Беседы Константина СИМОНОВА с генерал-лейтенантом Михаилом ЛУКИНЫМ. Вступительная заметка Алексея Симонова
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2015
Рукопись
с записью этих бесед мы с сестрой нашли, когда стали «шерстить» архив отца в
надежде обнаружить что-то интересное и неопубликованное к столетию со дня его
рождения. Рукопись была большая и нимало не подготовленная к печати. Пришлось основательно
шлифовать запись. При этом постепенно выяснилась и ее история.
В
экспериментальной студии «Мосфильма», руководимой Григорием Наумовичем Чухраем и Владимиром Александровичем Познером, по
инициативе К.Симонова решили снять документальный фильм, посвященный 25-летию
битвы под Москвой. Документальный? На «Мосфильме»?! Но студию ведь и создали
для экспериментов. И вот бригада сценаристов — Евгений Воробьев, Василий
Ордынский и Константин Симонов стали собирать материал для фильма, который первоначально
предполагали назвать цитатой из Твардовского «Тут не убавить, не прибавить».
Режиссером был утвержден человек, прошедший войну, — Василий Ордынский.
В
будущую ленту должны были войти интервью с выдающимися военачальниками,
участвовавшими в Московской битве, — с Жуковым, Рокоссовским, Тимошенко,
Коневым. По мере работы сценарий преображался. Сменилось название: Симонов
пожертвовал фильму свою знаменитую строчку «Если дорог тебе твой дом», а среди
фамилий маршалов появилась фамилия генерал-лейтенанта Лукина, военачальника с
трудной и сложной военной биографией.
В
фильм вошло лишь короткое интервью с Лукиным, но у Симонова, как это с ним
часто бывало, судьба Лукина вызвала долгий непреходящий интерес, и в 1967 году,
уже сдав сильно пощипанный цензурой фильм, Константин Михайлович продолжил
беседы с военачальником. Теперь разговор шел не только о Московской битве, но
обо всей военной судьбе генерала: о ранениях, госпиталях, немецких концлагерях,
общих и отдельных — для генералов, о том, как он был освобожден американцами,
вернулся на родину через Париж и обо всем прочем, о чем вам предстоит
прочитать. Текст этой беседы публикуется в журнале полностью под заголовком,
навеянным строками Константина Симонова:
Все
подвиги его давно известны,
К бессмертной славе он приговорен,
Почему
отец не отредактировал текст беседы, сказать не могу — спросить не у кого. Как
бы то ни было, он не вставил ее в свою последнюю книгу «Глазами человека моего
поколения», надиктованную в феврале-апреле 79-го года в последней больнице и
опубликованную через десять лет после смерти Константина Михайловича. Видно,
уже не было сил привести запись в приемлемый вид.
Шесть
отрывков из этого интервью печатались в апреле-мае этого года в «Новой газете»
и возбудили немалый общественный интерес. Теперь у нас есть возможность этот
интерес удовлетворить. Символично, что полный текст публикуется в журнале
«Дружба народов», в котором отец был членом Редакционного совета. В «Дружбе
народов» было напечатано также самое главное, что он написал о войне, — его
военные дневники с комментариями, сделанными через четверть века. Публикации
назывались «Разные дни войны» и печатались в обратном хронологическом порядке:
первыми вышли дневники 45-го года, а последними — 41-го. Каждую публикацию
цензоры прогоняли сквозь строй: достаточно почитать переписку Константина
Михайловича с тогдашним редактором «ДН» Сергеем Баруздиным,
опубликованную в 12-м томе собрания сочинений Симонова. Автор и редактор были
вынуждены вести войну с цензурой буквально за каждую страницу дневника — войну
против приглаживания правды о войне. Я уважаю журнал, который стоял с Симоновым
до конца в борьбе с этой — не знаю даже как ее назвать — унификацией памяти. С
приведением истории войны к единому утвержденному сверху эталону правды о ней.
Читать это и страшно, и стыдно. Но «Дружба народов» не сдала Симонова. Как не
сдал его когда-то и «Новый мир», где десятью годами ранее дневники 41-го года и
комментарии к ним так и не появились на божий свет.
Их
всех уже нет в живых, ни Симонова с Баруздиным, ни
Твардовского, ни безымянных цензоров, которые участвовали в этих литературных
побоищах. А правда о войне нет-нет, да и появляется на страницах периодических
изданий, пробиваясь сквозь бравурные марши, отмечающие год за годом ветшающие
юбилеи
победы.
Алексей Симонов
Июль
41-го. Смоленск
Константин
Симонов: В десятых числах июля оставили вам две дивизии?
Михаил
Лукин: Только две дивизии и один механизированный полк.
Все остальное у меня забрали. Завязались сильные бои. Появились танки,
отбиваюсь, но отхожу… Нечем больше, у меня ничего больше нет, все… В самом
Смоленске имеется…
К.С.:
А Смоленск — ваша полоса?
М.Л.:
Моя, моя полоса. В Смоленске имелся батальон милиции, три батальона
добровольцев. Но… без винтовок.
Шестнадцатого
числа ночью ко мне вдруг прибегает заместитель начальника политотдела армии и
говорит: «Товарищ генерал, в Смоленске немцы. Мосты взорваны». Я быстро
вскочил, член Военного совета прибежал ко мне. Сели в машину и поехали в
Смоленск.
Приезжаем
в Смоленск. В Смоленске — зловещая тишина. Встает раннее утро, солнце. Тишина.
Жителей никого не видно, будто вымерший город. Не верится, что немцы в
Смоленске. Подъезжаю к Днепру. Обстреляли мою машину пулеметы…
К.С.:
С той стороны?
М.Л.:
С той стороны.
К.С.:
А мосты взорвали, в самом деле?
М.Л.:
Мосты взорвали. Взорваны мосты, даже стреляло одно орудие, значит, правильно.
К.С.:
А кто непосредственно прикрывал Смоленск, какие части?
М.Л.:
Мои части, вот эти отряды, батальоны, выброшенные заранее, 132-й дивизии. Это
мои части прикрывали.
Что
делать? Свернули мы на развилку дорог Минск—Москва и на Смоленск, здесь вот
сижу, думаю, что мне делать? У меня нет взвода. Батальон охраны, который я мог
бы пустить в дело, ко мне по мобилизации еще не прибыл. Ничего у меня нет. И мы
оба задумались. Передо мной появляется генерал. Я так поднял от неожиданности
голову, смотрю. «Кто вы такой?» Он говорит: «Городнянский,
генерал-майор, командир 129-й дивизии». «Где ваша дивизия?» — «Вот в этом
лесочке, где наш штаб помещается». «Сколько у вас?» — Он говорит: «Два полка,
да в полках-то там батальоны, а в батальонах не все. Артиллерийский полк — тоже
не все дивизионы. А у вас что? Есть хоть что-то?»
Объяснил
я ему обстановку. Он говорит: «Приказывайте, генерал».
К.С.:
А он подчинен вам был уже или нет?
М.Л.:
Нет.
К.С.:
А откуда он пришел?
М.Л.:
Отступал.
К.С.:
Из 20-й или нет, из 19-й?
М.Л.:
Из 19-й. Я дал распоряжения… Да, когда мы с членом
Военного совета выехали к реке, то — куда же отряд мой делся, который
дрался-то, и куда отошли добровольцы и батальон? Они, оказывается, дрались в
самом городе, в той стороне, противник их превозмог, они отошли. Но настолько
все были измотаны непрерывными боями, что спали мертвым сном.
К.С.:
Прошли еще по мостам, а потом взорвали?
М.Л.:
Да, потом взорвали, там в некоторых местах можно было переходить даже вплавь,
там не такая широкая река. Теперь я был там, спустя двадцать лет, — тогда она
была гораздо шире и глубже. Хотя и сейчас ходят пароходики маленькие по ней.
Когда
я их будил, они долго не могли прийти в себя, не могли понять, чего я от них
хочу. Для меня картина была ясна — рассчитывать на них я не могу. Но я приказал
— занять как можно шире по фронту каменные постройки по Днепру, по набережной и
стрелять, вести огонь. Пусть это неприцельный огонь, но надо было показать
противнику, что этот берег занят, что тут войска имеются.
Вы
знаете, это удалось. Противник шестнадцатого днем не наступал, в ночь на
семнадцатое не наступал, а когда семнадцатого он начал днем наступать…
К.С.:
Он начал переправляться, да?
М.Л.:
Да, начал уже переправляться через Днепр, а у меня переход занят. Я 46-ю
дивизию оттянул, с правого фланга туда отошла 20-я армия, а в середину — 129-я
дивизия, а дальше, у Гнездова, у меня занимает позицию 152-я дивизия. И куда бы
он ни сунулся — везде Днепр. Северная часть города Смоленска занята. Он уже
ничего не мог сделать. Во всяком случае, в ближайшие дни.
А
две дивизии — 127-я и 158-я — 19-й армии были расположены южнее 46-й моей
дивизии по Днепру, охватывая Смоленск с восточной стороны и южнее.
Генерал-лейтенант
Конев Иван Степанович прибыл на мой командный пункт и говорит: «Михаил
Федорович, очень создалось хорошее положение. Смотри, если я двину эти свои две
дивизии прямо, на южную окраину Смоленска, а ты 152-ю — с правого фланга
западнее Смоленска, а в цепи будет 129-я. Мы ворвемся в Смоленск, завяжем
уличные бои и противника в Смоленске можем застопорить». Я говорю: «Идея-то
очень хорошая, Иван Степанович, но у нас с тобой мало артиллерии, мало
снарядов. Не хватает у нас сил». Но он говорит: «Нет, надо сделать. Давай,
попробуем сделать». — «Ну, давайте, попробуем». Сделали.
К.С.:
А он тогда командовал 19-й?
М.Л.:
19-й. Дивизии переправили, начали успешно продвигаться. Иван Степанович приехал
на мой командный пункт и говорит: «Наступает пусть твоя 152-я дивизия. И в
центре пусть наступает Городнянский, потому что части
уже подходят к южной окраине Смоленска. Там шоссе перекрывают уже».
Мы
не успели порадоваться успеху этих двух дивизий, как по радио — сигнал:
«Дивизии сброшены за Днепр и отброшены на свои исходные положения».
Что
же получилось? Когда Иван Степанович уехал, действительно, дивизии
переправились и подходили к южной окраине Смоленска. А в это время налетела
авиация, по шоссе наступали танки Гудериана, примерно танков семьдесят пять или
около ста, а поскольку вся артиллерия была направлена в западном направлении и
не успела перестроиться на южное направление, чтобы не поразить своих, — то
танки ее смяли. Пришлось отходить, и дивизии ушли в исходное положение. Они
потом закрепились на этом берегу, противника дальше не выпускали.
152-я
дивизия тоже пыталась переправиться, подошла к западной окраине. Казармы там
были, так называемые Нарвские казармы. Дивизия подходила к ним, но эти казармы
уже являлись дотами, туда артиллерию поставили. И мы ничего не смогли сделать,
были отброшены обратно.
Я
вам не рассказал один эпизод. Когда дивизия Городнянского
шла занимать позицию по Днепру, в центре, в северной части Смоленска… Нас
пять генералов стояло: я, Городнянский, член Военного
совета мой — Лобачев, начальник политотдела, начальник штаба
Шалев стоял, кто-то еще был. В это время красноармеец кричит, — а они
идут по другой стороне тротуара, по теневой стороне: «Генералы нас продали!» —
и наперерез бежит. Я стоял спиной. Не обратил внимания на это дело, — там
какой-то чудак кричит, — и стоим разговариваем все на
тротуаре. Адъютант, который тут стоял, Клыков капитан штык рукой оттолкнул, — а
у него было лезвие, нож был, — сильно порезал руку, очень порезал. Обезоружили
этого. Оказалось, налет авиации, потом танки наступают, психика у этого
красноармейца сдала, а тут еще читали приказ об измене, о том, что генерал
Павлов и другие генералы расстреляны. Конечно, генерал Павлов никогда не был
предателем и изменником. Он был расстрелян за нераспорядительность, непринятие
мер, но в умах многих эта версия еще долго жила.
К.С.:
Тем более, что еще были воспоминания о 37-м — 38-м
годе.
М.Л.:
Вот психика и сдала у этого красноармейца.
Дивизия
Городнянского тоже наступала. Он несколько раз
пытался переправиться, но ему тоже не удавалось переправиться. Сильный
артиллерийский огонь.
На
двадцать первое число противнику удалось переправиться в районе Тихвинского
кладбища на северную сторону Днепра, в северную часть города Смоленска,
завязались сильные уличные бои. В северной части были маленькие домишки-то,
редко трехэтажные дома. Дивизия была малочисленной, противотанковой артиллерии
мало. У противника — танки, минометы. А в городе очень хорошие минометы,
которые стреляют с небольшого расстояния навесным огнем. В любом доме можно
крышу пробить. Так что они играли большую роль. А у нас минометов было
недостаточно.
Противник
завязал сильные бои. В это время авиация доносит, что по шоссе Орша—Смоленск. —
не по новому, а по старому шоссе, — двигается большая колонна машин противника
на Смоленск.
Командир
152-й дивизии — полковник Чернышов, очень
расторопный, дисциплинированный, грамотный, любимец красноармейцев и командиров
всех, замечательный командир дивизии во всех отношениях. У него заранее были
пристреляны все квадраты. У него было четыре артиллерийских полка, два своих
полка, один полк корпусной и один полк — сдвоенные пулеметы и четырехствольные пулеметы зенитные. Все было приготовлено.
И ему было видно с наблюдательного пункта, как противник в редком лесу у
станции Красное начинает сосредотачиваться.
Несмотря
на требование артиллеристов открыть огонь и нервозное состояние окружающих его
штабных офицеров, Чернышов выдержал, чтобы побольше скопилось машин, танков, артиллерии, и как только,
по его мнению, скопилось достаточно, — открыл ураганный огонь.
А
мне бригадный комиссар этой дивизии Рязанов говорил: «Михаил Федорович, вы
посмотрели бы на Петра Николаевича Чернышова. Стоит,
смотрит в стереотрубу на наблюдательном пункте, приплясывает со своей никчемной
поговоркой “трыньки-брыньки”, — у него такая была дурацкая поговорка, которая прижилась и никак у него не
могла пройти, при всех случаях — “трыньки-брыньки”,
“вот это хорошо, трыньки-брыньки” — и приплясывал, глядя как стреляет наша артиллерия и как мечутся немцы».
Перешли в контратаку, захватили триста человек пленных и, что очень важно, —
очень большое количество наших красноармейцев и офицеров вооружились немецкими
автоматами. Захватили много патронов. Они потом нам пригодились в боях за
Смоленск и при отступлении из Смоленска.
Пленные
оказались 137-й стрелковой дивизии, австрийцы. Дивизия только что прибыла и с
ходу была брошена в бой. В боях не участвовала. На мой вопрос к пленным, не
боятся ли они, что попали штрассен, в плен,
они говорят: найн. Так это уверенно говорят: найн. Я говорю: варум?
Они говорят: наши деды и отцы в первую мировую войну
тоже были в плену у русских; их поставили на сельскохозяйственные работы, там
они прекрасно жили, многие из них женились на русских девушках, привезли их к
себе в Австрию и прекрасно живут. Вот и нас теперь, наверно, на
сельскохозяйственные работы поставят.
Я,
конечно, их не разубеждал, что они будут на сельскохозяйственных работах.
К
этому времени магистраль уже была перерезана Готом у Ярцева, поэтому отправить
я их никак не мог. Пути сообщения перерезаны, продовольствие
и боеприпасы мы уже не получаем. Приходилось окольным путем, по очень плохим
дорогам доставлять, но это было очень сложно. Поэтому отправить пленных я не
мог.
В
это время со стороны Духовщины на командный пункт наступают танки противника.
Представляете мое положение. Сидят в сарае совхоза Жуково, где командный пункт,
к нашему великому несчастью, триста пленных. Что делать с ними было? Немцы могут поднять хай, могут разоружить небольшую охрану.
Положение было очень опасное. Но, к нашему счастью, здесь оказалось два
дивизиона артиллерии, которые открыли прямой наводкой огонь. Два танка подбили,
а остальные скрылись, ушли.
После
того как 137-я немецкая дивизия была разбита, ее остатки перешли через Днепр и
вошли в город Смоленск. Там была 29-я механизированная дивизия, а теперь стала
еще 137-я дивизия. Опять завязались сильные бои. Городнянского
выбили из северной части.
К.С.:
Он был в центральной части, да?
М.Л.:
Нет, он так и был в северной части. Почти выбили уже из северной части. Тогда я
приказал командиру 152-й дивизии с запада наступать на Смоленск. И вот опять
началось: опять за завод имени Калинина, за Тихвинское кладбище.
К.С.:
Это все в северной части?
М.Л.:
Все в северной части. Тихвинское кладбище переходило из рук в руки бессчетное
количество раз. Почему за кладбище так долго дрались? Могильные плиты,
надгробные памятники давали хорошее укрытие той и другой стороне, поэтому за него
так долго и дрались. Потом — за аэродром. На аэродроме долгое время оставалась
еще наша 153-я дивизия авиационная. Шли бои, а она все еще там стояла, летала,
выполняла задания командующего фронтом. За
электростанцию, за железнодорожный вокзал. Железнодорожный вокзал был
совершенно разрушен. И, наконец, к двадцать седьмому числу их 129-я дивизия
вновь перешла в наступление, и они заняли опять всю северную часть Смоленска.
К.С.:
Выбили за реку всех?
М.Л.:
Всех выбили за реку. Ворваться в южную часть Смоленска нам так и не удалось. Не
было ни сил, ни снарядов. За все время боев с десятого по двадцать пятое июля —
почти двадцать дней — я не получил пополнения ни от кого. Кроме двух тысяч
коммунистов Москвы, Ивано-Вознесенска, Владимира и
Горького. Надо сказать, что эти коммунисты сыграли колоссальную роль в обороне
Смоленска. Они были связующим звеном, цементом. Да и так части дрались хорошо.
Почему 152-я дивизия, части 16-й армии дрались так хорошо? Почему они нигде не
бежали? Когда-нибудь мы с вами вернемся, и я вам расскажу, что представляли из себя условия в Забайкалье, в которых жила и
обучалась 16-я армия. Сама природа их закалила. Условия жуткие. Казарм нет,
жили в землянках. Землянки — не обыкновенные землянки, а только сверху
прикрыто, а земляные стены и кое-какие нары, так чуть-чуть ивнячком заплели,
чтобы не сыпалась земля. Мокро там, сыро было, а морозы 35-50 градусов — это
явление нормальное. Ветер — на ногах не устоишь. В уборную ходили по канату,
иначе унесет, закатает в степь и замерзнете там. Вот в
таких условиях обуча-лась эта армия. Армия была очень сильная, закаленная.
Поэтому так и дрались хорошо.
И
когда противник вновь начал переправляться, подтянул танковые части, подошла
дивизия СС, полк «Великая Германия», мы начали отступать. Были опять сильные
бои за каждый дом, за каждую улицу дрались. Но силы иссякали. И отступали мы не
потому, что мы плохо дрались, а потому, что сил не хватало у нас. К этому
времени 16-я и 20-я армия соединились, мы встретились — два члена Военного
совета — 16-й и 20-й армии, Курочкин и Симановский, Лукин и Лобачев, стали
советоваться, что делать нам дальше.
Хоть
мы уже к двадцать седьмому оказались в полном окружении, в оперативном мешке
оказались, мы знали, что к нам идут на выручку: со стороны Белого идут три дивизии
генерала Хоменко, а с востока от Ярцева идут три дивизии генерала Калинина, а у
самого Ярцева — три дивизии генерал-майора Рокоссовского, с юга, от Рославля
будет наступать 28-я армия генерала Качалова, пока в
составе трех дивизий. Мы знали, что к нам идут
двенадцать дивизий и, видимо, какое-то количество артиллерии, какое-то
количество танков у них, мы так предполагали. Так что, чего же особенно
переживать? Будем драться. И решили не отступать. Но двадцать девятого числа
противник сосредоточил большое количество танков против левого фланга 20-й
армии, налетела авиация, прорвал фронт 69-го корпуса генерала Могилевчика;
командир 152-й дивизии доносит мне, что его правый фланг загнут уже фронтом на
север, не на запад смотрит, а уже на север смотрит.
Пришел
ко мне на командный пункт генерал-майор Могилевчик, командир 69-го корпуса, и
говорит: «Товарищ генерал, своего командарма и штаба я не нашел, он, видимо,
снялся, перешел на другой командный пункт. Я вам докладываю, чтобы вы приняли
меры: мой корпус отходит».
Я
выбежал на наблюдательный пункт — у меня он тут в лесочке был, прекрасный у
меня обзор, — и вижу, что идет сильный танковый бой наших и танков противника,
и пехота начинает цепями уже отходить.
Тогда
я приказал командиру 129-й Городнянскому. Замечательный
командир, очень спокойный, когда я приезжал к нему в дивизию, мне командиры
жаловались, что он не только ходит в боевые порядки батальонов, а даже в боевые
порядки рот. Я его ругал: «Авксентий Михайлович, что
вы себя не бережете, вы ж для армии нужны». Он отшучивался: «Э, Михаил
Федорович, — говорит, — я заговорен бабушкой, смерть меня не возьмет». Он,
действительно, всегда ходил с тросточкой, не с тросточкой, а со стэком каким-то ходил, прямо по
цепи, не спеша, без фуражки — фуражка все-таки демаскировала — ходил без
фуражки. И когда командующий фронтом запросил на должность командарма хорошего
командира дивизии, я выдвинул Городнянского. Он
принял армию, дрался под Харьковом и там был заколот штыком. Дрался до
последнего и немец его заколол штыком.
Я
приказал Городнянскому выставить заслон на магистрали
Минск—Москва. Создалось угрожающее положение. Противник с северной окраины
опять уже выбил 129-ю дивизию, 152-я дивизия еще в северо-западной окраине у
меня, и если я промедлю еще ночь, то здесь противник охватит меня с запада и с
севера. Две дивизии останутся у меня в Смоленске, без патронов, без снарядов.
На исходе все. Продовольствие тоже на исходе, горючее на исходе.
Я
принял решение на отход. И в ночь с двадцать девятого на тридцатое армия окончательно
оставила Смоленск.
К
сожалению, в десятом номере «Военно-исторического журнала» написано, что
противник занял Смоленск пятнадцатого и шестнадцатого числа, северную и южную
части. Это совершенно неверно. В Смоленске мы дрались две недели, вели очень сильные
бои, положили тысячи людей! Кто это так безответственно пишет?
Был
приказ на отход с двадцать девятого на тридцатое, в ночь на тридцатое. Одному
батальону 152-й дивизии не удалось. Он еще дрался тaм и тридцатого и тридцать первого. И остатки этого батальона
вышли и организовали партизанский отряд под командованием политрука товарища
Томского. Это был храбрый командир, политработник, командир отряда, и погиб
смертью храбрых.
Отход
К.С.:
В период боев за Смоленск у вас всего-то было сколько? Две дивизии…
М.Л.:
Потом третья дивизия, потом две дивизии 19-й армии — 127-я и 158-я, которые так
и остались на восточном берегу. Сами они переправиться уже не смогли, но и
противника не выпускали.
К.С.:
Ну, а в составе вашей собственной армии очень мало частей по существу было? Две
дивизии и отряды какие-то еще?
М.Л.:
Вот эти отряды только. И три дивизии 19-й армии. Но они все малочисленные были.
И вот с этими войсками мы и дрались. Диву даешься, просто диву даешься, как мы
держали такую махину. Ведь махину же держали! 17-я, 18-я танковые дивизии, 29-я
механизированная, 137-я дивизия, полк «Великая Германия». Это все в Смоленске,
по ту сторону Днепра, южная часть. А с этой стороны — части Гота.
К.С.:
Ну и как совершался отход?
М.Л.:
Лето было жаркое. Но жарко было не только от солнца. Противник, чувствуя, что
мы отходим, находимся в кольце, нажимает все время на нас. Вот здесь-то и
сказался героизм нашего народа. Все офицеры штаба, политотдела, армии — корпуса
мы уже расформировали за ненадобностью, влили все это в дивизии. Все обозы были
очищены, все было брошено в части, сражаться. Все командиры штабов,
политотделов, дивизии, полков — все были на передовой линии. На каждую атаку
отвечали контратакой. Отвечали, но, к сожалению, мало поддержанные
артиллерией и минометами.
Я
отдал приказ — стрелять артиллерия имеет право только по приказанию командира
полка по явно видимым целям и по танкам, в других случаях артиллерия не имела
права открывать огня. Снаряды считанные. А танки все время наступают, авиация
все время летает.
Мы
отступали тридцатого, тридцать первого, первого, второго, третьего.
Третьего
к концу дня мы только начали переходить Днепр у Ярцева, у Соловьевской
переправы. Эти пять дней — героический подвиг 16-й и 20-й армий, которые кровь
проливали и костьми ложились, но держали противника, изматывали его.
И
самое ужасное, когда четвертого числа, рано утром у меня не было переправочных
средств, понтонов, а у 20-й армии оказались понтоны около села Радченко, а у
меня были понтонные лодки, надувные лодки А-3, которые больших грузов не
выдерживали. Но когда мы подъехали к Радченко переправляться, переправы
оказались разбиты. Тогда я вернулся к своим лодкам. В первую очередь пропускали
раненых, артиллерию, могущую перейти. А тяжелая артиллерия не могла перейти на
этих лодках. Все было брошено на том берегу. И здесь, на переправе, машины одна
за другой лезут — и мне сломали ногу. Когда начинали, был туман еще. Взошло
яркое солнце, туман рассеялся — налетела авиация, открылся пулеметный,
минометный артиллерийский огонь.
Вы
были, вы видели, что такое бой. Это был кромешный ад, что творилось. Люди
бросаются вплавь. Не могущие плавать тонут. Повозки хотят переправить где-то
вброд — лошади захлебываются начинают тонуть. Весь
Днепр загружен повозками, машинами. На той стороне лощина вся усеяна обозом,
машинами. Но переправили. Части перешли, заняли оборону, начали приводить себя
в порядок. Но ряды наши очень поредели.
Пятого
августа вызывают меня на командный пункт командующего 20-й армией. Тимошенко с
Булганиным приехали, и вызывают туда меня, туда же приехал Рокоссовский.
Да,
я не сказал еще, что Рокоссовскому удалось разорвать кольцо окружения, когда мы
отступали около Ярцева, и нам были быстро подброшены снаряды и патроны. Нам уже
стало легче, когда переправлялись.
К.С.:
Это помогло вам вырваться.
М.Л.:
Помогло вырваться. И не только группа Рокоссовского, а и группа Хоменко, группа
Калинина, группа генерала Качалова сыграли колоссальную роль в том, что противника
все же не пустили к Москве. В том числе, конечно, в первую очередь 16-я и 20-я
армии. Главным образом они и держали ту махину, которая двигалась на Москву.
Прибыли
мы на командный пункт. Тимошенко поздравил нас с выходом из окружения,
поблагодарил за то, что мы хорошо дрались. Я потом вам прочитаю, как он
доносил. Может быть, сейчас прочитать?
К.С.:
Пожалуйста.
М.Л.:
Тимошенко доносил начальнику Генерального штаба Верховного главнокомандующего
маршалу Шапошникову:
«Сковывание
20-й и 16-й армиями столь значительных сил группы армий «Центр» не позволило ей
развить успех из района Смоленска в направлении Дорогобужа — Вязьмы и, в
конечном счете, оказало решающее значение в воссоздании сплошного фронта
советских войск восточнее Смоленска, который на два с лишним месяца остановил
противника на западном направлении.
Действия
20-й и 16-й армий характеризовались сочетанием упорной обороны с решительными
контратаками, как днем, так и ночью.
Я
считаю, что боями этих дней мы совершенно расстроили наступление противника.
Семь-восемь дивизий, действовавших против нас танковых и моторизованных и две
дивизии пехотные, с огромными потерями, лишены наступательной возможности на
целых десять дней.
Оценивая
действия Курочкина, Лукина в продолжение такого большого времени против столь
крупных сил, яростно нападавших с целью окружения и уничтожения наших войск,
массируя большую авиацию на поле боя, Курочкину и Лукину надо отдать должное
как героям.
Тимошенко».
К.С.:
Хороший документ.
М.Л.:
Он поблагодарил нас и говорит: «Я решил, о чем донес в Москву, — получил
согласие, — Курочкин убывает от нас, а Лукин назначается командующим 20-й
армией. Армия эта большая и стоит на главном направлении, а на 16-ю армию
назначается генерал Рокоссовский. Причем все дивизии 16-й и 20-й армий
сливаются в одну армию, получается большая армия.
К.С.:
В 20-ю?
М.Л.:
В 20-ю.
К.С.:
То есть ваши дивизии остались при вас?
М.Л.:
При мне оставались.
К.С.:
А там — управление…
М.Л.:
Управление мое перешло к нему. Ну и кое-кто там остался еще.
К.С.:
Части усиления, да? И новые дивизии ему давали?
М.Л.:
И те, которые у него были, которыми он дрался.
К.С.:
А у него не было управления?
М.Л.:
У него маленькое было управление, группа была. Ни тылов, ничего у него не было.
К.С.:
И тут вы расстались с Лобачевым?
М.Л.:
Да, мы расстались с Лобачевым.
Возвращаемся
к Тимошенко. Он сказал, что уезжает, я перехожу в 20-ю армию, а группа
Рокоссовского будет именоваться 16-й армией, и мы разъехались на места.
С
Рокоссовским я был раньше знаком, о нем я расскажу как-нибудь в отдельном
случае. Если хотите, сейчас расскажу.
К.С.:
Очень хорошо.
М.Л.:
Я — начальник кадров РККА. Рокоссовский командовал 15-й дивизией в Забайкалье,
в Даурии. Там воды нет, в этой Даурии. Воду на конский состав возили в
цистернах со станции. А дальше шла степь, как она раньше называлась — Голодная
смерть, что ли, черт ее знает. Кругом нет жилья на сотни километров.
Он
приехал оттуда, вышел ему срок, является ко мне. Я знакомлюсь с ним и говорю
ему: «Товарищ Рокоссовский, дивизии у нас нет, сейчас мы не можем». Он говорит:
«Ну, давайте бригаду». Я говорю: «И бригады тоже нет». — «Ну, тогда полк
давайте».
Я
думаю: «Какой из командиров, пробыв, прослужив на Дальнем Востоке, в такой дыре
столько лет, приезжает и просит: “Дайте мне хоть полк!” Это необыкновенный
командир».
Я
говорю: «Зайдите через несколько дней, Константин Константинович». И я ему
нашел дивизию. 12-ю дивизию. Там сделали целый ряд перемещений.
К.С.:
А у него что, была такая проблема — не идти на какую-нибудь
штабную…
М.Л.:
Нет, подождать было надо, а он не хотел. Давайте полк.
К.С.:
А, чтобы прямо сейчас, не пребывать в резерве?
М.Л.:
Да, не пребывать в резерве. И я ему нашел, потому что это был такой экземпляр
командира, который редко бывает. Я вспомнил тут Линевича.
Нет, Куропаткина я вспомнил. Когда Куропаткина сняли и назначили Линевича командовать армией, то Куропаткин подал на имя
государя телеграмму: «Ваше императорское величество, не лишайте меня
возможности быть при армии. Назначьте хоть командиром корпуса — я буду
прекрасным командиром у генерал-лейтенанта Линевича».
А он полный генерал был, понимаете?
Я
говорю: «Э, это человек необыкновенный, дивизию надо найти ему». И нашел. И
Константин Константинович поехал.
И
вот теперь я с ним встретился вновь.
К.С.:
Скажите, Михаил Федорович, по тому периоду командования на Западном фронте
какие у вас впечатления, ощущения от Тимошенко были в то время?
М.Л.:
Когда противник ворвался в Смоленск и я донес об этом,
сразу получил телеграмму за подписью Тимошенко и Булганина: «За сдачу Смоленска
будете преданы суду революционного трибунала». Вечером: «Если Смоленск не
возьмете, будете расстреляны». И так продолжалось несколько дней это дело.
Я
вернулся из 129-й дивизии, где уже в который раз героическая дивизия потерпела
неудачу, переправляясь в южную часть города Смоленска. Приехал я, мне подает
телеграмму Лобачев. «Смотри, — говорит, — телеграмма от Военного совета
фронта». Меня и Лобачева представляют к высшей правительственной награде.
«Может быть, это поможет вам взять Смоленск».
В
ответ я направил телеграмму, так как был очень злой, расстроенный: «Ни ваша
угроза предания суду и расстрелу, ни ваша телеграмма с представлением к высшей
награде так не помогли бы, как помогла бы присылка снарядов и пополнения, о чем
вас убедительно и прошу».
А
когда Тимошенко разговаривал со мной или приезжал ко мне в армию, он и намека
никогда не делал, что мне слал грозные телеграммы. Он шутил, подбадривал, обещал
прислать танки, авиацию. Даже в приказе писал: «Танки передаются 16-й армии,
авиация дается». Но они где-то оказывались нужнее и в армию ко мне не
прибывали.
Я
считаю, что Тимошенко в это время был настоящим командующим западным фронтом.
Смотрите, с ничтожными силами, когда прежний западный фронт потерпел поражение,
то есть фактически развалился, он создал сплошной фронт, правда, с помощью
Верховного командования. Он противника два с половиной месяца не пускал к
Москве. Покажите мне того командующего, который мог! Покажите! Кто? Где, на
каком участке фронта? А он сумел. Говорят, у него были хорошие командующие —
Лукин, Конев, Курочкин. Но ведь и у других тоже были командующие. Почему только
именно у него? Я считаю, что это большая заслуга его и Военного совета, что он
именно на этом направлении держал противника, не пустил к Москве. Я считаю, что
он был в то время на высоте. Он никогда не мешал, не вмешивался в мелочи.
К.С.:
И он многое сделал за год до войны, за этот год. Многое сделал.
М.Л.:
Я считаю, что он привел армию в христианский вид. Правда, видимо, тут
Центральный Комитет партии и Сталин поняли, что дальше так нельзя. Финские
события показали, что армия к бою не готова, надо что-то делать. А Сталин был,
я считаю, не дурак, он понимал и дал такие права
Тимошенко. А именно такое и нужно было Тимошенко.
Вы
знаете, когда я вышел от командующего при назначении меня на армию, я
почувствовал — у меня крылья выросли. Я чувствовал, что сейчас мы получили силу
какую-то, которая может перевернуть все в армии у нас, и армия опять станет
такой же сильной, как она была до тридцать седьмого года. Ведь это была лучшая
армия мира! По своему командно-политическому составу мы стояли так высоко! Вы
себе представить не можете, Константин Михайлович, что это были за командиры
наши.
Вот
у Якира, бывало, на занятиях. Принимается решение. Оценка обстановки — любой
командир дивизии, командир корпуса, любого позовите. Какая оценка обстановки,
как аргументированно принимается решение, правильно
используются авиация и механизированные войска. Просто приятно было слушать.
И
потом этой армии вдруг не стало. Это была не армия, это толпа была уже. И
финские события показали, что мы не готовы были к войне, не могла армия драться
хорошо. А Тимошенко за год с лишним привел армию в христианский вид. Вы видели,
сами участвовали, описали бои под Могилевом. Вы видели, что это за люди, вы
показали Серпилина. Люди-то те же были, только у них
теперь крылья появились, они твердо на земле стали стоять, они почувствовали
силу, которая их поддерживает, направляет. И они с радостью ухватились за те
мероприятия, которые проводил Тимошенко. И армия стала армией. Если бы еще у
нас были командующие войсками этих главных направлений — не эти, а другие
командующие войсками, более опытные, более твердые люди были бы, я думаю, что
этого бы не случилось.
Все
обвиняют Сталина, Тимошенко, Жукова, что неправильно вступили в войну. Хорошо,
я спрашиваю вас, почему командующий флотом Кузнецов привел флот в боевую
готовность и флот в первые дни войны не пострадал? Почему?
А ведь указания для всех были одинаковые. Никто не имел права ничего делать.
Почему он заблаговременно из Таллина и из других
гаваней, где было опасно, где мог наш флот подвергнуться нападению противника,
увел его в Кронштадт? Почему он мог это сделать? Это был командующий на своем
месте.
И
если бы командующие, как я вам раньше докладывал, Константин Михайлович, учения
проводили, артиллерию, саперов в войска бы дали, сосредоточили бы в оперативном
направлении, не подводя к границе, границу можно было бы не занимать. Это не
обязательно границу занимать, можно было дать встречное сражение, но кулаком, а
не растопыренными пальцами. А ведь войска-то, поднятые по тревоге, дрались
отдельными растопыренными пальцами. Они героически дрались, они погибали, но не
бежали. Вы сами показали у себя, как люди могли драться. Как 172-я дивизия под
Могилевом дралась. Ведь так же это дело было?!
Все
могло быть иначе.
Насчет
того, как со Сталиным, я вам расскажу потом, сейчас уже время позднее. Как у
меня складывалось это дело, я вам расскажу следующий раз.
19-я
армия в обороне
М.Л.:
Шестнадцатого сентября я был назначен командующим 19-й армией. Прежний
командующий 19-й армией, Конев, был назначен командующим Западным фронтом.
