Рубрику ведет Лев АННИНСКИЙ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2014
Ее
имя — Майя Каганская — возникло в моем окружении к середине 60-х годов.
В
мое окружение неизменно входили участники знаменитого на весь филфак семинара
Владимира Турбина. Даже и через десять лет после окончания университета мои
связи там сохранялись.
Там-то,
в турбинском семинаре, я и услышал, что с Украины
приехала выпускница киевского филфака, пишущая неслыханные статьи. Какие? Тут
определения задирались. Фактично неопровержимые.
Реалистично непредсказуемые. В общем немыслимые.
Встретиться
и познакомиться тогда не довелось. Тем более, что производительница этих текстов отбыла в Израиль. Слухи о ее литературно-критических успехах доносились уже
оттуда. Там я и познакомился с ней, когда в конце
70-х годов командировкой занесло меня на пару дней в Тель-Авив. Друзья привели
в редакцию журнала «22», в коем я немного печатался, Майя была там уже чуть ли
не главным критическим пером.
Я
предстал. Помню, мне почему-то хотелось, чтобы она была хороша собой. Так и
оказалось, и пока я оценивал свою догадливость, завелся у нас бойкий разговор,
зацепившийся за общеинтересные проблемы. И так же
быстро замер… Пока Майя ядовито высказывала претензии
антисоветские, я воспринимал это в ее эмигрантском положении как дело
естественное, но потом в ее претензиях почудились мне нотки антирусские. Я
вежливо завершил разговор. И встречу.
Больше
мы не встречались. Срок моей командировки истек, и следующие слухи о литературных
успехах Майи доходили до меня уже привычным образом — через знакомых, читавших
израильскую прессу: статьи были на иврите, то есть вне моих читательских
возможностей, но и те, что были по-русски, до нас не доходили.
Слава
ее однако росла — репутация обрастала новыми слухами
справа и слева. Публикации множились — большею частью в израильской прессе,
хотя иногда и в малодоступных у нас диссидентских изданиях вроде парижского
«Синтаксиса». А круг интересов взывал к нашему вниманию: это были сплошь комментарии
к русской классике ХХ века и к текущей российской современности.
Полноценного
издания — выхода книги в России — М.Каганская, «автор сотен статей и эссе
(оценка комментаторов. — Л.А.) при жизни так и не
дождалась».
Учитывая
ее характер, я думаю, что она этого и не дожидалась. Во всяком случае, никогда
и не намекала на такое ожидание.
Книга
теперь вышла — тысячным тиражом в московском издательстве
«Текст» — через три года после того, как Майя тихо упокоилась в Иерусалиме в
великую субботу 2011 года и была похоронена на Масличной горе.
Я
думаю, что эта книга — «Апология жанра» — достойна стать событием в нынешнем
русском литературоведении. Если будет прочитана. А чтение это непростое. И не
легкое для скользящих умов. Шестьсот страниц убористого текста плюс комментарии
издателей, пораженных энергией и энергетикой автора. Разделы: «Скрипка в
пустоте», «Русский бес», «Белое и красное», «Время, назад!», «Шутовской
хоровод». И в таком вызывающем стиле — несколько десятков портретов из русской
словесности ХХ века с заходами в ХIХ и ХХI. От
Хомякова до Чехова, от Набокова до Булгакова, от Замятина до Катаева, от
Солженицына до Евтушенко, от Бахтина до Платонова и от Надежды Мандельштам до
Ольги Фрейденберг…
Разумеется,
и эти замечательные фигуры, и еще десятки корифеев, обрисованных попутно, здесь
на исчерпаны; разумеется, характеристики, иногда хитро противоречивые, взывают
к дальнейшему рассмотрению, то есть к уточнению портретов; разумеется, это
полезный и плодотворный вариант усвоения книги Каганской. Но есть еще один
вариант, который в данном случае кажется мне предпочтительней: оценить еще одну
фигуру — самого автора этих разборов. Почувствовать ее руку, ее стиль, ее
подход. И в конечном счете — ее мироконцепцию.
Начав,
естественно, с тех элементов, в которых этот стиль продемонстрирован с особым,
вызывающим блеском.
