(Грант Матевосян. Твой род)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2014
«Не
нравишься ты мне, жалкий ты, не нравишься, сын мой, кровь моя, первенец мой,
моя надежда, плохой ты, злости в тебе никакой. Твой дед, а мой отец Ишхан — у него лошаденка была, небольшая, чистых кровей, на вид
невзрачная, неказистая, для армии и то не взяли, забраковали, так, говорят, от
злости лопалась, когда какая-нибудь другая лошадь опережала ее, летела как
осатанелая, легкие звенели, из ноздрей пламя рвалось, так вся и разрывалась,
кроха этакая, от злости. У Ишхана
все злым должно было быть: и собака на цепи, и дети, и крапива у изгороди, и
змея в палисаднике. А ты нехороший. Кого ни спрошу, хвалят тебя и
смеются, — мол, и добрый ты, и совестливый, да-а-а… И
этот смех ихний меня ножом
по сердцу, ранит меня, сын мой, сын мой».
Рассказ
Гранта Матевосяна «Твой род» темен, словно лес. Он пьянит постепенно — пока
читаешь, не замечаешь, что набираешься, но, встав из-за стола, чувствуешь
головокружение.
Впрочем,
всякий ли в наши дни вытерпит эту терпкость?
Бродишь,
заблудившись, темно перед глазами, лес, лес…
Этот
рассказ — монолог простого человека, и отчасти поэтому его понимание требует усилия.
Факты,
события, приметы, семейные корни переплетаются в странную гущу, а вдобавок все
излагает женщина, отчаянная, измученная, переживающая, и она повторяет одни и
те же фразы и эпизоды, и, наконец, все из армянского быта, так что имена
сливаются в один гул: Ишхан,
Амаз, Аветик, а следом слипаются и колоритные
обстоятельства судеб Ишхана,
Амаза, Аветика и иже с ними.
У
рассказа есть несколько граней, о которых хотелось бы сказать, но есть,
по-моему, и любопытные аспекты, создающие художественно-социальный контекст
вокруг рассказа.
С
них и начнем. Рассказ Матевосяна — как бы окно в «горный мир», одно из
бесчисленных свидетельств попытки выстроить «дружбу народов», насытить общий
воздух отдельным пряным ароматом. Это плод времени, когда работали целые
институты перевода с языков народов Союза, в Литинституте была национальная
квота, экзотический текст становился
пропуском в толстый журнал, а несколько текстов конвертировались в писательскую
корочку. Так и вижу чуткую переводчицу Анаит
Баяндур, подбирающую
оттенки смысла и цвета. Так и вижу редактора, обдумывающего слова и тщательно
распутывающего клубок фабулы. Все сказанное мною лишено иронии или осуждения.
Как пишут в фэйсбуке — «мне
нравится». Не хочу утверждать, что Матевосян нарочито усиливает «дикарскую
экзотику» в тексте, но и не могу исключать. Таково, вообще, особое обаяние «национальной литературы» — читаешь,
укачивает от незнакомой топонимики, словечек, имен, но груз фактуры
воспринимаешь почтительно, с серьезностью, как часть художественного, в
ряду эпитетов или метафор.
Но
усилие при чтении — это не просто про кавказскую, среднеазиатскую или
якутскую прозу, это часть всего тогдашнего проекта. Можно жаловаться на
цензурные ограничения, из-за которых взрослых людей держали в детском
неведении. Однако опубликовать такой рассказ большим тиражом для «широкого
читателя» само по себе вызывающее навязывание зрелости, по сути, идеологический
эпатаж, каковым и являлось насаждение серьезной литературы. Учитесь плавать!
Вижу «нормального советского человека», инженера, офицера, садовода:
склонившись над «Твоим родом», шевелит губами… Не идеализирую и не романтизирую, но ведь были,
были они, «массовые читатели», вот такой прозы! И больше того — рассказ имел
успех. Казенный фон парадоксально содействовал благодарному и внимательному
восприятию произведений настоящего искусства — литературы или кино — и их
дальнейшему резонансу. В том словесном (во многом догматично-лозунговом)
обществе, которое нынешнему, кликово-клиповому,
не снилось, рассказ Матевосяна возник как нечто острое, свежее, занимательное. Несоветский и неантисоветский, насыщенный подлинностью.
И
здесь от стороннего контекста перейдем прямо к тексту — да и к автору.
Рассказ
пересказывать незачем: это перечень бережно перебираемых жестокостей,
грубостей, обид.