Для
общей ориентировки надо тут сказать, что штабом фронта все шесть армий были
вытянуты в одну линию. Продолжением Западного фронта на юг — две армии: 43-я и
24-я — Резервного фронта. В тылу Западного фронта стояли еще армии Резервного
фронта по линии: Ржев — Вязьма и далее на юг.
Обстановка
представлялась мне таким образом. Два командующих фронтом — Конев и Буденный,
не подчиненные один другому, а армии у всех вытянуты в линию. Резервов в армии
почти нет. Полк на армию, какой это резерв? Это не резерв, по сути дела. У
командующего фронтом три дивизии и две танковые бригады, раз-бросанные на
довольно большом расстоянии друг от друга.
И
когда я говорил с Иваном Степановичем1 ,
что вот, посмотрите, какое положение создается, два командующих, не подчиненных
один другому, и резервов мало, нельзя ли если не подчинить одного командующему
другому, то как-нибудь разделить эти два фронта на какие-то составные части.
Тогда бы командующие сами имели бы резервы у себя и расставили бы так, как они
хотели. А резервы могли бы иметь большие — по две армии было бы у каждого.
Забегая
вперед, надо сказать, что когда противник 30-го сентября прорвал Брянский фронт
Резервного фронта, то у командующего Резервным фронтом Буденного нет в резерве
ничего. Значит, армии начинают откатываться на восток, а три армии его, стоящие
от Ржева до Вязьмы, находятся на очень большом расстоянии, их он не может
взять. А Конев, когда у него прорвали фронт между 30-й и 19-й, тоже не может их
использовать — они ему не подчинены.
И
уже в ходе событий Резервный фронт по Днепру также был прорван, и армии не
могли быть использованы как следует.
Тут
вина в этом, большая ошибка и большой просчет нашего Генерального штаба и
Ставки. Безусловный просчет. Надо было это своевременно ликвидировать.
К.С.:
А перед ними кто-нибудь ставил этот вопрос, перед Ставкой?
М.Л.:
Не знаю.
К.С.:
А вы говорили с Иваном Степановичем?
М.Л.:
Я с Иваном Степановичем говорил, но не знаю, ставил он этот вопрос или нет. Я
думаю, что он ставил этот вопрос. Ну, ведь времени-то было очень мало, видимо, ему
было не до этого, надо было познакомиться со всеми армиями.
К.С.:
По существу, он только за восемнадцать дней до удара принял фронт.
М.Л.:
Да, только. Он еще с армиями-то не успел ознакомиться, поэтому не мог
докладывать. Не знаком с армиями своими. Ведь надо с командующими
познакомиться, со штабами познакомиться.
Вот,
кстати, о назначении командующих и армиями, и корпусами, и дивизиями, и даже
фронтами в такой сложной обстановке, когда назревало наступление противника… Это происходило с самого начала, с момента вторжения в
нашу страну Гитлера, — сменяют командующих без всяких на то оснований. В
частности меня. Я за четыре месяца боев командовал четырьмя армиями. Ну что я
за командующий, скажите пожалуйста! Ты, говорят,
справишься!
Ну,
у меня, может быть, семи пядей во лбу и не было. Мне, может быть, так удавалось
все организовать, что я везде имел какие-то успехи, и меня как «лучшего» в
кавычках всегда перебрасывали на главное направление. Ну, мне, может быть,
везло. Может быть, мне это подходило. Но это было совершенно нецелесообразно. Я
не успевал узнавать командиров дивизий, я не узнавал штабы. Я свой штаб не мог как следует изучить, на кого я мог положиться и кому я
мог доверять с первого слова или с полуслова даже.
К.С.:
Тут в сентябре так получилось, по существу, что Буденный с юго-западного
направления дал Сталину телеграмму, что надо выводить войска. Сталин был этим
недоволен, его оттуда снял, туда перебросил Тимошенко. Тимошенко, конечно, уже
в этот момент ничего исправить не мог, только знакомился с положением, уже
сложившимся, на месте. А Буденного в это время перекинули на Резервный фронт,
которого он тоже не знал…
М.Л.:
А Конева назначили командующим, фронта он не знал. Ершаков
только что прибыл на 20-ю, с 22-й его почему-то сняли. Лукин — с 20-й на 19-ю.
Все новое получилось. И когда я принял армию, Конев уехал, распрощались мы с
ним, я начал знакомиться с армией. Объезжаю дивизии. Во-первых, нет окопов
полного профиля; артиллерия замаскирована, но артиллерийские позиции
недостаточно оборудованы. Противотанковая артиллерия — надо было сделать
укрытие надлежащее, тогда она могла бы принести какую-то пользу. Не было ходов
сообщений. Были только отдельные ячейки сделаны в ходах сообщений на
возвышенности. Тыловая линия не была оборудована. Инженерных средств очень
мало, противотанковых средств почти нет. Я говорю о минах. Все пришлось заново
налаживать.
Когда
я приехал, сразу же созвал командиров и комиссаров частей и приказал немедленно
приступить к отрытию окопов полного профиля, с
брустверами. Обыкновенно рыли канаву, она простреливалась; если подходил танк,
простреливал всю эту канаву вдоль и поперек, поэтому надо было рыть окопы…
К.С.:
Змейкой?
М.Л.:
Не только змейкой. Бруствер, опять канава, опять бруствер. Эти вот траверсы,
брустверы давали возможность ставить и пулеметы в укрытия. Ходы сообщения
переднего края с тыловыми рубежами — змейками. Тоже полный профиль.
Была
проделана большая работа. Пришлось вывести целую дивизию в резерв, чтобы у
командующего была бы дивизия в резерве. Правда, пришлось слишком растянуть
части, потому что части были укомплектованы на 30-40 процентов. To есть, виноват, некомплектность была в частях — 30-40
процентов.
К.С.:
Что из себя представляла по численному составу и
вооружению армия в момент, когда вы ее приняли?
М.Л.:
Семь-восемь тысяч.
К.С.:
В дивизии?
М.Л.:
Да. А нормально — двенадцать с половиной тысяч.
К.С.:
А сколько дивизий было у вас?
М.Л.:
У меня было так. Коренные дивизии: 50-я дивизия — это очень
боеспособная дивизия, сформированная целиком из пограничных войск; и
красноармейский, и командный состав целиком из пограничников; 89-я стрелковая
дивизия; 91-я Сибирская дивизия, которая формировалась в Томске; 166-я дивизия
полковника Хальзюнова, это тоже сибирская дивизия;
244-я… виноват, 244-я была пограничная, а 50-я была сибирская дивизия.
И 134-я, 214-я, 45-я кавалерийская дивизия; 127-я и…. танковые
бригады. Авиации никакой, только по заявкам была авиация.
К.С.:
А танковые бригады что из себя представляли?
М.Л.:
Тут уже начали появляться танки Т-34 и КВ, отдельные, немного их было. А в
основном БТ-7. Они очень быстро горели, броня их быстро пробивалась, и они
быстро выходили из строя.
К.С.:
А снаряды были к КВ в это время?
М.Л.:
Были, но мало.
Когда
была проделана работа по укреплению оборонительных полос, особо было уделено
внимание на предполье. Я слыхал, что Рокоссовский
докладывал Коневу и Булганину такой проект: сделать предполье, на предполье
оставить довольно сильные укрепления, сильными частями, а основные войска
отвести на линию Днепра. Вы не проезжали по этой магистрали на Смоленск?
К.С.:
Бывал много раз.
М.Л.:
Обратите внимание, что восточный берег возвышенный, а впереди громаднейшая
долина. Очень удобные позиции были. Приехали туда Конев и Булганин, разгромили
его, то есть Рокоссовского. Я уже не предлагал этой вещи. Но я сделал другое. Сделал большое хорошее предполье, а основную линию
обороны сделал по реке. И в инженерном отношении хорошо укрепились, завалы
сделали. Минные поля устроили в наиболее танковоопасных
местах. Мин противотанковых было недостаточно. Для артиллерии сделали ДЗОТы, хорошие укрытия. То есть артиллерию в танковоопасных местах поставили, целые районы сделали
противотанковые, укрытия. Правда, укрытия эти были не бетонированные, а одели в
земляные ДЗОТы так называемые, но они все же на
первое время сыграли большую роль.
Весь
политаппарат штаба армии и дивизий все время
находился в войсках. Вся армейская печать и дивизионная все время настораживали
бойцов и командиров, что противник в скором времени пойдет в наступление. Все
данные говорили за то, что противник пойдет в
наступление.
Какие
были данные у нас? Во второй половине сентября противник развил сильнейшую
активную разведку, как с воздуха, так и наступлением сильными частями. Не было
большого наступления, а были разведывательные большие группы с артиллерией. Они
преследовали цель выявить наши слабые места, выявить наши огневые
артиллерийские позиции, нащупать, где мы слабее, и там и производить
наступление. Для нас эта картина была ясна.
Кроме
того, командующим фронтом двадцать седьмого окончательно было установлено, что
противник со дня на день должен перейти в наступление. А двадцать седьмого
числа у него уже был взят немецкий фельдфебель, летчик, который говорил о том,
что противник второго числа перейдет в наступление.
Со
штабом проигрывался целый ряд вариантов. Вызывал командиров дивизий и
проигрывал с ними отдельные виды боя. Все то, что было нарушено противником в
порядке разведки боем, все это восполнялось ночью. Таким образом, с
тринадцатого числа по день наступления противника части проделали
колоссальнейшую работу. Но зато они измотались очень сильно. Приходилось спать очень мало.
Второго
числа, рано утром я уже не спал, ожидал, что с часу на час начнется наступление
противника. И действительно, только начал брезжить рассвет, сразу же заговорили
все телефоны, что противник открыл артиллерийскую подготовку. Да я и сам уже
слышу. После артиллерийской подготовки налетела авиация, а после этого пошли
танки. За танками пехота пошла в атаку.
К.С.:
На каких участках у вас, на севере?..
М.Л.:
Сильнейший нажим был на моем правом фланге на 244-ю дивизию. К сожалению,
командир дивизии генерал оказался пьяницей. Я все
время боялся, что он и во время боя будет пить. Пришлось его во время боев
снять и назначить командиром этой дивизии начальника штаба полковника
Красноштанова, который оправдал это назначение в дальнейшем.
К.С.:
Это пограничная дивизия?
М.Л.:
Пограничная дивизия. Нажим на 244-ю дивизию, на правый фланг, на левые фланги
162-й и следующих дивизий 30-й армии.
Противник
прорвал фронт в стыке между 30-й и 19-й армиями и быстро начал обтекать фланги.
К.С.:
Правее вас была 30-я?
М.Л.:
30-я.
К.С.:
А левей?
М.Л.:
16-я, а потом 20-я.
Правый
фланг 244-й дивизии загнулся фронтом на север, и один полк оказался в окружении
сразу же, в первый же день, уже к двум часам дня. Я спрашивал командира
дивизии, что он предпринимает, как он выводит полк свой, нужно ли ему помочь.
Он говорит, что сейчас только второй эшелон полка перешел в наступление, и я
приказал соседу — резервному полку 91-й дивизии тоже помочь в наступлении. И
таким образом, к концу дня полк этот вышел из окружения, прорвался к своим.
166-я
дивизия была втянута в первый же день боя. Это резервная моя дивизия. На
участке 89-й дивизии противник не смог продвинуться. Три атаки были отбиты. И
все атаки на 50-ю стрелковую дивизию левофланговую тоже были отбиты.
Рокоссовский
сообщал, что противник повел на него атаки, открыл артиллерийскую подготовку,
но он открыл контрартиллерийскую подготовку, и
противник в наступление не перешел.
Я
считаю, что и своевременное открытие контрартиллерийской
подготовки 19-й армией во многом помогло, потому что по местам скопления…
К.С.:
А у вас тоже была контрподготовка?
М.Л.:
У меня тоже была контрподготовка. И это очень помогло, потому что противник был
густо сосредоточен в определенных местах, а мы предполагали, в каких местах он
должен быть сосредоточен.
К
концу первого дня мы еще дрались все время в предполье, даже в глубине обороны.
Когда противник прорывался, дальше реки Царевич не мог уйти. Даже не перешел
реку Вопь.
Ночью
пришлось делать перегруппировку, не столько в пехоте, сколько в артиллерии,
артиллерийских позиций. Теперь для меня уже было ясно, что противник обходит
правый фланг, нажим будет на правый фланг. Вся артиллерия в основном была
сосредоточена на правом фланге.
В
это время мне были приданы вот эти танки. Не было, а потом мне были приданы
127-я и 143-я танковые бригады, которые приходилось вводить в бой.
Когда
ясно обнаружился разрыв и 30-я армия быстро начинает отходить на восток, мне
были приданы еще — сначала 214-я, потом 134-я стрелковая дивизия из состава
резерва фронта. Мне стало легче.
Второй
день прошел в борьбе за предполье. А в центре противнику удалось вклиниться и
подойти к реке Вопь. Но контратакой противник был
опять отбит.
Таким
образом, борьба внутри оборонительной полосы армии продолжалась второго,
третьего, четвертого, пятого числа. Позиций мы не уступили противнику. To есть предполье занято, где-то он вклинился в наше
расположение, но основная позиция по реке Вопь была
за нами.
К.М,
С соседом справа уже связи не было, а с фронтом оставалась?
М.Л.:
Второго числа налетела авиация противника на командный пункт и тыловые
учреждения штаба фронта. В это время проводная связь порвалась. Она
продержалась примерно до половины второго дня, третьего числа, а по радио связь
держалась.
К.С.:
А потом проводной связи уже не было?
М.Л.:
К сожалению, потом уже не было проводной. Потом ему
пришлось менять командные пункты штаба армии. По радио связь все время была.
Радио и офицеры связи. Так что я с командующим связи не терял совершенно. Были
моменты, какое-то время радио не работало, но это быстро восстанавливалось. Я
не могу сказать, что я связи с командующим не имел.
К.С.:
Вот такой возникает вопрос, Михаил Федорович, с этой с Касней несчастной, с
этим бомбовым ударом. Вот говорят, как же так: готовились, что вот-вот удар
немцы нанесут, и не передислоцировали командный пункт, осталось все в известном
для немцев месте?
М.Л.:
Конечно, надо было рассредоточить. Надо было сделать блиндажи. Обязательно надо
было блиндажи сделать. А что получилось? Когда я приехал получать орден
Красного знамени, а выдавал мне его Конев, я был поражен. Это какое-то имение,
видимо, раньше было, в домах все это расположено. И землянки. И масса дорог.
Штаб фронта — это довольно большое учреждение, масса машин движется, поэтому
авиация, летающая по всем дорогам, видела, что здесь какой-то командный пункт.
Да и разведка наверняка доносила об этом. Как налетела авиация — пункт ВВС был
разбит сразу. Человек пятнадцать-двадцать было убитых в штабе фронта, и человек
шестьдесят или около этого было ранено. Представляете себе, командного состава,
который нужен в управлении фронта. Это было большое упущение. Может быть, Конев
не сумел так быстро все это сделать, но нужно было или перенести или, во всяком
случае…
К.С.:
Запасной сделать.
М.Л.:
Безусловно, нужно было сделать запасной.
Кольцо
сомкнулось
М.Л.:
Четвертого числа2 был
получен приказ командующего фронтом: хорошо дерется 19-я армия, равняйтесь на
ее командующего Лукина. Такой был приказ отдан, по радио получили мы. Это еще
более подбадривало меня держаться, потому что я полагал так: хотя противник
меня и обходит, но, видимо, командующий фронтом примет какие-то меры, и он меня
поощряет, чтобы так же дрались, как я дерусь на том месте, где я стоял раньше.
И
в это же время получается приказ: вывести управление 16-й армии. Для меня это
было непонятно. Почему? Две дивизии передавались Ершакову,
а одна дивизия или две дивизии выводились восточнее Вязьмы. От меня забирают
две дивизии. Одна дивизия — 50-я — очень хорошая дивизия, жалко было мне ее. Да
и все-то дивизии было жалко.
К.С.:
А она не в боях была или в боях?
М.Л.:
50-й дивизии должны быть поданы машины. И машины не фронта, а армейские машины.
А вы сами понимаете, чем же тогда подвозить? Как снабжать свои дивизии? Ведь
это последние машины. Но приказ есть приказ, надо выполнять его.
Четвертого
числа я не мог вывезти их и только к вечеру пятого вывез обе эти дивизии. Это
был очень тяжелый момент. Противник наседает, днем вывезти дивизии никак
нельзя, только ночью можно было это сделать. Пока она соберется, пока подали
машины, а машины пришли с опозданием. Когда машины шли, они подверглись налету
авиации, несколько машин разбомбило. Поэтому всю 50-ю дивизию погрузить не
удалось, только два полка и один артиллерийский полк частично, не полностью. А
остальные пошли походным порядком. Это усложнило очень положение 19-й армии.
К.С.:
Это, значит, ваша коренная дивизия?
М.Л.:
Коренная.
К.С.:
А вторую дивизию у вас забрали, она тоже — коренная?
М.Л.:
Тоже коренная.
К.С.:
А те, что из резерва фронта вам дали, остались?
М.Л.:
Они остались.
К.С.:
А обе эти дивизии уже ввязаны в бои были?
М.Л.:
Все дивизии были ввязаны в бой. Третий-четвертый день уже все дивизии в бою
были. И в каком бою! Это были ужаснейшие бои. Я таких боев еще не видел
никогда. В Смоленском сражении были тоже сильные бои, но такого количества
танков и авиации противника мы никогда не видели. Буквально волнами по
тридцать-пятьдесят машин, начиная от рассвета и до наступления темноты. И
артиллерия, и танки.
И
вот что хорошо было. Когда в первый день бойцы и офицеры увидели большое
количество подбитых танков противника и большое количество трупов, которые
валялись перед нашими окопами, это сильно воодушевило их: они увидели, что
немцев можно бить.
И
потом все же очень большую роль сыграло то, что все офицеры, политработники,
все офицеры штаба всегда в нужный момент были в войсках. Поэтому я получал
донесения не по телефону от командиров дивизий, а все время циркулировали
офицеры. Я беру карту, офицер приходит и чертит — эта отошла так-то, а эта вот
так-то, противник там-то. Я им говорю — дальше такого-то места не разрешаю
такой-то дивизии отходить и свою подпись ставлю. И это являлось документом для
командира дивизии. Хотя и была хорошо организована кольцевая
связь, — помимо проводов, которые идут от штаба армии, у меня была сделана
кольцевая связь на случай нарушения, — но все равно ведь во время войны и
машины ходят, танки ходят, снаряды, так что все это рвется, нарушается, и,
конечно, надежды на такую связь никакой не было. А телеграфная связь, я
не знаю, как она кончилась. У нас радиобоязнь, и в
Смоленском сражении и здесь тоже дивизионные рации очень плохо работали.
Почему-то у нас укоренилось мнение, что, если рация работает, противник
засечет, запеленгует и все, сейчас же разобьет. Отчасти это конечно верно, но
это не всегда было оправдано. Чаще всего старались не прибегать к радиосвязи,
чтобы не лишиться связи окончательно. Поэтому делегаты связи — из дивизии в
армию, из армии в дивизию — делали большое дело. Я даже, пожалуй, склонен
оценить действие этой связи, что может быть благодаря ей
армия осталась целая, нерасчлененная до самого последнего организованного боя,
до 13-го октября. Все армии. 30-я армия. Если потребуется, я могу документами
доказать, оперативными сводками, донесениями самого командующего армией. 20-я
армия отходила уступом назад. Правда, она до пятого числа только была целиком,
не расчленена, а уж шестого числа она была частично расчленена.
К.С.:
А 16-я была роздана?
М.Л.:
А 16-я была роздана и уехала.
К.С.:
К вам попало что из 16-й? Одна дивизия или ничего не
попало?
М.Л.:
Ничего не попало. Все в 20-ю пошло.
К.С.:
И в тыл?
М.Л.:
Но дело-то все в том, что две дивизии должны были уйти из 16-й армии. Две
дивизии от меня должны были уйти и две дивизии, кажется, от Ершакова,
из 20-й армии. Это все к Рокоссовскому должно было уйти, восточнее Вязьмы. А
вышла только одна 50-я дивизия и то двумя полками. И только благодаря тому, что
она была посажена на машины, успела. Когда она проходила к Вязьме, Вязьма была
уже занята противником. Дивизия сразу свернула на юг. В это время был какой-то
зазор — два полка проскочили, а третий полк уже не мог.
166-я
дивизия не могла пройти. Она ввязалась в бои, потеряла большую часть своей
артиллерии, полностью обоз потеряла. И остатки дивизии так и остались у меня. Но
дрались они не здесь, а в другом месте. Но потом она присоединилась ко мне. Так
и не смогла уйти. Рокоссовский мне потом говорил, что он ни одной дивизии, ни
моей, ни Ершакова, не получил. Они все ввязались в
бои с обходящим противником и не принесли никакой пользы.
К.С.:
Михаил Федорович, вы сказали, что в первый момент вам показалось странным такое
сочетание: только что был приказ о том, чтобы стоять и драться как войска 19-й
армии, и тут же вслед за этим, почти одновременно — приказ о выводе управления
16-й армии.
М.Л.:
И мне это было непонятно.
К.С.:
На самом деле, видимо, создавалась группа для парирования окружения.
М.Л.:
Я становлюсь на место командующего, и судя по
обстановке, — тогда я этого еще не понимал, но теперь думаю, что, видимо, Конев
хотел сделать следующее. Выводя целиком управление, готовый аппарат,
сработанный аппарат, — это был частично мой аппарат, я ему передал 16-ю армию,
которой раньше командовал, — частично он заменил, частично остались те же. В
общем, это был сильный аппарат управления…
К.С.:
Малинин…
М.Л.:
Это его, а все остальное — мое. Член Военного совета тоже мой — Лобачев. Выводя
эти дивизии, он думал, что соберет сильную армию в шесть дивизий. И если бы ему
это удалось, это было бы очень хорошо. Но, к сожалению, все это не могло быть
осуществлено. Было уже поздно.
Сейчас
многие меня упрекают, в частности, на конференции, которая проводилась в ЦДСА
как раз по этим боям, многие выступали и упрекали меня: «Почему ты не уходил?
Ты же видел, что 30-я армия уже отошла, разрозненно дерется. Член военного
совета фронта Хохлов, присланный для наведения порядка, доносит, что пятого
числа армия уже вступила в бой неорганизованно, дралась отдельными частями в
окружении. Конечно, там большого сопротивления не могло быть, но части дрались.
Ершаков уходит уступом. Почему ты до сих пор сидишь
на месте?» Я так отвечал: «Если я буду знать, что противник обходит меня,
почему я должен бежать? Почему, спрашивается, бежать? Связь с фронтом у меня
держится все время, командующий фронтом меня поощряет, говоря, что я дерусь
хорошо. У меня нет никакой нужды бежать. А потом — бежать?! Ведь бежать от
противника невозможно, противник моторизованный, механическая тяга у него, он
скорее будет меня обходить. А если я уйду с позиций и
буду просто бежать походным порядком, он меня быстро нагонит и расчленит,
разобьет, развеет все. Поэтому я и оставался. И считаю совершенно правильным,
что я не уходил и дрался. И когда я получил приказ отходить на линию Днепра, я
все равно не бежал, не сматывался, оставлял большие части прикрытия. Ночью
отводил, а утром уже занимал какой-то рубеж, и те части перекатом переходили
через этот рубеж, становились арьергардами…»
К.С.:
А когда вы этот приказ получили?
М.Л.:
Пятого числа. С пятого на шестое.
К.С.:
На отход?
М.Л.:
На отход, занять новый рубеж. Но когда я уже подходил к Днепру, противник уже
прорвал фронт Резервного фронта по Днепру. Значит, здесь уже оставаться было
нельзя, противник уже находился восточнее, подходил к реке Вязьма. Поэтому я
дал указание здесь не останавливаться и переходить дальше. И когда передовые
части прошли, для меня становится ясным, что кольцо уже сомкнулось. Шестого
числа я думал, что еще не совсем сомкнулось, а седьмого утром я уже
окончательно убедился, что кольцо сомкнулось.
К.С.:
Как практически вы в этом убедились?
М.Л.:
Разведка. Во все места тыкается разведка, нигде не может пройти.
В
это время опять получен приказ отходить на Гжатский
укрепленный район, прорываться в направлении Гжатска.
Командующему фронтом тоже было ясно, что противник окружил 19-ю, части 16-й
армии, без управления, 20-ю армию. Попала в окружение 32-я армия, которая
стояла по Днепру и которая подчиняется, вливается в состав 19-й армии. А также
24-я армия.
К.С.:
24-я была левофланговой?
М.Л.:
Левофланговой Резервного фронта.
К.С.:
32-я правее была?
М.Л.:
Нет…
К.С.:
Какая армия Резервного фронта еще была?
М.Л.:
43-я.
К.С.:
43-я правее была 24-й или еще левее?
М.Л.:
Левей.
И
когда для командующего фронтом стало ясно, что эти армии попали в окружение, он
отдает приказ, вернее, возлагает на меня руководство всей окруженной
группировкой. 32-я армия, генерал Вишневский со своим штабом был все время у
меня на командном пункте. С Ершаковым я держал связь
только по радио.
К.С.:
А уже Конев имел право распоряжаться армиями Резервного фронта?
М.Л.:
Видимо, уже имел к этому времени, потому что иначе он не мог подчинить мне 32-ю
армию.
К.С.:
И 24-ю тоже.
М.Л.:
И 24-ю.
К.С.:
И с ней вы связи не имели?
М.Л.:
Не имел. Она откатилась, и, как после я узнал, командующий Ракутин
был убит. Она быстро откатилась.
К.С.:
Я не мог никак выяснить подробности, так и не нашел концов, где убит Ракутин, как убит, ничего не знаю.
М.Л.:
И никто не знает.
К.С.:
Все вышли. Член Военного совета вышел, начальник политотдела вышел, начальник
штаба вышел…
М.Л.:
Начальник особого отдела попал в плен. А из плена он бежал потом.
К.С.:
А он жив?
М.Л.:
Не знаю. Мы с ним вместе попали в плен, с начальником особого отдела 24-й
армии.
Связь
была только с Ершаковым… У меня не было никакого
маневра. Поэтому я не ставил себе задачу сгруппировать, а наступал на широком
фронте тремя колоннами, тремя группами. И ни одна группа прорваться не смогла.
Тут уж я окончательно убедился, что я попал в тяжелое положение. Прошу помочь
мне авиацией, снарядами.
К.С.:
Со снарядами уже плохо в это время?
М.Л.:
Да…
К.С.:
А запас боекомплекта какой был?
М.Л.:
Два боекомплекта.
К.С.:
А какой артиллерией вы располагали к началу?
М.Л.:
У меня хорошая артиллерия была. 10-й полк гвардейский — минометов; 509-й и
874-й — полки противотанковой артиллерии; 311-й — пушечный артполк, 29-й
корпусной артполк, 399-й гаубичный артполк, 44-й дивизион 302-го гаубичного
артполка, 57-й и 8-й гаубичные артполки, 7-й и 8-й ОЗАД — отдельные зенитные
дивизионы. Вот этого мало было, потому что авиацию нечем было бить. Буквально
нечем.
К.С.:
С зенитками плохо было?
М.Л.:
Два дивизиона на всю армию. Я даже на главном направлении не мог никого
прикрыть. 111-й мото-инженерный батальон, 233-й,
302-й… отдельные саперные батальоны и 45-я кавалерийская дивизия.
К.С.:
Артиллерии было порядочно?
М.Л.:
Артиллерии было достаточно. Мало было снарядов, вот в чем беда-то.
К.С.:
И подвоза не существовало уже с первого дня! Ничего не подвозили?
М.Л.:
Смотрите, что получилось. Накануне я приказал сосредоточить основную массу
боекомплектов в частях. Это мне помогло держаться на основной линии армейской
обороны. А в это время послали получить с фронтовых складов снабжения, у меня
еще были машины. Они получили еще два боекомплекта. Таким образом, у меня было
два основных боекомплекта, и два я подвез в это время. Но когда у меня отобрали
машины, я отправил 50-ю дивизию на машинах, мне уже нечем было подвозить.
К.С.:
И машины уже не вернулись.
М.Л.:
Машины ко мне не вернулись. Я остался, что называется, без рук. Мне очень было
обидно. А в это время, шестого и седьмого числа уже все было закрыто, и поэтому
снарядов у меня уже не стало.
К.С.:
Подвоза боеприпасов больше не было.
М.Л.:
Да, боеприпасы больше подвезти было нельзя. Не было подвоза боеприпасов.
<Пропуск
в записи>
В
окружении
М.Л.:
В Украинском военном округе нас учили всем видам боя. Научили при отходе делать
завалы, минные поля, заграждения, малозаметные препятствия ставить, по дорогам устанавливать
мины, бросать какие-нибудь вещи, связанные с миной, вещи, чтобы подорвать можно
было. Запруды делать. Маленькая речонка, казалось, но если вы сделаете запруду,
она расползается по местности, местность становится непроходимой. Не по
глубине, а по вязкости, мягкости. В этом отношении все командиры были
подготовлены изумительно. И я страшно жалел и вспоминал, что командиры, которые
выросли уже после тридцать седьмого года, были выдвинуты, пошли на большие
должности, они этой подготовки не имели.
Мы
о Павлове, о Кирпоносе говорили, да?
К.С.:
Нет, так, мельком касались.
М.Л.:
Я не знаю, чем было вызвано такое назначение. Это было такое неудачное
назначение, что просто диву даешься. Все мы знали Кирпоноса,
все мы знали Павлова, но что такое было — перенести испанские события на наш
масштаб? Это вещи несоизмеримые. А он же, когда приехал оттуда и стал
командиром бронетанковых войск в Москве, доказал Сталину, что корпуса не нужны.
У нас же были прекрасные танковые корпуса, механизированные корпуса. Наш корпус
был приграничный на Японском фронте, в Маньчжурии, он не был расформирован.
Тысяча триста боевых машин, вы подумайте только! Силища
какая огромная! Две дивизии танковых и одна механизированная дивизия. 57-я
танковая дивизия — триста боевых машин. Два полка танковых и один
механизированный. И если бы этим корпусам придать еще истребительную и
бомбардировочную авиацию, хотя бы только прикрытие дать истребительное, — они
бы большие дела делали. А они у нас пропали не за понюх табаку, потому что они
были без прикрытия. Налетала авиация и бомбила их. И ничего не могли сделать.
Так вот, когда для меня стала ясна картина, что я попал в окружение, я связался
с Ершаковым и говорю, что, товарищ Ершаков, ну, мы по имени и отчеству друг друга называли,
Федор — я забыл, как его по отчеству, — что ты думаешь делать? Он говорит, надо
выходить. Тогда я ему говорю, что я буду выходить севернее Вязьмы.
У
меня 32-я армия, здесь у меня только две дивизии, а две дивизии ушли. Одну
дивизию Буденный отозвал, а вторая дивизия под ударами обходящего слева
противника была рассеяна. Двумя дивизиями 32-й армии будем пробиваться севернее
Вязьмы.
Созвал
всех командиров и комиссаров дивизий, сказал им, в какое тяжелое положение мы
попали, и сказал, что пробьется только тот, кто будет настойчиво, энергично и
смело действовать в бою. И чтобы обязательно лозунг был: «Сам погибай, а
товарища выручай». Я подчеркиваю: то, что я сказал, не было сделано потом ни
одним командиром дивизии.
Разошлись,
начали прорываться. Восьмое, девятое, десятое, одиннадцатое — успеха нет.
Десятого числа Жуков запрашивает (уже Конева нет, Жуков), в каком месте и в какое время нанести
бомбовый удар. Обещает помощь авиацией. Я ему сообщил.
Вот
теперь он пишет и, когда я встречался с ним, он говорит, что телеграммы от меня
не получал: «Я думал, что вы уже больше не существуете». Но я думаю, что,
наверное, штаб-то получил, потому что Москва получала мои телеграммы (я потом
скажу об этой телеграмме), а почему же они не получили? Ведь связь-то у меня
все время была. Видимо, ему было уже не до нас, потому что было такое тяжелое
положение под Москвой! Войск нет нигде, чистое поле. Два Подольских училища там
были, ну что они могли? Они могли на какие-то часы задержать противника, на
день, на два в этом месте. Неширокий фронт они могли занять. Противник мог
обойти их.
Не
получил я ответа. Одиннадцатого числа собрал я опять всех командиров и
комиссаров дивизий и говорю, что снарядов уже мало, патроны на исходе,
продовольствия нет уже который день, питаемся тем, что можем у населения
собрать. А что у населения в это время соберешь? Ничего нет. Картошку всю
съели, капусту всю съели, что там можно собрать? Начали конский состав есть,
конечно. Мясо хоть было у нас. Конского состава было много.
Нельзя
было ни в одну палатку войти, ни в один дом в деревне: все было забито
ранеными. И без перевязок. Нет перевязочного материала, нет медикаментов.
Раненые стонут, кричат — пристрелите, что вы делаете? Что вы издеваетесь над
народом, вы же видите, что мы уже не жильцы на белом свете. Вы знаете, сердце
разрывалось. Невозможно было.
К.С.:
А медикаментов не было?
М.Л.:
Нет, все на исходе. Нету. Рвали рубашки, все, что у
крестьян можно было, быстренько стирали, перевязывали. Загрязнение, заражение
ран было. Жуткая картина была, просто невозможно было смотреть на эти
страдания, которые выносили люди. Однако все же держались, дрались. Все
дрались. В это время многие вступали в партию, все кричали, что за нами Москва,
Москву не отдадим. Лозунги, газеты писали, листовки выпускали. Политработники работали.
To есть
такая была работа, кипело все, буквально кипело. За нами стоит Москва, и
Москву надо защищать. Это красноармейцы говорили так, что Москву не сдавать, а
мы же понимали, что захват Москвы — это очень тяжелое положение, моральное
положение, политическое. Во всем мире это дело откликнется. Быть или не быть
советской власти — ведь так стоял вопрос. Поэтому я всячески старался
вырваться. Но уж когда не удалось прорваться, то хоть приковать на себя елико
возможно больше противника.
К.С.:
Михаил Федорович, извините. Вот вы говорите, что эти все дни попытки прорывов
неудачны. Но какое-то движение тут было или нет?
М.Л.:
Нет.
К.С.:
Вы оказались в кольце, обжимали вас?
М.Л.:
А они не сжимали, между прочим. Я понимал их тактику. Они чувствовали, что агония
наступает. Они знали, что снаряды у меня не сегодня-завтра кончатся. Зачем им
было тратить силы и наступать на меня, лезть? Они думали: пусть он лезет на
нас, а мы будем отбиваться. Это была правильная тактика у них. Сохраняли свою
живую силу и свои средства…
К.С.:
Они могли выжидать, а вы не могли.
М.Л.:
Я не мог. Они знают, что у меня не сегодня, так завтра все иссякнет. Поэтому я
старался на широком фронте затянуть их, как можно больше на себя их
притягивать.
В
частности, командир их танковой дивизии — Функ (это
дивизия, которая первой вошла в Варшаву, первой вошла в Париж), и ему было
отведено, этому командиру, первым войти в Москву. У них был целый ряд
вариантов, захватывать, не захватывать, окружить, уничтожить и т.д. Он получает
телеграмму, а я тоже принимаю по радио — Функу уже
открытым текстом передают: «Чего вы топчетесь? Идите на Москву!» А он: «Я едва
сдерживаю. Командующий 19-й армией также рвется к Москве, я едва сдерживаю. Я
пустил своих гренадеров, использую последних, нет сил
сдержать».
Я
чувствую, что вот тут нужно мне проколоть, но — нет снарядов. Тогда
двенадцатого числа я собрал последний раз командиров, все снаряды собрал,
свезли все это, залп «катюш» держал на этот момент. Назначаю 2-ю стрелковую
дивизию, ополченческую Московскую. Дивизия по своему составу была очень
сильная, мало еще была в боях, непотрепанная. Командир дивизии довольно
грамотный был — Вашкевич, генерал-майор. И 91-ю
дивизию сибиряков назначаю в прорыв. У Вашкевича был
отряд моряков восемьсот человек, матросов.
К.С.:
Это плюс к ополченцам?
М.Л.:
Да.
Сообщаю
командующему фронтом, Шапошникову, Сталину о том, что такого-то числа во столько-то часов собрал снаряды
всей артиллерии, последний залп «катюш», буду пробиваться на таком-то участке,
в Богородицкое, в направлении на Гжатск.
Обещанные вами снаряды, авиацию я не получил. Собираюсь вот то-то и то-то
делать, если не прорвусь, буду уходить к Ершакову.
Будем совместно прорываться, уже оттуда.
Командир
дивизии, на которого я возлагал большие надежды, Вашкевич,
— сейчас он генерал-полковник — вступил со мной в пререкания: «Я не могу так
быстро, сходу. Дивизия это не полк и не батальон, который можно сходу пустить в
бой». Я говорю: «Вашкевич, пойми, завтра у нас с
тобой не будет снарядов, противник нас с тобой сомнет. Если мы сегодня ночью не
уйдем, завтра мы будем смяты, у нас с тобой стрелять нечем будет. Ты понимаешь
это? Ты же видишь, какое положение. Ты слышал доклады командиров дивизий, что
нечем стрелять. Продовольствия нет, все съедено у населения. Больные и раненые кричат:
"Пристрелите!" Можем мы дальше терпеть такое положение? Нельзя. Надо
уходить. Уходить, во что бы то ни стало. Надежда вся на тебя, в основном, и на
командира 91-й дивизии, на сибиряков».
