Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2014
Алиева
Алие Сафетовна, крымская татарка, родилась и живет в
Андижане. Закончила иностранный факультет Самаркандского госуниверситета, где
получила специальность филолог, преподаватель французского языка. Около 40 лет
работала в Андижанской областной библиотеке им. Бабура.
Почти все литературные опыты Алие Алиевой имеют автобиографиче-ский характер. «Это
— не исповедь и не мазохистские исследования собственной души, — объясняет она,
— это просто попытка рассказать о жизни через индивидуальное восприятие».
Кое-что
о моей семье…
Моя мама точно знала, что ее, свою старшую дочь, отец назвал Урие (от татарскогоУриет — свобода, благородство) в честь революции. Следом родились ее сестры Эдие (от арабского ид — праздник) и Инает (тоже от арабского — милость, благодать).
По молодости я не очень любила слушать, отсюда отрывочность воспоминаний. Припоминаю, что отец мамы — Умeр, будучи высокого роста, служил солдатом в охране дворца в Ливадии. И даже видел самого государя императора с семьей. Его знакомство с будущей женой было вполне традиционным. «Селекцией» занималась женская половина его родни. Смотр устраивали в бане, так было сложнее скрыть неявные физические недостатки. После вердикта можно было увидеть суженую где-нибудь на посиделках, затем приступали к официальной части сватовства.
Почти так же женили старшего брата моей бабушки. С той лишь разницей, что показали ему младшую сестру, а женили на старшей. Жену он не любил до последнего дня своей с ней долгой жизни. Прижили они пятерых детей. Трое мальчиков, как на подбор, походили на красавца-отца, девочки пошли в дурнушку-мать.
Мой дед Умeр унаследовал от своего отца скотобойню. Раскулачивание в 30-х годах коснулось деда напрямую. Скотобойня стала основным доводом для его «перевоспитания» на строительстве Беломорканала. Бабушка осталась с тремя детьми на руках: старшей — девять, младшей — пять. Как жена кулака она была лишена всех гражданских прав, и главное — права на работу.
Только протекция земляка, служившего в прокуратуре, помогла ей устроиться санитаркой в больницу. Вспоминала, как завхоз, перечисляя ее обязанности на день, заканчивал неизменным: «А время останется — вымой окна». Была очень набожна, каждое утро совершала намаз и читала (на арабском) Коран. На русском могла вывести только свое имя: Шашне. Знала ли она русский? Не знаю, мы общались на крымско-татарском.
Как человека помню ее плохо. Нелюбовь к моему отцу она перенесла и на меня. Во сне я видела ее единственный раз — перед смертью мамы. Но даже во сне помнила, что она меня не любит. Бабушка ходила согбенная, опираясь на палку, в шали, случайно прихваченной из дома в холодную майскую ночь депортации 44-го. Запачканный уголок этой шали так и не отстирался. Это была крымская грязь.
Зарплаты бабушки хватало лишь на то, чтобы жить впроголодь. Брат ее мужа давал им продукты только в обмен на немногие оставшиеся у них вещи. Правда, разрешил племяннице, моей маме, погостить у него какое-то время. Мамой особо не занимались. Завелись вши, и ее обрили наголо. Так мама впервые потеряла свои длинные, до колен косы. Второй раз, когда ей было уже семьдесят, в роли экзекутора выступила я. Мыть такие волосы было тяжело. «Режь!» — решительно сказала мама. О дяде вспоминала, глядя, как я нарезаю хлеб: «Так же тонко, как и он». И заключала: «Жадный был, очень». И еще с отвращением вспоминала о бочонках с засоленной рыбой в его подвале. В ее семье рыбу не ел никто, просто не могли. «Даже во время голода». Голод унес их младшую. Умерла от туберкулеза.
На чудом уцелевшей фотографии 30-х бабушка снята с не похожими друг на друга дочерьми. Они были разными во всем. В маме — нечто утонченное, в Эдие — чувственное. «Господи, — вздыхала бабушка, — и в кого она только пошла?» Вдовоенном Крыму остались ее отличные отметки, первое место на конкурсе песни (была даже фотография на обложке журнала) и несостоявшийся жених, ставший семейным анекдотом. В самый разгар сватовства он спросил свою мать: «Мама, можно я пойду пописать?»
