Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2015
Салохидинова Лидия Петровна,
живет в Сургуте, работает в школе
учителем истории. Публиковалась в местной печати. В 2012 году входила в шорт-лист Каверинского конкурса, печаталась в журнале «Сибирские
огни».
Небольшой
городок в советском Таджикистане. Улица Садовая. Она без труда оправдывала свое
название. Вдоль улицы росли горделивые пирамидальные тополя, космическими
ракетами устремлявшиеся ввысь, словно алюминиевые, матово поблескивали их
крупные серо-стальные листья. Вдоль арыка росла дикарка-алыча. Оттого дикарка,
что ее здесь никто не высаживал и не культивировал — сама росла. По весне, лишь только запоют лягушки (и от того, по местной
народной примете, враз издрябнет редька в темной
комнате), раскидистые шатры этой алычи радовали взгляд буйством белых с розовой
середкой цветов, а к июлю — редкими (потому как объедены ребятней еще зелеными)
спелыми плодами. От одного упоминания об алыче вяжет язык, сводит в
оскомине скулы. По-королевски развесив крону, подчеркивая свою избранность, пурпурно-величаво цвели тут по весне гранатовые деревья. А
осенью, словно застрявшие в ветвях маленькие кометы, на них висели
огненно-красные плоды; со временем они блекнут, становятся коричневыми и
затвердевают — остывшие кометы. Яблони разных сортов, изнемогая под тяжестью
плодов, переваливаются через заборы. Красавицы-таджички, кокетливо играя
сурьмленными бровями, изящно, как и подобает красавицам, будут по осени снимать
с них плоды.
В
центре улицы несколько домов подряд занимали татарские семьи. Мы с мужем
снимали комнату в этом татарском «околотке», в саманном доме на двух хозяев,
вернее, на две хозяйки — жили в этих половинках одинокие женщины преклонных
лет. Нашу хозяйку звали баба Фая, ей было восемьдесят. «Казанские мы…» — при знакомстве
сказала бабушка. Старая женщина была полной и одевалась всегда в просторное
ситцевое платье, расширяющееся от груди; на голове — светлый посадский платок,
она повязывала его, не складывая угол на угол, поэтому платок разлетался при
ходьбе за плечами, как крылья. Ходила она по двору, переваливаясь с ноги на
ногу, как большая, неизвестной породы птица. Так же, как хозяйка, переваливаясь
с ноги на ногу, бегал по подворью старый беспородный песик. Зато звали этого
песика, как английского принца, — Чарли. Правда, бабушка Фая и все ее
многочисленные родственники — сын, сноха, две дочери, зятья и внуки — уже скоро
вслед за мной стали называть собаку Чебурашкой. Они
так дружно и весело переключились на новую кличку, будто всю жизнь ждали: вот
приеду я и перекрещу, как расколдую, их собачонку.
Двор
был поделен асфальтированной дорожкой на две половины. У края дорожки с ранней
весны стоял небольшой кумган1 ,
в нем, нагретая от солнца, всегда была вода. Бабушка регулярно совершала
омовения и молитвы. Вдоль дорожки, по обе ее стороны, все лето, до самых
заморозков — поскольку были разных сортов — цвели розы. Правая сторона
двора-сада была по-южному классической: при выходе из
дома росла высокая раскидистая яблоня, под нею, вкопанный в землю, стоял стол.
Часто мы втроем до сумерек сидели под яблонькой, разговаривали, пили, утоляя
жажду, зеленый чай, швыркали голиком2, как сказала бы моя родная бабушка, баба Фрося.
Над
нами — яблочный дух, густой и вязкий. Наплывали, переплетаясь с яблочным, плотный бархатный запах базилика и родной,
простой, как льняная холстина, легко узнаваемый запах укропа; плавно вплетался
в этот букет тягучий шелковый аромат роз; и параллельно, по касательной,
легкий, словно гарус, — едва уловимый запах тмина. С предгорий по-мальчишески
озорно врывался освежающий аромат можжевельника, а совсем
издалека, из Каракумской пустыни, ветер-суховей нес жар раскаленного
песка. Мне так хорошо было рядом с милым. И казалось, что и из моих родных
далеких мест доносились смородиновое благоухание и влажный, пропитанный дождями
дух земли.