Вот
зачин статьи «Платонов, Сталин и тьма»:
«Имя:
Андрей. Имя отца: Платон. Фамилия: Климентов. Национальность: русский.
Профессия: гениальность. Область применения: литература».
В
этом складном портрете одна деталь выпадает из перечня. «Гениальность». Об этой
черте ровно ничего нельзя сказать, кроме того, что она — есть. Остальное
сцепляется или расцепляется, а «гений» маячит как факт.
Иногда
факт невыносим. Именно потому, что необъясним. Каганская охотно употребляет
слово «гений», и оно нигде ничего не означает, кроме факта гениальности. Но
побуждает в свете этого факта перебирать остальные признаки.
Продолжаю
перебирать. «…Литературный псевдоним: Платонов. Происхождение: пролетарское.
Мировоззрение: коммунистическое…»
Из
рассыпанных черт должен собраться образ.
Так,
может, это вот рассыпание, расчленение, рассечение и есть — суть образа?
Россыпь единиц. Пляска теней. Ритм перечней. Узор пунктов, включая прочерки.
«Сергей
Эфрон, русский. Вероисповедание — прочерк, постоянное место
жительства — прочерк, подданство — прочерк, место работы — прочерк, офицер
белой армии… агент ГПУ…»
Ткань
текста такова, что легко не пройдешь. Она дырчата,
игольчата, крапчата. Она цитатна. «Цитаты-блоки,
цитаты-плиты, цитаты-кирпичики». Текст грозит
оборваться в центон — монтаж ссылок. С приглашением
читателю додумать, дополнить, дописать. С пониманием того, что все видимое —
лишь тени какой-то иной реальности.
Можно
сказать и так: это тени, ритмы, песни смерти, вытесняющей жизнь. Превращающей жизнь в рваный черновик.
Ходасевич
предъявлен через «Житие некоего Василия Травникова»,
текст дан в отрывках из рукописи, «найденной в одном из американских архивов»,
— вся прелесть в том, что у иного листа край оторван, и все продолжается с полуфразы. В разрыве — все те же сгустки тумана, в тумане —
все те же тени, под ногами — все тот же ворох…
Есть
ли общий смысл в такой скорлупчатой тьме?
Есть.
И возникает он у Каганской помимо сюжетов, идей и характеристик. Как мелодия.
Надо только уловить мелодию сквозь подхваты интонационных дуэтов, в которых издевка весело совмещается с восторгом и в каждом восторге
прячется издевка.
Вот,
скажем, ссылка на таких ярких коллег Каганской из советского литературоведения,
как Кожинов и Палиевский. С последним диалог особенно
характерен. Палиевский — «замечательный критик, "проникновенные"
суждения которого помогают понять… угадайте что…
бессмысленность сопоставления русской литературы с настоящей философской
традицией и ее Пифагорами…»
С.Шаргородский
в примечаниях пытается отнести эти «штрихи» либо к восторженным, либо к
издевательским и наконец находит взвешенную формулу:
фигура оппонента у Каганской «обыгрывается».
Художник
книги тоже включился в это «обыгрывание», поместив на обложке портрет
Каганской: она за столом при бокале красного у локтя, в модной шляпке… Что-то
театральное. Что-то загадочное в улыбке. Что-то «обыгрывается». «Шутовской
хоровод»?
Обыгрывается
у Каганской все, к чему она прикасается. Для читателя это увлекательное соучастие
в разгадках, но я не склонен в этом участвовать. Мне интересней в книге
Каганской сокрытый там автопортрет — образ времени, и еще — общечеловеческий
диагноз эпохи, Дом Бытия, выход из которого упирается в Смерть. Которая и есть
Жизнь. Обрученная со Смертью. Взятая
на мгновенье у Смерти. Глядящаяся в эту тьму.
Итак,
портрет времени.
«Ведущая
мелодия, общая тема, генеральный сюжет».
Приступая
к этому сюжету, начну с двойного портрета, исполненного Каганской в ее стиле.
То есть когда реальность прочерчивается в словесности, играющей роль
реальности.
Словесность
в данном случае — Солженицын.