Я
могу прочитать, как он об этом пишет. Правильно он все это написал в своей книжке3 .
Я
говорю ему: «Рассуждения кончены, до свидания, — пожали друг другу руки, — иди
и прорывайся». Правда, конечно, это было недостаточно организовано. Надо было бы
каждому командиру поставить задачу, нацелить, артиллерию установить. Все это
делалось наскоро, конечно, потому что я понимал, что завтра я буду смят
окончательно и не прорвусь.
Стали
прорываться. Вечер только начинался, только что начинало темнеть. Надо было
дождаться темноты, чтобы противник не видел цели: где массы скопления в
основном. Я указал двум дивизиям примерно фронт прорыва, примерно шесть-семь
километров. Сделали артиллерийскую подготовку и залп «катюш» дали. Аместо я выбрал довольно мокрое, чтобы
немцы танки использовать не могли. Я знал, что танки перед нами, 7-я танковая
дивизия непосредственно передо мною стоит, а местность такая, что танки здесь
маневрировать не могут. Залп «катюш». Пошли и прорвали.
Прибегает
ко мне командир 91-й дивизии и говорит: «Товарищ генерал, выводите штаб армии,
прорыв сделан, дивизия уходит». Прибегают офицеры штаба, которые были при 2-й
дивизии, — дивизия прорывается, уходит, вводится артиллерия.
Я
сейчас же доношу в штаб фронта о том, что вводится артиллерия уже в прорыв,
другие дивизии подтягиваются. Я командиру 91-й дивизии Волкову говорю, что я
выходить не могу, пока не пропущу — а у меня еще восемь дивизий, — пока не
пропущу все дивизии или хотя бы половину. Как же я могу уходить? Приду туда, а
вдруг здесь что-нибудь случится. Нет, я не пойду. Идите, выводите свою дивизию.
Держите фланг…
К.С.:
Волков — это командир 91-й?
М.Л.:
91-й. Боевой командир дивизии. Потом с ним случилось несчастье. Он попал в
плен, потом был у немцев, во власовской армии был.
Как Конев мне рассказывал, он сделал это для того, чтобы пойти на фронт и
перейти. Он так и сделал. Со своими частями, которыми он командовал, перешел
целиком. И потом у Конева же дивизией командовал опять, до конца войны. А что
теперь с ним, не знаю. Его арестовали потом. Наверно, и не выпустили.
К.С.:
Но войну он довоевал?
М.Л.:
Довоевал.
Так
вот, прорвались, пошли. Когда Волков пошел от меня обратно, в это время уже на
его участке противник проход закрыл. И когда мы с членом Военного совета
поехали посмотреть, как идет прорыв и выходят ли другие дивизии в этот прорыв,
здесь тоже замкнулось.
Почему
замкнулся фронт? Я не знал тогда, думал, что противник подвел какие-то силы
новые сюда и закрыл. Но, как после я узнал, оказывается, 91-я дивизия, 2-я
дивизия прорвали и ушли. Не только не расширяли — не держали фланги прорыва.
К.С.:
А Волков тоже успел со своей дивизией уйти?
М.Л.:
Дивизия ушла, а он уже нет, не успел. Он пришел ко мне доложить, сказать, чтобы
уходить, а в это время противник уже замкнул. Когда я об этом узнал тогда, я
метал гром и молнии. Я из себя выходил. Как же так, я все сделал, чтобы
прорваться. Все сделал, чтобы, ну не все, так какую-то часть, основные дивизии
вывести, пусть без тылов, черт с ними, с тылами, в конце концов, но основную
массу вывести. И это мне не удаюсь только потому, что они ушли. И когда я
прочитал в книге, где он4
пишет: «Я ушел в деревню Песково, 18 километров, и
целый день ждал прихода других дивизий армии», — ждал, сукин
сын! Сидел спал там, ждал! Конечно, ни одна моя дивизия
не пришла туда больше. Он и свою дивизию всю размотал, пришел один, на
Калининском фронте.
К.С.:
А как же размотал-то?
М.Л.:
Противник его везде и всюду догонял и разбил его части. Что одна дивизия могла
сделать? Они все ринулись к Москве, эта махина — 28 дивизий. Что он мог
сделать? Ничего.
Когда
так получилось, что же делать дальше? Я говорил, что я донес командующему
фронтом, что буду прорываться к Ершакову, опять
собрал всех командиров и комиссаров, говорю: дело не вышло, давайте
теперь уже прорываться чем бог послал в направлении к Ершакову.
К.С.:
Между вами и Ершаковым немцы уже были?
М.Л.:
Немцы, да. Вся беда была в том, что связь с Ершаковым
у меня была уже потеряна. Помощник начальника связи 20-й армии Курцевич говорит, что восьмого числа штаб 20-й армии уже не
существовал, все было рассеяно. Но отдельные части все же дрались. Я сам
убедился в том, что они дрались еще девятого числа, но Ершакова
уже не было. Последний раз он мне восьмого числа сообщал, что наступает, будет
прорываться южнее, и указал, в каких пунктах будет прорываться — южнее Вязьмы,
сильные мото-мех-части противника, начальник штаба
генерал Корнеев тяжело ранен. Если не прорвется, будет выходить группами.
К.С.:
Корнеев вышел потом?
М.Л.:
Корнеев не вышел, а его вынесли. У него было хорошо организовано все это дело,
и его вынесли.
К.С.:
А Ершаков?
М.Л.:
Ершаков попал в плен. Член Военного совета попал.
Когда
я созвал всех командиров и комиссаров, вы знаете, у меня нет слов, что им
сказать? Я чувствую, они все смотрят на меня и ждут от меня какого-то чуда. Ну
а, сами понимаете, чуда не бывает. У меня комок к горлу подступает. Какие слова
я могу им найти? Что дать им могу? А потом все же взял себя в руки и говорю:
«Товарищи, положение не безвыходное. Я думаю, что если мы будем прорываться
южнее Вязьмы, в направлении к 20-й армии, здесь вы чувствуете, что противник
уже все силы сосредоточил в основном в восточном направлении. Враг понимает,
что армия переживает агонию, рвемся только на маленьком участке. Он это
понимает отлично, не хуже нас с вами разбирается. А вот здесь мы прорвемся,
обязательно уйдем к 20-й армии». Предупредил: «Мы видели из предыдущих боев,
когда к нам приходили окруженцы, как срывали с себя
воинские знаки различия, одевали гражданское платье. Я
категорически запрещаю вам это делать! Держите себя в руках, дисциплина —
прежде всего, это залог того, что вы сами выйдете и выведете свои части».
Ну
все, конечно, пообещали. И вот начался выход. И вы знаете, мы удачно вышли.
Вышли, пришли на участок 20-й армии, прошли южнее, юго-западнее Вязьмы перешли
речку. Тут много было казусов.
Я
вам не рассказал, что, когда мы наступали еще отдельными тремя большими
группами на широком фронте, в это время у местечка Ломы… Предположим,
мы с вами — это штаб, а на таком расстоянии от нас, как вот тот дом, — на таком
расстоянии проходит дорога, большак. И мы видим, как идут по дороге танки,
мотоциклы, бронемашины, и пехота на машинах идет.
Чувствую,
что я отрезаюсь от войск. Быстро собрал офицеров штаба и говорю: «Мы сейчас же
не проскакивать будем, чтобы уйти, а назад к войскам». Это было шестого числа,
я уже увидел, что окружаюсь. Сам, собственными глазами увидел.
Нам
удалось одного мотоциклиста взять. Как-то он отстал, и мы его схватили.
Спрашиваем, какие части идут. Он нам все рассказал, что уже окружение, что уже
есть донесение, что с юга 3-я танковая группа, Готт и
Гопнер соединились уже.
Член
Военного совета и начальник политического управления больше ко мне не явились.
К.С.:
С тех пор вы не видели их?
М.Л.:
Не видел. Они были убиты. Офицеры и красноармейцы, которые поехали с ними,
когда поехали выбирать место, на какие-то группы наткнулись, завязали бой, и в
этом бою член Военного совета был сразу убит, а начальник политотдела был
ранен, но еще дрался. Отходили, он отдавал приказания, а потом…
К.С.:
Потом неизвестно.
М.Л.:
Да, потом неизвестно. Остался второй член Военного совета. Тоже хороший, бывший
секретарь ЦК Белоруссии Ванеев. Энергичный, хороший коммунист.
К.С.:
А первый кто был?
М.Л.:
Иван Прокофьевич, не могу вспомнить фамилии.
К.С.:
Восстановим потом. Кадровый?
М.Л.:
Кадровый. Конев с ним приехал. Хороший парень, молодой такой, смешливый. Я
связался с его семьей уже потом, когда приехал из плена. Дети его — инженеры,
две дочери, работают в Куйбышеве. Жена сошла с ума. Когда узнала, что пропал
муж, сошла с ума.
К.С.:
А Вишневский с вами был?
М.Л.:
Он все время со мной был.
К.С.:
Он в какой роли был? Как зам?
М.Л.:
Просто помогал…
К.С.:
Деликатное положение …
М.Л.:
Да, положение было деликатное. Он мне сдал восьмого числа армию окончательно. У
меня был самолет. Он говорит: «Михаил Федорович, я полечу, доложу, какое
положение». Я говорю: «Так они же знают, Сергей Владимирович, знают все без
наших донесений. Давай, лучше помогай, ты же видишь, я один. Что ты будешь там
помогать? Ты тут помогай…»
К.С.:
Начальника штаба не было у вас?
М.Л.:
Был. Весь штаб был. «Ты будешь помогать», — говорю ему. Он согласился. Он
хороший мужик, между прочим. Я тут беру на себя большую ответственность за то,
что он попал в плен. Он мог улететь, конечно. А для того, чтобы не было
соблазна, когда прорыв-то закрылся, я самолет отправил. Донесение написал
подробное и отправил в штаб фронта, чтобы не было соблазна улететь. Я так себе
представлял. Ну, хорошо, вот я выйду лично: «Здравствуйте». — «Здравствуйте, а
где ваша армия?» — «Армия там осталась, в таком-то положении». — «Какое же
право вы имели бросить армию?» И вот, чтобы не смалодушничать, я отправил
самолет.
К.С.:
А Вишневский согласился не лететь, да?
М.Л.:
Он согласился не лететь. Он порядочный человек, видит, что тяжелое положение, и
не настаивал, нужно прямо сказать.
К.С.:
Хотя, в общем, у него некоторые основания были, в том смысле, что армию он
сдал… А что он сдал-то, собственно?
М.Л.:
Две дивизии. И то одна из них ушла уже.
Ранение.
Плен
М.Л.:
Ну вот, вышли мы. Тут мы переходили речку, скопилось много народу. Вдруг едет
один мотоциклист на Вязьму. Кто-то стрельнул по мотоциклисту. Открылась
стрельба. Пули жужжат, думаю, побьют своих. Кричу:
«Прекратите стрельбу!»
Тут
уже группа Болдина пришла ко мне… Я еще не говорил вам
про группу Болдина. Я знал, что где-то севернее меня — группа Болдина. Поеду,
думаю, разыщу, что она из себя представляет. Поехал, разыскал я ее. Всю ночь
проездил, искал. Наконец нашел в одной из деревень. Сидит он в хате с
начальником штаба. Спрашиваю: «Иван Васильевич, что у тебя?» Он говорит: «Вот
хочу к тебе ехать. А что у тебя?» «Ничего нет, остатки 152-й дивизии, остатки
140-й. Пустяковые остатки». 152-я дивизия — это моя дивизия, которая под
Смоленском дралась когда-то, Забайкальская, сформированная из уральских
рабочих. Хорошая дивизия. Командир дивизии изумительный там был, Чернышов. В прошлом году весной он умер. «Ну, что же, —
говорю, — поедем». Вот он приехал ко мне. Это так называемая группа Болдина…
К.С.:
Которая по первоначальному плану должна была восстановить положение…
М.Л.:
Да. И она осталась ни при чем. Он приехал и говорит:
«Ну, дай мне хоть сколько-нибудь». Я ему тогда дал две дивизии. Надо же чем-то
руководить и ему тоже. Хоть он будет при чем-то, не будет болтаться просто так.
Надо сказать, что он очень хороший человек, Иван Васильевич Болдин, но
бесхарактерный. Хороший командир, знающий, но бесхарактерный. Или он пал духом,
поэтому на меня такое впечатление произвел. Но очень хороший человек,
замечательный. Я ему дал две дивизии, выделил для его группы. Она и числилась
так: группа Болдина, две дивизии у него было. Он тоже на всех военных советах
был у меня с командирами. Он тоже не мог прорваться.
Вижу
я, что такая стрельба поднялась. А у меня была верховая лошадь, лошади нет.
Смотрю, ординарец куда-то пропал, черт его знает. А пули: пщи-пщи-пщи.
Думаю, убьют, сволочи.
К.С.:
Это все наши стреляют?
М.Л.:
Стреляют. Тогда я решил переходить вброд. Речка — метров примерно пятнадцать
ширины, и думал, она мелкая речушка, проклятая эта Вязьма. А она оказалась вот по сих пор. А я сдуру-то оделся — мундир надел свой, китель,
теплое белье. На шинель я надел комбинезон немецкий. Хороший комбинезон, мне
его летчики принесли, сбили парашютиста одного. Надел комбинезон и сверху
подпоясался ремнями. И в таком виде очутился в реке, намок. А противоположный
берег занят противником. Когда началась у нас паника, они открыли сильный
пулеметный и минометный огонь.
Я
говорю члену Военного совета Ванееву: «Бери группу танкистов». Группа танкистов
была довольно большая, тысячи две, народ более или менее организованный,
сильный народ, дисциплинированный. Я говорю ему: «Ты обходи слева, а я буду
справа, вторую группу возьму». У меня тоже было тысячи три примерно людей. И мы
их взяли в кольцо, охватили. Там было несколько пулеметчиков, несколько
минометчиков, небольшая группа была немцев. И пошли дальше. И везде, где мы
шли, вы знаете, больно было смотреть. Везде лежали в ряд положенные винтовки,
пулеметы, и все это разбито, поломано. Или вынуты затворы, закинуты куда-то,
чтобы нельзя было их использовать.
К.С.:
Это уже немцы действовали?
М.Л.:
Это уже немцы действовали — отбирали у наших пленных оружие и ломали. Так
рядами и сложено было. Это почти на каждом шагу. Я говорю Ванееву: «Дело плохо.
20-й армии что-то не слышно, признаков боя я не слышу. И потом, ты видишь все
это?» Он говорит: «Да, положение тяжелое».
И
мы нигде не нашли 20-й армии, ее уже не было здесь. И куда бы мы ни шли, везде
вот такие маленькие заставы противника. Подошли в один лес, увидели — стоит
часовой на возвышенности. Ванеев говорит: «Снять этого часового!» Я говорю:
«Нельзя этого делать. Боже сохрани вас, не делайте этого. Мы же все мокрые, это
уже не войсковые части, это сброд, люди не высохли,
мороз, снежок пошел. Нельзя этого делать, надо обходить».
В
это время какой-то выстрел. Часового не сняли, конечно. Открылся пулеметный и
минометный огонь, и все — в панике стали бежать.
Я
в это время был ранен в руку. Около меня никого не оказалось. А я одной рукой
не могу раздеться никак. Слышу, из меня кровь хлещет. А я до этого, наверное,
целую неделю не спал, урывками, вздремнешь где-нибудь немножко… И мне хочется пить и спать. Пить и спать. В это время идут
две девочки-санитарки. Подходят ко мне: «Что с вами, товарищ генерал? Вы
ранены?» Я говорю: «Давайте раздевайте меня скорей». «А у нас нет перевязочных
средств. Все уже мы использовали, все бинты. Ничего у нас нет». Я говорю:
«Раздевайте меня, рвите мою рубашку и перетяните, чтобы остановить кровь». Они
раздели меня, перетянули мне руку жгутом таким. Потом они меня одели, уже полегче. Я говорю: «Тащите меня». Взяли они меня под руки,
две маленькие девочки, лет по шестнадцать-семнадцать, а может быть,
восемнадцать. Молоденькие. А я грузный такой, да еще крови-то много потерял.
Идти не могу, валюсь…
К.С.:
Ранение в кисть?
М.Л.:
Нет, вот сюда. Два нерва перебило. Локтевой и срединный нервы.
Я
говорю: «У вас плащ-палатка, расстелите, я лягу, возьмусь левой рукой, а вы за
концы тя-ните». Легче стало. Снежок выпал, по снежку-то легко они потащили
меня. Втянули они меня в овражек. В это время разрывается мина, и меня в ногу
ранило, в мякоть, правда.
Подбежал
тут генерал Андреев, мой начальник по тылу. Тоже способный генерал. Я его знал
по Сибири, он командовал дивизией 133-й, потом корпусом командовал в Сибири,
когда я был начальником штаба, заместителем командующего войсками. Так что я
хорошо его знал. Повели меня под руки. Только вышли из оврага на бугорок, в это
время разрывается вторая мина, и опять меня ранило. Опять в ту же ногу.
Ну,
потом мы ходили, ходили. Мы несколько дней ходили.
К.С.:
Уже небольшой группой?
М.Л.:
Уже маленькой. Тут уже так: то соберется тысяча, где-нибудь хотим пройти. Как
только пулеметы застучали, сейчас же все разбегаются. Остается маленькая
группа. Ходить я уже не могу. Я говорю Болдину: «Прикрепи офицеров, чтобы меня
поддерживали, потому что я отстаю от вас. Я не могу за вами угнаться, я
раненый». Он прикрепил. На первых привалах — все. Расходятся люди. Я же их
никого не знаю.
К.С.:
А своих уже не было?
М.Л.:
Своих уже нету. Я своего адъютанта, который у меня
был, хороший адъютант, послал перевозить семью. Я чувствую, что с Москвой плохо
— Москву бомбили все время, уже с двадцать второго числа. Я знал, что тяжелые будут бои и Москву будут бомбить. Думаю, хоть семью
отправлю. Так и получилось. Никому она не нужна была. Все уезжают, а семья
генерала никому уже не нужна стала. Они ее и увезли. А потом ко мне прорваться
не смогли. Если бы были адъютанты, другое, конечно, положение было бы у меня.
Хорошие адъютанты были, которых я привез из Забайкалья.
К.С.:
А вы обоих отправили?
М.Л.:
Второй-то молодой был, тоже отправил. Тоже хороший парень. С ними, может быть,
не так бы сложилась судьба.
Ходили
мы. Пришли в один лесочек. Иван Васильевич подходит ко мне и говорит: «Михаил
Федорович, люди мокрые, уже начинают леденеть, шинели колом становятся. Морозец
такой, снег выпал. Надо обсушиться».
К.С.:
Это все в тот же день?
М.Л.:
Нет, уже несколько дней прошло. Ходим по лесам. Выходим. Мы идем по направлению
к Брянску, хотим обогнуть, обойти, чтобы по лесам выходить. Есть нечего.
Замерзаем. Если куда в деревню пошлем — везде немцы. Тыловые уже части, но это
все же немцы.
К.С.:
А уже оружия-то нет у вас?
М.Л.:
Да, я чувствую, что это уже не войска. Он говорит: «Надо развести костры». И
развели костры. Я говорю ему, что сейчас же увидят дым в лесу. А народу-то нас
тут было много сравнительно к этому времени. «Противник, — говорю, — поймет,
что лес живет, и сейчас обязательно придет». Так оно и случилось.
Когда
они развели костры, подходят какие-то двое штатских и говорят: «Кто здесь
старший?» Я говорю, что я. «Мы представители особого отдела 24-й армии. Здесь в
землянке лежит начальник особого отдела 24-й армии, Можин,
раненый тяжело».
Я
пошел к нему. А мы с ним были знакомы по Сибирскому округу. Он лежит раненый,
там еще несколько человек раненых. Его особисты там
сидят. Он говорит: «Михаил Федорович, не уходи никуда, в землянке оставайся
здесь. Я послал верного человека, за нами прилетит самолет. Даю слово, что он
прилетит за нами». Поговорили мы, он нас покормил. У него была колбаса, еще
что-то было.
К.С.:
Он неподвижный раненый был?
М.Л.:
Тяжело он был раненый. А остальные-то все ничего. Только еще один особист тоже тяжело раненый был. А
у меня, когда девочки меня перевязывали, револьвер выпал. Так я его и не нашел,
без револьвера уже хожу. И мы задремали. Вдруг прибегают адъютанты, прикрепленные
ко мне, и говорят: «Товарищи, выходите. Немцы». Пока собрался Можин, пока я ему помогал — он раненый был в обе ноги, да и
сам-то я раненый, и рука-то у меня, одной рукой, — приходят уже немцы, кричат:
«Хальт!» Я говорю: «Давай скорей выходить, еще бросят
гранаты сюда. Они же не войдут так сразу, а бросят гранаты, и мы пропадем с
тобой ни за что».
В
это время лежащий здесь особист, который не мог
вставать совершенно, тяжело был ранен, говорит: «Выходите скорей, сейчас
гранаты бросят». Мы вышли, смотрим, немцы стоят. Мы руки вверх подняли. Я
говорю этим ребятам — с ними девушка была, видимо, машинистка его или какая-то
еще работница у него: «Передайте всем, чтобы не говорили, что это начальник
особого отдела. Он — интендант». На нашивках-то у него не видно было. Ромб один
был у него. Так они и делали. Никто не сказал, что это начальник особого
отдела.
Нас
быстро обыскали. У меня все отняли. Серебряный портсигар отняли, часы сняли. Я
говорю: «А куда же часы-то забираешь?» Хотел у него отобрать. Он рванул у меня
часы. Книжечку смотрит: «Генерал! Генерал!» Тут сразу сбежались все немцы —
генерала поймали. Подошел фельдфебель, разогнал немцев и что-то говорит мне. Я
очень плохо понимаю по-немецки. А Можина увели уже,
всех особистов увели и часть офицеров, которые здесь
были. Остался я и несколько командиров.
В
это время подходит наша группа, отходящая, открывает стрельбу. Все повернулись
в сторону группы… И когда я увидел, что все
повернулись, я бросился бежать в противоположную сторону. А с противоположной
стороны идет на меня группа немцев. Автомат: «Тр-р-р-р»,
меня опять в эту же ногу, в коленную чашечку. Я теряю сознание.
Очнулся
я уже — теперь-то я знаю это — в Семлево, в школе. Пришел в себя, открыл глаза.
Сначала не понимаю, где я. Посмотрел — раненые. Потом все вспомнил. Сердце
сжалось. Армия погибла, я в плену. И в это время открывается дверь. «Ахтунг!» Входят три офицера, два полковника и подполковник.
Полковник подходит к моей кровати и на чистейшем русском языке говорит: «Нам
ваши пленные сказали, что вы командующий 19-й армией. Чем вы можете это
доказать?» Я говорю, я не знаю, где у меня документы. Унтер-офицер достает мое
обмундирование из-под кровати. Оно все в крови. Вынули удостоверение личности.
Он спрашивает: «А почему здесь написано — командующий 16-й армией?» Я говорю:
«Был и 16-й, был и 20-й, а теперь 19-й». Вмешивается подполковник: «А мы
господина генерала ждали еще в Смоленске, но ему тогда удалось из двух котлов
наших уйти». Я промолчал, ничего не сказал. Потом вынимает партийный билет, посмотрел:
«О, старый член партии. Это вам теперь не нужно, — и в печку бросил. — А
удостоверение вам пригодится. Держите его, когда поедете в Германию. Нам
известно, что с вами было еще пять генералов. Скажите их путь, маршруты их». Я
промолчал.
Потом
он стал спрашивать, какие дивизии ушли, сколько, какие резервы и так далее. Я
ему говорю: «Господин полковник, а если бы вы были на моем месте, вы рассказали
бы все и предали свою родину?» Он говорит: «Нет».
«А
почему же вы тогда меня спрашиваете? Я вам больше ничего не скажу. То, что меня
касается, вы меня, пожалуйста, спрашивайте. А про это я говорить не буду».
В
позапрошлом году я был в Архангельском. Приезжает генерал-лейтенант Кузовков из
управления кадров и показывает мне фотографию. «Михаил Федорович, узнаете?» Я
говорю: «Нет, не могу узнать». Подошла жена, говорит: «Да это же ты снят». А я
не узнал. Рука у меня вот так вот, орден виден один. В кителе лежу. И сплю я.
Двухъярусная кровать. Я посмотрел: да, действительно, как будто бы я.
У
Кузовкова было и письмо от зубного врача из
госпиталя, где делали мне операцию и приходили ко мне эти три офицера. Зубной
врач этот начал показывать кому-то фотографии времен войны и наткнулся на мою
карточку. «О, — говорит, — генерал! Я помню этого генерала». Он описал мой
разговор с офицерами генерального штаба и говорит: «Генерал-то, наверное, умер.
Вряд ли он мог выжить. Он был очень тяжело раненый, а
семья-то у него, наверное, осталась». И переслал фотографию в нашу группу войск
в Германии. А оттуда переслали сюда, в Генштаб, и она дошла до меня. Я покажу
вам бумажку, в которой он описывает, как это происходило.
В
прошлом году я был в Германии, рассказал об этом случае. Они нашли этого
человека. Потом интервью с ним напечатали у них в какой-то статье. «Я был ярый
нацист, я всецело шел за Гитлером. А когда были сильные бои, увидел русского
генерала, так мужественно ранения переносящего. И когда немецкие офицеры
спрашивали у него военные тайны, он так смело отвечал им. Я тогда понял, что
нам не так-то легко с ними будет справиться». Потом еще события были, и все это
дало мыслям этого врача толчок и заставило пересмотреть свои позиции. Может
быть, он приукрашивает, но пишет в таком духе…
Так
вот, когда я так ответил офицерам, они отдали мне салют. Взяли, значит, под
козырек, сказали: «Больше мы вас затруднять не будем» и ушли. А между собой
по-немецки говорят — об этом врач пишет: «Мы уважаем точку зрения этого
генерала».
А
я еще не знал, что у меня ноги нет. Я знал, что больно. Знал, что я ранен в
ногу. Но что ноги нет у меня, я не знал. Когда они все ушли, врач открывает
одеяло, смотрю, у меня ноги-то нету. Я моментально
сорвал повязку. Армии нет, сам в плену, без ноги, рука не работает… Думаю: «На черта это!» Знаю, что из себя
представляет плен немецкий. Уже доходили до нас сведения. Жить не
хочется. Меня сразу на перевязочный стол. Перевязали, приставили ко мне сначала
нашего санитара, а я вторично… Немцы наших врачей или наших солдат и младших
офицеров, знающих немецкий язык, делали санитарами — ухаживать за своими ранеными.
Грязную работу выполнять. Вот и приставили ко мне одного нашего товарища,
знающего по-немецки. А когда я вторично сорвал повязку, приставили
унтер-офицера.
Вдруг
у меня очень высокая температура. Я весь горю. Теперь я понимаю, что это у меня
была галлюцинация. Мне кажется, что я хорошо по-немецки понимаю. Дословно все
понимаю, что говорят немецкие раненые, которые лежат здесь.
К.С.:
А раненые немецкие?
М.Л.:
Немецкие. Наших никого нет, один я. И я слышу их разговор, что они собираются
меня убить. Я срываю повязку и говорю: «Давайте врача». Приходит унтер-офицер и
говорит, что врач на краю этого села живет, погода грязная, он очень устал.
Врач не может сейчас прийти. Вот тогда я и сорвал повязку…
К.С.:
И с вызовом врача тоже была галлюцинация? Вы действительно его вызвали или
казалось это?
М.Л.:
Вызывал-то я действительно, но мне казалось, что они по-немецки говорят, что
хотят меня убить. Врач все же пришел. Пришел, начал меня уговаривать: «Как они
могут вас убить? Они такие же раненые, как и вы. Они все без движения». А я не
верю. Тогда меня из этой общей комнаты переносят в сторожку, где жил
унтер-офицер, и меня к нему положили туда. Со мной этот врач долго
разговаривал. И мне, откровенно говоря, стало его жалко. Я же знаю, что у них
целый день операции. Ведь раненые все время посту-пают. Сильнейшие же идут бои,
а это перевязочный отряд. Он показался мне хорошим. И он действительно оказался
хорошим. Как только кончал операцию, он обязательно ко мне приходил.
Разговаривал со мной.
К.С.:
Через переводчика? Или он говорил по-русски?
М.Л.:
Нет, он ни слова не говорил по-русски. Через нашего санитара. И он говорит мне:
«Я не нацист, я врач. И вы для меня — пленный раненый генерал. Я сделаю все,
чтобы вы жили». Показывал он мне карточки своих детей, сказал, где он работал в
мирное время. Он был главным врачом в хирургической больнице Берлина.
Унтер-офицер
оказался австрийцем. Секретарь венского городского суда. Говорил по-русски.
Плохо, но говорил. В первую мировую войну был у нас в плену. И он мне сказал: «Генерал,
вы этому врачу верьте. Он сделает все, чтобы вас спасти. Я, — говорит, — со
своей стороны тоже все буду делать, чтобы облегчить ваше положение, потому что
когда я был в плену, раненый, мне русские спасли жизнь. Я забыл фамилию врача,
но я русским благодарен за то, что они мне жизнь спасли».
Второй
врач был стервец. Когда не было старшего врача, когда
он был занят, а надо на перевязку, кладут на носилки и несут…
Нельзя было до меня дотронуться, я кричал в крик. Все же нервы обнажены,
и всякое мало-мальское
шевеление причиняло ужаснейшую боль. Об этом узнал унтер-офицер и сказал
старшему врачу. Он приходил, брал меня на руки и носил на перевязочный стол.
Это единственный человек, который оказался человеком. Все остальные, которых
мне приходилось видеть, это были звери, а не врачи.
К.С.:
Вам не удалось его разыскать?
М.Л.:
Разыскал.
К.С.:
Живой он, этот человек?
М.Л.:
Был живой три года назад. Когда я был в ГДР, я сказал немецким товарищам, чтобы
они его разыскали. Когда они пришли к нему, он сказал: «Помню все это», —
подтвердил все, что говорилось, но просил его забыть, ничего о нем не писать.
«Ни фамилии, ничего, ради бога… Вы знаете, какое положение. Я не хочу, чтобы на
старости лет со мной что-нибудь случилось».
К.С.:
А он в ГДР или в ФРГ?
М.Л.:
В ФРГ.
В
госпитале
М.Л.:
В этом передвижном лазарете я пролежал до момента их продвижения вперед, на
восток. Была подана санитарная машина, где лежали уже три немецких офицера. И
когда вносили меня, они узнали, что русский генерал с ними будет ехать: «Век русише генерал! Век!» Значит, не хотят ехать со мной. Тогда
пришел врач, который ко мне хорошо относился, и говорит: «Придется вам ехать на
грузовой машине». А вы знаете, дороги там…
К.С.:
А санитарная машина на четыре койки была?
М.Л.:
На четыре, да. Двухэтажная.
К.С.:
Это было в Семлеве?
М.Л.:
В Семлеве. Куда-то они, видимо, передвигались вперед, за войсками.
Положили
в грузовую машину. Солдаты какие-то вещи накидали туда, и ехать до станции —
это было что-то кошмарное. Я губу закусил и вытерпел. Посадили в пульмановский
большой вагон. Там солдаты немецкие были. Привезли в Вязьму.
К.С.:
Сколько в этом госпитале пробыли?
М.Л.:
Боюсь сказать.
К.С.:
Неделю?
М.Л.:
Больше. Недели две, наверно, пробыл.
Приехали
в Вязьму. Всех немецких солдат вынесли и закрыли дверь. Я один остался в
вагоне. Представляете мое состояние? Бросили. Морозы начинаются большие. Думаю:
«Придет какая-нибудь сволочь, преступник, и все. Никто
и знать ничего не будет». Не знаю, сколько прошло времени, мне показалось —
очень долго. Наконец дверь открывается: «Генерал!» — «Я». — Поговорили. Забрали
на носилки, положили в санитарную машину.
К.С.:
Здесь уже в санитарную?
М.Л.:
Да, в санитарную машину положили. А, считай, этой-то ноги у меня нет, а на эту
сапог я не надел. Так я был замотан, что сапоги все время в руке держал. Солдат
говорит: «Генерал», — и так на сапоги показывает чего-то. Я говорю: «Гут, гут».
А он, видимо, спрашивает: «А тебе на черта сапоги?» — и забрал эти сапоги. Я
думаю: «Черт с тобой, все равно уже теперь».
Привезли
в госпиталь. Опять Вязьма. Громаднейший зал, — не знаю, что за здание было, —
человек пятьдесят, если не больше, лежит раненых. И тут, смотрю, наши русские
девушки. Я одну подозвал: «Русская?» Она говорит: «Русская». Соня Анвайер ее звать. Уже в пятьдесят шестом или пятьдесят
седьмом году в Советском комитете ветеранов войны, когда она пришла, я ее сразу
узнал. После сорок первого года прошло шестнадцать лет, но я ее сразу узнал.
Еврейка, восточного такого типа. Я говорю: «Соня Анвайер?»
Она говорит: «Да». — «Меня не узнаете?» Она говорит: «Нет, не знаю». Ну, и я
рассказал ей этот случай.
Я
подзываю ее и говорю: «Попросите врача, чтобы мне дали снотворное. Я уже
несколько ночей не спал. Мне спать хочется, не могу уснуть — боли страшные».
Врач как раз обходит. Врач накричал на нее, не дал. Когда всех обошел своих,
подошел, посмотрел. Я говорю ему: «Таблетен шляхен». Приказал дать. Дали мне снотворное. А на второй
день — на перевязку.
Приносят
на перевязку. Смотрю, в перевязочной — знакомая
женщина-врач. Где я ее видел? А! У командира сто… забыл, какой дивизии, 20-й
армии, когда я командовал 20-й армией. Ну, походная жена, если можно так
назвать ее. Красивая женщина. Смотрю, она там работает. Я потом спрашиваю Соню Анвайер: «Почему она в операционных?» Она говорит: «Я вам
потом расскажу, что это за женщина». Красивая, интересная женщина. «Она, —
говорит, — всех нас, стерва… Плохо к нам
относилась». И рассказала мне, что рядом с местом, где живут наши врачи,
которые в качестве санитаров используются, было здание кирпичного завода.
Совершенно неотстроенное. Дверей нет, окон нет, пола
нет, обнесено только проволокой. Их загнали туда. Раненые кричат, пить хотят.
Не есть, а хотя бы пить. Жажда их мучает. Когда кричать начинают или сильно
надоедать, туда бросают гранату, в оконный или дверной проем. Творится там,
говорит, что-то невероятное…
К.С.:
Это наш госпиталь такой остался?
М.Л.:
Нет, не госпиталь. Это наших раненых забирали, отвозили и вот здесь их
поместили.
К.С.:
А помощь какая медицинская?
М.Л.:
Никакой.
К.С.:
И наших врачей не пускали?
М.Л.:
Никаких. Вот так они там и валялись. Я говорю: «Что же там делается-то?» Она
говорит: «Вы себе представить не можете. Мало этого, и женщины там же. Вместе
все».
На
третий день приходят санитары, укладывают меня, дают одеяла. Надо сказать, что
дали мне много одеял, укутали меня. Одеял, наверно, пять. Знаете, тонкие
немецкие шерстяные одеяла. Укутали меня и понесли. Положили в пятитонную
машину. Один я и несколько солдат в этой пятитонной машине. И эта машина по
Минскому шоссе на Смоленск гнала из Вязьмы. Бешеная скорость. Я вот так вот
подпрыгивал. Я сначала кричал: «Камрад, камрад, тише!» Машина все равно не
обращала внимания и катилась.
К.С.:
А немецкие солдаты тоже раненые были?
М.Л.:
Нет, здоровые ехали. Единственно, чего я хотел, — это
потерять сознание, потому что боли были невероятные. Жуткие боли были.
Приезжают
в Смоленск. Это было ночью уже. В пять или в шесть госпиталей возили — нигде
русского генерала не принимают. Нигде! Наконец приехали куда-то. Слышу, русская
речь. К своим, значит, попал. Я понял, что это,
видимо, лагерь для военнопленных. Ко мне подошли санитары, и сестры подошли
наши же, русские. Я попросил воды. «У нас, товарищ генерал, нет воды.
Водопровод не работает в Смоленске». Я говорю: «Снега хоть натайте». «Сейчас, —
говорят, — это и сделаем». Натопили снег, процедили его через марлю и дали мне
напиться.
Когда
меня несли на носилках по лестницам и по площадкам, буквально некуда было
ступить ноге. Везде было забито ранеными. Все — лестницы, лестничные клетки,
площадки — все было забито, вповалку. Без всяких кроватей, носилок. Ничего!
Просто так. И стоит стон.
Меня
принесли в палату, где было человек пятнадцать офицеров. В том числе и генерал,
начальник артиллерии 20-й моей армии Прохоров. Там кровати были. Меня положили
на кровать. Когда я вот так рукой оперся на кровать, из матраца — сукровица,
гной. Матрац был этим пропитан. Мне дали подушку, у меня и подушка даже была.
В
этом госпитале кормили. To есть немцы ничего не давали. Немножко хлеба. Маленький
кусочек. Одна восьмая, наверное. А остальное — давали машину или подводу, и те,
кто выздоравливал из раненых, ехали собирать у колхозников, что те могли дать.