Бабушка
уходила творить молитвы, а мы с мужем еще долго сидели рядком, наслаждаясь друг
другом. Вечерний прохладный воздух отяжелял пыльцу, витавшую в воздухе, она
садилась на легкие наши одежды, на волосы, лицо, шею, руки. Мы становились
сладкими.
За
яблоней росла зелень: укроп, кинза, базилик и
несколько кустов помидоров. В конце двора-сада опять шли посадки: вишня и два
персиковых дерева, одно взрослое, плодоносившее, другое — отросток-отрок. В
самом углу двора, как бы из-под забора, воровато и виновато, потому что
самозванец, тянулось абрикосовое дерево. По нему четырехлетняя внучка хозяйки,
полненькая и на первый взгляд неуклюжая Гульнара,
лазала проворно, как кошка. «Кошка» эта часто была ободранной: трещал и рвался
подол платья, оставались красные штрихи-пометки на руках и ногах. Один сук,
крепкий и надежный, позволял малышке выделывать довольно сложные кульбиты, она
висела на нем диковинным фруктом, кувыркалась, а то возлежала, отдыхая,
подставив ладонь под свою круглую симпатичную мордашку.
Абрикосовое
деревце, словно боясь, что его срубят, каждый год давало щедрый урожай.
Поспевшие плоды бабушка особо не жаловала. Обходя свои владения, она срывала
горсть абрикосин, до того спелых,
что на солнце они просвечивались, словно рентгеном, и были видны овальные
косточки. Входя в дом, небрежно забрасывала их на козырек над дверью — там и
сушился урюк. Гульнарка, очередной раз
придя попроведать бабушку, надув красивые губки,
говорила с большой обидой за свое любимое дерево:
—
Аби, ну почему вы абрикосы не любите… не собираете? —
И, не дождавшись ответа: — Я возьму кисайку?
Взяв
большую чашу, она шла в угол двора и, насколько
хватало маленькой девочке терпения, срывала поспевшие плоды. Кисайку с абрикосами она уносила с собой, что уж она делала
с ними — съедала сама, делилась ли с братьями, а может, по дороге домой
раздавала друзьям-подружкам, — неизвестно.
Та
часть абрикосового дерева, которая смотрела на соседский двор, обиралась,
объедалась тамошней многочисленной детворой.
Вторая
половина двора-сада представляла собой осколок среднерусской равнины: под окном
росла… малина, и это было откровением тоскующей души родом из заснеженной
России. Сразу же за малинником располагался небольшой дровник с пахучими маленькими полешками. За дровником — курятник. Куры были пестренькими, такими же,
как и у моей мамы. За курятником — банька.
Когда
мы с мужем по утрам уходили на работу, старая хозяйка выходила проводить нас,
как родных. Она долго стояла у калитки. Мы переходили добротно асфальтированную
дорогу и оказывались у проулка. Девочка-таджичка, подметавшая у своего забора,
поднимала голову и с нескрываемым любопытством и восхищением смотрела на нас с
мужем. Ей было лет семь, платьице радужной расцветки и такой же расцветки
национальные штанишки — видно, ата-отец достал своей
ненаглядной доченьке радугу с неба на пошив наряда. Мы шли по проулку, а
бабушка все стояла и смотрела нам вслед. Проулок приводил нас на главную улицу
города. Эта улица тоже вполне могла называться Садовой, но называлась, как и
все практически главные улицы советских городов, улицей Ленина. Наискось от
проулка было учреждение, в котором я служила. Здесь мы с мужем прощались до
вечера и расходились. Все время, пока мы не скрывались из вида, бабушка стояла
у калитки.
Однажды
утром, по обыкновению выйдя втроем за калитку, мы столкнулись со старшей
дочерью хозяйки. Гузель Садыковна, так звали
сорокапятилетнюю дочь бабушки, была в городе уважаемым человеком — главным
бухгалтером крупного предприятия. Женщина вопросительно взглянула на мать,
ревниво на меня и моего мужа и молча вошла в калитку.
Наверняка между дочерью и матерью состоялся разговор — уж очень красноречив был
взгляд сдержанной восточной женщины. Но бабушка по-прежнему выходила провожать
нас. И стояла, стояла у калитки, пока мы не скрывались из вида. Любила она нас,
непутевых.