Вот
поразительный приговор, вынесенный Каганской из материалов его дела:
«В
ненависти Солженицына к Сталину, яростной и бескомпромиссной, без особого труда
прослушивается тон брезгливого презрения к "колониальному
товару" — азиатскому парвеню, кавказскому выскочке. Иное дело — Ленин:
здесь ненависть к своему не только по крови, но и по духу, ненависть к
двойнику, которого ненавидишь тем больше, чем лучше понимаешь».
Потрясающе
уловлено: Сталин — пришелец, хозяин, явившийся извне.
А Ленин — внутри, и потому роль его — предательская, и ненависть к нему —
беспредельная.
Это
— у Солженицына.
У
самой Каганской отношение к Ленину не просто ненавидящее, а еще и
брезгливо-презрительное. Выведен он в статье «Собачья смерть» как
предполагаемый прототип героя булгаковского
«Собачьего сердца». Ждешь, не найдется ли у осторожного Булгакова хоть
какое-нибудь подтверждение этой критической гипотезы. И тут — казус: в очерке
для газеты «Гудок» Ленин, лежащий в гробу «на красном постаменте», описан
Булгаковым с полным благоговением! Без тени неприязни!
«
— Это как понимать — гражданин соврамши?» — Каганская
собирается с духом. И отвечает:
«Булгаков
подменил покойника, вместо Ленина уложил в гроб Наполеона». Даже в серое переодел — в «цвет наполеоновской империи».
Пусть
булгаковеды решают, в какой мере это переодевание
корректно для образа мыслей Булгакова. Я решаю другой вопрос: об образе мыслей
Каганской. Для нее даже тень Наполеона дает надежду преодолеть морок ленинизма.
Обещает отменить «религиозный культ освободительной и спасительной смерти» —
это она — о нашем мавзолее, уравнявшем жизнь со смертью.
«Короче,
он, Булгаков, видит конец света. И у этого конца имя — Ленин».
А
Сталин?
«Страшно
вымолвить», — решается Каганская и бесстрашно завершает свой сюжет: «После
Ленина Сталин представляется нормализацией, возвращением к человеческим — не
человечным, нет — человеческим критериям».
Вот
что делает с героями истории даже слабый отсвет наполеоновской империи!
Сталин
описан Каганской в интонации, в которой нет и следа презрения. Ибо он рожден
«от воздуха русской империи». Хотя рождение это и «незаконно».
Исток
— «из народа, пропахшего бараньим жиром, кизяком, чувяком и чесноком — всеми
запахами исторической неудачи».
Удача
ждет далеко от родного Гори — уроженец Грузии выбирает другой народ и другой
путь. И что же? Пришелец, чужак, инородец — не ошибся!
«Выбрал
правильно, хорошо выбрал… Народ — богоносец… который
не боится умирать, потому что верит в бессмертие. Его бессмертие… И эту веру он обязан оправдать…»
Что
же помешало Сталину дотянуть до Наполеона в деле восстановления империи,
которую разрушил, размотал, распустил Ленин?
Я
подхожу теперь к самому сильному, даже, пожалуй, решающему художественному
мотиву в симфонии мироздания, развернутой у Каганской.
Вроде
бы — «место действия».
Но
роковым эффектом проступает это «место» — сквозь все извивы повествования.
Маячит сверху. Сыплется снизу. Подстерегает на протяжении всех шестисот страниц
каганского миростроя.
Цитату
мне! Цитату!
«Кончается
империя — начинается русская провинция… Вместо столицы
— город (губернский, областной, районный, уездный), вместо города — городок,
вместо городка — огород, а сразу за огородом — лес, поле, пустошь… Там жизнь
продолжается без человека, там беспамятство, русская нирвана, омуты бытия, в
которых черти водятся… Неуверенны и зыбки очертания человеческой личности,
неплотно пригнана к человеку человеческая личина…»
Еще
цитату?
