных странах, я узнавал там всё —
звуки, запахи, вкус еды, ритм и уклад жизни. Такое волшебство доступно только
безымянному народному слову и лучшим из писателей (здесь уместно сослаться на
запись Хемингуэя о «Казаках» Толстого).
2. Любимой книгой моего сына Игоря, если не в детстве, то в
отрочестве, был «Моби Дик» Мелвилла.
По моим представлениям, мои внуки менее начитанны и литературны, но их список любимых книг порадовал меня: у
старшего, Ильи — «Айвенго» Вальтера Скотта, «Похищенный» Стивенсона и «Жизнь Дэвида
Копперфильда» Диккенса, у среднего, Феди —
«Холодный дом» Диккенса, у младшего, Ванечки, — «Мифы Древней Греции».
«Книга — это все же судьба.
Как пришла, куда ушла?..»
1. Книги были, наверно, типические для того времени и
интеллигентской среды (выбор осуществляла мама и — изредка — ее подруги), хотя
нарочито создаваемый властями дефицит тоже сказывался. Из западных образцов на
советский рынок попадали только идеологически правоверные (коммунист Джанни Родари) или, на худой
конец, «нейтральные» (Астрид Линдгрен) авторы. Помню
изумительное издание «Пеппи» — подарок самаркандской
тети Риммы — с иллюстрациями Льва Токмакова.
Но это уже 1982 год. Примерно тогда же, в
начале 80-х, к нам стали прилетать выписанные по большому блату (муж
родной тетки, дядя Гриша, был партийный работник) разноцветные тома «Библиотеки
мировой литературы для детей», каждая посылка — событие месяца. Пятьдесят
событий. Самое крупное, зачитанное до прозрачности папиросной бумаги событие —
«Три мушкетера».
Дворецкий Габриэль Беттередж из «Лунного камня» истрепал на своем веку шесть
новеньких «Робинзонов Крузо» — я истрепал трех «Трех
мушкетеров», наиболее ароматным из которых (о этот
офсетно-мелованный дурман!) был неприметный темно-серый том из «Библиотеки
приключений» (опять спасибо дяде Грише!). «Лунный камень», кстати, я впервые
читал как раз в «Библиотеке приключений», как и романы «Копи царя Соломона»
Хаггарда. Да что говорить, все двадцать томов «БП» были с благодарностью
прочитаны, а некоторые, такие как «Остров сокровищ» и «Записки о Шерлоке
Холмсе», — перепереперечитаны.
То — 80-е. А в 70-х — «Веселая семейка» Николая Носова
(подарок двоюродной сестры Наргис) и Виктор
Драгунский — ташкентское издательство «Укитувчи» с
русско-узбекским словником после каждого рассказа, видимо, для
изучающих русский язык в узбекских школах. Книга звалась «Поют колёса
тра-та-та» и включала лучшие из «Денискиных рассказов».
Самая ТАИНСТВЕННАЯ, полная страшных приключений и какого-то
радиоактивного волшебства книга о долгом возвращении домой — «Хоббит, или Туда и обратно» в
переводе Н. Рахмановой и с рисунками М. Беломлинского,
наделившего героя внешностью любимейшего актера Евгения Леонова. Книгу помню
ушами: мама перед сном читала по главе, пока не дочитала, и это была одна из
первых острых потерь. Жуткое до озноба (и потому особо памятное) место книги —
загадки Голлума, величавшего себя «мояпрелес-с-сть». Недавно обнаружил в лавке букиниста на Маросейке то самое издание повести, конечно, купил, и вот
уже полгода жду: кто мне ее почитает.
…А самая обожаемая из прочитанных
самостоятельно: три сказочные повести, попавшие в один переплет по
географическому принципу. Но и — по кайфу. Ян Экхольм: «Тутта Карлсон Первая и единственная,
Людвиг Четырнадцатый и др.», ЭгнерТурбьерн: «Люди и
разбойники из Кардамона», Туве Янссон: «Шляпа
волшебника».
Чуть позже — или тогда же? — Сельма
Лагерлёф: «Чудесное путешествие Нильса с дикими гусями»; пропитанный полынью и
хвоей голубой фолиант в белой суперобложке, чудо
полиграфии! В общем, любовь к скандинавским странам у советского книгоиздания
была долгой и счастливой.
…Нет, книга — это все же судьба. Как пришла, куда
ушла? Почему являлась именно тебе (у соседского мальчика Илюши из такой же
точно интеллигентной семьи — набор совсе-е-ем другой;
можно меняться, но это сродни обмену родителями и адресами). Великая Тайна,
короче.
Отдельно скажу об аудиосказках. Не
совсем книжка, больше театр: чтение на ночь с разбивкой на голоса. Плюс музыка.