А так как мельницы нигде не работали, то давали рожь или пшеницу немолотую. И
вот рожь и пшеницу распаривали и ели. Больше еды не было.
К.С.:
Значит, ехала подвода или машина с немецким сопровождающим?
М.Л.:
Да. И у колхозников собирали. Это был кошмар. Большинство умирало. Раненые в
живот с поврежденными внутренностями умирали от такой пищи.
Медикаментов
давали ограниченно. А чаще всего — врачи, которых забирали, говорили: «Мы
знаем, где был медсанбат. У нас там зарыты или брошены медикаменты». Тоже
давали подводу, ехали, находили и привозили. Но этого было далеко недостаточно.
Я
расскажу вам картину, которую сам наблюдал. Очевидцем был. Привезли меня на
перевязочный стол, а на другом столе лежит наш полковник. Врач посмотрел и
говорит: «У вас гангрена. Надо немедленно ампутировать ногу». Он говорит: «Ну,
что ж, давайте режьте». Врач говорит: «Нет обезболивающих средств. Придется
делать так, по способу Пирогова в Севастопольскую войну. Без всяких
обезболивающих».
К.С.:
Спирту давали, что ли?
М.Л.:
Не знаю, что он ему дал. Так, натер чем-то. Вы знаете, я смотрел… Я в ужас
приходил, когда он мясо разрезал, отвернул его. Тот только говорит: «Доктор,
ну, поскорей… Поскорей, доктор». А доктор: «Ну,
потерпи, потерпи, голубчик», — и начинает пилить. Вы знаете, я не мог смотреть.
Человек только стонал немножко. Когда кончилось, как будто бы он тоже
почувствовал какое-то вроде как облегчение. Через два часа умер этот человек.
Я
потом доктору говорю: «Доктор, вы же видели, что он умрет. Зачем вы только его
мучили? Такие невероятные мучения человек перенес». Он говорит: «А что делать?
Я хотел спасти все же».
К.С.:
Начальство немецкое там было?
М.Л.:
Наше.
К.С.:
Немцев никого не было?
М.Л.:
Не знаю. Наверно, был какой-то, но к нам не показывался. У нас были свои врачи.
Наши же врачи. Но они были бессильны что-нибудь сделать. Положили меня в ванну,
потому что давно я уже не принимал ванны. Вообще не принимал с момента… Да
черт ее знает, когда я мылся! Такие тяжелые бои были, когда там к черту мыться
было! Ранен был, а в госпитале меня вообще не мыли. Только этот санитар,
вернее, фельдшер — австриец, о котором я вам говорил, — меня протирал камфорным
спиртом, а так я не мылся. И вот нужно было меня вымыть обязательно. Так воды
немножко нагрели, растворили марганцовку и в эту марганцовку меня положили. Я
говорю: «Заражение же будет». «Ничего, с марганцовкой все сойдет». Все
благополучно сошло.
В
этом госпитале были случаи, когда умирало триста-четыреста человек в день.
Триста-четыреста человек! А раненых все подвозят и подвозят. Сильнейшие бои же
идут. Тяжелейших раненых привозят. Почему тяжелейших,
потому что, видимо, на месте не оказана медицинская помощь. Везут их доживать
последние дни, и тут они уже доходили.
К.С.:
Видимо, и бои на линии фронта, и, главным образом, бои в окружении.
М.Л.:
И в окружении, и партизанские. Все тут. Сплошной идет
поток. Поток привозят и поток уносят. Я это говорю со слов врача, который
заведовал этим госпиталем. До трехсот-четырехсот человек в день умирало. В один
прекрасный день приходит ко мне врач и говорит: «Вас требует какой-то гражданин».
Я говорю: «Кто такой?» «Не знаю, — говорит, — в штатском какой-то». Я говорю:
«Я не пойду. Пусть сюда идет».
К.С.:
А вы уже на костылях ходили?
М.Л.:
Нет, нет, я лежу без движения и говорю: «Я не хочу туда идти. Пусть приходит
сюда». Вообще не хотелось мне где-то с кем-то один на один разговаривать. Я не
хотел этого. Врач приходит обратно: «Нет, приказал вас принести туда». Положили
на носилки, санитары отнесли меня в комнату. Смотрю, молодой парень. Где я мог
его видеть? Что-то знакомая рожа. «Вы меня не узнаете,
господин генерал?» Я говорю: «Узнал. Вы — помощник начальника особого отдела
19-й армии?» — «Да».
К.С.:
А вы один на один разговариваете?
М.Л.:
Да, один на один, в комнатке. Я говорю: «Зачем я вам понадобился?» «Вы, —
говорит, — господин генерал, конечно, знаете, какая на фронте обстановка. Она
не в пользу Советской Армии. Вы знаете, что Гитлер устанавливает сейчас новый
порядок». Я говорю: «И вы с этим “новым порядком” уже начали работать?» Он
говорит: «Да. Я прибыл сюда по указанию немецкого командования переговорить с
вами. Хотите ли вы помогать новому порядку и работать для русского народа?» Я
говорю: «Я всю сознательную жизнь работаю для русского народа! Всю сознательную
жизнь, как только начал что-то понимать! А вы помните, как вы двух командиров
батальона за анекдоты приговорили к расстрелу? Двух лучших командиров
батальона! Я вас просил… И приказывал не расстреливать
их. Послать в штрафной батальон. Вы, уйдя от меня, все же расстреляли. А теперь
вы, стервец…»
Когда
я был в Смоленске в партархиве, мне заведующий
показал дело этого особиста. Эту сволочь поймали в конце концов. И там есть его показания о том, что
он был у генерала Лукина, который не только не согласился сотрудничать, а ругал
его и поносил всякими словами. Это в показаниях есть.
К.С.:
А его когда поймали? Уже после войны, наверно?
М.Л.:
Наверно, после войны. А может быть и партизаны… Боюсь
вам сказать.
К.С.:
А в каком он звании был?
М.Л.:
Майор, наверно. Капитан или майор. В общем, передался, сволочь такая, работал на немцев.
И
когда мы с ним так поговорили, я врача позвал, говорю: «Уберите меня. Я больше
не хочу с ним разговаривать». Он ушел. Меня понесли. Я был очень нервно
расстроенный. Меня спрашивают: «В чем дело?» Я кое-что рассказал ребятам. А на
второй день приходят два немца: «Господин генерал, вчера наш представитель был
у вас. Вы очень дурно обошлись с ним». Я говорю: «Это изменник, а не
представитель. Изменник, русский, который работает на вас». «Не будем это уточнять и не будем больше вспоминать…» Я говорю: «Вы что,
тоже пришли меня уговаривать?»
К.С.:
Они по-русски говорят, немцы?
М.Л.:
По-русски. Отлично по-русски говорят. Один из них окончил гимназию в
Ленинграде. Жили здесь в России до революции.
К.С.:
Военные или в штатском?
М.Л.:
В штатском.
«Мы
знаем ваше тяжелое положение, нам известно, что вы очень храбрый генерал.
Храбрых генералов мы уважаем. Мы хотим создать для вас более приличные
условия». Сразу насторожился я. «Какие условия вы мне хотите создать?» — «Мы
ничего вам не предлагаем. Вы не беспокойтесь, пожалуйста. Мы только хотим вас
перевести в более хорошие условия, в немецкий госпиталь». Я говорю: «Я один не
пойду. Вот если возьмете артиллерийского генерала (бывшего моего начальника
артиллерии), я тогда пойду». — «Мы на это не уполномочены». Я говорю: «Тогда я
остаюсь здесь».
А
через день они пришли и сказали, что немецкое командование согласилось. Нас
двоих забрали и увезли в немецкий госпиталь. Там условия, конечно, были уже
лучше. Там у них и солдаты, и офицеры — все вместе были. Это тоже был передовой
какой-то госпиталь. Кормили там довольно сносно. Сытно и калорийно кормили.
Санитарками
работали наши женщины из Смоленска. Одна из них — Дровникова
или Дравенникова… Как ее
звали, не помню и найти ее не могу. Я ей говорю: «Принеси нам борща.
Украинского борща со свининой». Она нам принесла. И только мы начали есть, пришла сестра немецкая, «швестер»,
ей надавала по щекам, а весь наш борщ вылила.
К.С.:
Не положено.
М.Л.:
Да, не положено. Была там другая женщина — старушка, переводчица на немецкий. У нее два сына работали журналистами в газете
«Известия». Фамилию забыл. Как-то вечером немецкой сестры не было, старушка
принесла нам мед искусственный. Знаете, немецкий искусственный мед? Очень вкусный, между прочим. Не различишь, что он не настоящий. И
сухарей принесла. Как на грех, появилась немецкая швестер. Тоже старушку избила, сухари и мед отобрала у нас,
унесла.
К.С.:
А эта швестер была прямо стерва,
да?
М.Л.:
Вы знаете, она не по отношению к нам была стерва. Она
вообще стерва, как человек. Ее больные, я вам потом
расскажу, как боялись…
К.С.:
Немцы тоже боялись?
М.Л.:
И немецкие солдаты боялись. Придут вечером к нам, кто-нибудь сигарету сунет,
кто три сигаретки. Кто просто придет посидеть к нам, когда ее нет. Только: «Нихт швестер. Нихт
швестер». Значит, чтобы швестер
не пронюхала. Боялись ее. Как к сестре — к ней никак не придерешься. Утром
приходит, сделает тебе обязательно протирку…
К.С.:
Сама?
М.Л.:
Да, сама. Там все сестры делают, не разрешают санитаркам делать. Сестра
протирает, чтобы не было пролежней. Оправит постель. Прикажет все вынести. Так
что к ней как к медицинской сестре никаких претензий быть не могло. Но как
человек она просто стерва была.
К.С.:
Лупила этих женщин?
М.Л.:
Лупила. Она и солдат пихала. Ее все боялись.
К.С.:
У вас в палате
кто же лежал, кроме вас двоих?
М.Л.:
Только вдвоем. Вообще-то к
нам не
разрешалось ходить. Это так, украдкой приходили. Был там фельдшер, унтер-офицер
из монахов. Мы ему объясняем, что рождество, праздник, шнапс надо выпить. «Яволь, яволь». И вечером, когда
все врачи ушли, швестер ушла, он приносит нам
пол-литра нашей русской водки, московской. Бутерброды принес. Пришли немецкие
солдаты. Я себе налил, Прохорову налил. Ну, так, по полстакана мы налили,
видимо. И не знаем, Москва взята или нет, настроение такое взбудораженное.
К.С.:
А сведений о том, что уже началось их отступление, еще не было?
М.Л.:
Ничего абсолютно мы не знаем.
К.С.:
И солдаты ничего не знают?
М.Л.:
Откуда же они знают, солдаты? Тоже не знают. В газетах этого не писали. Потом
начали писать, что по стратегическим соображениям отошли и так далее. Потом,
позднее, когда отходили, писали: «эластичная оборона». Они так называли, но мы
понимали, что это значит.
Когда
я поднес к губам эти полстакана водки, немецкий солдат схватил меня за руку,
чтобы я не умер от этого. Ведь немцы пьют-то как? Глоточками небольшими. И пьют
после того, как поедят, а закусывают конфетками.
Потом
один солдат говорит: «Япан вступила в войну». Мы
поняли, что, значит, Япония вступила в войну. А что и как — мы не понимаем.
Сначала неприятно было — не с нами ли они вступили в войну? Придется воевать на
два фронта, тогда плохо. Но потом узнали: «с американ».
Америка начинает воевать.
Раз
меня принесли на перевязку… Перевязку делали, как
полагается. Никакого различия с немцами. Только врач, который перевязывал,
спросил: «Кто вам делал ампутацию?» Я говорю: «Дейч арст». Он так покачал головой. А когда тот врач отрезал мне
ногу, он говорил: «Господин генерал, когда вы вернетесь на родину, ваши
врачи-ортопеды будут говорить: “Какой сапожник вам делал операцию?” Вы не
обращайте внимания. Я старался вам больше оставить кости». Вы никогда не видели
ампутированную ногу?
К.С.:
Видел, видел, конечно.
М.Л.:
Мякотью стараются завернуть. А у меня торчит кость, вот так вот выпирает. Он
только кожей ее обтянул. Он говорит: «Вы не обращайте на это внимания. У вас
больший рычаг управления ногой будет. Протез будет упираться вот здесь, вверху,
безболезненно». И я ему сейчас благодарен. Действительно, правильно. До сих пор
— прошло больше двадцати пяти лет — с ногой у меня нет никаких забот.
Как-то
принесли меня на перевязку, и мне дали чужое одеяло. Мое
сняли, а дали, видимо, с того, которого только привезли с фронта. Что такое по
мне бегает? Вы знаете, когда я увидел, я в ужас пришел. Буквально кишмя кишат
вши. И по мне уже ползают. Я скорей позвонил. Пришла швестер,
я говорю: «Вот, смотрите, ползают». Она говорит: «Это все ваши русские».
Русские! В окопах немцев тоже никто не моет. Они тоже, наверно, в ванне-то
никогда не бывают. Ну и заражаются. И в крестьянских избах полно было вшей,
потому что битком забиты везде хаты были, понятное дело.
Через
некоторое время приходит немецкий майор. Ну, я понял, что из разведки. Приходит
и говорит…
К.С.:
Тоже по-русски?
М.Л.:
По-русски. По-русски говорят, без переводчика. Ведь у них вся разведка, очень
много…
К.С.:
Прибалтийских немцев.
М.Л.:
Прибалтийских, а потом в России немцев много было. После революции они уехали.
А потом вся разведка, которая работала по России, они все русский язык знали и
изучали. Это закономерно.
Приходит
и говорит: «Господин генерал, вот посмотрите на фотографию». Смотрю на
фотографию — командующий 28-й армией Качалов. Документы, бумажник разорванный.
Карточки в крови. Еще какие-то документы в крови. Письма в крови. —«Узнаете?» Я говорю: «Узнаю. Убитый советский генерал». — «А
кто он такой?» Я говорю: «Не знаю». — «Ну, как не знаете? Посмотрите лучше».
Смотрю. Качалов. Я говорю: «Нет, не знаю, кто это». — «Это командующий 28-й
армией Качалов». Я говорю: «Ну, знаете, Качаловых у нас много. Качалов есть
артист, Качаловы есть писатели, Качаловы есть другие». — «Ну что вы, — говорит
он, — рассказываете, вы же наших командующих знаете, и мы знаем ваших всех
командующих. Думаете, вас мы не знали? Знали. Хотите, расскажу всю вашу
биографию?» Я говорю: «Зачем мне это нужно? Я сам ее знаю». — «Так вот, это
Качалов. У вас он объявлен изменником родины. А мы нашли его убитым в танке. У
нас бы он героем был. Ему бы железный крест с лавровым венком дали. А у вас он
— враг народа». Я говорю: «У нас были объявлены врагами народа — я это знаю,
при мне еще был этот приказ, — те люди, которые сдались в плен. Которые не сражались с вами как следует, а пошли в плен». —
«Ну а я вам говорю, что он убит». А тогда был уже приказ, что Качалов сдался в
плен.
К.С.:
Приказ 270.
М.Л.:
Вы знаете? Я и тогда не верил этому. Не мог Качалов! Качалова я знал. Качалов
очень активно дрался в Средней Азии с басмачами.
К.С.:
Пять раз ранен он был.
М.Л.:
Качалов под Царицыным командовал, с Деникиным дрался.
Ну как Качалов мог быть изменником родины?! Имел два ордена Красного знамени.
Нет, не допускал я этого. Я и говорю Прохорову: «Иван Павлович, ну смотрите,
разве может это быть, чтобы Качалов поехал и сдался в плен?» Он говорит: «Я
тоже этому не верю. Этого не может быть. Это немецкая провокация». Причем тут
немецкая провокация? Это у нас он объявлен приказом. Немцы как раз не считают
его врагом народа.
Ну,
в общем, посмотрели… на том дело и кончилось у нас.
В
лагерях
М.Л.:
Через некоторое время приходит немец — тот, который приходил перевозить нас из
госпиталя. И с ним второй, высокий тоже. По-русски тоже хорошо говорит. Отец
его лесопромышленник был в России, заготовлял на всю Европу шпалы. Значит, в
России родился, в России вырос. Высоченный такой немец, с бородой. Тоже в
штатском. Видимо, тоже в разведке работает. «Ну, господа, — говорит, —
собирайтесь. Завтра поедете в Германию, повезем вас». Ну что ж, повезете, так
повезете.
К.С.:
А о Москве вы еще не слышали в это время?
М.Л.:
Ничего абсолютно. Газет-то нет никаких. Никто нам не говорит ничего, и мы не
знаем. Да, когда я был в нашем госпитале, я услыхал через санитаров, что
Международный Красный крест в Смоленске есть. Приходил к нам один немец, всегда
раздавал махорку. Видимо обхаживал кого-нибудь, не знаю… Я
попросил его, чтобы зашел представитель Международного Красного креста.
Зашел швед, и я ему заявляю протест. «Вы посмотрите, в каком положении
находятся советские военнопленные». А он говорит: «Ваше правительство конвенции
Женевской не подписало, поэтому вы находитесь у немцев из милости. Мы здесь
ничего сделать не можем». Не можете сделать, значит и разговора быть не может.
Ведь сколько было бы спасено жизней! Они бы как-то вмешивались в это дело. Это
возмутительно, что мы даже не подписали конвенцию о военнопленных!
К.С.:
А сейчас подписали?
М.Л.:
Сейчас подписали. А тогда приходил ко мне швейцарский врач-невропатолог. Я говорю
ему, что рука у меня не работает. Он говорит, что надо сшивать. Тогда еще,
может быть, можно было бы сшить. Но он говорит: «Вы знаете, немцам сейчас не до
этого. У них очень много раненых, вряд ли они будут этим заниматься. А мы
вмешиваться в это не можем». Так рука у меня и осталась.
Повезли
нас. Привезли на вокзал, впихнули в отдельное купе. Там было уже много-много
напихано. Душно было, дверь закрыта. Поехали. Доехали мы до Орши. Поезд дальше
не идет — взорван мост.
К.С.:
Мост железнодорожный?
М.Л.:
Да. Видимо, действовал уже Заслонов. Может быть, даже и не он. Ведь у нас же
было как: я при отходе заминировал мост или что-то другое… Я заминировал и не
взрывал. А потом проходит какое-то время. Все там успокоилось. Движение там
идет или что-нибудь, я вызываю радиста и говорю: «Взорвите номер такой-то».
Мост или здание какое-нибудь. Он нажимает кнопку, и все взлетает на воздух. Может и так было, не знаю. По-всякому взрывали, Крещатик-то взорван…
К.С.:
По радио взорвали?
М.Л.:
Мне кажется, по радио. С какой стати немцы будут взрывать, когда немцы там
живут, в гостинице этой? Гостиницу взорвали, как она называлась? Хорошая
гостиница.
К.С.:
«Континенталь».
М.Л.:
Чего они своих людей будут взрывать? Конечно, наши взрывали. Я
наверное не знаю, взрывали ли дома. Я этого не утверждаю. А гостиницу-то, я
думаю, наши взорвали наверняка.
Внесли
нас в вокзальное помещение. В это время приехали только что окончившие военное
училище немецкие офицеры. Едут под Москву. А помещение разбито, комнатки
маленькие, и мы тут еще занимаем место. И когда они узнали, что тут находятся
русские генералы, кричат: «Русские генералы, век на улицу!» Значит — на улицу
выкинуть. «Не хотим тут с ними жить». И вот этот, высокий-то, с бородой, очень
долго их уговаривал. Они бушевали, бушевали. Не знаю, вернулись они на родину
или под Москвой нашли себе дом в земле.
Ну,
потом поехали мы. Доехали до Бреста. В Бресте нам сделали баню. Бани там были
хорошие, промывали всех. Туда уже не впускали не обмытых,
не обработанных в санитарном отношении. И поехали мы дальше. Привезли нас в
Берлин. В Берлине поместили нас в один из госпиталей. Там прожили мы недолго.
Сопровождающий куда-то ушел. Остались консервы, которые на дорогу нам были
даны. Мы консервы и съели. А он, видимо, консервы эти привез домой, для своих. Пришел и очень ругался, что мы их съели.
К.С.:
А он вас сопровождал?
М.Л.:
Сопровождал.
К.С.:
В гражданском?
М.Л.:
В гражданском, да.
К.С.:
Михаил Федорович, вы как-то упоминали, как вы услышали впервые от кого-то из
солдат, что с Москвой у немцев не получилось. Это позже уже было?
М.Л.:
Это уже в Берлине мы услышали, что у них под Москвой ничего не получилось. Из
газеты. Кое-как разбирали. Не все мы понимали, но понимали, что от Москвы они
отошли. Приятно было, что Москва не взята, что Москва в надежных руках, крепко
ее обороняют. А потом, позднее, когда нас перевезли в лагерь Луккенвальде, тут мы уже все знали.
К.С.:
Недалеко от Берлина Луккенвальде, да?
М.Л.:
Порядочно, километров полтораста. Место сейчас находится в зоне Демократической
Германии. Я потом, когда был в Германии, поехал туда посмотреть. Там ничего уже
нет, все сожжено.
К.С.:
Я знаю это место по сорок пятому году.
М.Л.:
Там недалеко полигон был. Это был небольшой лагерь. Югославы, французы
(англичан не было) и мы. Лагерь был весь окружен проволокой, а мы еще и от них
отделены были проволокой.
К.С.:
Значит, в Берлине вас недолго держали?
М.Л.:
Нет, передаточный пункт был только. В Луккенвальде мы
уже знали все, что происходит, потому что югославы читали газеты, французы
читали газеты.
К.С.:
А как вы с ними общались?
М.Л.:
Через проволоку. Те подойдут к проволоке, и мы к проволоке подходили.
К.С.:
Бараки были или что?
М.Л.:
Бараки. У них свои, у нас свои бараки…
К.С.:
А как выглядели бараки?
М.Л.:
Прилично. Бараки очень приличные.
К.С.:
Отапливались?
М.Л.:
Как-то поступил приказ сократить топливо. На ограниченный режим топлива
перейти. Жара была — деваться некуда, так топили углем. И, кроме того, там были
электрические кухни, подтапливать было можно. Там разогревали пищу. Потом в
печке были такие штуки сделаны, куда, если вы не съели что-то, тоже можно было
ставить подогреть. Кормили, конечно, так же баландой, как и везде, во всех
лагерях. Абсолютно одно и то же было во всех лагерях для русских военнопленных:
литр супу из брюквы, 250 граммов хлеба, черт его знает, какого. Только в одном
месте я ел хороший хлеб. В каком смысле хороший? Вы
едите его, и не чувствуете, что это суррогат-хлеб. Одиннадцатимесячной выпечки
хлеб, в целлофане завернутый, но вы едите, как будто настоящий хлеб. Правда, от
него пользы не было никакой. А здесь хлеб давали с брюквой, мягкий такой. Все
это тяжелым камнем ложится.
К.С.:
Значит, литр супа, хлеб…
М.Л.:
И чай давали. Не знаю, клали сахар или нет, мы его не чувствовали. Говорят, что
клали сахар туда, только не чувствовалось. Такой рацион был. Я как-то вызвал
врача и говорю, что у меня с желудком плохо. Я не могу этот хлеб есть. Он мне
ответил, что для вас курочек в Германии еще не приготовили. Я говорю: «Спасибо
и на этом».
Югославы
помогали, нужно отдать справедливость. Они получали посылки. Получали из дома.
Король Петр им присылал. Не всегда, но иногда присылал. Международный Красный
крест помогал. Так что они с нами делились. В особенности, когда пришел
француз-врач и говорит: «Я хочу вам сделать операцию по сращиванию нерва». Я
говорю: «Хорошо, согласен».
К.С.:
А он военнопленный был?
М.Л.:
Военнопленный. Я говорю: «Давайте делать операцию». А он говорит: «Мне нужна кошка».
Я говорю: «Для чего вам кошка?» — «Я, — говорит, — беру из кошки какую-то там
часть мозга…» Или что-то такое. Не знаю, какую-то часть из спины берет он.
«Положу, — говорит, — это в спирт. В спирте оно пробудет какое-то время, а
потом я вам вставлю. Поскольку у вас там разрыв есть, вставлю этот кусок». Я
говорю: «Давайте». «Только, — говорит, — надо, чтобы немецкий врач согласился».
Приходит немецкий врач, и я ему говорю, что француз мне хочет сделать операцию.
Он говорит: «Хорошо, я буду ассистировать ему. Смотреть буду».
К.С.:
Это его заинтересовало. А французский врач был сыном военнопленного?
М.Л.:
Его отец попал в плен. Отец старый, больной. И сын взялся заменить отца. Отца
отпустили, а он пришел вместо него. Это свободно делалось. У французов, по
крайней мере.
К.С.:
Интересно. Никогда не слышал.
М.Л.:
Никогда не слышали?
К.С.:
Нет.
М.Л.:
Больного на волю, здорового — сюда. Им даже лучше — он же работать будет.
Потому что они к французам-то относились по-другому, чем к нам. Только мы были
вне закона.
Он
мне сделал операцию. И когда меня носили к нему в санитарную часть на
перевязку, это были лучшие дни. Там обязательно французы, югославы что-нибудь
сунут. Главным образом, сигареты совали. Немцы нам табаку совсем не давали, так
что курить страшно хотелось. И вот они снабжали нас сигаретами и кое-что из
своих посылок давали. Это облегчало наше положение.
К.С.:
А в лагере генералы только были или и офицеры? Офицерский лагерь был?
М.Л.:
Никакого различия.
К.С.:
Нет, вообще, весь этот лагерь Люккенвадьде?
М.Л.:
И солдаты, и офицеры. Ну, у них-то там отдельно для офицеров было, у французов
и у югославов. А у нас все вместе. Правда, я лежал в отдельной комнате.
Там
был очень хороший переводчик наш, инженер, сапер. Молодой парень такой, по
фамилии… Он ко мне очень хорошо относился и старался всячески что-нибудь у
немецкого врача выговорить мне. То ли что-нибудь из медикаментов, то ли
что-нибудь в смысле смены белья. Белье на мне всегда было чистое, белоснежное.
А потом в один прекрасный день одну простыню изъяли. Остались мы при одной
простыне. У них начало не хватать простыней. В связи с бомбежкой.
О
том, что я нахожусь в плену, узнал один из наших генералов. Фамилия его…
потом я его как-нибудь назову. Он потом сюда был привезен и повешен. Выскочила
фамилия из головы. Приехал. Я думал, что он тоже пленный, а оказывается, он был
начальником оперативного отдела Прибалтийского военного округа, значит,
Прибалтийского фронта. И при первой же возможности, в первые
дни боев перешел на сторону немцев и работал уже у них. А я и не знал, что он у
немцев работает.
К.С.:
Он по процессу Власова был повешен. Один из пяти или из шести.
М.Л.:
Да, да. Я потом вспомню его фамилию. По-моему, он кое-что привез мне. А я
говорю: «Почему вы так свободно?» — «А немцы, — говорит, — отпускают меня». Я
как-то не придал этому значения.
К.С.:
А он был в форме советской?
М.Л.:
Нет.
К.С.:
Уже в гражданском?
М.Л.:
В гражданском. А потом, когда в лагерь я переехал, то узнал, что он на немцев работает.
Оказывается, у него какие-то родственники нашлись дальние, он сам из дворян. В
общем, к немцам перебежал. Потом был он у Власова не то заместителем, не то
кем-то и уже носил генеральскую форму немецкую. Только «Р.О.А.» было написано.
Из
этого госпиталя меня почему-то перевезли в Берлин, в госпиталь.
К.С.:
А там был госпиталь внутри лагеря?
М.Л.:
Нет, лагерь был отдельно, а это было чисто госпитальное помещение. А лагерь был
тут же, и госпиталь при лагере был.
К.С.:
А госпиталь не только для русских?
М.Л.:
Для всех.
К.С.:
Поэтому вы и могли больше общаться там с югославами?
М.Л.:
Поэтому я и говорю, что это давало некоторые преимущества.
К.С.:
Вас туда взяли, когда вам что-то делали с рукой? На этот период — в госпиталь? А до этого вы не были в
госпитале?
М.Л.:
Нет, до этого не был. Перевязку делали, когда надо было. Но рана почти уже
зажила.
К.С.:
Уже ходили на костылях к этому времени?
М.Л.:
На костылях ходил. Правда, трудно было, потому что взять костыль нельзя,
рука-то… А у них костыли, у проклятых, знаете, эти…
— на локтях. Очень трудно.
Я
у него спрашиваю: «Почему вы мне не делаете протез?» Он, видимо, куда-то
написал, и меня перевезли в Берлин, в госпиталь. Тоже — французы, англичане,
югославы. Тоже смешанный госпиталь. Какую-то гимназию бывшую занимали. И там
мне сделали протез. В Берлине.
Как-то
приходят ко мне санитары и говорят: «Английский врач хочет с вами поговорить».
Ну, меня повезли туда. Вы знаете — подлец! Сидел я с
ним часа два, он беспрестанно курил. Хоть бы, мерзавец,
предложил мне сигарету. Сам я не хотел у него просить принципиально. Думаю,
даст или не даст? Нет! И нарочно курит и дым — в мою сторону. Разговор у нас
шел по-всякому. По-всякому. Он говорит: «Мы сейчас с вами союзники, а ведь нам
придется с вами воевать потом». Я говорю: «Да чего это ради
нам с вами воевать-то надо?» — «А вот посмотрите».
К.С.:
У него определенной цели разговора не было, просто он хотел поговорить?
М.Л.:
Да, просто хотел поговорить.
К.С.:
Он военнопленный был?
М.Л.:
Военнопленный. Он мне рассказал, да я и сам видел: английским офицерам
полагалось два часа прогулки не в лагере, а вне лагеря. В сопровождении,
конечно, немца. И вот я видел, как этот высокий англичанин делает очень широкие
шаги, быстро идет и как за ним вприпрыжку бежит унтер-офицер. Весь мокрый
возвращается с прогулки.
В
одном из лагерей английские офицеры очень сильно поругались и избили охрану.
Ну, может быть, не всю охрану, а несколько человек, так. Гитлер приказал надеть
на всех английских офицеров наручники. Это врач мне рассказывает. Об этом узнал
Черчилль, на второй день приказал всех немецких офицеров заковать в наручники.
Правда ли это или неправда, не знаю, но он мне так говорил. И потом Гитлер
отменил приказ в отношении английских офицеров. Он мне много чего рассказал. Потом
говорит: «Вот вы, почему не получаете ничего? Вот мы, пленные английские
офицеры, у нас производство идет ускоренное даже перед теми, которые на фронте.
Мы, — говорит, — получаем на десять процентов больше жалованья, чем офицер
получает на фронте». —«Почему?» — «За неудобства
плена». Понимаете? За неудобства плена! И ускоренное производство, и жалованья
больше платят. Значит, английское правительство и не мыслит себе, что
англичанин может быть изменником родины.
К.С.:
Или добровольно может сдаться в плен. Или хотеть этого.
М.Л.:
Да, сдаться или хотеть этого. Ну, конечно, во всякой стране какая-то
сволочь найдется, но принципиально отношение… Это меня поразило.
Операция
была сделана, но, к сожалению, ничего не помогло. Мне потом говорили, что
всякое инородное тело, раз оно не находится в соответствии со всеми
структурами, оно рассасывается. Видимо, опыты делал этот врач тогда. Я спросил
его: «Вы делали уже это?» Он говорит: «Три операции сделал». — «А результат?» —
«Не знаю». Он мне по-честному сказал: «Не знаю». Ну, попытались, сделали.
Да,
вот тут я увидел, сколько получают англичане и французы. В этом госпитале.
Посылок сколько получают. У них даже у английских
негров-летчиков, которые попали в плен, под кроватью все полностью завалено
пакетами картонными. Так что они немецкого ничего и не ели.
К.С.:
Немецкий рацион был у них такой же?
М.Л.:
Нет, их лучше кормили. Давали им — один раз я видел, в другом уже лагере, где
французы были, — как их называют… моллюсков.
К.С.:
Креветки?
М.Л.:
Я не знаю, креветки это или нет. На улитку как будто похожи.
К.С.:
А, мули, мули.
М.Л.:
Мули? Как-то принесли с французской кухни, и Прохоров
говорит: «Слушай, с мясом дают». А потом посмотрел: «Ой, это же улитки».
Меня
в другой лагерь перевели. Переводили много. А потом я попал…
Когда же я попал в этот-то лагерь? Здесь или не здесь? Тут еще в
Берлине, в одном из лагерей был налет. Днем англичане, а ночью американцы
налеты делали. Приятная картина, когда знаешь, что летят, но не над тобой
сбрасывают бомбы, а где-то в другом районе. Такое ясное небо — это в двух
лагерях мне пришлось видеть — ясное небо и колоссальное количество — пятьсот,
семьсот, тысяча машин летят такими эшелонами,
эшелонами, эшелонами! Вы сидите, слышите — нарастает гул. Сначала зенитки бьют,
а потом моторы… Гудят моторы, и видите — летят
самолеты. Разрывы снарядов. Немецкая истребительная авиация. Какие-то машины
падают. Строй все время идет и идет. И потом слышно — у-у-у! Бомбежка. И вот в
двух лагерях англичане бомбили французский и французско-итальянский лагерь.
К.С.:
Случайно, очевидно.
М.Л.:
Не знаю, случайно или неслучайно. Я не могу этого сказать, потому что это все —
рабочая сила, которая работала на немцев. Они же все на фабриках и заводах
работали. Французы работали охотно. Ну, ругались, но работали все же. А вся эта
работа на фронт была. Может быть, случайно, а может быть, и нарочно. Черт ее
знает.
Было
устроено убежище, неглубокое даже, пожалуй. Наружу оно выходило. Плиты так и
плиты так. Я сидел около печки, рядом труба выходила. И вдруг метрах в ста от
меня разорвалась колоссальнейшая бомба. Там, где душевая была, ну, вроде бани.
И вдруг я ничего не слышу. Я своего соседа генерала трогаю, он мне что-то
говорит, а я ничего не слышу. Оглох совершенно. Потом это все отошло. Меня о
трубу, видимо, немножко контузило. Я и сейчас плохо на правое ухо слышу. А
когда вышли мы, барака нашего нет. Сгорел. Бараки все сгорели, разбомбили их.
Душевая установка снесена. Даже громаднейший бак с водой отброшен далеко.
Из
этого лагеря перевезли в другой. Там были цистерны.
Нефтеперерабатывающий завод или синтетический бензин вырабатывали. В общем, все
время налетала авиация. Правда, бомбы сбрасывали в другом месте. А потом
перевезли меня в лагерь… название не могу вспомнить. В этот лагерь
отбирали…
К.С.:
В который вас перевезли?
М.Л.:
В который перевезли и в который этот изменник родины, власовец,
генерал-то приезжал. Видимо, он и попросил, чтобы меня в этот лагерь перевели.
Там уже был Прохоров, в этом лагере.
К.С.:
Он раньше вас туда был переведен?
М.Л.:
Раньше меня.
К.С.:
Без объяснения, куда, зачем…
М.Л.:
Они ничего не объясняли. Привезли меня туда, и я узнаю: в этот лагерь отбирают
со средним и высшим образованием. Главным образом, специалистов отбирают в этот
лагерь. Спрашиваю, для чего это делается. Начинаю разведку. «А, — говорят, —
они проходят потом двух-трехнедельные
курсы. Потом их возят на германские заводы, показывают, что за промышленность
немецкая. А потом отсылают в оккупированные наши области. Инспекторами училищ,
учителями, в администрацию. Рангом пониже — в полицию посылают местную. И целый
ряд других… То, что требуется для оккупированных
областей».
К.С.:
Значит, сначала курсы, потом показывают германскую мощь промышленную…
М.Л.:
Да, а потом отсылают туда.
К.С.:
Какой же это период? Лето уже?
М.Л.:
Это уже были сорок второй — сорок третий годы.
К.С.:
Уже после Сталинграда или до?
М.Л.:
После Сталинграда. В одном из лагерей я услыхал о том, что у немцев вышло со
Сталинградом. Преподавали на этих курсах бывшие русские немецкой национальности,
жившие в России. Приходят и начинают рассказывать то, что более или менее можно
говорить. Что немцам под Сталинградом очень попало. Объявлен двухнедельный
траур.
К.С.:
Это уже на курсах говорили?
М.Л.:
Да, говорили на этих курсах. Я на курсы не ходил. Ни на одной лекции не был.
Они меня и не принуждали. Я говорю: «Я не собираюсь на оккупированную
территорию ехать и поэтому мне нечего на этих курсах делать». А Прохорова я
послал: «Иди, узнай, что там на этих курсах делается». Ну, там главным образом
речь о новом порядке. Как немец будет устанавливать новый порядок. В чем он
будет заключаться. Они так называемую «трудовую партию» создавали. Трудовая
народная партия — так, кажется, называлась она.
При
мне была отправлена только одна группа в нашу оккупированную область. Но к
этому времени я связался почти со всеми слушателями, с кем можно было
связаться. Кто не вызывал сомнений. Было бы обидно, если наша советская
молодежь пойдет не по тому пути, по которому она должна была идти.
У
меня сейчас очень много писем от таких людей. Я им говорил: «На курсы идите, не
вызывайте никаких подозрений. Будьте активны там. Поезжайте, смотрите заводы. А
как только вас переведут на нашу местность, уходите сразу к партизанам». Таких
очень много было послано людей. Есть такой Лукин. Писатель, кажется. Александр
Александрович. «Чекист» — его книжонка. Не читали?