В
другой половине дома жила баба Рая — худая и подвижная, торопкая, крутая, хотя
на два года старше нашей хозяйки. Ходила соседка, слегка склонившись к земле,
как будто искала место, где бы прилечь. Лицо нашей бабушки, бабы Фаи, было
круглым и плотным, что подчеркивало ее этническую принадлежность, лицо же
бабушки Раи — вытянутым, без дополнительных данных не разобраться, чьих она
кровей. Эти две бабушки были не просто соседушками, а подружками с молодости.
Часто они говорили о своей третьей подруге, Лене, и при этом все вздыхали. Со
временем я познакомилась и с бабушкой Леной. Поджидая мужа с работы, я вышла за
калитку и присела на лавочку. Вскоре ко мне присоединилась бабушка Фая, в руке
у нее была тряпичная, сшитая из лоскутков кримплена сумка. В ней лежали
литровая банка с супом-лапшой, закрытая пластмассовой тугой крышкой, и
несколько беляшей, завернутых вначале в газету, а потом еще в старый платок.
—
К Лене схожу…
Я
напросилась проводить бабушку, зная, что и эта ноша тяжела для нее. Направились
вверх по нашей улице. Тихое ясное небо хрустальным шатром накрывало землю.
Кричал ослик деда Рахматуллы, что жил через дорогу.
Тихо журчал арычок, довольный, что почти до краев был
наполнен светлой водой. Все купалось в сладкоголосом пении птиц.
Шли-шли
и свернули в проулок. Здесь стоял высокий дом, выгодно отличавшийся своей
добротностью от других. Но забор был облупившимся, давно не крашенным.
—
Пошли… — позвала меня бабушка, когда я, отдав ей сумку, собралась уходить.
Мы
вошли во двор. Он был захламлен, везде валялись какие-то ненужные предметы:
старый стул без сидушки, ведро на боку, сломанная
лопата, в углу — разваленная поленница. Прошли к небольшому строению без окон.
Здесь, в бывшем дровнике, и
жила бабушка Лена. Дверь в эту клетушку была открыта; на панцирной старой
кровати — до того старой, что сетка проваливалась почти до пола, — сидела
маленькая щупленькая, похожая на бабушку Раю старушка. Она оживилась,
заулыбалась, оголяя десны. Бабушка Фая взяла табурет, стоявший рядом с клетью,
принесла его в комнатенку, села на него боком к подруге — сесть прямо перед нею
не позволяли размеры помещения. Я взяла валявшееся ведро, перевернула его вверх
днищем и села рядом с дверным проемом. До меня доносились лишь отрывки фраз.
Назад
шли молча. Только присев на лавочку у своего дома, бабушка сказала:
—
Совсем сдурел Василий… пьет, как собака, Люба терпела-терпела, да и ушла с детьми… Мать вот из дому выгнал, да еще пенсию
отбирает, — покачала сокрушённо головой старая женщина. Помолчав, добавила: —
Втроем — Лена, Рая, я — в одной кибитке от басмачей-разбойников прятались…
Во
многих дворах, но не во всех — город все же, — стояли печи-тандыры.
В них хозяюшки выпекали пресные душистые лепешки и тонкие, сплющенные или пузатым почтовым треугольничком,
или круглые чебуреки. Запах распространялся на всю округу. Ребятня короткоштанная, черноглазые, сероглазые, голубоглазые, но
все как один смугленькие — одни по природе, другие до
той же степени загорелые — безошибочно определяли, в каком дворе сегодня пекли
лепешки, крутились подле этого дома, ожидая, когда им вынесут свежеиспеченного
хлеба, а если расщедрится хозяйка, то и чебуреков.
Кто-нибудь
из старших детей хозяйки выносил лепешки, и, если то был сын, куражливо подавал
мальчишкам (потому куражливо, что несколько лет назад сам был таким же
счастливчиком), одну обязательно горячую — только что с пылу с жару. Мальчишки
на лету хватали и разламывали, обжигаясь, эту лепешку и тут же съедали.