Но
при всей насыщенности событиями и страстями рассказ, демонстрирующий
поверхностный жаркий слой бытия, несомненно, претендует на тайные философские
ходы. Да и нет никакого рассказа, есть терзания автора. Две идеи борются здесь:
идея совести и идея силы, и, кажется, обе занимают писателя Гранта Матевосяна,
мучительно сливаясь в его душе.
Что-то
мучительно противоречивое даже в форме повествования. Сама форма —
концептуальное высказывание. С одной стороны, как было сказано, исповедь
простого человека, и здесь должно быть много воздуха и наива. Все это есть, но есть и другая сторона,
чувствуется четкая рука оформителя, перед нами точно бы артефакт, законченная,
отделанная вещь в себе: не расслабленный поток речи, а напряженный психоделический речитатив.
Идея
совести толком даже не проговаривается, но ясно, что она существенна, потому
что выступает антитезой тому «горному миру» или вечному «каменному веку», в
котором царят суровые нравы, и такая рефлексивная проза не нужна, бессмысленна,
оказывается, по выражению героини, жалкой. Христианство, ислам, язычество?
Религия не главное. Тут действуют прямые и резкие люди, и автор, становясь
писателем, то есть неженкой, вырывается из родоплеменного круга, предает его,
расписывая и заостряя колорит знакомого быта для постороннего наблюдателя, как
экскурсовод для туриста — «кто кого притесняет, кто чьей женой завладел, кто где в засаде притаился, чью
скотину хотят прирезать и из какой безвестности и на кого пуля выскочит».
Местному такая «этническая» литература часто смешна, фельетонна (неместному часто — откровение), но она
передает главное — тугой традиционализм общины.
Эти
сельские люди близки к природе, а значит, способны легко убить, считают, что
именно животное (а порой и зверское) делает тебя настоящим человеком, отсюда
заключение: «Совесть в животном хороша, а в человеке, который к тому же тряпка,
жалость и совесть — это одни сопли».
Близость к природе наделяет то ли мнимыми, то ли реальными магическими
способностями: «Моя мачеха была из совиной породы, как забухает среди
ночи, как завоет, значит, где-то кровь пролилась». Отсюда и тьма примет. Это
тот дух, который вдохновил Кнута Гамсуна на пышный роман «Плоды земли». «Ведь
люди как-никак важнее скотины, — сказал он. Аксель же думал совсем
по-другому: — Скотина важнее, а люди всегда найдут себе пристанище на зиму».
Догадайтесь: это из кого, из Матевосяна или Гамсуна?
Разумеется,
автор гиперболизирует знакомый ему мир — ласка, забота, любовь живы здесь так же, как и везде. Но
просто под словом «совесть» он, пожалуй, подразумевает «цивилизацию».
Цивилизация — жесткие и брезгливые действия казаков-«колонизаторов», собственные слабость, боязливость,
сомнения, сочинение прозы и сладость русского перевода. Да, это все
изнеженность. А на другой чаше весов — сила. Только философствуют тут не
ницшеанским молотом, а ножом, ружьем или просто камнем по голове. Реальность
пещеры — бесстрашная, гордая, безжалостная, где хаос инстинктов окольцован
порядком заветов и запретов.
Не
об этом ли и другая проза Матевосяна, в свое время хорошо известная?
Повесть
«Мы и наши горы» о чудесной естественности сельских чабанов. Повесть «Осеннее
солнце», где тяжелые нравы селян (как бы оживших каменных глыб) возводятся в
добродетель, а худшее свойство — «нытье». Надо держаться своей земли и
порастать в нее — о том же и повесть «Хозяин»: герой-лесник, хоть и тяжел и
мрачен, но зато слит с природой, верен селу.
В
рассказе «Твой род» я ощутил смятенное авторское эго — путь из узкого родного
мира в мир большой, довольно чуждый, рассеянный и пугливый, отчасти
презираемый, но и дразнящий.
Как
быть? Каким? Чьим? Возможен и нужен ли ответ?
На
самом деле, в рассказе присутствует и историческое пророчество.
Вслушаемся
в гулкие проклятья-вопрошания по поводу сближения с «бледнолицыми» и
«мягкотелыми»: «А хорошо ли, что твои, твои
здешние, они не склоняются, и не выпрямляются, и не живут, сонные, добрые,
ленивые, произрастают себе, ежели ты срубил их, значит, срубил, ежели не
срубил, значит, живые еще, шапку с головы у них ежели унесли, значит, унесли,
ежели не унесли, на голове еще, значит».
Так
таинственно и пьяняще говорил армянский Заратустра. «Не живут». И зажили… Непуганых «советских идиотов» смели и сменили горячие
рубаки.
Эта
драма культурного слома и вспыхнувших войн особенно ярко проявилась на Кавказе.