Первый опыт синкретизма. Почти кино — но лучше, потому как проецирует действие
не на внешний экран, а на внутреннюю мембрану: поработай-ка всем сердцем, всем
животом. Главный сказочник — Николай Владимирович Литвинов. Он и Кот-в-сапогах, он и кот без сапог, он и доблестный
ветеринар Корнея Чуковского и ведущий «Радионяни».
И вот она — галерея пластинок, десятилетиями
восстанавливаемая по крохам.
«Рикки-Тикки-Тави»: инсценировка О.
Герасимова, музыка Г. Савельева, в роли Рикки-Тикки —
Всеволод Шиловский. Поклон!
«Слонёнок-турист», «У Слонёнка — День рожденья». Автор —
Давид Самойлов, спрятавший стихи за причудливым раешником: только рифмы иногда
выдают ненавязчивую версификацию. Опыт свободы содержания внутри колеблемой, как
треножник, формы. Композитор Борис Чайковский. Поклон, поклон.
«Айболит и Пента». В главной роли на
сей раз — Ростислав Плятт. Музыка совсем недавно ушедшего Александра Флярковского. Песня о дельфинах в исполнении дельфинов.
Низкий поклон…
И ни одной осечки, все по-честному, без каникулярной тюзовской халтуры. Как сказал
Райкин (Аркадий) в шварцевской «Золушке»: «Мы сделали
из этой сказки спектакль, понятный даже самому-самому… взрослому слушателю».
Еще утвержу. Лучшим подарком была не книга, а пластинка.
2. Своим детям желаешь лучшего, поэтому тщательно подбираешь
им все то, чему резонировала когда-то твоя собственная мембрана. Маршак,
Чуковский, Хармс, а также — была не была! — Агния Барто, которой за одно только имя
нужно поставить памятник. Так и обозначить во всех электронных навигаторах:
Памятник Имени.
Что-то вывезено из Ташкента, скажем, Лагерлёф, утратившая по дороге суперобложку и хвойно-полынный аромат
(а казалось — навеки!). Что-то приобретено уже в Москве. Случаются неожиданные
открытия. Например, «Пожар» Самуила Яковлевича Маршака: не в той, что помнишь
наизусть, а в первой редакции 1923 года (репринт) — где Огонь говорит
человеческим голосом — от этого он особенно страшен; а пожарные («в медных
касках лучезарных») едут не на машине, а на дрогах, запряженных лошадьми.
Главное «взрослое» открытие — сказки Сергея Козлова: про
Ёжика и Медвежонка, про Львёнка и Черепаху… Не было у
меня в детстве Козлова, увы. Только рисованные экранизации. И если история
Львёнка и Черепахи вполне исчерпывается мультиком Инессы Ковалевской со
знаменитой песенкой Геннадия Гладкова, то непрочитанная сага о Ёжике и
Медвежонке фильмом Ю. Норштейна — пусть и гениальным
— никак не восполняется. Потому что! — как говорят женщины. Потому
что потому!! — как уточняла мне мама. «Всё кончается на У»
— подсказывает первая редакция, год 1976—1977-й.
Кстати, недавно на книжной ярмарке увидел точное переиздание
ТОЙ САМОЙ «Пеппи», явно рассчитанное на отцов вроде
меня: росших в 70—80-е и рожавших в 2000-е. Напоследок объявление: куплю
(дорого!) синенькое издание «Трёх повестей о Малыше и Карлсоне»:
М., «Детская литература», перевод Л. Лунгиной,
иллюстрации Илун Викланд.
Гузель Яхина, прозаик, г.Казань
Про книжные шкафы
Сложно выделить какую-то одну, самую любимую или важную,
книгу моего детства. Их было много, любимых и важных. Одна из таких —
тургеневская «Муму». Она показала, что над книгами
можно плакать по-настоящему, всерьез.
Для дочери моей самой важной книгой до сих пор остается
«Евгений Онегин». Она прочла его в десять лет — сама, вопреки моим опасениям,
что текст будет труден или непонятен. И с тех пор перечитывает снова и снова.
Все началось с мимолетного разговора о сюжете романа (зацепило — про любовь!).
Переросло в прослушивание аудиокниги, затем — в прочтение, поход на одноименную
оперу, просмотр советского фильма 1958 года, повторное прочтение… И многие разговоры на совершенно разные темы у нас теперь
часто заканчиваются: «А-а, это совсем как в "Онегине"»…
А вот попробуй-ка объяснить современному подростку, что такое
книжный шкаф!
И казалось бы — свой ребенок, умный, читающий. Смотрит на
тебя внимательно и недоуменно: книжный шкаф — выходящий из обихода предмет
мебели. Раньше книги хранили в шкафах, теперь — в читалках и планшетах. Что
здесь непонятного?
Чувствуешь себя на экзамене. Волнуешься, выкусываешь
заусенец. Да нет, все понятно, конечно. И все же… Приказываешь себе
успокоиться. Подбираешь слова, пытаешься рассказать.