К.С.:
Нет, не читал.
М.Л.:
Еще что-то он пишет.
К.С.:
Он был на этих курсах?
М.Л.:
Нет, он здесь был. Работал в штабе по партизанскому движению. И он знает,
сколько людей, которых я пересылал, переходило в партизанские отряды.
Забегая
вперед, скажу вам. Приходит он как-то в Советский комитет ветеранов войны,
подходит ко мне и говорит: «Вы не знаете генерала Лукина?». «Знаю, — говорю. —
А вам зачем?» — «Да мне хотелось с ним поговорить». Я говорю: «А что такое?
Может быть, я ему передам что-нибудь?» — «Да вот я, — говорит, — работал в
партизанском движении. А он, когда был в плену, посылал. И от него много людей
переходило в партизанские отряды». Я говорю: «Наверное, ругали сволочь,
предатель». — «Нет, что вы. Они очень хорошо о нем отзывались». Я говорю: «Ну,
я ему передам». Потом через несколько дней мы с ним разговорились уже.
Большинство
из тех, с кем мы разговаривали, уходило в партизаны. А по окончании, когда
сливались с Советской Армией, их брали за шкирку и судили. По десять лет
давали. Потом, позднее, многим пришлось писать. Они просили помочь им, чтобы
снять с них судимость. Со всех, кто ко мне обращался, судимость снята.
Один
раз вызвали меня в суд. Один военнопленный, мальчишка, техник-интендант 2-го
ранга. Отец его был работником нашего посольства в Италии, во Франции когда-то
работал. Мальчик этот знал немецкий, французский и итальянский языки. Хороший
парнишка такой, тяжело был ранен в руку. Он был в штабе 33-й армии у Михаила
Григорьевича, который застрелился-то…
К.С.:
Ефремова?
М.Л.:
Ефремова. Хороший парнишка такой, А когда кончилась война, он быстренько — на
машину и поехал в Париж. А из Франции — в Италию. А когда приехал обратно, его
за шкирку — десять лет, как шпиону. Немецкий шпион, французский шпион,
итальянский шпион.
Меня
вызвали. Сначала вызвал начальник особого отдела Московского округа и говорит:
«Вы знали такого-то?» Я говорю: «Знал». — «Вы дали характеристику?» Отец ко мне
приходил на квартиру и говорит: «Вот мне сын писал, чтобы я к вам обратился.
Его вот так-то и так-то судили. Он десять лет получил, но подал, чтобы
пересмотрели его дело». Я дал характеристику за то время, которое я с ним лежал
в госпитале. Рядом были наши койки в госпитале.
Начальник
особого отдела говорит: «Вот вы дали характеристику. А вы знаете, что он
шпион?» — «Нет, я этого не знаю». — «А зачем же давали?» Я говорю: «Я дал за то
время, за которое знал, как он себя ведет. Ведь это же на моих глазах было.
Месяца полтора я с ним лежал в этом госпитале. Я знаю, что это за человек. Мы с
ним разговаривали, я нутро этого человека знаю, что он никакой не шпион. Он
советский офицер, техник-интендант 2-го ранга». — «Ну, в общем, он шпион. Вы
должны эту свою характеристику забрать. Вот она, — и отдает мне характеристику.
— Напишите характеристику другую». Я говорю: «Я писать никакой другой
характеристики не буду». — «Нет, вы обязаны это сделать, для того, чтобы помочь
нашему правосудию». Я говорю: «Нет, я менять ничего не буду. Я дал характеристику
за то время, что был с ним вместе. А что он делал во Франции и дальше без меня,
я не знаю. За это я не отвечаю».
Тогда
он начал по-другому и говорит: «Ну, я понимаю вас, генерал. Вы вот вышли,
свободу вам дала советская власть. А вы под влиянием этого хотите благодеяние
сделать и для других. Я вас понимаю, ваши хорошие чувства. Но вы не помогаете
правосудию, а тормозите это дело. Ведь в деле будет ваша бумага лежать». —
«Нет, — я говорю, — изменять я не буду». «Ну, это мы посмотрим», — сразу меняет
тон и начинает на меня кричать. Я говорю: «Вы на меня не кричите, я не боюсь. Я
смерть видел, все прошел, все испытал, и я вас не боюсь». — «Так вы не
измените?» — «Нет». — «Жалеть будете потом». — «Ну, это, — говорю, — посмотрим,
можно идти? Отметьте пропуск». Отметил пропуск, и я ушел. Суд состоялся. Меня
вызвали в качестве свидетеля.
К.С.:
Это еще при Сталине все происходило?
М.Л.:
При Сталине. Это я забегаю вперед, чтобы потом к этому не возвращаться.
Суд
сидит. Ввели его. Константин Михайлович, видели бы вы, какими глазами он на
меня смотрел, этот парнишка! Он смотрит на меня, я понимаю, что он что-то хочет
мне сказать, но не может. Суд спрашивает: «Признаете себя виновным?» — «Да,
признаю». Признал себя виновным. И опять на меня смотрит. Думаю, что-то
неладное здесь. Вот не хочется верить, понимаете. И ему еще пять лет прибавили
к десяти годам.
К.С.:
Это вместо того, чтобы… так ему еще добавили?
М.Л.:
Да, да, еще прибавили пять лет. Я уходил с тяжелым-тяжелым сердцем. Не мог поверить.
Пони-маете, ну, не мог. Видимо, он боялся, что с ним что-нибудь еще хуже будет.
К.С.:
Лупили, наверное.
М.Л.:
Не знаю, не знаю, не могу сказать. Но такими глазами он на меня смотрел, этот
парнишка!
К.С.:
А потом что с ним было, не знаете?
М.Л.:
Не знаю.
Меня
спрашивали, что из себя представлял лагерь этот. Я
рассказал, что это такой лагерь, куда отбирали людей. Некоторые сознательно там
работали. Но большинство людей думало, что пройдя эти курсы и попав на свою
территорию, они идут в партизаны. И вы знаете, что много пошло в партизаны
людей этих. Между прочим, наша разведка не совсем истинное представление имела
об этом лагере, что там все изменники. Это неправильно и неправда. Я сейчас
веду переписку со многими людьми, которые оттуда и работают здесь.
Врачи
и сестры были присланы в этот лагерь. Приходит ко мне врач одна и говорит: «Что
же делать-то? Вот нам говорят — берите паспорта без подданства». Я говорю:
«Зачем вам это надо-то? Вы не берите, вы военнопленная. На черта вам это надо?
Что это такое за паспорт без подданства!» — «Говорят: “Свободно будете ходить.
Где-то работать будете”». — «А на черта вам эта свобода нужна? Зачем вам
свобода? Вы же все равно у врага находитесь». — «Вот, а нас некоторые склоняют
— берите эти паспорта». Я говорю: «А как домой вы приедете? Раз вы получили
паспорт, значит, вы от своего гражданства отказались. Ведь так же
получается-то». — «Вот хорошо, что вы нам растолковали».
Ну,
в общем, много было народу хорошего, и дрянь
был народ. Там был начальник штаба одной из дивизий, не помню, какой… Шмаков.
Подполковник Шмаков. Он сказал, что на курсы эти он не поедет. А тех, кто на
курсы не ехал, их отсылали на сельскохозяйственные работы к немцам, к бауэрам. Его послали на сельскохозяйственную работу, и там
он подговорил ребят, чтобы они воровали картошку. Чтобы картошку больше в земле
оставляли. Потом еще какие-то вещи такие делали. Бауэр несколько раз избивал
его и других товарищей, а потом его вызвали в Потсдам в гестапо. Он, проезжая,
зашел к нам в лагерь. Мы говорим: «Имей в виду, дело может плохо для тебя
кончиться». Он говорит: «Я понимаю, товарищ генерал, на что шел». Не вернулся
больше человек.
В
паровозное депо в город Нирюпин были отобраны
инженеры-паровозники, человек двадцать пять, чинить паровозы. Они взяли паспорта
без подданства. После окончания курсов были отобраны туда. В выходной день они
приезжали в лагерь. С ними больше дело имел Прохоров, а я так, косвенно к этому
делу был причастен. Но я знал об этой работе, которую проводил Прохоров. Он
давал задания делать так, чтобы где-то на перегонах выходили детали из строя.
Чтобы паровозы опять в ремонт возвращались. Но делать так, чтобы незаметно это
было. Там, где все обыкновенно собирались и курили, немцы устроили
подслушивание и двоих забрали в гестапо. Забрали их туда, и вдруг приходит в
лагерь немец и говорит: «Герр Прохоров, завтра
поедете в гестапо. Вас повезут». Прохоров был тоже очень тяжело
раненый. Это мой начальник артиллерии. Он был у меня в 16-й армии, потом
я его перевел в 20-ю. Очень хороший, знающий генерал. Он был тяжело ранен и,
когда немцы подходили, стрелялся. Пуля прошла на несколько сантиметров от
сердца, так что он себя не убил.
Привезли
его. Гестаповец допрашивает и говорит: «Знаете такого-то?» — «По фамилии, —
говорит, — я никого не знаю, а увижу, может быть, узнаю». Хотя он знал по
фамилии. «Мы устроим вам очную ставку». Ввели. Входит товарищ, которому
Прохоров давал задания. «Узнаете?» — «Да, — говорит, — я его знаю. Он был в
лагере, приходил в воскресный день». — «Вот он говорит, что вы давали ему
задания». А тот прямо: «Я от генерала Прохорова никаких заданий не получал».
Прохоров говорил, что в его лице даже трудно было признать что-либо
человеческое. Всё в синяках, вздутое. И руки чем-то завязаны сзади.
Изможденный. «Вы его знаете?» — спрашивают Прохорова. «Знаю, видел его, но
никаких заданий не давал». Тогда обращаются к нему: «А ты знаешь, что с тобой
будет? Ты же показал, что ты знаешь». — «Нет, на Прохорова я не показывал и не
показываю». Человек, который знает, что его расстреляют, добьют его, и не выдал
генерала. Понимаете, какие люди там были, а? Инженер, фамилии даже не знаю.
Эти
девушки, которым я говорил, чтобы не брали паспортов без подданства. Некоторые
взяли паспорта, а некоторые не взяли. Их отправили куда-то, на какую-то работу.
На какую, не знаю. Потом вдруг говорят, что будет
отправка на временно оккупированную нашу территорию. Говорили, что на
территорию Украины или Белоруссии. Приходит ко мне один и говорит, что среди отправляемых есть украинский националист, сволочь, которого
надо опасаться. Я говорю: «Странное дело. Вы ходите в лес, свободно ходите. У
вас паспорта есть. Вахту несут ваши люди. Он же может из леса не вернуться». —
«Понятно». И в один прекрасный день нашли его повешенным. Сделали это так, как
будто он сам повесился. Но немцы отлично понимали, что причин никаких нет ему повеситься. Был зачитан приказ. Отправку задержали,
но потом все же отправили.
У
меня есть несколько писем. Когда стало в газетах появляться, что генерал Лукин
выступал где-то по какому-то случаю, и вот некто пишет: «Дорогой товарищ
генерал, когда я прочитал вашу фамилию, я аж так
хохотал-хохотал до слез, хохотал, что это вы — тот человек, который наставил
нас на путь истинный…» Такое безграмотное письмо. Было от души приятно получать
такие письма. Жалко, что эти люди все по десять лет отсидели. Все по десять лет
за измену родине. Особых-то улик не было, но вот за то, что были на этих
курсах. Хотя потом некоторые воевали два года. Некоторые три года воевали, а
все равно… Даже вот такой был случай. Один генерал
был, фамилию не могу его вспомнить… Пленный генерал был. Бежал из плена, пришел
к партизанам…
К.С.:
Не Бутыхо?
М.Л.:
Нет. А Бутыхо был у партизан?
К.С.:
Да. Перешел туда, командовал, а потом его расстреляли.
М.Л.:
Наши?
К.С.:
Наши, да.
М.Л.:
Так вот и этого генерала. Он попал к партизанам. К Федорову, дважды герою, на
Украину. Был начальником штаба у него два года. И все разработки, по которым
Федоров воевал, — это его работа. Очень толковый генерал, потомственный
рабочий: дедушка рабочий, отец рабочий, сам он рабочий был, металлист. А когда
с Красной Армией партизаны слились, его берут за шкирку — и на Лубянку. Вместе
с нами он сидел. Ну, потом всех нас выпустили, а он на Лубянке остался.
К.С.:
И долго просидел?
М.Л.:
Порядочно.
К.С.:
Но жив остался?
М.Л.:
Да, он и сейчас живет. Сейчас восстановлен в партии.
К.С.:
Интересная судьба.
М.Л.:
Да. Окончил Академию Генерального штаба, преподавателем был там, потом ушел в
отставку. Сысоев фамилия его…
Так
вот, в этот лагерь немцы присылали на отдых легионеров всех национальностей —
кавказских и среднеазиатских. Большинство из них записалось в отдельные команды
— не добровольно, как они теперь говорят. Не знаем, как. У наших изменников был
знак «РА», а у них — лошадь. Еще какой-то знак был, черт его знает. Масса там
было всяких. И вот один из этих батальонов легионеров был прислан на отдых. Где
он был, я не могу сказать. Одни говорят, что в Польше. Охраняли склады. А
дрались ли там с партизанами, нет ли, я не могу сказать, потому что они мне
этого не говорили. Второй батальон прибыл из Крыма. С татарами что-то там… Опять не могу сказать, что-то путанное… Второй батальон
был украинцы, самостийники. И вот как-то я сижу на завалинке, подходит ко мне
унтер-офицер, прихрамывает, с палочкой. Украинская национальная форма у них.
Она так-то не отличалась от общей, только какие-то
другие знаки были. И говорит: «Здравствуйте, папаша». А у меня борода была
большая, скобелевская, на две стороны. Я говорю:
«Во-первых, я тебе не папаша. А ты, так твою мать, ты — изменник! Иди отсюда!»
А
через некоторое время приходит унтер-офицер немец. Он немецкой
национальности-то, но — в этом батальоне. Приходит и говорит: «Товарищ
генерал…» Я говорю: «Почему товарищ генерал? Господин у вас». «Ну, — говорит,
— господин генерал, уезжаем сейчас. Опять отправляют нас, куда не известно.
Может быть, какие-нибудь задания дадите, пятое-десятое…» Я говорю: «Что?! Какие
задания? Да ты что, с ума сошел? Бить надо русских! Какое тебе задание! Знаешь,
как надо? Чтобы свободная была Россия. А ты мне что говоришь?» Он ушел.
А
это уж начали подсылать, потому что среди этих кавказцев были хорошие ребята.
Сейчас я с ними веду переписку. Там армяне были и азербайджанцы. Хорошие
ребята. Сами ли попали они или как-то их завлекли. Но ребята после, может,
одумались, связались со мной, вели большую работу, чтобы в случае чего
переходить к партизанам, если отправят их обратно. В общем, чтоб не работать на
немцев. И они предлагали мне: «Товарищ генерал, вот если мы поедем, мы вас
увезем. Мы поедем в Польшу. Что мы вас провезем, мы ручаемся. А в Польше
передадим вас партизанам».
Я
себе думаю так: «Ну, предположим, я с ними поеду. Предположим, я приехал туда.
Они отдали партизанам. Предположим, что меня берут туда. А кто мне поверит, что
это не подделали немцы?» — «Нет, — говорю, — на это не пойду, ребята. Тут будем
доживать, пока кончится война». Ну, им тоже по десять лет всем дали.
А
потом такой случай еще был. Стук в дверь. Я один в комнате был, комнатка у меня
небольшая. «Войдите». Входит. Коричневое пальто, желтые ботинки и желтый
портфель, в шляпе. «Можно?» — «Можно». — «Вы один?» — «Один». — «Чтобы не было
никаких недоразумений, я вам прямо скажу: я бывший комиссар такого-то полка (и
назвал какой-то номер). В плену. Сейчас работаю в гестапо. Мне тут наши ребята
сказали, что вы ведете пропаган-ду…» Я говорю: «Что вы, какую пропаганду я
могу вести? Да разве можно здесь пропаганду вести? здесь изменник на изменнике!
Зачем мне это надо? Я раненый, я пленный, какую я могу вести пропаганду?» — «Да
нет, вы не бойтесь. Я вам прямо сказал, что работаю в гестапо. Но работаю я на своих». — «Нет, — я говорю, — я ничего не знаю. Вы меня в
это дело не путайте. Знать ничего не хочу».
Потом
я ребятам даю задание (а этот человек — азербайджанец) выяснить, что это за
фрукт такой. Одни говорят, как будто бы ничего. Другие говорят — в гестапо
работает. Черт его знает, что за человек. В общем, по крайней мере, надо быть
очень осторожным.
Короче
говоря, когда нас уже перевели в Париж, этот человек вдруг является. Там еще
был второй, которого я раньше не видел в лагерях, но знаком был с ним по
Москве, когда был комендантом города Москвы, а он был оперуполномоченным по
Москве.
К.С.:
Важным чином был?
М.Л.:
Из оперуполномоченных. Пришли в Париже, говорят: «Что вам надо?» Я говорю:
«Как, что мне надо? Мне ничего не надо».
К.С.:
А по национальности кто этот оперуполномоченный был? Русский?
М.Л.:
Нет, азербайджанец. Красивый такой, хороший парень. По-моему, азербайджанец.
Да, наверное, азербайджанец. Приходят они и говорят: «Что вам, Михаил
Федорович, нужно?» Я говорю: «Ну, что мне нужно?» «Ладно, мы вам портсигар
принесем».
Бежавшие
наши, которые были там, во Франции, работали с сопротивленцами. Потом, когда
война-то кончилась, нужно сказать, что они там творили нехорошие дела, между
прочим. Всякая сволочь была. Видимо, деньги хватали везде, где можно было, и
всё такое. Ну, купили мне портсигар, а Снегову —
такой генерал был — тому золотые часы подарили. Ну, я от золотых часов
отказался. Я знал, что своих денег у них нет, и на какие деньги они купили эти
часы, черт их знает. А на какие-то я не хотел.
К.С.:
А они что, за это время перешли во французское Сопротивление?
М.Л.:
Нет, они приехали в наше консульство, к нашему консулу и там у него работали.
По отправке наших сопротивленцев на родину.
К.С.:
А до этого они у немцев кем же были?
М.Л.:
Один-то работал в гестапо…
К.С.:
А другой? Из Москвы приехал?
М.Л.:
Нет, он тоже пленный. Я его не видел в лагере никогда. Видимо, тоже работал в
гестапо. А может, и не работал. Я не знаю, боюсь вам сказать.
К.С.:
Может, двойная работа. Тоже могло быть?
М.Л.:
Может, двойная. Могло и это быть. Не знаю. Побыли там они, сказали: «Скоро вас
будут отправлять, за вами скоро приедут». Дали мне характеристику хорошую.
К.С.:
Кто?
М.Л.:
Вот эти, работавшие в гестапо-то. Я взял на всякий случай, а потом порвал ее. Ну ее к черту, думаю, свяжешься с этой характеристикой, на
черта она мне нужна.
Потом,
несколько лет назад, вызывали в партийный комитет, в Контрольную комиссию
партийную о восстановлении в партии. Он показал, что вот Лукин знал меня. Я
говорю: «Я знал вот так его. А что он делал, как делал, черт его знает. Он
говорил, что ведет патриотическую работу, но как это было, я не могу ничего
этого сказать. Ни плохого, ни хорошего». Я им рассказал так, как было дело. Не
знаю, восстановили его или нет. Консула надо как-нибудь спросить. У меня,
кажется, телефон его есть. Консула потом вызывали тоже. Бывшего нашего консула
в Париже.
К.С.:
Не Василевский был консулом?
М.Л.:
Нет, не Василевский. Я еще про этот лагерь хочу сказать.
«Равнение
на советского генерала!»
М.Л.:
В этом лагере был один профессор, фамилию сейчас не могу вспомнить. Он
заведовал библиотекой в этом лагере. Профессор математики.
К.С.:
Библиотека была в лагере?
М.Л.:
Большая библиотека была. Вывезена из оккупированных
областей. Я ходил туда книги брал и читал. Там была такая книжонка, брошюрка
ходила среди военнопленных, в особенности, среди украинцев. Смысл такой, что
князь какой-то украинский, не помню, в каком это было веке, хотел отдать дочь
свою Анну за какого-то немецкого барона или герцога, я не помню сейчас. Но эта
свадьба не состоялась, а оттуда пошло родство немецкой с украинской кровью.
Смысл такой. Я искал эту книжонку, чтобы самому прочитать, узнать, в чем там
дело. Так я с ним познакомился. Василий Васильевич его звали. Настоящее ли это
имя и отчество — не знаю. Там многие не свои фамилии носили. «Так что же вы
делаете, Василь Васильевич?» — «А я вот организую казачий комитет». — Я говорю:
«Есть русский комитет, есть украинский комитет, зачем вам казачий? Ведь вы же
русский. Для чего вам казачий-то комитет?» Он говорит: «Казаки — это особое
сословие, самостоятельной республикой могут быть». — «И вы что же, хотите
возглавить эту республику?» — «Я не знаю. Меня это не интересует, кто будет
возглавлять. Я вот казачий комитет хочу организовать».
И,
кажется, ему удалось это дело. А главным образом он, стервец,
через этот комитет помогал в формировании казачьих частей для Краснова5.
Краснов же формировал казачьи кавалерийские части, которые воевали в Югославии.
На нашем русском фронте их не было. В какой-то степени он, мерзавец,
помогал ему, Василий Васильевич этот.
Прибыли
туда работать два новых наших офицера. Или он отобрал, или как-то… Я стал
вызывать их по одному и говорю: «Почему вы сюда, в этот лагерь приехали? С
какой целью?» — «А вот по рекомендации Василия Васильевича работать в
библиотеке». — «А вы знаете, что он затевает, этот Василий Васильевич? Он
комитет хочет организовать. А потом еще что-нибудь. А потом вас куда-нибудь
пошлют. Вы как на это смотрите? Пойдете или не пойдете? Вы же русские офицеры,
офицеры Советской Армии». — «Да мы не знаем ничего». Я говорю: «Вы лучше из
этого лагеря постарайтесь уйти. Не надо вам здесь». Я вижу, что они — ни то, ни
се. Знаете, людей можно совратить как-нибудь. Тем более,
что они, видимо, знают его, были с ним в каком-то плену. Почему-то он их
фамилии запомнил и вытребовал их. Значит, видимо, они вели какие-то разговоры.
Я
считал, что это люди ненадежные. Я им говорю: «Я бы вот что вам рекомендовал:
постарайтесь как-нибудь, попросите Василия Васильевича, скажите, что вы не
подходите ему. И он вас сумеет откомандировать в другой лагерь куда-нибудь». —
«А почему вы здесь?» Я говорю: «Ну, это другой вопрос, почему я здесь». Не стал
с ними пускаться в объяснения. Тем дело и кончилось у нас.
Когда
эти двое вернулись, то были арестованы. Один отсидел, а другой на меня показал,
чтобы я дал характеристику ему. Меня вызвали в особый отдел, к прокурору
Московского округа. И тот говорит: «Вот такой-то такой-то просит вас характеристику дать». Я говорю:
«Там двое было. А второй?» — «Второй, — говорит, — умер, нет его».
Поскольку
этот человек в казачий комитет не вошел и работы никакой не вел, я дал ему
характеристику. То есть рассказал, как было. Как я его вызывал, как он мне
ответ дал. И я лично считаю, что он ничего антисоветского не сумел сделать и не
делал. Что у него в мыслях было, я этого не скажу. Не знаю. Но он ничего
антисоветского не сделал и антисоветских кампаний в этом лагере не вел. Только
выдавал книги. Иногда даже меня предупреждал, с кем Василий Васильевич ведет
разговоры и о чем ведутся разговоры. Я дал ему довольно сносную характеристику,
и он был освобожден.
Что
характерно еще в этом лагере. Вдруг немцы у всех инженеров, работающих под
землей в шахтах или где-то там, просят характеристику: какой вуз окончили и
т.д. Хотят куда-то отправить. Я вызвал одного инженера и говорю: «Слушай,
нельзя это дело делать-то. Значит, вы будете какую-то пользу им приносить.
Нельзя этого делать». Он говорит, что уже многие подают, пишут. Я говорю: «Веди
работу. Нельзя».
И
эту работу сорвали мы. Об этом узнал начальник лагеря Френцель
и говорит коменданту: «Вот, создали условия двум генералам! Вы знаете их —
Лукин и Прохоров. Они ведут разлагающую работу. Немецкая армия еще сильна,
немецкое государство сильно. Мы победим все равно, а они будут рассчитываться.
Как они будут рассчитываться, когда кончится война?»
И
еще случай. Медицинская часть. В ней — маленькая радиостанция для передач по
лагерю. Приходит ко мне радист и говорит: «Михаил Федорович, я могу собрать
передатчик». «Ну что ж, хорошее дело, собирай», — я ему говорю. Потом он опять
приходит ко мне: «Я собрал. Передатчик работает». — «А ты опробовал его?» —«Опробовал». А ребята увидели, что он зачастил ко мне
ходить, предупредили, чтобы особенно я не откровенничал с этим человеком.
К.С.:
Передатчик или приемник собрал?
М.Л.:
Передатчик. «Я, — говорит, — собрал. Что передать? У вас есть какие-нибудь
позывные?» Я говорю: «Какие у меня могут быть позывные? Если и были позывные,
они давно уже кончились. Нет, — я говорю, — я не могу этого сделать». «А у
меня, — говорит, — все готово, я могу передать». А потом мне через некоторое
время говорят: «Никакого у него передатчика нет. Он просто вас провоцирует». И
когда он еще раз ко мне пришел, я ему сказал: «Что же ты, сволочь, купить меня
хотел, да? Как тебе не стыдно? Ты же знаешь, что я ничего не могу сделать. Я
пленный. А ты что же, хотел на мне заработать что-нибудь?» Плакал, каялся: «Михаил
Федорович, знаете, меня все время уговаривают узнать, о чем генерал
рассуждает…» В общем, это дело так и кончилось.
А
через некоторое время приходит бричка, нас с генералом Прохоровым сажают в эту
бричку и увозят. Увозят нас опять в Берлин, а из Берлина — из подберлинского лагеря везут нас уже в город Мосбург. Тут ночевали мы в разных камерах в полицейском
участке. В два раза уже вашей комнаты. Без окон. Без дверей. Когда я попал
туда, у меня сердце сжалось. А почему нас поместили туда? В лагерь, куда нас
хотели везти, нельзя было доехать — снег очень большой выпал. И оттуда
запросили военнопленных, чтоб приехали за мной.
Да,
я еще одно не рассказал. Kак-то
путается у меня. В одном из лагерей в Нюрнберге я был. Лагерь наших
военнопленных. Когда приехала машина туда, и все услыхали: русского генерала
привезли. А генералов они не видели еще, наши военнопленные. И тут я вылезаю.
Немцы ушли, я вылезаю через борт, мне помогли, и вдруг раздается команда:
«Смирно! Равнение на советского генерала!» И подходит военнопленный, печатает
шаг и отдает мне рапорт: «Товарищ генерал, в этом лагере все обстоит
неблагополучно. Народ умирает, как мухи!»
В
это время немцы выбегают: «Кто, что, как?!» Народ стушевался, но этого человека
не нашли. Я даже растерялся тогда. А когда немцы ушли, ребята собрались на
кухне, говорят: «Товарищ генерал, что вы знаете? Ориентируйте нас, как и что».
Я им начал говорить, что дело движется к концу — это уже был конец сорок
третьего года, — дело идет на лад. Победа обеспечена, только держитесь, ребята.
А они говорят, что вот у нас тут всякие провокации распускают, что советской
армии уже нет, разбита. «Как разбита! Да вы только
почитайте газеты». «Да газет, — говорят, — не дают сюда. Только когда выходим
на работы, случайно получаем газеты».
И
какая-то сволочь все передала. Приходит фельдфебель
немецкий и говорит: «Сбрить бороду!» А я говорю: «Я не дам брить бороду». —
«Сбрить бороду». — «Не дам». Разругались, ушел. Врач: «Почему вы бороду не
бреете?» Я говорю: «Я ношу бороду». — «Вы были без бороды, когда вас снимали,
когда прибыли в плен». Я говорю: «А здесь я отрастил, потому что бритв нет. А
топором бриться я не хочу. Тупые топоры».
Услыхали
в соседнем лагере и стали сразу собирать деньги. Много собрали немецких марок.
Французы давали и те, которые работали у немцев. Они какую-то часть марками
получали. В общем, собрали денег. Я думал пробыть в этом лагере несколько
месяцев, а меня на третий день — раз, два — в тележку и на станцию отвезли. Уже
не на машине, а на тележке.
К.С.:
А на что собрали деньги?
М.Л.:
Генералам передать собрали деньги.
К.С.:
Ах, передать с вами?
М.Л.:
Да, со мной передать. Хотя купить там было ничего нельзя. Единственно, что
можно было купить — горчицу. Кислую немецкую горчицу. Но для нас и это было
приятно — горчица эта с хлебом. Приятно что-нибудь кисленькое. А больше ничего.
Воду можно было покупать. Не простая вода, а…
К.С.:
Минеральная.
М
Ф. Не минеральная, а какая-то…
К.С.:
Газированная, содовая.
М.Л.:
Да, что-то такое.
Ну,
вот, повезли меня — я рассказываю дальше, — приехали сани и матросы наши.
Матросы не пленные, а интернированные. С торгового флота. Они находились в
отдельном помещении. Они приходили с субботы на воскресенье, а в понедельник
уходили обратно, на разные работы. И вот мы едем. Не едем, а везут меня. Для
них это, конечно, ново — генерал приехал.
К.С.:
А вы бороду не сбрили?
М.Л.:
Нет, с бородой. Ну, я вел с ними разговор. Немец где-то впереди, можно было
вести разговор. Они меня спрашивают, я их расспрашиваю. Мне говорят: «Тут и
сволочи есть. В вашем лагере, куда вы попадете. Там есть Мальцев такой —
предатель. Мы уже знаем». Рассказали, какие генералы есть наши в плену. Они уже
переписку с ними наладили. Приехали мы туда.
К.С.:
Это где, в Западной Германии?
М.Л.:
Это под Нюрнбергом. Западная Германия. Город Мосбург.
Что представляла из себя тамошняя крепость? Это
средневековый замок на высокой горе. Очень широкий ров, который, видимо,
когда-то наполнялся водой. Потом стена. Колоссальная стена, широкая. А потом —
здание и двор. А во дворе сделан бетонированный колодезь и со всех крыш
проведены трубы. Воды-то своей не было, а видимо, дождевая вода скапливалась
туда для питья в случае осады. Наверно, так это было у них там.
Посмотрел
я, когда приехал. Люди — это было во всех лагерях — или кости и кожа, или вот
такие все опухшие. А как одеты! Я увидел генералов, ну, кто в чем.
Генеральского ничего на них не осталось. Все уже сношено. Двухъярусные нары.
Постельного белья никакого. Тюфячная наволочка, тюфячная подушка из стружек и
одеяло.
А
когда из госпиталя меня отправили, ребята мне дали две простыни. Но оттуда
сейчас же сообщили, что генерал-лейтенант Лукин увез две простыни. Я прихожу с
прогулки, и у меня их отобрали. Но у меня была третья простынь. Где-то я раньше
эту простынь прикарманил. Смотрю, все наши генералы
двумя пальцами сморкаются.Я
говорю: «Что же, платков что ли нет у вас?» — «Нету
платков». (Это я вам для характеристики говорю только.) Я говорю: «Вот
простынь, — и даю ее старшему генералу, — разрежьте на платки эту простынь».
Они преспокойно разорвали, разрезали на платки и поделили платки. А потом
смотрю — у них у всех простыни есть, у сволочей. А я последнюю простынь им отдал.
К.С.:
У них были простыни в запасе?
М.Л.:
У них и платки были. Просто по привычке они пальцами сморкались.
Привез
я продуктов всяких, мне французы надавали. Сначала у меня отобрали, отдали
Мальцеву — этим изменникам родины, группе его. Я запротестовал, к коменданту
пошел жаловаться. Часть они сожрать успели, а часть у
них отняли и вернули мне. Я все распределил.
К.С.:
А этот Мальцев отдельно, что ли, сидел?
М.Л.:
В другой комнате. С нашими же. Мы, генералы, отдельно сидели. А в той — ниже
майора никого не было.
К.С.:
А Мальцев подполковник был?
М.Л.:
Кажется, майор он был. Но это явная антисоветская
сволочь, его сюда поместили. Почему — не знаю. Видимо, для информации, что ли,
или для разложения. Группка такая. А остальные — майоры, подполковники и
полковники — это те, которые отказались на немцев работать на заводах, на
фабриках, где бы то ни было. Видимо, к ним эту сволочь и подослали.
Разделил
я продукты. Ну, досталось там каждому понемножку. Но хоть попробовали, для
ощущения. Ничего же там не было.
К.С.:
Сколько там генералов было,?
М.Л.:
Человек двадцать нас было. Больше двадцати генералов и два комбрига.
К.С.:
Одна комната?
М.Л.:
Одна большая комната.
К.С.:
И только советские в этом лагере были?
М.Л.:
Только наши. А там, где моряки, там были и евреи какие-то, чехи были и еще
какие-то. Тоже все это отдельно, в другой части. Мы с ними не соприкасались.
Вдруг
разносится слух, что образован комитет власовский. Я
забыл это сказать раньше. Как-то непродуманно у меня получается. Можно
вернуться назад?
К.С.:
Конечно.
Два
Власова — герой и предатель
М.Л.:
В том лагере, где были курсы, ко мне приезжал генерал. Тот самый, что приезжал
за мной и в Люккенвальдский госпиталь. Он тут работал
на курсах. И приезжал Малышкин. Приезжала и еще одна сволочь — генерал, который
работал в генеральном штабе по нашим укрепленным районам. Вот его я и спрашиваю:
«Что же ты там делаешь у них? Какую работу проводишь?»
К.С.:
А он уже в немецкой форме или нет?
М.Л.:
Не было еще у него формы, но он уже должен был форму получить. Комитета, как
такового, еще не было. «Да вот, — говорит, — листовки пишу, потому что немцы,
сам знаешь, какие неудачные пишут листовки». Знаете, какие нескладные они
писали листовки? Я говорю: «А ты что же, подправляешь им это дело?» Он говорит:
«Подправляю. А что делать? Попал я в эту грязную историю». Я говорю: «А кто же
тебе велит дальше-то продолжать?» — «Что же теперь делать, когда я уже влип». Я говорю: «Надо бежать». — «А как бежать? Одних-то
нас не пускают. Куда же я убегу-то?» — «Застрелись тогда». — «Оружия-то не
дают». Я говорю: «Эх вы! Как же так? Работаете на немцев… Против
своих работаете, а вам даже оружия не дают». — «Мало этого, мы, — говорит, —
получаем солдатский паек: три сигареты в день». В тылу-то только три сигареты
давали солдатам.
И
Малышкин ко мне приезжал.
К.С.:
Что он представлял из себя? Он начальником штаба был у
вас?
М.Л.:
Начальник штаба. Грамотный. Несколько медлительный в работе, но очень
грамотный. Я ему говорю: «Ну чего ты-то в это дело полез?» Он говорит: «Михаил
Федорович, черт его знает! Ведь я бы не сказал, что я против советской власти.
Я бы не сказал, что она мне так уж ненавистна. Мне только обидно было, что меня
посадили, что я сидел». — «Тебя же выпустили все же, а ведь другие и до сих пор
не выпущены». Он мне говорит: «Ведь генерала-то мне не дали, когда всем
давали». — «А я тебя, — говорю, — представил. Может быть, ты уже генерал».
К.С.:
А он кем был по должности?
М.Л.:
Начальник штаба армии.
К.С.:
Вашей?
М.Л.:
Ну да. У Конева был, а от Конева перешел ко мне.
К.С.:
А он попал в плен во время этого Вяземского…
М.Л.:
Он со мною вместе. Только не там, где я. Чтобы о нем больше не говорить, скажу
еще, что он ко мне приезжал и в Берлин, в госпиталь. Я говорю: «Ну, чего ты
опять приехал ко мне?» — «Отвести душу. Вот ты раненый, а ты же не пошел,
удержался». — «А тебя кто заставлял? Ведь тебя силой-то не тянули. Ведь ты
знаешь, что и мне предлагали. Ведь Власов и ко мне приезжал». — «Знаю». —
«Почему же я-то не пошел? А почему ты пошел? Что тебя заставило?» — «Обида,
Михаил Федорович». — «Ну, какая обида? Ты говоришь, что тебе генерала не дали.
Но ты же был начальником штаба армии. Получив генерала, ты мог командовать
армией. Мог начальником штаба фронта быть. Ты же грамотный человек. Ну как же
это так?» — «Вот так вот, попал. Что меня заставило, я даже сам не знаю. У меня
семья осталась. Семью, наверное, арестовали». Я говорю: «Наверняка арестовали.