«Воспитанница
немецких романтиков, русалка европейская слезлива, мечтательна, влюбчива и
склонна к спасению утопающих. Куда простоватей
русалка русская. Она, взгромоздясь на пень-колоду и
ловко закинув за плечи облепленный тиной хвост, лущит семечки. Уроженка топких
и плоских среднерусских равнин, она отродясь не видела
моря да вряд ли о нем и слыхала. Живет она где
придется — в пруду, ручье, озере, речушке — лишь бы можно было нырнуть с
головой и затаиться…»
Еще?
«Неизбывна
русская скука. Насмеяться досыта и защекотать до смерти — других радостей нет…
Чернозубая вдовица — ведьма, точнее, кикимора: жалкое существо,
близкородственное домовым, лешим, водяным, русалкам, то есть всей той нечисти, что оккупировала территорию от дома до леса или
болота…»
Изгнать
русского беса в сущности невозможно. Он намертво
связался с сезонными циклами и календарными обрядами, с деревней, хутором,
слободкой, предместьем, печью, подпольем, чердаком, короче — со всей той бедной
областью человеческой жизни, где веками проживает большинство русского народа…
Все
они воистину недочеловеки: лесная, болотная,
подпольная, атропоморфная нечисть,
и место ей — не в откровении Слова, а в заговоре, заклинании, волшебной сказке…
Присмотритесь,
например, к мандельштамовской Элладе: Греция богов и
героев, мраморных мифов, аполлонически гармоничная и дионисийски трагичная. А Россия? У Мандельштама — воловья, петушиная, дремучая и простоволосая…
А
шляпка? А калоши? А кожаные куртки революционной моды?
«Куртки
дождались своего часа… После калош и кожаных курток с
улиц столичных русских городов исчезли хорошо одетые люди… Неизбежен разгул
черни, стихия погромов и уличных расправ над сытенькими да богатенькими…»
Что
же это?
Уже
не деревня — еще не город. Промежуточное бытие: не сон — дрема. От рождения до
смерти — «один глубокий, сладкий, протяжный зевок — успеть бы рот
перекрестить…»
Между
жизнью и смертью нет границы — жизнь просто инобытие смерти, это другая сторона
обреченного на смерть бытия.
«Красная
смерть» так же хаотична и неупорядоченна, как «белая
смерть» контрреволюции и «черная смерть» народной бандитской вольницы: глухой
забор, щербатая стена, продутые пулями лопушиные
заросли да оползающие горы неряшливо набросанных трупов… Русский человек… по
духу и по жизни — бродяга, «очарованный странник», скиталец…
И
сегодня?!
«И
сегодня история приобретает вид не дисциплинированной смены поколений, а
неразберихи и давки колен…»
Может,
хватит цитат? Сегодня, вчера, позавчера… Всегда!
Есть
ли координаты, в которые можно уложить этот хаос?
Есть.
Космос. Хаос и космос — полюса каганского миростроя.
Россия
— хаос. Противодействие хаосу может быть революционным, может быть
контрреволюционным — и все равно оборачивается хаосом. Спасительны только
теплые углы в этой сплошной русской мгле.
«Выбритые
марксисты лаются с бородатыми народниками, над всей
Россией облачное небо: дождь».
Облачное
небо, сизая мгла, узор надломов, перекличка трещин, назаштопываемая
рвань, неизбывная, убийственная скорлупчатая тьма.
Интеллектуалы,
где вы? Спасаются юродством. И кричат: «Цитату мне! Цитату!»
Цитата
— признак космоса в противовес хаосу?
Есть
варианты противовеса?
Есть.
Даже два.
Первый
вариант — Античность. Эллада, чудившаяся Мандельштаму. Космос европейский.
Вечно дразнящийся Запад.
Почему
Россия — не Запад? Кто отвратил? Кто виноват? Вроде бы и там, и тут —
христианство? Но там — это не тут.
«Христианство,
победив в мировом масштабе, изгнало веселое племя обитателей лесов, рощ,
водоемов, всех этих неуемных фавнов, насмешливых сатиров, обольстительных наяд
и дриад, за пределы человеческого космоса, загнало их в расщелины и пещеры,
все, какие ни есть, подполья, короче — в ад, нарекло бесами и прокляло во веки веков».
Бесы
виноваты. Бесы увели нас с Запада. Черти! В русском языке «черт» и «бес»
синонимы. И Сатана тут как тут. Мраморный космос сохранился там — тут
разверзлись хляби хаоса.