Шкаф — это зеркало хозяина.
Раньше так считали, по крайней мере. Приходишь в гости к
новому приятелю, первым делом — к шкафу: ну-ка, любезный, предъявите, из чего
вы состоите и в каких пропорциях. Ага, русская классика,
взятая в равных долях с классикой зарубежной, немного философов (ого —
Кьеркегор! где достали?), целая полка Стругацких, Вознесенский (ой, и у меня
такой же!), Хемингуэй (надо же, моя любимая — «Старик и море»), внушительный
отряд словарей, репродукции Эрмитажа, подшивка «Юности»… Что ж, с этим
человеком водиться можно.
Потому что шкаф — это маркер «свой-чужой».
И важно не только, какие книги стоят на полке, а еще и
как стоят. Если в лакированном, пахнущем полиролью серванте, обрамляя
его сверкающие хрусталем зеркальные внутренности, — сразу понимаешь: человек не
наш. И если книги заперты за стеклянные дверцы, как экспонаты на выставке,
— тоже: не наш. И если аккуратно выстроены по цвету и размеру корешков — не наш. Книги
должны стоять открыто, вольно, вперемежку. Тесниться, не влезать на полки. И
шкаф должен быть правильным — большим, лучше старым, еле ощутимо пахнущим
пылью. Видишь такой и сразу понимаешь: наш человек, наш!
Конечно, шкаф — еще и предмет семейной гордости.
Папа никому не разрешает стирать пыль с букинистической полки
— сам, только сам! — дореволюционный Лермонтов, старый семейный Коран, томик Гёте
в готическом шрифте… Мама любовно выравнивает корешки редких собраний –Жюль
Верн, Дюма, Драйзер и даже Набоков (связи, милая моя! связи решают все!) — и
тайком переставляет их на самые видные места, на уровне глаз.
И шкаф превращается в поле битвы.
Папа бранится страшно, расставляет книги опять строго по
алфавиту. А когда через пару недель мама, с сияющими от хищного восторга
глазами, притаскивает три томика Брэма в лаковых
суперобложках (все-таки — сумела урвать!), они
вновь втискиваются где-то между Тарковским и Твардовским, поближе к центру…
Шкафы — разные.
Домашний шкаф — это очень серьезно. Шкаф-спутник,
шкаф-наставник. Вся твоя жизнь расположилась на нем: от детских книжек на
нижних полках до древних греков и немецких философов где-то под потолком. Этот
шкаф — навсегда. Он был до твоего рождения и будет
после твоего ухода. Всю жизнь ты будешь приходить к нему, как приходят мама и
папа, бабушка и дедушка. Как будут приходить твои дети. Так думалось нам
когда-то.
То ли дело — шкаф на даче, самодельный, скособоченный, с
кирпичом вместо одной ножки. До отказа набитый
всяческой книжной всячиной, сосланной из дома за недостаточную серьезность и
оттого втройне притягательной. Шкаф-озорник, шкаф-сообщник. Перед ним можно не
стесняться — и в пятнадцатый раз взять любимого, залистанного
до дыр Эдгара По, подшивку «Искателя» или залитое чаем
и закапанное вареньем детективное дерьмецо в мягкой
обложке. Шкаф только скрипнет по-свойски: не бойся, родителям не выдам.
Совсем иное — шкаф у дедушки. Величественен, даже
монументален. Шкаф-памятник, шкаф-мемориал. Выстроенные в плотные ряды полные
собрания сочинений Маркса и Энгельса, Ленина и Брежнева, Чернышевского и
Горького. Толстые корешки благородных оттенков, золотые буковки посверкивают
неумолимо: скоро ты вырастешь и должен будешь прочитать нас — всех, до
последней страницы!..
Когда-то мы были страной книжных шкафов. Без телефона или
телевизора в те давние времена обходились легко. Без шкафа — никогда. Но даже
сами мы не понимали, как это важно — иметь его в доме.
Потому что шкаф — это свобода выбора.
Именно здесь, у его подножия, ты принимал первое в жизни серьезное решение: какую
книгу взять. И эта привычка — выбирать самому — росла вместе с тобой. Каждый
раз ты стоял внизу, немного волнуясь и окидывая жадным взором убегающие под
потолок имена на корешках: кто позовет тебя сегодня?
Шкаф — это всегда обещание.
Сложная эмоция: ожидание радости, предвосхищение
удовольствия, восторг близкого открытия…
Замолкаешь, не умея подобрать слова. Словно пытаешься пересказать
музыку, на пальцах объяснить незнакомый вкус. В глазах ребенка — терпение,
вежливое внимание. Чувствуешь себя черепахой, которая видела еще динозавров,
бесконечно старой и сентиментальной. Говоришь: ладно, пойдем
лучше почитаем — что-нибудь хорошее.