Ты же изменник родины. Ты должен был об этом подумать». — «Да вот, — говорит, —
еще хуже. Не знаю, насколько это правда, не ручаюсь за это… Посылали
мы делегацию к наместнику русского престола в Париж…» Я его спрашиваю: «Это
немцы вас подтолкнули?» Он говорит: «Ну наверное. Без
меня это было. Власов, наверное, по их указанию. Не думаю, чтобы сам. Пришли
туда, камердинеру доложили. Камердинер выходит и говорит: “Его императорское
величество российского престола приказал передать вам, что он с изменниками
родины ничего общего не имеет”». — «Это царь-то?» — «Царь». Я говорю: «До чего
вы дожили! Даже царь вас изменниками родины считает». — «Вот я и приехал с
тобой душу отвести». — «А что же я тебе могу сказать? То же, что уже сказал, —
стреляться надо. Из окна выбросись. Что хочешь, делай, но не твори грязного
дела больше». — «Все пропало теперь уже. Я же вижу, пропало».
Потом
Власов ко мне присылал двух адъютантов: чем он мне может помочь?.
К.С.:
А сам он не являлся к вам?
М.Л.:
Я и забыл сказать. Приехал в Устрав…
Не в Устрав, а рядом — в Циценгос,
где отбор шел. Приехал Власов и еще двое. Один, который меня сопровождал из
госпиталя, — помните, я вам рассказывал, — и еще один, немец. Тот по-русски не
знал ничего. А может быть и знал, но делал вид, что не знает. Вел весь разговор
Власов и второй этот. Власова я знал. Он был командиром 99-й дивизии, и его
дивизия в сороковом году получила первенство в РККА. Потом, говорят, он хорошо
командовал армией под Киевом, под Москвой, и потом его как хорошего командарма
послали выводить вторую ударную армию на северо-западном направлении. Говорят,
что он сдался в плен. Неправда. Он, — как он мне говорил, — три месяца ходил по
лесам. Потом кто-то откололся от их небольшой группы. Видимо, сказал, что здесь
генерал. Его и схватили.
К.С.:
А вы лично не сталкивались до этого с ним?
М.Л.:
Я только видел его на Военном совете сорокового-сорок
первого года. Я его сразу узнал. Высокого роста, в штатском пальто. Он
вынимает, дает мне лист: «Читай». Читаю: «Сталин, все Политбюро и правительство
объявляются врагами народа. Я, такой-то, такой-то формирую армию. Немецкое
командование дает возможность сформировать армию из бывших военнопленных
советских граждан, и пойду освобождать родину». Я говорю: «От кого?» — «Ну, как
от кого? Ты же знаешь, какая у нас система-то». Я говорю: «Знаю. Система такая,
что ты вышел в генералы. Ты в мирное время был командир дивизии. Ты уже третьей
армией командовал, тебе доверили. Ты Москву защищал. Когда-то очень неплохо
защищал. А теперь ты хочешь…» — «Вот я предлагаю тебе первому. Поскольку ты
старший генерал, тебе предлагаю». Я говорю: «Не ты предлагаешь, вот он, — на
немца киваю, — предлагает. Потому что он знает, что я авторитетом в армии
пользуюсь большим, чем ты. Я кадрами ведал, я десять лет командовал
дивизией Харьковской отдельной. Я комендантом города Москвы был. Я в мирное
время командармом был. Меня вся армия знает. Во всяком случае, высший командный
состав меня знает весь. Вот почему они привезли тебя. Не ты, а они тебя
надоумили».
К.С.:
Он предлагал вам первым подписаться под этим?
М.Л.:
Да. «Ты подпишись первым», — он мне уступает первенство. Я говорю: «Власов, я
не хочу вдаваться, как ты партийный билет получил, что у тебя в душе было. Но
ты пойми: ты поведешь русских на русских! Ты говоришь, Россию будешь
освобождать! Ты был у них в лагере, ты видел, как они с нами здесь обращаются?
Ты посмотри — вот избивает немец военнопленного». А в это время немец избивал
пленного только за то, что тот двумя пальцами сморкался. А ведь платков-то ни у
кого нет. И потом привычка у наших так делать. В
лагерях вообще били — и по всякому поводу, и без всякого повода били. «Нет,
Власов, и я не подпишу, и тебе не советую подписывать. Не будь Иудой. Ведь
проклянут тебя, ты пойми». А он мне начинает: «Ты знаешь, как Курбский Ивану
Грозному…» — «Да что ты берешь? Это совсем дру-гое дело. И все равно — тот
изменник. Пусть Иван Грозный был неправ к Курбскому, но ведь все равно же, он
вел иностранные войска за собой. И ты так же поведешь. Ты слыхал,
как говорят: “Кафе только для немцев. Уборная только для немцев. Пятое-десятое
— только для немцев”. Все для немцев. Слыхал ведь,
наверное, как они обращаются с нашим народом-то. Ты видел в лагерях… Где в лагере было двести тысяч, а уже к концу второго года
там оставался десяток тысяч. Куда девались эти пленные? От чего сдохли эти люди? Вот я сейчас сижу здесь, а там опухшие
люди ходят. Почему так получается? Не кормят, избивают, непосильная работа. Нет
работы настоящей — камни из этого угла двора переносить в тот угол двора и
обратно. До изнеможения. Ты ведь все это знаешь. Как же ты мог на это дело
пойти?»
Тогда
немец говорит: «А вы не кричите. Почему вы кричите?» А мне нужно кричать,
потому что за перегородкой мои товарищи сидят. Нужно, чтобы они слышали, какой
я веду разговор.
А
Власов говорит ему: «Вот, Карбышеву предлагали — не
пошел. Снегову предлагали — не пошел. Лукин не хочет.
Понеделин не хочет. Понеделин
— врагом народа объявлен у нас, а Понеделин
тоже не хочет». Я говорю: «Как тебе не стыдно ездить к советским генералам,
предлагать им. Пусть немцы предлагают. Ты-то чего берешь на себя…»
Немец
тогда на меня кричит: «Ну, довольно! Вы еще раскаетесь. Вы можете из этого
лагеря не вернуться. Знаете, куда вы можете попасть?» Я говорю: «Вы мне не
грозите. Не грозите мне смертью. Я знаю. Избиений я не боюсь ваших». И уехали
они.
К.С.:
Власов был растерянный или гоношился, нервничал?
М.Л.:
Уверенности у него не было. Я ему еще что сказал. Хорошо, что вы подсказываете
так. Я говорю: «Ты что же, их дураками считаешь? Тебе
армию дадут сформировать, а потом, в один прекрасный день обстановка
изменилась, ты армию эту можешь против немцев повести. Тебе, думаешь, это
позволят? Я не хочу быть пророком, но тебе больше батальона, полка не дадут
сформировать. И поверь, что сами немцы будут командовать. Вы будете у них на
посылках». Так ведь и оказалось. Отдельные батальоны были, только казачьи
полки-то были сформированы. Немец — командир батальона, русский — помощник.
Командир роты — помощник. Командир взвода — помощник. И так до самого
отделения.
Потом
он ко мне присылал двух адъютантов — чем он может мне помочь? Я говорю: «Чем
помочь? Да я от него никакой помощи не хочу. Это будет немецкая помощь». Я
говорю: «Как вы, молодые люди, ты — лейтенант, а ты — старший лейтенант, как вы
дошли до этого? Вы родились при советской власти. Вас выучила советская власть.
Вот немецкий язык вы знаете… Значит, вас выучила
советская власть! Как вы-то могли до такой жизни дойти?» Плачут.
Где
они поймали-то его, Власова? Говорят, говорят… Все
очевидцы, между прочим.
К.С.:
Я вам могу показать документы. Донесение, как он был пойман.
М.Л.:
Это будет интересно. А то все пишут и все врут. И все, главное, очевидцы. И
больше я его не видел. И Малышкина больше не видел.
К.С.:
А он, значит, обижался: и этот не подписывает, и тот не подписывает…
М.Л.:
Да, да. «Как мне трудно это дело. Все меня торопят, а мне трудно. А подписывать
никто не хочет. Никто не хочет идти…»
Когда
перевозили меня из одного лагеря в другой или в госпиталь — в госпитали меня
часто возили, у меня открывалась рана, — в одном из шталагов
я встретил Дмитрия Михайловича Карбышева.
Встретились. Он меня знал, и я его знал. Он говорит: «Скоренько, Михаил
Федорович, что-то затевается, потому что ко мне приезжали и предлагали мне
возглавить какую-то армию. Имей в виду и передавай другим генералам, чтобы на
это дело не шли». Я говорю: «Что ты, Дмитрий Михайлович! Как ты можешь так
говорить, чтобы я пошел на это дело!» — «Вот имей в виду. Чтобы другие-то не
пошли».
Ему
уже предлагали, Дмитрию Михайловичу. И Власов говорил об этом, и он подтвердил.
К.С.:
Он как, физически еще ничего был, Карбышев?
М.Л.:
Ничего. Да и выглядел он ничего. Выбритый, в своем, генеральском был. Потертым
уже все было. Но выглядел он хорошо. Ведь он в то время был уже пожилой
человек, а пожилому труднее. Нужно было быть архиздоровым,
чтобы вынести все это.
К.С.:
А вы, когда попали в тот лагерь, где генералы, — еще свою одежу
донашивали? Как было дело?
М.Л.:
Когда я лежал в полевом госпитале, девушки — помните, я вам о них говорил, —разрезали на мне китель, потом отрезали рукав. Иначе нельзя
было. Когда я немножко пришел в себя, я врачу говорю: «Как бы пришить мне рукав
какой-нибудь?» Они пришили мне немецкий рукав. У меня был один рукав свой, а
другой немецкий. А были мы в одном из лагерей, где были итальянцы и французы. И
про этот лагерь надо рассказать. Мы там с Прохоровым были. Мы почти всегда были
с ним вместе. Я просил, чтобы не разлучали, а все старались разлучить: по
одному-то скорее сговорить можно. А я все настаивал, чтобы вместе мы с ним
были.
Стук-стук
в дверь. Входит бравый такой француз и на чистейшем русском языке: «Здравствуйте,
господа генералы». «Здравствуйте, господин», — мы ему отвечаем. — «Я не
господин. Я русский». — «А зачем вы нас господами называете? У нас называется —
гражданин, товарищ. А вы тоже пленный, наш союзник тогда». — «Да, я русский. Я
сын эмигранта. Увезли когда-то меня маленького. Отец мой был капитан, небольшой
человек, уехал сюда, и увезли меня сюда. И вот я — теперь капитан французской
армии — попал в плен. Я здесь старшим в лагере. Я пришел вам заявить, что
хлебом, сахаром, маргарином вы можете быть обеспечены столько, сколько вам
надо». Мы говорим: «Спасибо за это. И картошки, может быть, дадите?» — «И
картошки, — говорит, — дам». И картошки, и сахара мы в этом лагере, сколько мы
там были, ели до отвала.
Вдруг
приносят такую коробку, конусом книзу, и бык нарисованный. Мясо! Сколько
времени мы с Прохоровым не ели мяса! Жирный супчик с картошкой сварили. Он
сразу сожрал, а я на три части разделил. Шоколад нам
приносили, конфеты нам приносили всякие. Я все складывал это, все думал — будут
времена хуже. А куда я складывал?..
<Пропуск
в записи>
М.Л.:
В этом лагере были итальянцы. Когда итальянцы изменили, их забирать начали и
везли сюда. Они были в таких условиях, боже ты мой! Мороз. И зима-то какая-то
проклятая была.
К.С.:
С ними немцы плохо обращались?
М.Л.:
Хуже, чем с нами. Нам хоть баланду давали, а им по два дня не давали ничего. В
палатках! Мы хоть в бараках были, а эти в палатках. Зимой! В легоньких одежонках. Бедные, как они мучились. Да еще бомбили их.
Как-то
приходит этот француз, он к нам часто заходил… Я потом
искал его, не то Лебедев его фамилия, не то как-то еще. Хочется найти этого
парня. Так вот он приходит и говорит: «А вы почему в
таком обмундировании? Попросите итальянское обмундирование. У них умерших
много. Обмундирование-то они снимают, не хоронят в обмундировании». — «А вы
откуда знаете?» — «Так мы же хороним их», — француз говорит.
Ну,
я как-то попросил. Меня отвели в этот склад, и я там выбрал почти новенький
китель итальянский, брюки итальянские и чемодан. Чемодан такой, окованный.
Думаю, пригодится. На всякий случай взял его. А когда пришел, надел… Так, знаете, противно. Чужая форма, черт его знает.
Неприятно. И в это время — стучат. Входит этот русский француз. «Ну вот и приоделись». И смотрю, он так умильно смотрит на
эту форму. Я чувствую, что она ему нравится. Хорошо сшита,
прекрасный материал. Видно, какой-то большой офицер был. Я говорю: «Может, вы
хотите поменяться со мной?» А у французов — обыкновенные пиджаки защитного
цвета. Думаю, если он со мной поменяется, мне это подойдет больше, лучше будет.
Он говорит: «Я с удовольствием, Михаил Федорович». «Да вам не подойдет, — я ему
говорю, думаю, чтобы он не отказался-то. — Я сейчас сниму, померяйте». Померил
— как раз ему эта форма. «А я вам, Михаил Федорович, новую
принесу». А у французов были рабочая форма и выходная. Им свои
присылали. Он мне новенький пиджак приносит французский, без всяких нашивок,
без всего, и брюки…
К.С.:
Навыпуск?
М.Л.:
Нет, у них брюки широкие здесь, а здесь узко…
К.С.:
В сапог?
М.Л.:
Не в сапог, а у них, видимо, краги были. Я говорю: «На что же мне такие
брюки-то? Мне надо брюки навыпуск». — «К портному, и будет сделано». Портному
передали, он быстренько перешил, вставил клинья сюда, и у меня брюки навыпуск.
И я ходил в приличном виде.
Возвращаюсь
в Гюльцбург. Немцы приходят и говорят: «Идите в
комнату, где радио установлено. Будете слушать». Мы не хотели. Нас пригнали
слушать. Собрались все в комнате. И выступал Власов: он организовал комитет,
это вроде временное такое правительство, организует армию и пойдет освобождать
родину. Ну, тут были выкрики, немцы сейчас же подходили и говорили:
«Замолчать!!» Тем и кончилось.
А
через неделю приехал полковник, забыл его фамилию. Он тоже в числе повешенных
потом оказался, этот полковник. Чуть ли не из 32-й армии, не Бушманов ли? Припомню потом. Приехал к нам в крепость и
вызывает: «Снегов!»
К.С.:
Уже в военной форме он приехал?
М.Л.:
Уже в военной форме. «Снегов!» Снегов отказывается идти. «Такой-то!» —
Отказывается идти. С изменниками мы не пойдем разговаривать. «Такой-то!» Не
идут. Я думаю, отчего они не идут, чего боятся? Ведь этим ты себя-то не
запятнаешь. Ты держи себя только как следует. «Лукин!» Я говорю: «А я пойду». И
тут все: вот, ты пойдешь с изменником разговаривать! А я говорю: «Что же не
разговаривать? Пойду, узнаю, в чем дело». Пошел. Прихожу к нему. Курит. Угощает
меня. Я закурил. Он начинает: «Вот, по радио выступал, вы слыхали?»
— «Я и до тебя знал, господин полковник, что формируется армия. Власов мне
предлагал. Я все это знал. И говорю: “Как вам не стыдно! Вы, полковник
Советской Армии! Будущий генерал, а может быть, черт тебя знает, до маршала
дошел бы. Ведь ты же большой чин имел, большую должность занимал”». — «Теперь
уже поздно об этом деле говорить, господин генерал. Давайте рассуждать…»
К.С.:
А он вам «господин генерал» говорит?
М.Л.:
Господин генерал. Я говорю: «Об этом давайте не говорить. Я хочу, чтобы вы не
творили грязного дела. Ведь подумайте, к развязке идет. Сорок четвертый год
уже. Ведь конец уже скоро. Вы же видите, что мы почти всю страну свою
освободили. Как вам это дело не понять? Куда вы идете? За вами пойдет народ, но
какой? У кого-нибудь родственники ущемлены советской властью, арестованы или
раскулачены. Таких много у нас еще найдется. Деклассированные элементы, уркаганы, которые работали на границе (там же заключенные
работали — на границе, и они сразу же все попали в плен, там большие тысячи
попали в плен) — вот эта сволочь всякая, изменники, предатели пойдут за вами.
Вы их поведете на свою родину, убивать честных людей наших. Вы об этом
подумали? Подумали о том, какое грязное дело вы делаете?»
На
мое счастье, из интернированных моряков печник сидел, печку ремонтировал. И
потом мне ребята рассказывают: бежит он, сияющий такой, и говорит: «Вот,
генерала-то мы привезли, какого!» — и рассказал все, что было. И мне начинают
записки оттуда слать: «Спасибо, товарищ генерал, что вы честь поддержали нашего
государства, нашей армии…»
К.С.:
А другие не пошли
разговаривать?
М.Л.:
Никто не пошел, кроме меня. Один я пошел.
Вдруг
к нам привозят подполковника, в форме, с погонами. А мы еще и не видели офицера
нашего в погонах. Стали в окна смотреть, а в окна смотреть нельзя — стреляют.
Но сбоку как-нибудь можно. Заходит здоровый, плечистый парень. Летчик, подполковник,
Герой Советского Союза, орден Ленина, орден Красного Знамени и еще какой-то
орден.
К.С.:
Всё на нем?
М.Л.:
Да, всё на нем.
К.С.:
Сбили его? Бомбардировщик?
М.Л.:
Да. Фамилия его — Власов. Кто такой Власов? Был начальником эскадрильи в полку
Сталина. Васьки Сталина. Являлся официальным женихом дочери Сталина.
Красавец-мужчина, высокого роста, богатырская грудь. В одну из прогулок
подходит ко мне: «Товарищ генерал, я хочу с вами поговорить». — «Почему со
мной? У нас есть старшие генералы». У нас старший генерал был генерал Музыченко.
К.С.:
Почему считался старшим? По званию?
М.Л.:
Нет, звание у нас одинаковое.
К.С.:
По давности присвоения, что ли?
М.Л.:
По давности мне звание присвоено раньше. Но он до меня был в этом лагере. Я не
хотел ввязываться в это дело, на черта мне это нужно?
«Мне
посоветовали лучше к вам обратиться, — говорит Власов, — товарищи, и в
частности, моряки». — «А в чем дело?» — «Пойдемте, отойдем». Отошли мы с ним.
«Я с моряками переписываюсь уже давно и хочу устроить побег с их помощью». —
«Как отсюда можно устроить побег?» — «Вот вы послушайте меня…» — и он
рассказывает, как должен быть организован побег. Я говорю, что пока я от них
сам ответ не получу… У них там место условленное есть.
Мы кладем в него записку, они дают ответ. «Я напишу, а вы передайте». Получаю
ответ: да, Власов такой-то, такой-то. Мы дадим то-то и то-то. Всё.
Власов
сказывается больным. А при нашем отделении была маленькая комнатушка,
санитарная часть на две койки. На случай, кто заболеет — положить туда. При ней
врач, Дубровский его фамилия. Власов должен был всыпать Дубровскому снотворное.
К.С.:
А Дубровский был военнопленный?
М.Л.:
Военнопленный.
К.С.:
Но ненадежный человек?
М.Л.:
Никто не знал.
К.С.:
На всякий случай?
М.Л.:
А чтобы не мешал. Из этой комнаты заложена дверь в следующую комнату. А из той
комнаты можно попасть к морякам. От моряков выйти в уборную. В уборной уже
подпилены решетки. Решетки только отогнуть, и когда часовой зайдет за угол,
спуститься в ров. А с той стороны один моряк, который работает на лесопилке и
ночью там остается, спустит веревочную лестницу. По ней подняться — и там уже,
как хочешь, иди дальше.
Когда
я рассмотрел, говорю, что как будто все, можно сказать, хорошо. Но все учесть
надо. «Чтобы, например, ты не в этом обмундировании шел. Надо переодеться». —
«А я, — говорит, — приготовил. У моряков уже готов костюм». И я дал добро.
«Только вот что, Власов, — говорю (Николай Иванович его звали), — чтобы ни одна
живая душа не знала. Даже старший генерал чтобы не знал. В таких случаях, чем
меньше народа знает, тем будет лучше». А на следующей прогулке он мне говорит:
«Я старшего генерала поставил в известность». — «Напрасно». — «Почему?» — «У
меня никаких данных нет на старшего генерала, что он может предать. Но с ним
связано лицо, которое мне нежелательно. Генерал Самохин».
Самохин
был начальником Информбюро. Получает назначение командующим армией. Летит
принимать армию. Забирает всю карту от Белого моря до Черного моря всех наших
войск, до полка включительно. Пурга, снег. Заблудились. Садятся на немецкий
аэродром. Он говорит, что он как-то успел сжечь карту. Но вряд ли в пургу, на
ветру он успел такую обширную карту сжечь. Как он мог это сделать, когда немцы,
видя, что самолет садится, прибежали? Верить этому было нельзя. Но хуже всего
то, что он три месяца был при ставке Гитлера, при разведке. И, как потом
выяснилось, он дал немцам согласие работать на них. А старший генерал был с ним
связан, и поэтому было нежелательно. И мои опасения оправдались.
Власов
сказывается больным, его кладут в эту комнатку. За чаем он незаметно всыпает
врачу снотворное. Потом он мне в записке пишет, которую оставил: «Я чувствую,
как он борется со сном. Чувствую, что он должен уснуть, а он борется,
сознательно борется и не спит. И когда все же его сон одолел, я подхожу к
двери, ногой толкаю кирпичи, они выламываются. Там уже помогают разобрать
кирпичи. Выхожу туда…» В той комнате, в которой никогда никого не было,
оказался человек из военнопленных или интернированных. Не моряк, не наш
советский, а какой-то еврей оказался. Когда стали разбирать кирпичи, врач
проснулся, кричит, что пленный бежал. Крики, сигнал. Прожекторы зажглись.
Собаки залаяли. А мы в это время не спали. Знали, что будет побег. Значит, все
пропало. Власова поймали.
К.С.:
Он еще не успел выйти?
М.Л.:
Он в уборную вбежал, в уборной схватили его. Трое их должны были бежать, два
моряка и Власов. Моряки убежали, а Власова схватили, страшно избили и посадили
его к нам под лестницу. А утром вывели на прогулку. Он уже без ремня, смотрю.
Орденов уже нет. звезды уже
нет. К окну подходить нельзя, я так смотрю сбоку и вижу, что он все время
смотрит на мое окно. Туда, где обыкновенно я стою. Я ему платком помахал, что я
тебя вижу. Тогда он, вижу, стоит и ногой притоптывает. Я понял, что он чего-то
положил под этот камень. Я дождался прогулки, подбежал к камню. Под ним записка
лежит: «Товарищ генерал, вы оказались правы. Нас кто-то предал…» — и он
описывает, как все это происходило. «В земле дальше лежит Звезда. Возьмите
Звезду. Прошу вас, если вы останетесь живы, покажите моим родителям эту Звезду
и передайте ее, кому следует». Я зашил ее вот сюда, в гашник. Родители его ко
мне приезжали, я показал им Звезду, рассказал о сыне то, что мог. Звезду
передал в Управление кадров. Она и сейчас, Звезда эта, там лежит.
К.С.:
А он погиб?
М.Л.:
Его увезли сначала в Нюрнберг. Там он встретился с одним из тех, кто с ним
должен был бежать. Тот маляром был. Да, а в записке он мне пишет: «Все равно,
пока я жив, я еще раз попытаюсь бежать». Его отправили потом в лагерь Заксенбург. В Заксенбурге он
снова пытался бежать. Какая-то сволочь выдала и там
его расстреляли.
Немцы
ясно понимали, что без участия моряков тут не обошлось. Обязали выдать. Если к
такому-то часу не выдадите, каждый пятый будет расстрелян.
К.С.:
Не выдадите — кого?
М.Л.:
Кто бежать должен был.
К.С.:
А они не убежали? Никто из моряков не убежал?
М.Л.:
Никто убежать уже не мог, потому что собаки, часовые, караул выбежал. Уже
бежать невозможно было.
Тогда
Сысоев, Леонов и Маракасов приходят в комитет… А у них
так партийный комитет и остался. Как в экипаже было, так все и осталось.
Подпольно, конечно, нелегально они работали. Приходят и говорят: мы бездетные,
мы выдадим себя. Один из них — который не бежал. У нас детей нет, нам терять
особенно нечего. Комитет решил: добро, идите. Они сказали, и их увезли из
лагеря. Они живы сейчас все.
К.С.:
Молодцы!
М.Л.:
Моряки вообще молодцы. Они нам крепко помогали. Хлебом, картошкой. От себя
отрывали, а нам помогали. Знаете, куда клали? В уборную. Часто все это было в моче.
Иногда уборные были настолько полны, что некуда подвесить. Запачкано, мы все
это обмывали и ели. Молодцы моряки! Замечательный народ. Крепко нас поддержали
в этом отношении.
Париж
М.Л.:
К нам стали попадать листовки, разбросанные американской и английской авиацией.
Пленные, которые выходили на работы к населению, эти листовки подбирали и
приносили. В этих листовках за подписью Рузвельта, Черчилля и Сталина было
сказано: «За жизнь каждого военнопленного отвечает не только комендант лагеря —
начальство, но и каждый немецкий солдат, охраняющий этот лагерь».
Мы
чувствовали тогда уже из этих листовок, да и по тому, что днем, в ясную погоду
безнаказанно летает американская и английская авиация — даже отдельные самолеты
летают, а немецкая авиация и не появляется в небе, — для нас уже было ясно, что
идет дело к концу.
И
еще раньше я говорил вам, что наши интернированные моряки, уходящие на работы,
с собой приносили иногда газеты. В газетах немцы писали о том, что они ведут
сейчас на Восточном фронте «эластичную оборону» (мы понимали, что значит
«эластичная оборона»), и о том, что они оставляют выжженное поле. Мы понимали,
что немцы все уничтожают и отходят. Эти признаки давали нам понять, что конец
войны близок.
Некоторым
военнопленным, когда они работали у бауэров,
удавалось подслушать радио. Сообщения о том, что началась высадка
англо-американцев на побережье в Нормандии. И о том, что идут ожесточенные бои.
А одно время получилась какая-то заминка. Немцы, захлебываясь, говорили о том,
что десантные воздушные армии, которые были сброшены в тыл немецким войскам,
попали в неприятное положение. А потом вдруг началось наступление на Восточном
фронте. Отсюда мы ясно поняли, что наши советские войска, наше правительство
помогают англо-французам, попавшим
в тяжелое положение.
К.С.:
А скажите, Михаил Федорович, газеты немецкие к вам попадали официально?
М.Л.:
Их приносили военнопленные.
К.С.:
Но вам их не давали вообще, вы их доставали?
М.Л.:
Нет, никогда не давали. К нам приходила газетенка белогвардейцев. Тех, кто работал
на немцев, и тех, кто относились к так называемой немецкой национальности. Они
издавали газету. Я забыл, как она называлась, эта газета. Ее мы получали.
К.С.:
На русском языке?
М.Л.:
На русском языке, для военнопленных. Чисто пропагандистская. Грязная газетенка.
Очень грязная. Она, конечно, ничего этого не писала. Но мы понимали. Нам
интернированные достали карту, и мы даже вели карту.
К.С.:
Карта немецкая?
М.Л.:
Немецкая. И мы ее вели. Примерно, конечно. Неточно это все было. А как-то раз,
когда мы вышли на прогулку, немцы устроили у всех обыск, и карту эту у нас
изъяли. To есть, они все, что могло что-то нам
сказать, изымали.
К.С.:
Но эксцессов не было?
М.Ф
Не было.
К.С.:
Вообще после этих листовок, которые уже угрожали солдатам, охранявшим лагерь, изменилось
отношение или нет?
М.Л.:
Нет. Все так же было. Как-то к нам зашел помощник коменданта лагеря, майор, в
очень грустном настроении, мы сразу заметили это. Между прочим, он особенно
плохо к нам и не относился. Немец как немец был. Комендант лагеря, полковник —
забыл его фамилию, — этот был стервец. А когда пришел
его помощник, майор, мы сразу почувствовали: что-то у него неладно. Очень
грустный, неразговорчивый. А обыкновенно он разговорчивый был. Мы спрашиваем:
«В чем дело, господин комендант, что у вас случилось? Настроение
почему плохое?» Мы знали, что у него один сын уже погиб под Сталинградом.
К.С.:
Он немолодой был человек?
М.Л.:
Пожилой. Уже дети его воевали. Лет под шестьдесят наверняка ему было. А он
говорит: «Настроение у меня паршивое. Ваши войска вступили в Восточную Пруссию,
а у меня пропал второй сын. Не пишет сын. И никак не могу получить никаких
сведений». Ну, мы его стали уверять, что бои идут, ему некогда, почта плохо
работает. «О нет, у нас почта хорошо работает. Видимо, или в плен попал, или
убит. Что-нибудь из двух».
До
нас стала доноситься канонада с запада. В особенности по вечерам слышно: где-то
идут большие бои.
К.С.:
Лагерь, если привязать к какому-нибудь крупному центру, от чего он близко
отстоял?
М.Л.:
Нюрнберг.
К.С.:
Совсем недалеко?
М.Л.:
Километров шестьдесят. Мы спрашиваем немцев — проверяющих… Это
были гестаповцы, конечно. Капитан, который нами больше ведал, — гестаповец.
Унтер-офицер — командир роты — тоже гестаповец.
К.С.:
А комендант не был гестаповцем?
М.Л.:
Не знаю, кто он такой. Спрашиваем: «Что за стрельба?» — «Налет авиации». Ну, мы
понимаем, что это не орудийная стрельба по самолетам, а идет настоящий бой. Мы
знали, что какие-то войска — американцы или англичане — с запада к нам
продвигаются. А потом по вечерам стала и пулеметная стрельба слышна. Вдруг
приходит майор, — не комендант, а майор, помощник коменданта, — и говорит:
«Господа, лагерь эвакуируется. Больные и раненые могут остаться здесь».
У
нас уже разговор идет о том, как бежать, когда будут эвакуировать лагерь, кто
нас будет охранять и так далее. Много разговоров было, как и что делать. Я был
тяжелораненый и еще два. Один — генерал-майор, начальник артиллерии 5-й армии Сотинский. У него оказалась свинка такая, он в поход не мог
идти.
К.С.:
Больной?
М.Л.:
Больной. И один генерал был к нам привезен тяжелораненый. Фамилию опять забыл.
Вспомнил и опять забыл.
К.С.:
Так и не выздоровел?
М.Л.:
Нет, он так и лежал у нас тяжелораненый. Остальные могли следовать в поход. Ко
мне приходят и говорят: «Товарищ Лукин, оставайся здесь. Через несколько дней
придут американцы. Будешь шоколад есть, кофе пить.
Накормят. Скорее домой попадешь». Я им заявляю: «Нет, я не останусь, я пойду с
вами. Вы хотите, чтобы я вам не мешал? Хотите сделать побег во время похода?
Делайте, оставляйте меня. Я вам разрешаю. Обо мне не беспокойтесь, но я не хочу
оставаться здесь один. Если погибать, то я хочу вместе с вами погибать. Как они
меня ни уговаривали — ты нам свяжешь руки, пятое-десятое, — я говорю: «Я вам
совершенно не буду мешать. Даю вам полную свободу. Обо мне не беспокойтесь».
Приходит
помощник коменданта. Мыему и говорим, что вот конец
подходит войне-то. И если вы проявите человеческое к нам отношение, мы где-то
за вас замолвим слово, что вы так к нам относились.
К.С.:
Что он вам на это сказал?
М.Л.:
Он говорит: «Я попробую все сделать для вас». Дал нам подводу, одну. Впереди
были построены моряки. Потом наши — все, кто ходячие: и генералы, и майоры, и
подполковники, и полковники. А на подводу положили вещички
у кого какие есть и посадили меня и генерал-лейтенанта
Музыченко, командующего 6-й армией.
К.С.:
Он что, был болен?
М.Л.:
У него была контужена нога. Он ходил с палочкой, опирался на нее. А когда после
приехали, ему ногу ампутировали уже здесь.
Во
время этого похода мы встречали немецкие части. Вы знаете, врагом иногда можно
восхищаться. Идут молодые люди, раскрытый ворот, засученные рукава и поют
песни. Уже гибель настала, а эти части идут так, как полагается идти: строем, с
песнями. Ну, конечно, когда видели нас, узнавали, что это
советские пленные… Видно было, что советские, потому что других пленных так
одетых, как были одеты мы, других национальностей не было — ни французов, ни
англичан, ни, тем более, американцев. Так вот, когда видели, то были
злобные выкрики нехорошего порядка: «Что вы нянчитесь! Куда вы их ведете,
зачем? Кому они нужны! Их надо расстрелять». Довольно угрожающее было
отношение.
К.С.:
Но дисциплина брала свое, и кроме выкриков ничего не было.
М.Л.:
Вы знаете, я как солдат не мог не восхищаться: армия накануне гибели,
государство гибнет, по сути дела, а в армии — строгая дисциплина, порядок.
Головы не вешают. Не то что какие-то забитые, понурые.
Они же знали, что им грозит. Чувствовали это, но вида не показывали.
Остановились
мы не помню в какой деревушке. Стоим ночь, стоим
сутки…
К.С.:
Сколько вас было всего?
М.Л.:
Около двухсот человек нас и, наверное, человек четыреста-пятьсот моряков.
К.С.:
А генералов сколько было?
М.Л.:
Двадцать семь человек. Генералы и комбриги. Там несколько комбригов было. Но это
все равно должность генеральская.
Приходит
майор. Мы уже коменданта не видели. Майор приходит и говорит: «Господа, вы
чувствуете, что фронт приближается?» Мы слышим уже и днем пулеметную стрельбу.
Фронт все время движется за нами, довольно быстро идет фронт. «Я могу, —
говорит, — дать вам полуторную машину. Поместитесь ли вы все в эту машину?»
Двадцать
семь человек, двадцать человек охраны. Мы говорим: «Поместимся».
Какими
судьбами я не знаю, то ли посылали кого-то из конвоиров, то ли какими-то
другими путями, я и не пытался узнать, до нас дошли слухи, что оставленные в
этом лагере два генерала — тяжелораненый и со свинкой — генерал Сотинский погибли. Как только мы ушли, пришли гестаповцы,
спросили, где находятся такие-то, им указали, взвалили их на плечи, вынесли за
крепость, за тюрьму за эту, и тут же расстреляли и закидали камнями. Не зарыли,
а просто камнями закидали, и все. И тут я сказал себе: «Это должно было
случиться. Никакой охраны нет, никакого начальства нет. Любой солдат, любой
немец может прийти и что угодно над нами сделать». Я как будто предчувствовал,
что нельзя оставаться.
К.С.:
Впоследствии это подтвердилось?
М.Л.:
Да, все подтвердилось. Потом похоронили их. Сели мы в эту машину. Моряков от
нас отделили.
К.С.:
И офицеров тоже?
М.Л.:
И офицеров. Всех. Посадили одних генералов и охрану. Вы знаете, ну, навалом в
грузовую машину, как мешки…
К.С.:
В одну машину?
М.Л.:
В одну машину! Двадцать семь человек нас и двадцать человек охраны. Немцы все
пьяные были, разит от них. У меня — один на одной ноге, другой на другой ноге
сидят. Я терплю, думаю, не буду ничего говорить. И все терпели, не только я,
эти невзгоды. Спрашиваем: «Далеко нас повезете?» — «Да нет, — говорят, — это
недалеко здесь. Город Мосбург, часа три езды, не
больше».
Едем
мы день, едем мы ночь. Всё едем. И чувствуем, что едем в горы. Ну, думаем, дело
неладное. Наверное, нас везут куда-нибудь в горы и там расстреляют. Настроение,
надо сказать, подавленное. Выжить в лагере, всё перенести и перед концом так
бесславно погибнуть — как-то неприятно, должен прямо сказать.
Рано
утром мы подъехали к одному из лагерей. Видим, что лагерь — проволочные
заграждения. И слышим: русское, традиционное — мат. К
своим, значит, приехали. Услыхали родное.
Прибежали
к нам наши военнопленные — что и как? Мы говорим, что вот нас привезли сюда. «А
что это залагерь?» — «Это лагерь Международного
Красного креста». Сюда собрали пленных всех национальностей. Два коменданта
здесь — один англичанин, другой — американец. Оба полковники. Немцы сдают этот
лагерь уже Международному Красному кресту.
К.С.:
А раньше был немецкий лагерь?
М.Л.:
Немецкий. Обыкновенный лагерь военнопленных. Мы говорим: «Дайте знать
как-нибудь этим полковникам, английскому и американскому». — «Да ведь нас, — говорят,
— не выпускают. Мы — за колючей проволокой. Те национальности все вместе, а
нас, советских, за колючей проволокой держат, отдельно».
К.С.:
А у вас тут только остановка была?
М.Л.:
Только остановка. Немцам, видимо, чего-то нужно было. Заправка нужна, я не
знаю. Нас поместили в один из бараков. И все же нашим военнопленным удалось
дать знать. Пришли два полковника высоченного роста, здоровенные.
Англичанин и американец. Никто английского языка не знал, а они по-русски не
знали. «Гут — гут, гут — гут», — поговорили, посмотрели на нас, головами
покачали. Думали увидеть генералов, а увидели какую-то разношерстную толпу, в
отрепья одетых да изможденных. Посмотрели-посмотрели, покачали головами и ушли.
А через полчаса у выхода из нашего барака встали часовые. Англичанин и
американец.
К.С.:
Не вооруженные?
М.Л.:
Вооруженные. Мы удивились: почему нас охраняют? Оказалось, это было не
напрасно. Приходят немцы: «Руссише генерал, век!»