Остальной хлеб радостная ватага уносила в свой любимый уголок, под сопку, что
начиналась в конце улицы. Быстрые, как саранча, не останавливаясь, на ходу,
срывали они зеленую еще алычу. Два-три раза зажатая в руке алыча проводилась по
глади речушки, считалось — помыли. Здесь, под сопкой, начиналось настоящее
пиршество. Запасливый какой-нибудь мальчонка доставал
из-под камня аккуратно завернутую в газетку соль. Ели, макая кислую ягоду в
соль. Откусывал такой мальчонка алычу, и лицо его перекашивало
от кислоты; непроизвольно закрывался один глаз, именно один, вышибало слезу, но
откусывал и жевал до ломоты в зубах. Передохнет, зажует лепешкой — хлеб-то ели
экономно, «вприкуску» — и опять алыча.
…Дворы
соседок разграничивались невысоким забором. За забором со стороны бабушки Раи
богато, заслоняя обзор, разрослось гранатовое дерево.
Хозяйка
держала уразу-пост. За два дня до окончания поста попросила, чтобы я помогла
отнести кастрюлю с тестом к бабушке Рае. Я знала, что у соседки был тандыр, — часто она приносила свежеиспеченные лепешки
подруге, угощала и нас. Открыв калитку соседки, я остолбенела, потому что
увидела чудо-чудное:
половину двора занимала… русская печка. А рядом с русской печью расположился тандыр. Важный и надутый, словно напыщенный восточный
мужичок, он охранял русскую красавицу. Печь белой лебедушкой плыла в жарком
мареве дня, как наваждение. Над нею полог, защищающий от непогоды.
Султанчики-столбики из металлических труб надежно поддерживали сень и были
украшены восточными вензелями. А вокруг цвели розы.
В
эти последние дни уразы весь наш татарский околоток выпекал хлеба в этой
русской печке: многослойные, круглые, высокие, словно шапки, пироги-губадии; полулунной формы пирожки картофельные;
звездами — шаньги. Караваном тянулись к дому бабушки Раи
женщины с дочками в помощь, с казанами, кастрюлями, тазиками, в них — сдобное
тесто для праздничных пирогов; на больших блюдах — кисайки
с начинкой: корт, приготовленный накануне по-татарски в казане из кислого
молока; отварной рассыпчатый продолговатый рис; янтарная курага, золотистый
изюм, чернослив; с белыми, словно жемчужными, вкраплениями жирный фарш.
Назад сосредоточенные и торжественные женщины и их дочери несли готовую выпечку
— перед собою, на плече или поставив тазик на бедро, а
одна средних лет татарка умело, как тюрбан, несла огромное блюдо на голове.
В
один из приездов домой, в сибирское село, я рассказала маме об этой русской
печке в дальней жаркой стороне, на татарском подворье. Мама слушала, дивилась,
вздыхала с сожалением; свою-то печь она уж лет десять как выбросила — без
надобности стала: хлеб выпекался для селян теперь в огромной хлебопекарне и
развозился по окрестным деревням.
Бабушка
Фрося, приезжая к нам, сильно ругала маму, дочь свою:
—
Нюся, ты пошто така-то?
Печь выбросила… все вам места мало… за модой погналась, а о старости не
подумала, аль думаешь, всю жизнь молода будешь… придет
и к тебе старость, и косточки негде будет погреть… Ребятёшки
по зиме мокры с улки приходят, а у тебя и лопотьё просушить негде. Зять с рыбалки, намерзнется,
приедет… Ой, Нюся, Нюся…
Отношения
с мужем у меня разладились. Уезжала я от него, взяв такси, измученная и
опустошенная.
Бабушка
вышла меня проводить, обнялись, поцеловались на прощанье.
—
Может, еще все сладится… — сказала старая женщина. В ее голосе слышались нотки
моей родной бабушки — бабы Фроси.
Машина
тронулась, я, спохватившись, оглянулась: бабушка Фая все стояла у калитки;
взгляд выхватил и русскую печь на соседском подворье, она отдалялась, уплывала
лебедушкой.
А
в машине играла музыка из балета «Лебединое озеро». На вокзале тоже слышалась
та же музыка. Она преследовала меня в тот день. Она преследует меня всю жизнь.
__________________
1 Кумган
(тюркск.) — кувшин для воды, с узким
горлышком, носиком, ручкой и крышкой, применявшийся в Азии в основном для
умывания и мытья рук.
2 Швыркать
голиком, т. е. пить чай без сахара, конфетки и варенья (сибирское выражение).