А
ведь пытались! Строили мосты! Мечтал Мандельштам увидеть «блистательный покров,
наброшенный над бездной». Русское слово перехватывало старые жанры европейской
культуры. Тешилось апологией жанра!
Европейский
романтизм был пережит на русский лад. Перекорежен.
Забуксовал
под нашими осинами острый галльский смысл, не вывез и сумрачный германский
гений. Попутал-таки бес. Сатана поучаствовал.
Перебираем
признаки, пробуем прочерки. Что такое Христос без Сатаны? Не угадываете? Это все
равно, что Россия без Запада!
А
что такое Россия, пытающаяся стать Западом? Слушайте: русская мощь извергается
из разинутых трубных глоток, по пятам преследует «Марсельезу», вольтерьянку и
вольнодумку, соловьем-пташечкой-разбойником разливается улицам и площадям
европейских столиц и, «наигравшись досыта, затихает, убаюканная сладким
перезвоном московских малиновых колоколов».
Такой
вкусной картинкой завершается у Каганской европейская версия русского спасения
от хаоса. Сладко. Но горько.
Куда
ближе ей другая версия нашего спасения — через космос иудейский.
Иудейское
начало, требующее всеохватного слова о мире и незыблемой иерархии ценностей —
изначально противостоит хаосу. Надо только «уворовать
гнездо» — приобщиться к жизни «чужого племени», обрести для своего духа почву.
Не отсюда ли — несмотря на вековую погромную резню —
фатальная тяга евреев в русскую революцию? Их же тянет не просто «остаться с
Россией», но с Россией «какая она есть».
Впервые
за бесконечную череду столетий евреи из «народа, живущего отдельно» и
взирающего на историческую суету и дрязги «с той стороны», смогли
воссоединиться с человечеством «на основе столь близкого им учения: четкое
распределение добра и зла, слияние народов без наций и государств, социальная
справедливость, законы истории, неотменяемые, как законы Торы, и т.д.
И креститься, слава Богу, не надо».
Результат
известен: Россия остается как она есть, евреи (те, что
уцелели) тоже остаются — со своими проблемами.
Каганская
уносит их проблемы с собой в Израиль. И расстается с Россией. Навсегда.
Что
же уносит она, захлопывая за собой дверь?
Тридцать
лет осознанного русского опыта, если считать не биологический возраст с момента
рождения в 1936 году, а искать момент первого самоосознания?
Что
это за момент?
Возглас
школьной учительницы в притихшем классе:
—
Если будете хорошо отвечать образ Павки Корчагина, я почитаю вам Чарскую!
Киевская
школьница отвечает хорошо. Текут 50-е годы — «туда уходит юность».
Начинаются
60-е. Состязание столиц. «Разнокалиберное многоголосье, оттепельная
растекашица». Языки молодым развязывают Ильф и
Петров. Парад цитат — от «Двенадцати стульев» к «Золотому теленку»: от русской
провинции к библейской пустыне. К пародийно осмысленным ее прообразам. И к
родным классикам без всякого Павки Корчагина. «Эпоха Толстоевского».
70-е
годы. Почвенническая лихорадка. «Генеалогия, предки, род, семья — все дремучее,
кровное, вязкое». Не вынести! Распад, прощанье, уход.
Пока
Корчагин перемогался с Чарской, — жили двойной жизнью. Теперь надо было жить
«двумя жизнями».
Первое
получилось. Второе — нет.
А
в Израиле — получилось?
«Христианский
персонализм» — в споре с «иудейским коллективистским избранничеством». Этот
спор разрешен? Он разрешим? Жизнь между магией еврейского государства и магией
теократической общины — это две жизни или одна?
А
если государственный космос, утвердившись в реальности, сомнет правду общины, —
что тогда? А если общинная правда, утвердившись в сфере духа, подорвет
государственную устойчивость, — что тогда? Опять хаос? Скорлупчатая тьма…
Эти
вопросы встают перед сознанием в любую эпоху в любой точке мироздания. Если до
них дострадаться.
Майя Каганская свое отстрадала.