Выходи, значит. А часовые — вход запрещен, не пускают. Они там что-то кричали,
ругались. Мы прислушивались. Так вот для чего, думаем, поставлены часовые.
Чтобы нас не увезли. Они бы нас расстреляли, наверняка. Куда дальше везти-то —
раз уж привезли в лагерь?
К.С.:
Самое лучшее, казалось бы, — оставить.
М.Л.:
Конечно. Тем более, что сдают Красному кресту. Потом
пришли еще офицеры этого лагеря. С переводчиками пришли. Спрашивают: «В чем вы
нуждаетесь?» Мы говорим, что, прежде всего, нуждаемся в одежде. «Гут, гут».
Только не «гут, гут», а как это?
К.С.:
Все равно — гут. Только немцы говорят: «гут», а эти говорят «гууд».
М.Л.:
«Мы нуждаемся в одежде. Белья у нас нет. Потом поесть нам хочется получше». Постояли, посмотрели, и через некоторое время,
смотрим — наполненная обмундированием двуколка. Везут ее солдаты. Подвезли под
окно, постучали — забирайте. Ну, мы все переоделись.
К.С.:
Английское или американское обмундирование было?
М.Л.:
Американское. Никаких расписок, ничего. Теплое белье, носки и все остальное. А
потом привезли нам пакеты. Когда мы открыли пакеты, Константин Михайлович, вы
знаете, глаза разбежались. И консервы, и масло, и галеты, и колбасы. Батюшки
мои! Один открываешь, другой открываешь — везде почти одинаково. Думаю, черт,
чего они все одинаковое принесли-то? И нужно сказать, что с некоторыми
получилось нехорошо, потому что проглотили сразу столько еды. Не учли, что
организм не привык к такой пище. Некоторым было очень нехорошо.
А
на второй день — стрельба. Какая-то батарея несколько выстрелов дала, потрещали
пулеметы, пули даже в наш лагерь заскакивали. А потом вдруг все прекратилось.
Через час примерно к нам приходит американский генерал, командир дивизии,
которая забирала этот город Мосбург. Поздравил нас с
победой, с освобождением поздравил, посмотрел на наш такой вид и страшно
удивился
К.С.:
Вы уже были обмундированы в американское?
М.Л.:
Все равно вид-то не генеральский. И ушел. А на другой день говорят — немцы
уходят. Их забирают в плен, и все начальство будет международное. Вот эти
американцы, англичане и еще кто-то. Наверное, французы. Мы стали смотреть, как
немцы пойдут в плен.
К.С.:
Охрана лагеря?
М.Л.:
Да, охрана этого лагеря. Построены офицеры, построены солдаты. Идет немецкий
офицер с двумя чемоданами. Унтер-офицер быстро выбегает из строя, берет под
козырек, поднимает чемоданы и несет туда, где ему полагается стоять, этому
офицеру, и около него ставит чемоданы. Даже в плен идут, а дисциплина не упала.
Офицер остается офицером. Это меня очень поразило. Потом их повели. И когда их
повели, солдаты опять взяли чемоданы офицерские и пошли. Куда их повели, я не
знаю.
Многие
из наших ходили в Мосбург.
Американцы, так говорили, отдали солдатам на три дня этот город. Что они там
делали, мы не знаем. Но, говорят, творили там всякие безобразия. Наши тоже
притащили чемоданы. Нехорошо.
Тут
мы увидели английско-шотландские войска. Высоченного
роста, в юбочках коротких. А погода была довольно холодная, ноги посинели, хотя
чулки натянуты, но коленки голые, ляжки голые. Коротенькие такие юбочки. И для
нас это странно как-то было.
Отношение
какое было солдат, американцев и англичан? Никакого. Так, из любопытства
приходили посмотреть на русских. Но чтобы выражали какую-то радость, что мы
вместе воюем, что мы с вами союзники — этого не наблюдалось. Вот если бы мы их
освободили, мы бы приходили, разговаривали. Братание бы было. А здесь этого
совершенно не было. Приходили солдаты, а офицер ни один больше не пришел к нам.
Пришел потом только какой-то начальник американский или английский, я не знаю,
и говорит: «Завтра вы уедете. Будете погружены в самолеты и повезем вас в
Париж». Посадили нас в транспортные самолеты и повезли в Париж. Привезли в
Париж, разместили по гостиницам.
К.С.:
А в Париже кто-нибудь встречал? Представитель наш был там, нет?
М.Л.:
Боюсь вам сказать. Может быть, он и был, но, по-моему, мы увидели его потом. Я после
расскажу про это.
Разместили
нас в гостиницах. Я попал в гостиницу на Елисейские поля, а других разместили
по другим гостиницам. Свободно ходить уже можно было. В этой гостинице к нам
приходила одна русская. Администратором или кем там она была, не знаю.
Приходила, спрашивала: «Михаил Федорович, посоветуйте, как мне быть. У меня
папа с мамой здесь. В Москве они жили у Елоховской
церкви. Там и теперь большой собор, мы все это знаем. Вот они хотят вернуться
умирать домой. Как вы посоветуете?» — «Ну что я могу посоветовать? Как я могу
советовать? Вы собираетесь ехать с ними?» — «Нет, я не поеду». — «Почему? Папа
же с мамой…» — «Ну они уже старики, им теперь не так страшно. А я хочу еще
жить». Я говорю: «Чего же вы боитесь?» — «Да, знаете, как-то страшно ехать».
Красивая такая бабенка.
К.С.:
Как выглядел Париж в это время?
М.Л.:
Париж совершенно не разбит был. Был уже май, капитуляция была подписана. Такого
Парижа, как представляешь себе — шикарно одетые дамы и все такое, — этого не
было. Обыкновенно одетые, на деревянных подошвах ходили, скромно одетые люди.
К.С.:
Много велосипедов.
М.Ф.:
Как и вообще на Западе, от малого и до старого — все ездят на велосипедах.
И
стали мы совершенно свободно ходить. Были гостями военного министерства,
питались в офицерской столовой. Завтрак и обед, а ужин привозили нам в
гостиницу. Хлеба было очень много. Первый раз мы увидели белейший-белейший
хлеб. Сожмешь вот так вот, как вата распускается.
Отношение
французов к нам было очень хорошее. Обслуживающий персонал очень хорошо к нам
относился. Правда, может быть, сказывалось и то, что мы хлеб им отдавали,
потому что мы столько не съедали. Потом много пакетов отдавали французским
служащим. Отношение было прекрасное.
Обмундировали
нас французы. Правда, не в такое уж хорошее, но в приличное гражданское
обмундирование. Свои лохмотья мы сбросили еще раньше. Теперь сняли американское
и ходили уже в гражданском.
На
второй день по приезде генерал по репатриациям — Драгун, наш советский
генерал-майор, устроил нам банкет. Покушали, поговорили. Некоторым — знакомым
своим, тем, кого он знал, — заказал обмундирование наше советское. Сшили с
погонами даже.
К.С.:
Он был строевой генерал?
М.Л.:
Строевой.
К.С.:
Михаил Федорович, а были мысли в этот период, как будет дальше, как оно будет
после войны, как отольется немецкий плен?..
М.Л.:
Пока никак.
К.С.:
Не разговаривали? Думали про себя только?
М.Л.:
Пока все про себя, а разговаривать — разговаривали мало. Каждый затаился в
себе. Ну, с тем, с кем я близок был, — например, с Прохоровым, с которым я весь
плен пережил, — мы делились откровенно. А широкого такого разговора не было.
К.С.:
Ну и как вам тогда казалось, как оно будет?
М.Л.:
Я хорошего ничего не ожидал… Мне было известно, что
наши, которые были в плену в Финляндии, ни один не попал домой. Все были
отосланы на лесозаготовки. Со мной в плену был, лежал в Смоленске в лазарете, о
котором я вам рассказывал, один из тех людей, который отвозил наших пленных на
лесозаготовки.
Ну,
я за собой ничего не чувствовал, но какое у нас отношение к пленным я знал.
Поэтому ничего особо радужного я для себя не ожидал.
У
нас был там один, Самохин такой, генерал-майор (я, кажется, вам о нем мельком
говорил), который буквально к каждому слову придирался. Мы сидели с ним спина в
спину. Столики рядом стояли еще в Бюльбурге, в
крепости. И как-то шел разговор о том, почему немцы до сих пор воюют. Дело явно
идет к концу, надо бы уже сдаваться, а они все еще продолжают воевать. А я и
говорю, что ведь немцам еще Железный канцлер сказал, умирая: «Никогда не воюйте
с Россией». Он поворачивается и говорит: «С каких это пор для вас Железный
канцлер стал авторитетом?» Я говорю: «Иди ты к такой-то матери. Что ты
привязался?» — «У нас Ленин, у нас Сталин авторитеты, а вы на какие авторитеты
ссылаетесь!?»
Был
еще такой случай. Нами, ротой военнопленных, командует в лагере унтер-офицер.
Мы по положению обязаны отдавать ему честь, и ведет он себя как начальник.
Чувствуется, что это действительно начальник. И я говорю: «Если бы мы сумели
дать армии такого хорошего сержанта, как вот этот немецкий унтер. Эх, что б мы
сделали тогда!» — «Вы опять восхваляете немецкую армию! Опять восхваляете! Вам
все у нас плохо». Я говорю: «А какие претензии вы имеете к этому немецкому
унтеру?»
Я
не знаю, говорил я об этом или нет, — я в строй не становился. На поверку я
выходил, но сидел на скамеечке. И я никогда не приветствовал даже этого
капитана, гестаповца. Он тогда вызывает нашего коменданта… Среди
нас был русский комендант назначен, наш, комбриг. «Передайте генералу Лукину,
что он не в Азии находится, а в Европе. Он меня должен приветствовать». Я
ответил: «Если капитан меня первый поприветствует, а я генерал, никто с меня
генеральского звания не снимал, тем более немцы не имеют права снять, — тогда я
ему отвечу. Вежли-вость есть вежливость. А пока он меня не будет приветствовать
первый, я его никогда не буду приветствовать».
Ну,
никаких репрессий ко мне не применялось.
В
Париже мы ездили по городу. Ходили, осматривали. На меня очень сильное
впечатление произвел Пантеон. Мы увидели наполеоновскую могилу, в белом
мраморе, золоте. И стоит солдат в форме его гвардии. Это на меня сильное
впечатление произвело. Французы до сих пор чествуют своего императора.
Повели
нас в театр. В Париже был русский театр для эмигрантов. Когда узнали, что мы
русские генералы, нас обступили французы. В буфете предлагают и водку, и другое. Но мы не пили никто ничего. И рассказывают: к нам,
говорят, приезжал Блюменталь-Тамарин6 . Хотел в этом театре
выступать. Так парижская эмиграция не дала ему слова сказать. Его забросали
тухлыми яйцами, апельсинами, всем, чем можно забросать. И не дали ему говорить
совершенно.
Нехорошее
впечатление на нас произвели нравы французские. Днем, в садике, недалеко от
Елисейских полей, где была столовая Офицерского собрания, сидят молодые люди,
целуются взасос. Руки запускают, ни на кого внимания не обращают. И на них
никто внимания не обращает. Нас это поразило несколько.
Я
вам говорил, что два азербайджанца приходили ко мне. Один еще в лагере в Устраве, а второй, который уполномоченным был, уже здесь, в
Париже. Помните, я вам рассказывал? Пришли они и говорят: «Михаил Федорович, мы
вас поведем в Мулен Руж. А
хотите, в другие, более злачные места поведем». Мы говорим: «Нет, нам
что-нибудь, середка-наполовинку». Ну, повели в Мулен Руж. В основном он был
забит солдатами — англичанами, американцами. И конечно население французское.
На
сцену выходят десять или больше девиц. Молоденькие все. Видимо, неиспорченные
еще, не лишенные девственности. Только здесь вот прикрыто фиговым листочком. И начинают
распевать. Поворачиваются, все у них открыто.
К.С.:
Ну, я нагляделся на это…
М.Л.:
Я говорю, какое на нас это произвело впечатление, представляете? Солдат
американский — он ногу ставит на кресло впереди сидящего.
Тот ее снимает, он вторую ногу ставит. Тут же распивают. Тут же все курят.
Полно дыма. Мы думаем, что такое? Как это в театре такие вещи проделывать? А
люди знающие говорят нам: «Это явление нормальное». Ну, нормальное, так
нормальное.
Там
была показана пьеса из нашей казачьей жизни, как живут наши казаки. Мы хохотали
до упаду. В каком-то совершенно извращенном виде было
показано.
Некоторые
ходили потом, где дома свиданий, всякие изощренные виды там, показывают.
Появляются силуэты и все это проделывают. Я-то не ходил, не смотрел. Так только
слыхал, что это есть, но не пошел.
В
Париже чуть ли не каждый день — манифестации. Весь Париж высыпает на улицы. И
вот, не помню в какой день, де Голль появился на
Елисейских полях. Я сам лично его видел. Идет, и толпы народа его окружили. Он
без какой бы то ни было охраны. Его толкают, к нему добираются, руки жмут ему.
Он чего-то отвечает, они кричат: «Вив де Голль! Вив де Голль!» Де Голль — это
было что-то такое невероятное у них. Мы знали, что де Голль нацио-нальный
герой, что он — мы тогда еще ничего не знали — единственный из полковни-ков,
который восстание поднял. Но нас поразило, что правитель государства — и так
свободно, без всякой охраны появляется. Мы к этому не привыкли. У нас дело это
несколько по-другому обстояло.
А
через некоторое время во французских газетах — аншлаг такой. Крупными буквами
написано: «Граждане французы и француженки! Завтра на такой-то вокзал, во столько-то часов прибывают наши мученики солдаты —
французы из немецких концлагерей. Приходите встречать».
Мы
говорим, пойдемте, посмотрим, как французы встречают своих военнопленных.
Пошли. Мы в штатском, но когда мы говорили, что мы русские, нас пропускали. Все
улицы были запружены. Пройти трудно, но мы все же прошли. Вышли на платформу.
Там устроена трибуна. Подходит поезд. Должны были их встречать, а они все из
дверей — там ведь каждое купе открывается, — родные их схватили. Крики,
радость, слезы, песни. Официальная часть была сорвана. Музыка гремела.
Мы
постояли, посмотрели, посмотрели и все задумались: а как нас будут встречать?
Одни говорят: «Ну, конечно, тех, у кого родные живут в Москве и вблизи Москвы,
придут встречать». А я говорю: «Да вряд ли это сделают, вряд ли. Сначала ведь
надо будет отчитаться — как ты, Михаил Федорович Лукин, попал в плен? И я
должен сказать. Что ты делал в плену? Как ты себя там вел?» «Ну да, ты всегда
…» — это опять тот же генерал Самохин и некоторые другие тоже. А большинство
замкнулось в себе. Начали уже реальную близость дома-то ощущать. Задумались,
как там?
В
один прекрасный день говорят нам, что за нами приехали из Москвы. Спрашиваем —
кто? Какие-то офицеры. Ну, мы предполагали, что, конечно, не рядовые офицеры,
не армейские, а из НКВД.
К.С.:
Вы в Париже к этому времени уже были несколько месяцев?
М.Л.:
Около месяца. Как-то тревожно стало, сердце сжалось. Что ожидает? Это мучает
всех, не только меня. И хочется поехать, как будто бы и радостно, и в то же
время думаешь: а что же будет? Может быть, лучше, чтобы родные не знали? Может
быть лучше, чтобы они считали, что ты погиб и всё.
Драгун
устроил нам банкет. Тогда встреча была, а теперь он устроил прощальный банкет с
французским коньяком. Закуска прекрасная, водка. Водка, кажется, наша была.
Сижу я на углу, на втором углу сидит майор, который прилетел за нами. Я
спрашиваю: «Вы кто будете?» Он говорит: «Майор Красной армии».
К.С.:
Он в штатском?
М.Л.:
Нет, в форме. Общеармейские петлицы. Я говорю: «Ну, это я вижу, что Красной
Армии. А на самом-то деле вы откуда, из Смерша». — «А
что такое Смерш?» — «Да мы, — говорю, — слыхали здесь, что какой-то Смерш
есть, но не знаем, что это такое. Мы особый отдел знали. Знали, что у нас есть
МГБ…». Он усмехнулся и говорит: «Нет, мы армейские». Ну, армейские, так
армейские. Пьем.
Вы
знаете, я очень много пил за тем столом. Мне страшно хотелось захмелеть. Не
берет. Настолько взвинчены были нервы — ну не берет меня хмель. Я предлагаю:
«Ну, давайте выпьем». — «За что будем пить?» Я говорю: «Как сказал Лещенко: “Сибирь ведь тоже русская земля”». — «Ну, зачем
такие мрачные мысли, тем более вам?» Я говорю: «Что значит, мне?» — «Ну, чего
вам бояться?» Я говорю: «А я и не боюсь, но вообще-то хотелось бы знать, — кто,
куда и как? Но, — говорю, — дело это темное пока. И вы мне тоже ничего не
скажете». Так мы с ним пьем, пьем, а я совершенно не хмелею. Так и закончилось.
Наутро
повезли нас на аэродром. Поданы были самолеты. Наши самолеты, наши летчики.
Разместили нас. Самолеты транспортные.
К.С.:
Всех повезли?
М.Л.:
Всех.
К.С.:
У меня по документам — я знакомился с некоторыми личными делами — ощущение
было, что Понеделина вывезли из Франции только в
декабре.
М.Л.:
Нет, с нами вместе вернулся. Не вернулся из Мосбургского
лагеря Калинин, комбриг. Калинина я хорошо знал по польской кампании еще. Я
командовал бригадой, он у меня командовал полком, в двадцатые годы. Многие
знали, что он в плену вел себя нехорошо. И когда в Мосбурге
наши генералы заявили, что это генерал такой-то и его надо особо… — он
почувствовал, что к нему нехорошее отношение.
К.С.:
Заявили, кому?
М.Л.:
Администрации лагеря. Мы думали, что они с ним что-нибудь сделают, арестуют
его. Они не обратили внимания. Он не поехал с нами, остался там. Куда он
девался, что с ним было даль-ше, я не знаю.
К.С.:
А в чем выражалось его дурное поведение?
М.Л.:
Я не знаю.
К.С.:
Такое ощущение или были слухи?
М.Л.:
Нет, нет, знали, что он где-то с немцами, с Власовым какой-то контакт
установил. А потом почему-то к нам в лагерь его бросили.
К.С.:
Вы считаете, что, может быть, его подсунули?
М.Л.:
Может быть подсунули, а может быть не хотел работать. Может, проштрафился.
Но он об этом молчал. С ним не разговаривали, и он на эту тему ничего не
говорил. Там было несколько генералов, которые тоже как будто бы начинали с
Власовым, потом отказались работать на Власова и были к нам брошены.
К.С.:
С ними разговаривали?
М.Л.:
Тоже плохо разговаривали. Я вам скажу больше, даже к Понеделину
большинство генералов относилось очень плохо — те, которые были с ним вместе с Хаммельбурге. Понеделин, как вы
знаете, был объявлен врагом народа. Приказ был о нем и еще о нескольких
генералах. Я вам, кажется, рассказывал, что в Хаммельбурге
немцы предложили писать историю Красной Армии. Генералам предложили,
полковникам. Что, дескать, вам будут увеличены пайки, поскольку вы будете
работать. Сигареты вам будем давать. Некоторые пошли на это, а потом
большинство начало их срамить: «Для чего вы это пишете немцам? С какой стати
раскрываете все, что у нас было и как было? Приедете домой — пишите историю,
сколько хотите». Отпали, отошли, бросили. Но к ним предубеждение со стороны
генералов уже было. И вот когда меня привезли в Нюрнберг, в госпиталь
военнопленных, я вам рассказывал, там услыхали, что я буду возвращаться обратно
в крепость, французы, югославы и наши, которые работали у немцев и имели марки,
собрали мне до пятисот марок. Не знаю точно, но много собрали. Собрали с тем,
чтобы я мог дать генералам. Я отдал старшему генералу — Музыченко
и говорю: «Вот, распределите». И началось ущемление: одному дают пятьдесят
марок, а другому — десять, в зависимости от степени, по его мнению, вины перед
советской властью. А я несколько марок оставил, я знал, что он и будет
распределять так, — подходил к таким генералам и давал. И вы знаете, они
плакали: почему к нам такое отношение? Ведь такой-то тоже с нами был — называют
фамилию, — а ему-то ничего, он с Музыченко хорош.
А
должен вам сказать, что Музыченко, между нами
говоря…
<Пропуск
в записи>
Возвращение
М.Л.:
Так вот, из Парижа мы на самолетах полетели. Летим над Берлином и видим, что
Берлин — разбитый весь. Это нас порадовало, что Берлину хорошо досталось.
Сколько мы ни летели — везде разбитые дома. Смотреть приятно.
Опустились
в Берлине на аэродроме. Есть там аэродром в самом Берлине. Наши стали выходить.
Их спрашивают: «Вам куда?» «Да мне вот нужно…» Обращаются к летчикам,
спрашивают: «Когда будем в Москве? Когда полетим?» Летчики не отвечают,
отворачиваются. Настроение у всех нехорошее стало.
К.С.:
Там что, заправка самолета?
М.Л.:
Да, заправили самолет, полетели. Летим. Смотрю — Москву я хорошо знал —
кружимся над Центральным аэродромом. Я говорю: «На Центральный аэродром мы
прилетели».
К.С.:
А в Париже представители французские провожали?
М.Л.:
Кто-то был. Но так — лишь бы отправить. Наши из консульства были по
репатриации, и от французов был кто-то.
К.С.:
Там обстановка была нормальная?
М.Л.:
Нормальная.
К.С.:
Смотрите — Москва цела, в общем.
М.Л.:
Москва цела. Сели на Центральный аэродром. Уже темнеть начинает. Подрулили к
ангарам. Смотрим, никого нет. Я говорю: «Что-то ни родных, ни музыки, ни цветов
нету». Молчат. Все молчат, притихли. Даже Самохин не
бросил реплики.
Потом
через некоторое время появляется группа офицеров во главе с генералом.
Постояли, посмотрели в нашу сторону и ушли. А через некоторое время появились
два маленьких допотопных автобуса. Я в жизни таких
автобусов не видел. В камуфляже все. И легковые машины. Подходит офицер. Подали
трап. «Иванов, Сидоров, Карпов, Лукин, — называют по фамилии, — выходите».
Выходим. Подходит ко мне: «Вы можете идти?» — «Нет, — я говорю, — не могу, мне
надо помочь». — «Давайте, я вам помогу». Помог мне сойти. «Садитесь сюда, в
легковую машину». Посадили меня в легковую машину вместе с энкавэдэшниками
и поехали. Спрашиваю: «Куда везете?» — «Вы же Москву знаете, сами видите». Не
говорят. Я говорю: «Москву-то я знаю. Мы едем по улице Горького, а куда
дальше-то?» — «А вы увидите».
Москва
произвела удручающее впечатление. Камуфляжные дома, народ одет в стеганки и
ватники. Едем. Поднимаемся по — теперь Карла Маркса, а тогда — по Театральному
проезду. Я говорю: «На Лубянку?» — «Нет». Повернули мы в сторону Старой
площади. Я говорю: «Неужели в ЦК?» А он мне отвечает: «Вам там делать нечего».
Поехали по Маросейке. Я говорю: «Значит, в Лефортово
везете». А я знал, что Лефортовская тюрьма — это
самая страшная тюрьма. Ну, думаю, в Лефортово везут. Смотрю, нет, свернули по
направлению к Люберцам, за город поехали. Приехали в деревню Медвежьи Озера.
Остановились. Они не знают, куда ехать дальше. Сразу — ребятишки, женщины
столпились. Наши тоже стали выходить. Куда направиться?.. Свернули налево. Три
двухэтажных дома.
К.С.:
Кто-то в нашей форме, а кто-то в американской по-прежнему?
М.Л.:
Все мы одеты в штатское. Кто в форме — в американской.
Еще нашу форму не одевал никто.
К.С.:
Драгун же кому-то разрешил?
М.Л.:
Не одели, потому что погоны-то нам не присвоены. Все в штатском.
Три
двухэтажных дома — это строился новый аэродром — и дома были для
начальствующего состава. Вышли из автобусов, построились. Комендант говорит: «Я
ваш самый ближайший начальник. Я комендант места, где вы будете жить. Вот вы
видели, генерал с группой офицеров подходил, и когда он вас увидел, он
разрыдался — в каком вы виде. Он обещал к вам зайти, поговорить с вами».
Забегая
вперед, скажу. Проходит месяц, два, три, четыре. Мы коменданта спрашиваем: «Как
генерал-то, все еще рыдает или успокоился?»
К.С.:
Несколько месяцев никакого движения?
М.Л.:
Он и не появлялся больше.
Комендант:
«Вот видите, стоит грибок? А там, видите, солдат стоит. Вот дальше этого грибка
не ходить. Вот здание, от здания пять шагов, дальше тоже не рекомендуем
ходить». И начинает говорить, кто с кем в комнатах будет жить. «Вот столовая,
будете в столовую ходить». Без строя, без охраны ходим в столовую. Обыкновенная
столовая. Кормят довольно прилично. А через несколько дней начали вызывать к
следователям. Приехали следователи и начали вызывать.
К.С.:
Здесь же?
М.Л.:
Там комната есть соответствующая.
Я
вернусь к Парижу. Думаю, чего же я поеду с немецким протезом? На черта мне
нужен немецкий протез? Пусть мне французы протез сделают. Говорят, французы
делают очень хорошие протезы. Вызвал я нашего азербайджанца, говорю, чтобы
французы сделали мне протез. Говорит: «Пожалуйста, в два счета сделают». Пошли
в мастерскую. Хозяин говорит: «Два месяца». Я говорю, что не могу ждать два
месяца, мне нужно быстро сделать протез. Он говорит: «Ладно, сделаем быстро».
Приезжаем в назначенное время, протез не сделан. Почему не сделали? Характерно
— манифестации, манифестации, «вива Рус» кричат, а работать некому. Это характерно для
французов. Они не работают, а все у них манифестации.
К.С.:
Так что — приехали со старым протезом?
М.Л.:
Нет, он мне все же сделал. Сделал довольно приличный протез, весь
металлический. Я думал, ему износа не будет, а он все равно сломался у меня. Но
я довольно долго ходил на нем, на этом протезе.
А
немецкий протез… Однажды проснулся я — нет протеза и брюк нет. Фу ты черт,
думаю, неужели уборщица куда-то девала? В ванну проскакал, посмотрел. Нет. Под
кровать слазил. Нигде нет. Звоню. Объясняю — протеза нет. Переполох в
гостинице. И где нашли? У американского солдата нашли. Под кровать, сволочь,
бросил.
К.С.:
Что, спер ?
М.Л.:
Спер. Ему не протез нужен был, а что-нибудь от
генерала раненого.
К.С.:
Сувенир.
М.Л.:
Да. А у меня, вы помните, я говорил, портсигар был, купили эти два азербайджанца-то,
которые в консульстве уже работали. И портсигар этот он спер.
А протез ему не хотелось нести, бросил себе под кровать и уехал куда-то. Ну,
нашли протез, и я его надел.
<Пропуск
в записи>
«Прошу
разобрать вторично…»
М.Л.:
Следователи: «Садитесь. Расскажите. Идите». Никак не называют, ни Михаил
Федорович, ни по фамилии, никак. Мы насторожились.
К.С.:
А что из себя представлял следователь? Молодой
человек?
М.Л.:
Молодой. У меня был следователь Афанасьев. Я должен сказать, что он ко мне относился
очень хорошо. Он курил мои сигареты — а мы много сигарет привезли с собой,
потому что в американских пакетах было много сигарет, французы давали нам
сигареты. Сам он угощал меня сигаретами, но больше мои
курил. Следователь этот никаких по отношению ко мне грубостей не допускал.
Чисто официальное и, нужно сказать прямо, довольно лояльное от-ношение. И даже
старался мне помочь. Ну, например, я рассказывал вам о том, что ко мне приходил
украинский националист — «Папаша, здравствуйте». Он говорит: «А почему вы про
это не рассказываете, как вы с ним разговаривали, как вы его послали? К вам
подходил югославский полковник русский, бывший белый, как вы с ним
разговаривали — почему вы не говорите про это?» А я говорю: «Какое это имеет
значение?»
К.С.:
А у них, значит, сведения косвенные были, судя по этому.
М.Л.:У
них все было. Они знали про меня все и, видимо, про всех знали, кто как себя
вел. Я ведь не говорил об этом никому. Не вел разговора про это, а он мне
говорит: «Почему вы об этом не рассказываете?» Я говорю: «Ну, если надо,
запишите в дело».
И
так это продолжалось довольно долго. А потом в один прекрасный день нам выдают
обмундирование. Не генеральское, а офицерское. Но без погон. А через некоторое
время начали вызывать в Москву. Куда ездили? К Абакумову. Оттуда приезжали со
скверным настроением. Кричал на них Абакумов, изменниками называл. В общем,
ничего хорошего оттуда они не вывозили. Я ждал, что меня тоже вызовут. Меня не
вызывают, в Москву не везут. Тогда я решил сам в Москву поехать. Но как это сделать?
Зубной протез ломаю и говорю коменданту, что я вот сломал зубной протез, теперь
есть не могу, надо починить его. Он говорит: «Хорошо, узнаю». Потом говорит,
что завтра поедем.
Поехали
уже под вечер. Приехали в поликлинику НКВД. Там уже врач ожидал нас, сделал
все, и мы уехали. А когда мы ехали по Москве, особенно когда подъезжали к
центру, я все время посматривал в окно. «Чего вы смотрите все время?» А я
говорю: «А вдруг я жену или дочь увижу». — «Что вы будете делать?» Я говорю:
«Ну, как что, закричу, чтобы знали, что я здесь». — «Я, — говорит, — не
советую». Я говорю: «А что ты мне сделаешь, неужели стрелять будешь?» Он
говорит: «Не советую». — «Да не бойся, не закричу, — говорю. Ну, с какой стати
я буду жене кричать — где-то я езжу, она меня не видит, а услышит мой голос…»
К.С.:
Свиданий с родными не давали? Требований не выдвигали таких?
М.Л.:
Выдвигали.
«Я,
конечно, — говорю, — кричать не буду. С какой стати я буду ее звать, если я
встретиться с ней не могу. Только в сомнения ее введу. Зачем это нужно? Пусть
считает, что я убитый. Убитый, нет ли, но пропал без вести».
Мы
начали запрашивать, что с нашими родными, с семьями нашими. Нам: «Давайте ваши
адреса. Давайте сведения, где вы их оставляли». Мы сказали. Мне сообщили: «Ваша
жена пенсию получает за вас. Дочь ваша учится в институте иностранных языков.
Сын ваш находится в морском флоте на Дальнем Востоке». Некоторым, пока
разыскивают, ничего не сказали. Понеделину прямо
сказали: «Ваша семья репрессирована». И Понеделину, и
еще каким-то генералам.
К.С.:
Кириллов не был в вашей группе?
М.Л.:
Был. Кириллов — замечательный генерал. Выдержанный, подтянутый. Он ведь тоже
был объявлен врагом народа. А это очень хороший генерал, замечательный. Не
выпустили.
Некоторые
из наших генералов, хотя комендант и сказал, что дальше пяти шагов от дома не
ходить, пытались пройти к шоссе, посмотреть. А из кустов свечка встает:
«Куда?!» — «Да вот так…» — «Ну, давайте, что вам нужно передать. Мы передадим,
что надо-то?» Возвращаются обратно. Идут в столовую, официанткам: «Выходной
день у вас будет, будете в Москве, бросьте письмо мое, пожалуйста». Письмо,
конечно, попадает к следователю.
Я
к чему это говорю. Генералы не понимали, куда они попали, где они находятся. Не
понимали, что обыкновенная официантка здесь не будет работать. И все это,
конечно, попадало к следователю, И следователь говорит мне: «А вы чего не
пишете никуда?» Я говорю: «А кому я должен писать? Я знаю, что моя семья
получает пенсию, и я спокоен. Раз семья получает пенсию, значит, видимо, все
пока благополучно. Дочь моя учится, сын на флоте. Его не изъяли с флота,
поэтому я спокоен. Зачем мне писать?» — «Ну, она бы знала, что вы здесь». Я
говорю: «А я не знаю, вы меня отпустите или нет. Ведь вы же мне не говорите,
что отпустите. Если вы меня отпустите, я тогда напишу письмо. Вы пе-редадите
ей, чтобы она была готова меня встретить. Он улыбнулся и говорит: «Этого я не
могу вам сказать. Не я решаю. Я только веду следствие». «Но заключения-то вы
даете. Как, по вашему мнению?» — «Ну, я не знаю еще, какое заключение дам. У
нас с вами еще не окончены дела-то». Вот в таком духе.
К.С.:
Он ничего другого и не мог вам сказать.
М.Л.:
Конечно, он ничего не мог мне сказать.
Вдруг
один генерал запсиховал. Рожков. Не принимает пищу и
отказывается ходить к следователям. Протест заявил — почему нас не выпускают?
Приходит ко мне комендант и говорит: «Михаил Федорович, пожалуйста, я вас
прошу, поговорите с ним, переселитесь в его комнату. Он психует.
Вы тут пользуетесь авторитетом, насколько я понял…» Я говорю: «Какой у меня
авторитет? Никакого у меня авторитета нет!» Он говорит: «Я вот наблюдаю, что к
вам другое отношение. Поговорите».
Я
переселился. Стал с ним в шахматы играть, разговаривать. Я говорю: «Фу ты черт,
обедать хочется, не пойду я в столовую. Пойду сейчас скажу, чтобы принесли сюда
обед». А ему я не говорю, что и для него принесут, чтобы он заранее не
отказался.
Принесли
нам обед на двоих. Я говорю: «Давай поедим, а потом будем доигрывать. Ты, — я говорю,
— все же здорово играешь в шахматы. Лучше меня». Смотрю, садится. И начал есть
парень. Ничего, успокоился, прошло. Вел я с ним разговоры: чего нам психовать, чего нам бояться? Мы уже смерть видели в глаза.
Были в не-мецком плену. Чего же нам у себя-то бояться? Ну, в общем, парень
пришел в себя.
В
баню возят нас, в Люберцы. Привезут нас с охраной. Там сторонятся нас, потому
что видят — привозят их люди вооруженные, не отходят от них никуда. Неприятно
было.
Вышли
мы из бани. Сидят девушки, видимо, из последних классов. Сидят, разговаривают с
нами, так это весело. Приятно. Я себе и думаю, не знает она, с кем
разговаривает. Она разговаривает с изменником родины. Если бы сказать ей, она
бы сейчас же от нас убежала. Так приятно было, что человека не подозревают,
разговаривают. И вдруг: «Идите строиться!» Офицеры садятся с нами и уезжают.
Меня всегда сажали в легковую машину. Не в автобус, а в легковую.
Предпочтение давалось.
Через
семь месяцев нас переводят в Голицыно. Едем через Москву. Никаких эксцессов не
было. Приезжаем в Голицыно, и я попал в ту комнату, где отдыхала моя семья
перед моим отъездом на фронт — это был дом отдыха Московского округа, — в ту
комнату попал я, где с дочкой отдыхал.
К.С.:
А что в это время там было?
М.Л.:
Ничего. До нас там Антонеску7
жил, а потом уже ничего не было. Вот нас сюда и привезли. Уже зима. Выдали всем
валенки. Ходим в столовую. Все как следует. Чувствуем, что уже закончилось
следствие. Играем в карты, в дурачки играем, в петуха
играем. Делать нечего, слоняемся.
К.С.:
А книги давали?
М.Л.:
Нет, не давали.
К.С.:
А газеты?
М.Л.:
Ничего не получали.
К.С.:
И газет не давали?
М.Л.:
Не давали.
Вдруг
в один прекрасный день приходит солдат и говорит: «Генерал-лейтенанта Лукина к
следователю». Мы все так и опешили: «Генерал-лейтенанта!» И я вздрогнул.
К.С.:
А до этого никак не называли?
М.Л.:
Никак.
К.С.:
Фамилия, и всё.
М.Л.:
Нет. Солдат-то говорил: «Лукина к следователю», а следователь только:
«Садитесь. Скажите. Идите». А я вздрогнул не потому, что меня назвали генерал-лейтенантом,
а оттого, что следствие-то кончилось. Думаю, черт возьми, опять кто-то накапал
на меня, наверное. А вы знаете, ведь начали друг на друга говорить и писать.
Вот он тогда-то сказал то-то и то-то. Он ругал колхозы. Он ругал руководство. А
про одного написали (генерал Носков такой был, который в плен позднее попал):
«Мы его спрашиваем, как там наши семьи?» А он говорит: «Блядуют
ваши семьи, потому что аттестата нет, жалованья не выдают, на работу не
принимают. Что им делать?» У всех, конечно, подавленное настроение.
К.С.:
Неумный человек.
М.Л.:
Конечно, неумный. Дурак просто.
И
мне следователь говорит: «А отчего вы не пишете ни на кого? Ведь вот были же
всякие разговоры». Я говорю: «Знаете, гражданин следователь, мы и так богом
убитые. Мы и так перенесли всё. Ну что я буду на них писать? Ну, где-то кто-то
что-то сказал. А вы разве не говорите что-нибудь в своем тесном кругу, что у
нас плохо, что хорошо? Тоже говорите. Это не значит, что они антисоветские
люди. Вы же сами знаете, что колхозы у нас были и плохие, и хорошие. Хороших меньше, плохих больше, вы же сами знаете это. И что
такого особенного в этих словах? Или кто-то сказал: такой-то начальник был
плох, но ведь это не значит, что он антисоветский человек, что на него надо
доносить. А я считаю, такое писать — просто кляузы
разводить». — «Ах, вот вы какой!» Да, вот я такой.
Да,
он мне еще сказал: «А вы знаете, за вами еще по тридцать седьмому году след
большой. Вы еще там не отчитались». Я говорю: «Ну, знаете, бросьте… Я знаю, что
за тридцать седьмой год». Вот здесь он и сказал: «Вот вы какой».
И
должен сказать, что Афанасьев никогда, как другие следователи, не бил по
самолюбию. Никаких каверзных вопросов не задавал, а старался даже помочь мне. Я
доволен своим следователем. И после, когда я как-то встретил Афанасьева — я был
уже в форме — в магазине, бывшем Елисеева, разговорились, и я говорю: «Как там
остальные? Кто выпущен, кто нет?» И он мне рассказал, что такой-то и такой-то
не выпущен, по двадцать пять лет получили. В частности, Самохин получил
двадцать пять лет, помните, я рассказывал о нем.
Позвали
— иду к своему следователю. «Нет, не сюда, в следующую комнату». Ну, уже легче,
значит я должен показывать на кого-то. От сердца
отлегло. Легче показывать, чем выслушивать, когда на тебя что-нибудь
наговорили.
Смотрю,
сидят три офицера. «Здравствуйте». — «Здравствуйте. Садитесь. Ну, что ж, Михаил
Федорович, собирайтесь, поедем». — «Куда?» И, видимо, я побледнел, потому что
он говорит: «Ну, чего вы испугались-то?» Я говорю: «Это от неожиданности.
Собственно пугаться-то мне нечего, хотя вы не сказали, куда ехать». — «Поедете
домой». — «Я уже восьмой месяц еду и никак не могу доехать. Уже нахожусь на
своей территории, в Москве, а домой не могу попасть. И даже родных не пускаете
сюда». — «А сейчас поедете. Только никому не говорите. У вас вещей много?» — «Ну какие у меня вещи! Пакеты только». Сундук у меня,
помните, я говорил, итальянский. Я туда напихал как можно больше пакетов.
Приеду, думаю, наверное, в Москве-то ни черта нет.
К.С.:
Пакеты с чем?
М.Л.:
Я про то, что нам надавали в Мосбурге и в Париже.
Пакетами у них назывались продукты, которые военнопленным присылали —
американцам, англичанам.
К.С.:
Они сохранились?
М.Л.:
Я берег. Мы все берегли, потому что не знали, что будет, какая судьба дальше
будет у нас. А пакетов было сколько угодно. Давали неограниченное количество.
«Вы
никому не говорите о том, что поедете домой». Я сказал одному, другому, которых
знал, что за ними ничего нет, что они вели себя в плену замечательно, то есть
так, как подобает советскому генералу. Я говорю: «Давайте телефончики.
Нет телефонов, давай адрес». Я сказал, когда вернулся от следователя: «Я,
товарищи, уезжаю домой». Они говорят: «Мы так и знали, что ты первый уедешь
домой. Хорошо, что ты едешь». Я говорю, что мне сказали — едешь домой, но что я
в этом не уверен. Распрощался со всеми, выхожу. Такая площадка большая перед
сходом. Выстроились машинистки, несколько следователей, охрана наша, солдаты
выстроились и говорят: «Счастливо, товарищ генерал, добраться». Вы знаете, я
расплакался. Значит, я действительно еду домой. Они-то знают, раз говорят мне
это.
Выехали
мы за ворота, спрашиваю: «Куда везете?» — «На Лубянку». — «Э, вашу мать, так бы
и сказали, что на Лубянку». — «Ну, потом поедешь домой». Приезжаем на Лубянку,
поднимаюсь на какой-то этаж, не помню. Привели в приемную. Смотрю, написано:
«Генерал-полковник Абакумов». Вот, думаю, к кому я попал теперь. Тогда не
попал, так теперь попал. Думаю, ничего тут хорошего я ждать не могу.
Открывается
сейчас же дверь: «Войдите. Садитесь». У него кабинет в два раза шире вашего, но
очень длинный. И тут же прямо у двери стоит стул. Как только вошел, сразу —
садитесь на этот стул. А он там, далеко. Головы не поднял, не поздоровался. И я
не поздоровался. Что-то писал, какие-то бумаги смотрел. Не поднимая головы,
спрашивает: «Генерал-лейтенант Лукин?» — «Да». — «Михаил Федорович?» — «Да». —
«Нет ноги?» — «Да». — «Вторая нога в двух местах перебита?» — «Да». — «Рука не
работает?» — «Да». — «Кто вас вербовал еще?» — «Ну, вы же знаете, приезжал
Власов, приезжал с немцами, вербовали меня. Предлагали мне подписать воззвание
к русскому народу, объявить врагом народа Сталина, Политбюро и все наше
правительство». — «Ну и что же?» — «Вы же знаете, что я не подписал. Не пошел
на это дело. Старался и Власова от этого удержать». — «Да, нам это известно.
Ваша жена писала мне два письма». Я говорю: «Что же вы ей ответили?»
К.С.:
И все это, не поднимая головы?
М.Л.:
Да, на меня даже не смотрит. В бумагах что-то там роет все время. Видно, дело
мое смотрит. «Меня не было, я был в отпуске». — «А ваш заместитель не мог
ответить?» — Промолчал. Поднял глаза и смотрит на меня: «Скажите, вы честный
человек?» — «Генерал-полковник, а какая сволочь на себя скажет, что он
сволочь?» — Он так это сделал подобие улыбки: «Ну, вот что, я решил вас
выпустить».
К.С.:
«Я»?
М.Л.:
Да. «Я решил вас выпустить. К вам придут на квартиру портные, сапожники, вам
сошьют обмундирование. Вам дадут денег. Вы будете зачислены опять в ряды
Красной Армии. Но неделю никуда не выходите. Ни с кем, никому ничего не
говорите. Мы сейчас пошлем на квартиру за вашей женой». Я говорю: «Это зачем?»
— «А чего вы боитесь?» — «Четыре часа ночи уже. Приедут туда, люди спят, а им
скажут: “Пожалуйте на Лубянку”. Вы же всех перепугаете там». — «А чего же
бояться-то?» Я говорю: «А кто к вам сюда по ночам по доброй воле приходит?
Привозят только». — Так улыбнулся немножко: «Ну, хорошо, мы пошлем предупредить
вашу семью». Я говорю, что это другое дело.
Пока
я собирался, пока выходил, сели в машину, поехали, а посланный, который
предупредил семью, уже выходит из двери, уже на квартире был. Дома, конечно,
переполох, вы представляете себе?
К.С.:
Они что-нибудь знали или нет?
М.Л.:
Нет.
К.С.:
Не знали, что вы в Москве?
М.Л.:
Не знали.
К.С.:
Значит, только жена обращалась с запросом?
М.Л.:
С запросом и пенсию уже получила.
К.С.:
А когда она начала пенсию получать?
М.Л.:
Не помню сейчас.
К.С.:
Но не во время войны, позже?
М.Л.:
Во время войны уже получала пенсию, но на работу ее сначала не принимали, потом
приняли. Пайка генеральского ей не давали. Какая-то
сволочь получала этот паек. Когда я потом стал выяснять, почему пайка не давали
моей семье, так замяли этот вопрос. Потом приняли ее на работу. В КЭО она
работала. Но за ней была слежка. Жуткая слежка. Она знала, что за ней следят. А
один раз вызвали ее в военкомат. Она говорит, что сразу поняла, что там сидит
не военком, а из Смерша. Что вы знаете о своем муже,
пятое-десятое. Она говорит: «Может быть, вы что-нибудь скажете о муже, я ничего
не знаю».
Она
знала, что за ней следят. Там, где она работала, была одна девушка, и она жене
говорила: «Все время черти спрашивают, приходят, с кем она встречается, где она
бывает, что делает? Я говорю: "Ходит изможденная, измученная, едва ноги
таскает"». А паек жена получала очень паршивый, иждивенческий паек, так
что тяжело было.
Вот
я и приехал домой. Ну, конечно, радости тут было много. На второй день пришли
ко мне портные, сапожники, сняли мерки. Принесли пять тысяч рублей денег. Я
спрашиваю: «Это за что?» — «А это, — говорят, — распоряжение — вам пять тысяч».
Я говорю: «За весь плен?» — «Вот за весь плен вам пять тысяч рублей». Ну ладно,
эти пять тысяч пригодились. Обмундирование сшили. Правда, за пошивку денег не
взяли.
Ну,
соседи знали, что приехал муж, и ко мне началось паломничество.
К.С.:
Со следующего же дня, конечно.
М.Л.:
Да. О тех, кого я знал, был уверен, что их выпустят, был уверен, что за ними
ничего нет, я говорил: «Я думаю, что ваш муж… я его видел, он в хорошем
состоянии. Я наверное не знаю, где он, но ждите, он
должен скоро прийти». Обнадеживал.
К.С.:
Не ошиблись?
М.Л.:
Нет, ни в одном не ошибся. Я же знал всех, у которых нет ни сучка, ни
задоринки. Ни в одном не ошибся. Ждали, потом приходили и благодарили за это. А
о тех, о которых я знал, что не выпустят или сомнения у меня были, я говорил,
что не встречал. Слыхал, но это только разговоры, а
где и что, не знаю, не могу сказать. Зачем я буду бередить душу, что вот я
видел, он сидит там, а его не выпустят. Не хотел я растравлять людей.
Живу.
Меня никуда не приглашают, ни на праздники, ни в гости товарищи меня не зовут.
А товарищей у меня было очень много, и всех как корова языком слизала. К семье
моей эти годы никто не приходил, не спросил, как вы живете, не помог ничем.
Подходит
праздник, и так обидно становится. Люди празднуют, торжественное собрание
где-то проходит, а ты какой-то отщепенец.
Подал
я в конфликтную комиссию при ПУРе на восстановление в
партии. «Считать механически выбывшим». Вызвал меня начальник ПУРа, не помню, на «Ш» фамилия, где-то сейчас секретарем
обкома работает. Вошел я к нему. Стоит он за столом письменным. Сесть мне не
предложил. «Генерал-лейтенант в отставке по вашему приказанию явился». На
костылях стою. «Скажите, как вы сдались в плен?» Я говорю: «Товарищ
генерал-полковник, может быть, вы хотите узнать, как я попал в плен? Я
вам расскажу». — «Ну, это все равно». — «Нет, это не все равно». Он молчит, и я
молчу. «У вас ко мне вопросов нет?» — «Нет». — «Разрешите идти?» — «Идите».
Думаю, чего я от этого чурбана буду ждать? Чего я буду перед ним распинаться?
Не хочу больше с ним разговаривать, от него я ничего не могу ждать. И ушел.
«Механически выбывший».
К.С.:
В кадры обратно не зачислили?
М.Л.:
Зачислили сразу же.
К.С.:
А отставка?
М.Л.:
Нет еще, я нахожусь в кадрах.
К.С.:
Вы представлялись — генерал-лейтенант в отставке.
М.Л.:
Ну, тут я, видимо, уже ушел в отставку. В отставку я ушел в сорок седьмом году.
Вызвали меня Булганин и Конев, — а Конев был тогда главкомом уже, — и говорят:
«Мы можем вам предложить должности заместителя начальника Главного Управления
военно-учебных заведений или в “Выстрел”». Я говорю, нет, не буду. Во-первых, я
никогда соподчиненные должности не занимал….
К.С.:
В «Выстрел» тоже заместителем?
М.Л.:
Нет, в «Выстрел» начальником. Я же беспартийный, в партии меня не восстановили.
А Булганин с Коневым говорят: «Мы же тебя знаем». Я говорю: «Вы-то знаете, а в
партии мне — недоверие, билет мне не вернули. Представьте себе, что-нибудь
случится, какие-нибудь казусы по работе, — скажут: откуда идут корни? Будут
искать. Скажут, бывший пленный, беспартийный. Нет, говорю, не пойду». — «Ну,
хорошо, дело твое. Хотя еще не объявлено, но мы тебе дадим полную пенсию,
настоящую, как с погонами и со всем». Я поблагодарил и ушел.
Пришел
я к начальнику кадров. Начальник кадров был Филипп Иванович Голиков. Голиков
меня знал. Да меня почти все знали. «Что вы думаете делать?» — спрашивает он. —
«Вот мне сейчас предложили такие-то должности. Я отказался». Он говорит:
«Правильно сделали. Что бы ни случилось, на вас будут собак вешать. Собирается
партийная организация, что-то обсуждает. Что там говорят? Вы всегда будете
думать, что, может быть, про вас говорят. Всегда будете мучиться. Идите лучше в
отставку». Он мне правильно посоветовал.
Я
ушел в отставку. Приедешь в дом отдыха, путевка у тебя….Только
съездишь, предположим, в Сочи, тебе в Кисловодск дают путевку. Все это хорошо.
Приезжаешь, тебя спрашивают: «Член партии?» — «Беспартийный». Удивленно смотрят
— почему беспартийный генерал? А ведь каждому объяснять не будешь. Это все
откладывается на сердце, неприятно. Так-то со мной разговаривают, а собирается
народ по комнатам, выпивают там, разговаривают, а со мной — только на
скамеечке, хотя это мои товарищи, мои подчиненные тут же отдыхают. Бывшие мои
подчиненные, теперь они большими начальниками стали…
К.С.:
И это только со смертью Сталина изменилось?
М.Л.:
Изменилось только со смертью Сталина. А изменилось оно так: всем товарищам,
которые были со мной в плену, было предложено идти в Академию Генерального
штаба. И мне было предложено. Я сказал, что не пойду. Чего я пойду? Там надо
писать, чертить схемы. Что я там сделаю левой рукой? Я сказал, что я служить
уже не буду больше. Они все окончили Академию Генерального штаба, и кто поехал
в войска, а большинство осталось преподавать в Академии.
К.С.:
И Прохоров тоже?
М.Л.:
И Прохоров. Все там были.
К.С.:
Потапов с вами не был?
М.Л.:
Был Потапов Михаил Иванович. Потапов поехал в войска заместителем командующего
в Пятую армию, на Дальний Восток поехал. А потом ему
дали генерал-лейтенанта, генерал-полковника, потому что Жуков его знал по
Халхин-Голу еще. Потом Жуков был командующим войсками Киевского военного
округа, и его он перевел на Пятую армию. Так что Жуков
его тянул все время. Ну и правильно тянул, потому что он очень толковый,
грамотный генерал был. Сравнительно молодой.
После
их уволили. Они приходят ко мне и говорят, что их уволили.
К.С.:
Это году в пятидесятом, видимо.
М.Л.:
Да. Я тогда подумал: сегодня уволили, а завтра начнут арестовывать. Написал
Булганину — министру обороны: «Прошу принять меня по личному вопросу, хотя бы
на десять минут». Звонок на квартиру на второй же день, как только получили мою
записку: «Вас примут во столько-то часов».
Прихожу
к Булганину. Вхожу в кабинет. Встретил меня хорошо. Сели мы так за большим
столом, сидим, разговариваем. Вспоминаем, как воевали. Он был членом Военного
совета Западного фронта, а я, как вы знаете, командующим был. Прошел час, или
больше, и он меня спрашивает: «А что, собственно, ты ко мне пришел-то, зачем?»
Я говорю: «Вот, товарищ генерал армии (или, кажется, он уже маршал был), я до
сих пор хожу в шпионах». — «Как так, ходишь в шпионах?» — «А вот так. Меня
никуда не приглашают, товарищи меня в гости не зовут. Кого я приглашаю, ко мне
в гости не ходят. Я какой-то отщепенец. Вижу, например, идет знакомый человек,
очень хорошо меня знает, и я его знаю. Он начинает смотреть по верхам или
старается перейти на другую сторону, лишь бы со мной не встретиться. Я
чувствую, что ко мне какое-то недоверие». — «Ну, это ты зря выдумываешь». — «Не
выдумываю, а это на самом деле так. Вот товарищи, которые были со мной вместе в
плену, генералы, окончили академию, были преподавателями, а теперь их уволили».
— «Я их не увольнял». — «Ну, ваш заместитель Жуков, наверно, подписал. Со мной
были в плену Понеделин, Кириллов и другие, которые
объявлены врагами народа. Качалова убили…» Я рассказал ему, как это все было. Понеделин в плену держал себя прекрасно. Уж кого было
вербовать, как не Понеделина, не Кириллова? «Враги
народа»! Их каждый убить мог…
К.С.:
Да в Париже остаться могли, наконец.
М.Л.:
Они могли остаться в Париже. Они в Мосбурге могли
остаться. К англичанам, к американцам перейти, так, как ушел Калинин. Могли же
они это сделать, но они не сделали этого. С Понеделиным
я много раз разговаривал. Я говорю: «Как ты себя чувствуешь? Как ты будешь?» Он
говорит: «Ну, ты сам понимаешь, как я себя чувствую. Знаешь, какое ко мне
отношение-то у окружающих. Но я поеду, я докажу, что я не сдался в плен, что
было безвыход-ное положение. Ну, а стреляться, ты знаешь, я не захотел
стреляться. Не считал это нужным».
К.С.:
С Кирилловым на эту тему вы тоже говорили?
М.Л.:
И с Кирилловым, и с другими. Так же они все и отвечали: «Я ни в чем не чувствую
себя виноватым. Было безвыходное положение». Кириллов говорит: «У меня осталась
горсточка людей, я вижу, что мы окружены. Ну что делать? Стреляться? Патроны
все мы выпустили, у нас уже ни одного патрона не осталось». И они были в полной
уверенности, что их выслушают, разберутся, как и что было, как попали в плен. К
сожалению, этого не случилось. Ни Понеделина, ни
Кириллова не выпустили.
Вот
я и говорю Булганину, что Понеделин-то и Кириллов
прекрасно себя вели. Уж кого-кого было вербовать, как не их? Ведь Понеделину тоже предлагали вместо Власова, он же не пошел.
Значит, он не враг народа, значит, какое-то заблуждение. «А ты знаешь, кто
подписал приказ о врагах народа?» Я говорю: «Знаю. Еще при мне был подписан
приказ. Еще когда командовал армией, знал, кто его подписал». — «Принесите
приказ».
Принесли
приказ. Сталин, Шапошников, Молотов, Ворошилов, Жуков, Буденный, Тимошенко.
Семь человек подписали.
Я
говорю: «Товарищ маршал, может быть, тогда, в то время и надо было, чтобы люди
более яростно дрались. Но а теперь-то, когда война-то
кончилась, зачем же их держать-то?» Кому-то начинает звонить. Говорит: «Да вот
Лукин у меня сидит. Про Понеделина говорим —
прекрасно в плену себя держал не только он. Любого спросите, никто про него не
может сказать, что он где-то с немцами якшался. Ну, да, да, фотографии…» А
была фотография, вы сами видели эту фотографию. Как это можно сделать, я не
знаю, — сидят немецкие офицеры и чокаются с ним. Я спрашивал его: «Ты
где-нибудь сидел с немцами?» Он говорит: «Где-нибудь сидел…». Я говорю: «Ты чокался
с ними?» Он говорит: «Нет». Как это можно сделать?
К.С.:
Да все можно сделать, это недолго.
М.Л.:
Я вам скажу больше. В плену, в Хаммельбурге умер
генерал-лейтенант Ершаков, командующий 20-й армией.
Никогда он с немцами нигде не якшался. Вышел и вдруг упал. Разрыв сердца, и
умер. Как теперь говорят, инфаркт, видимо. Мы, военнопленные, из обыкновенных,
не совсем чистых досок сколотили гроб и вынесли за проволоку. Немцы приняли
это. Дальше не пошли. А потом получили журнал, в журнале —
стоит обитый красной с черным материей гроб, знамена РОА, немецкие знамена,
часовые РОА и немцы стоят в почетном карауле. И написано: «Так немецкое
командование хоронит генерала, который отказался от советской власти». Мы
отлично все знали, что он не отказывался от советской власти. Но для пропаганды
было это сделано. А он был очень порядочный, хороший советский генерал, до
конца оставался преданным.
Булганин
звонит — вот фотография. Я ему говорю: «Я сам эту карточку видел, но этого не
могло быть. Его никуда не приглашали, ни в каких пирушках он не участвовал.
Замечательно вел себя до самого последнего момента. Когда меня освобождали,
отпускали, он еще находился там. Я был уверен, что разберетесь, а его не
выпустили до сих пор».
К.С.:
Его уже расстреляли тогда или вскоре после этого.
М.Л.:
Да. Вызывает адъютанта: «Разыскать семьи Кириллова и Понеделина».
Через несколько дней я звоню адъютанту Булганина, спрашиваю: «Как, нашли?» Он
говорит: «Нашли. Жену приказано вернуть в Москву. Не могут найти сына Понеделина. Еще не нашли, в каком он лагере». — «А сами Понеделин и Кириллов?» Молчит. Для меня ясна была картина,
что их расстреляли. Никто, конечно, Сталину не хотел передокладывать. Боялись.
В то время Сталин считался непогрешимым, это понятно.
Булганин
спрашивает: «Хорошо, в чем ты нуждаешься?» Я говорю, что я ни в чем не
нуждаюсь. Получаю хорошую пенсию, получил выходное пособие, отдано распоряжение
построить мне дачу (а потом с меня все деньги получали за эту дачу, ну, это
черт с ним), мне машину дали, шофера прикрепили. Так что я всем доволен, ни в
чем не нуждаюсь. Форму мне сшили. «Ну и живи. Будет плохо, приходи ко мне». Я
говорю: «Николай Александрович, а как же с партией-то? В партию меня никто не
звал, я сам пришел в партию-то. Я в гражданскую войну командовал полком, бригадой
командовал. Как же так получается? Какой же я беспартийный?» — «Ладно, все
будет».
Через
некоторое время вызывает меня тот же, который мне отказал в Конфликтной
комиссии ПУРа — он являлся членом партийной комиссии
ЦК. Вызывает меня и говорит: «Слушай, что же ты не пишешь нам, в партию не
подаешь?» Я говорю: «Я был у тебя, ты мне отказал. Я механически выбывший
считаюсь». — «Ну, знаешь, мало ли что там было. Пиши нам». Я говорю: «Нет, я
писать не буду. На меня написано столько, я сам написал вот столько, а теперь я
не помню, что я писал. И ты будешь мне говорить: а вот ты тогда-то, в такое-то
время не там-то был, а там-то… Черт его знает, все теперь уже из памяти-то
ушло. Не буду писать». — «Ну, напиши два слова: “Прошу вторично разобрать”».
Ну, это я могу сделать.
Написал
я и говорю товарищам, которых уволили: «Слушайте, подавайте в партию. Говорят,
сейчас можно». «Мы, — говорят, — пробовали. Вчера Кузнецов вызывал, начальник
Главного управления кадров». А было так. Собрал Кузнецов всех уволенных и говорит:
«Ну что ж, товарищи дорогие, вы теперь ушли в запас, кто в отставку ушел. Вы
свое дело сделали уже, сейчас мы армию сокращаем. Вы не подумайте, что к вам
какие-то особые претензии из-за того, что вы были в плену. Подавайте в партию».
— «Так ведь мы подавали в партию-то». — «Ну и что же?» — «Так нам морду набили. Вызвал нас Шкирятов
и сказал: “Скажите спасибо, что у вас погоны на плечах остались. А вы в партию
лезете”». — «Ну, да, было время, а теперь совсем другое время. Подавайте. Вот
несколько дней назад был Лукин у Николая Александровича и говорит: “Товарищ
маршал, я до сих пор в шпионах хожу”. Вы представляете, как ему тяжело?». —
«Мы-то, — говорят, — знаем Лукина. Это вы-то его мало знаете». — «Знаете, как
ему тяжело!» — «А нам не тяжело?!» — «Ну, давайте, подавайте в партию».
Написали
опять. В ЦК написали. Вызывает следователь. А до следователя еще не дошло
распоряжение. Когда Булганин со мной говорил, он поговорил с Хрущевым, и решили
это дело изменить.
К.С.:
Это уже после смерти Сталина?
М.Л.:
После смерти Сталина. Когда я был у Булганина, Хрущев через три-четыре дня ушел
на председателя Совета министров Союза.
K.М.
А до смерти Сталина ходить было бессмысленно.
М.Л.:
Бессмысленно. Я им говорю, что Хрущев, он уже председатель Совета министров,
говорит: «Товарищ Лукин, все сейчас изменится». Я понял, что он дает мне
надежду на то, что действительно изменится.
Видимо,
распоряжение не дошло до партийных следователей. Они приходят, и им следователь
говорит: «Вы опять в партию подаете!» — и начинает их опять жучить.
Они ко мне. «Что жты, мать твою так, опять нас
спровоцировал в партию подавать!». Я в недоумении.
Вызвал
меня этот Леонов, следователь.
К.С.:
В ПУР?
М.Л.:
Нет, уже в ЦК, уже как член Контрольной комиссии ЦК. Он же был и председателем Конфликтной
комиссии ПУРа. «Товарищ генерал, у вас три ордена?» Я
говорю: «Да». — «За гражданскую войну?» Я говорю: «Да». — «Кого же тогда в
партии-то нужно иметь?» — «Ну, — я говорю, — это уж вам лучше знать, кого в
партии держать». — «Ну, вы посидите тут. Сейчас заседает Партийная комиссия, я
схожу туда». Вы не бывали там, где Партийная комиссия?
К.С.:
Был.
М.Л.:
Были? Узкий коридор такой, и по обе стены стоят стулья. Со мной сидит высокого
роста, молодой, красивый парень. Лет так сорок пять, наверное, ему, не больше.
Да и сорока пяти-то нет. Я говорю: «А вы чего сюда?» — «А я с целины». — «С
какой целины?» — «Да вот бывшие “враги народа” — мы так друг друга называем
теперь, когда возвращаемся, — с целины приехали». Я говорю: «За что вас
посадили? Кем вы были-то?» — «В последнее время я, — говорит, — был секретарем
Архангельского обкома. А до этого я был секретарем комсомола города Ленинграда.
Киров меня выдвинул сначала на второго секретаря обкома, а потом ЦК утвердило
меня первым секретарем Архангельского обкома». — «А за что же вас посадили? Что
вам предъявили?» — «Да мне, — говорит, — предъявили пустяковые дела. Первое — я
хотел убить Кирова. Я им говорю: “Как я мог хотеть убить Кирова? Он же меня
выдвинул. Что же я, вместо него сесть хотел, что ли?” А второе — это уже совсем
никчемное: выдвинул командующего войсками в Верховный Совет. Так ведь вы
знаете, не мы выдвигаем, а нам говорят — такой-то у вас должен пройти. Я бы,
может быть, лучше провел бы какого-нибудь рабочего, доярку какую-нибудь.
Колхозника какого-нибудь. А мне приказали, я его и выдвинул. Ну вот, мне и дали… Как был в летнем обмундировании, так и послали на
лесоразработки. Ой, там и тяжело было, товарищ генерал, на лесоразработках!»
К.С.:
После войны, что ли, его загнали туда? Или в тридцать седьмом году?
М.Л.:
В тридцать седьмом году это все было. А теперь только выпустили его. Или срок
он отбыл. Я не знаю, как это было. Рассказывает: «Старшими начальниками были
уголовники. Кормили плохо, морозы, снег вот так вот. Рубили лес. Норму я, конечно,
не выполнял. Мало того — били. Я подумал: ведь, в конце концов, погибну я. И
когда один раз подходит он ко мне… Я не выполнил нормы, я чувствую, что он
хочет бить меня… “Если ко мне подойдешь еще раз, я тебя зарублю. Вот топор у
меня в руках. Зарублю! Мне терять нечего, я бессрочник.
А ты погибнешь”. С тех пор как рукой сняло. Нормы я не выполнял никогда.
Старался делать так, чтобы разогреться. Но нормы большие давали, не выполнял. Я
получал всегда не только свою пайку, а лишнюю пайку получал. Как видишь, я
ничего выгляжу теперь, прилично». Действительно, он выглядел ничего себе,
прилично.
Пошел
туда, его вызвали. Выходит. Я говорю: «Как?» — «Знаете, по всем данным,
партийный билет мне вернут. Куда пошлют, не знаю. Все равно. Но я чувствую, что
партийный билет мне отдадут».
Рядом
сидела женщина, старушка уже. Спрашиваю: «А вы за что?» Интересно все же
узнавать-то, зачем народ приходит сюда. «А я, — говорит, — была учительница в
Симбирске (или в Куйбышеве)». — «За что же вас посадили?» — «Да вредила в программных
вопросах». — «Вас арестовали?» — «Да. Сначала арестовали мужа». — «А муж кем
был?» — «А муж был директором педтехникума. Сначала
его посадили, а потом уже и меня взяли». — «И вы до сих пор не знаете, где он?»
— «Не знаю».
А
напротив сидит — коридорчик-то узенький, слышно все
разговоры — сидит и прислушивается мужчина, обросший весь, обрюзгший. Смотрит
так на нее, и когда она сказала, что муж директор педтехникума,
«Аня!» — кричит. Она его называет по имени. Обнялись. Сидели, друг на друга
смотрели и не узнали друг друга, насколько люди изменились. По восемнадцать лет
сидели. Представляете, картину? Жуткая картина.
Потом
вызывают меня. Вхожу. Народу много сидит, человек пятнадцать. «Ну садитесь, Михаил Федорович. Ты меня узнаешь?» — «Вот
когда заговорили, я вас узнал». Заместитель председателя Мосгорисполкома.
Николай Тимофеевич или Иван Тимофеевич, фамилию его тоже забыл. Когда я был
комендантом города Москвы, я хорошо был с ним знаком. Приезжает какая-нибудь
организация иностранная, принимали. На банкетах и так далее. И часто мы с ним
встречались. Он и говорит: «Ну что ж, товарищи, Лукина я давно знаю.
Комендантом города Москвы был. Да вот, Николай Александрович8
мне звонил о нем. Он с ним воевал, хорошо знает его по фронту. Да и ты, Леонов,
наверно его знаешь». Я говорю: «Леонов наверняка про меня знает». — «У вас
какие-нибудь вопросы есть?» — обращается к членам комиссии. «Нет». Я говорю: «У
Леонова, наверное, есть вопросы, потому что Леонов разбирал мое дело». Леонов
немножко смутился и говорит: «Нет, у меня вопросов». — «Ну, знаете, товарищи, я
думаю, что товарища Лукина мы восстановим в партии. Товарищ Лукин, мы
обыкновенно не объявляем, но вам мы можем объявить. Наше решение обыкновенно
утверждает ЦК, но вам мы объявим. Мы вас восстанавливаем в партии. Вы настоящий
генерал, советский генерал и будете членом партии. Дай бог вам жить долго».
Я
расплакался. Все так вдруг, неожиданно.
«Партийный
билет получите в политотделе».
Прихожу
туда. Заплатить за тринадцать лет членские взносы. Я говорю: «Да что вы, с ума
сошли — за тринадцать лет членские взносы! Я же был беспартийным». — «А вот
теперь надо заплатить все взносы». Я говорю: «Дайте мне позвонить вот
такому-то». Я звоню и говорю: «Слушай, Иван Тимофеевич, как же так — в партии
вос-становили, а теперь партийный билет я должен выкупить. Заплатить за
тринадцать с половиной лет». «А-а-а, там еще не знают постановления. У нас есть
постановление: платить с момента выдачи партийного билета». Я не обратил
внимания, заплатил с момента получения билета, только за текущий месяц. А
пришел домой, смотрю — перерыв у меня. Тьфу ты, черт возьми! Куда ни приеду,
если нужно показывать партийный билет… «А почему у вас перерыв?» Каждому надо
объяснять. Мне это дело надоело, откровенно говоря. Я ему звоню и говорю: «Слушай,
что же ты мне филькину грамоту выдал?» Он говорит: «Как филькину грамоту?» —
«Куда я ни приду, меня спрашивают, почему перерыв. И я должен каждому
объяснять, как я долго был в плену, как я себя вел и так далее и так далее.
Зачем мне это нужно! Ты уж лучше сделай меня опять беспартийным». — «Ну, ладно,
— говорит, — напиши заявление, чтобы сделали без перерыва». Я написал, и тут же
быстренько наложил он резолюцию, и все сделали как надо, без перерыва.
А
дальше начали вызывать всех остальных моих товарищей, которые были уволены,
которых следователи брали сначала в ежовые рукавицы, а потом смягчались. Почти
всех выпустили, кроме Понеделина, Кириллова, Сибаева — генерала железнодорожника. Он у меня в армии одно
время был. А Самохина не выпустили. Самохину дали двадцать пять лет. Потом
выпустили Самохина, и я его встретил. Он был преподавателем военной кафедры
Московского университета на Ленинских горах, но в партии его не восстановили.
Он так и умер беспартийным. Единственный человек, которого не восстановили.
Последним
я давал показания на Герасимова года полтора-два тому назад. Сейчас он живет в
Бердичеве, из числа пытавшихся писать историю, но
потом он отказался. Сидел долго, потом был беспартийным. Он просил, чтобы меня
вызвали в ЦК, в ЦКК. Спросили, знаю ли я такого. Я говорю, что знаю.
«Напишите». Я написал. Ничего плохого я не мог о нем написать. Восстановили
тоже в партии. Всех восстановили в партии, кроме одного Самохина.
И
работали. Потапов работал долго, умер два года назад. Хороший генерал. Да все
вели себя примерно. Были колебания у некоторых по написанию истории, а чтобы
идти работать к немцам — все категорически отказались. Так что наш генералитет,
находясь в тяжелых условиях немецкого плена, очень тяжелых условиях, остался
верным своей родине.
Один
из генералов, он в плену не был с нами, где-то в другом месте сидел, звать его
Петя, фамилию забыл. Хороший генерал, очень веселый, симпатичный такой.
Освободили его американцы. Это было как раз на границе Югославии и Италии. Он
спрашивает: «Могу я машину взять и поездить?» — «Пожалуйста, поезжай». И он
говорит: «Я поехал в Югославию, потом махнул в Италию. А когда наездился уже,
пришел к консулу и говорю: “Я вот такой-то, такой-то. Отправляйте меня домой”».
Его отправили. Когда он приплыл в Одессу, его за шкирку и посадили. Тут уж он
вместе с нами сидел. Хороший парень. Не выпустили. Жалко парня.
К.С.:
Погиб?
М.Л.:
Погиб.
Февраль
1967
_________________________
1 Речь идет о
И.С.Коневе (здесь и в дальнейшем все примечания сделаны редакцией).
2 4 октября 1941
года.
3 Вероятно,
имеется в виду воспоминания В.Р.Вашкевича, которые
под названием «Бои западнее Вязьмы» вошли в в книгу «От Москвы до Берлина». — М.: Моск. рабочий, 1966.
4
Речь
идет о генерал-майоре В.Р.Вашкевиче. В своих
воспоминаниях он пишет: «К рассвету 12 октября прорвавшиеся части
рассредоточились в 18 километрах к северо-западу от места прорыва. Здесь
находились подразделения 1282-го и 1286-го стрелковых полков, 970-го
артиллерийского полка и часть отряда моряков, а также подразделения из соседних
дивизий армии. Быстро сказалась физическая усталость и боль-шое напряжение
ночного боя. Все повалились спать. В этом районе мы пробыли весь день 12
октября, ожидая выхода других частей…» (От Москвы до
Берлина. С. 83—84).
5 Краснов Николай
Николаевич (1918—1959) — казачий атаман, эмигрант. Родился в Москве в семье
полковника Генерального штаба. В 1919 году вывезен
родителями в Королевство сербов, хорватов и словенцев. Окончил юнкерское
училище, служил в Югославской королевской армии. После нападения Германии на
Югославию принимал участие в боях с немцами, попал в плен. После освобождения
из плена вступил в немецкую армию и добился направления на Восточный фронт.
Воевал в составе дивизии “Бранденбург”. При организации Русского охранного
корпуса на Балканах вступил в его ряды. После окончания войны выдан в СССР, где
был осужден на десять лет лагерного режима. Освобожден как иностранный
подданный в 1955 году. В дальнейшем жил в Аргентине.
6 Блюменталь-Тамарин Всеволод Александрович (1881—1945) —
актер, режиссер.
Оказавшись на оккупированной территории
с февраля 1942 года начал регулярные выступления по радио, призывая советских
солдат сдаваться, а население на захваченных территориях сотрудничать с
оккупантами. Ловко имитируя голос Сталина, Блюменталь-Тамарин
озвучивал фальсифицированные указы советского правительства. Записанные на
немецком радио Варшавы речи транслировались на оккупированных территориях СССР.
Военная коллегия Верховного суда СССР заочно приговорила его к смертной казни.
С приближением советских войск Блюменталь-Тамарин
перебрался в Кёнигсберг, затем в Берлин. 10 мая был убит в Мюнзингене
«при невыясненных обстоятельствах»
7 Антонеску Йон (1882—1946) —
военно-фашистский диктатор Румынии в 1940 — 1944 годах. Правительство Антонеску ввергло в 1941 году Румынию в войну против СССР.
В 1946-м казнен по приговору народного трибунала.
8 То
есть Н.А.Булганин.