На маме как старшей был весь дом. Ей удалось закончить только начальную школу. Видимо, были способности к языкам: владела русским (писала, как слышала, смело употребляя латинские буквы). Во время оккупации Крыма заговорила по-румынски и по-немецки.
Папа с мамой познакомились на танцах, в 37-м. Ей было 17, он — на десять лет старше. На браке настояли ее родные. «За ним — как за каменной стеной». Так оно и было. Какое-то время мама работала на вышивальной фабрике. Но недолго. Самый большой стаж в ее трудовой жизни — несколько месяцев на одном месте. Ревнуя, папа «увольнял» ее отовсюду. Позже, уже в 70-е, работая вместо нее дворником, «заработал» ей пенсию.
Моего деда по отцовской линии звали Али. В Бахчисарае он имел свою кофейню. Отсюда и прозвище «каведжи Али», то есть Али — владелец кофейни. Фамилий тогда не носили, они пришли вместе с русификацией. Тезок дифференцировали по имущественному положению, физическим недостаткам и тому подобным признакам.
Самый богатый человек деревни Биели владел двадцатью гектарами садов, на которых вместе с наемными работниками трудились старшие из его детей. Жена родила ему восьмерых, но в живых осталось только шестеро: трое мальчиков и три девочки. Старшего, моего отца, назвали Сафет (от арабского Сабит — стойкий, твердый). Был он рыжеват, с глазами редкого янтарного цвета. «Круглый год мы ходили в налынъ. Кожаную обувь купил себе уже в городе», — рассказывал папа. Налынъ представляли собой деревянную подошву, на которой крепился ремешок, прижимавший к ней стопу. Именно такую обувку, напоминающую японскиегета, папа сделал мне в детстве. Летом ходить в ней было сплошным удовольствием. А зимой… Но дед жил так, как испокон веков жили до него.
Он спас свою деревню от страшного голода в 20-е. Все остались живы. В период коллективизации односельчане его раскулачили. Деньги в банке были конфискованы, земля — национализирована. Все, чем он владел, осталось в его родной деревне. На телегу с лошадью погрузили младших детей и какие-то пожитки. Уехали навсегда и в никуда.
Папа
Я не знаю, как и когда они очутились в городе. Устроиться на работу папа сумел только после того как официально, через газету, отказался от своих родных. Это решение было принято на семейном совете. По-другому было не выжить. В реальной жизни сын за отца отвечал. Все, что он зарабатывал, тайком переправлял родным. Если бы об этом узнали, а доносы были нормой, наверняка лишился бы работы.
Мастер-немец обучил папу столярному делу. Вскоре он работал по самому высокому разряду. После войны, уже в Узбекистане, он так и не сумел официально это подтвердить (все архивы сгорели во время войны) и здесь работал плотником. Сидящим без дела я вообще его не помню. После основной работы «одевал» домa: делал полы, потолки, окна, двери… Все было сработано на совесть. Усто — по-узбекски «мастер» — уважительно называли его узбеки. Умел многое: стриг, чинил обувь, ремонтировал электроприборы…
В тридцатые годы будущих студентов вузы набирали среди передовиков-рабочих. Так папа стал студентом Качинского летного училища. Прыгал с парашютом, совершал самостоятельные полеты. Донос земляка о кулацком происхождении положил конец его карьере летчика. Но небо он всю жизнь любил самозабвенно. Всегда провожал и встречал меня в аэропорту, несмотря на мои протесты. Уже после его смерти я нашла среди документов парашютный значок.
Благодаря отцу я знаю несколько венгерских слов. Говорить на венгерском, также как на русском и румынском, он выучился во время войны. На войне был с 24 июня 1941 по сентябрь 1945 года. В августе 41-го недалеко от деревни Малаеш попал в окружение. Их эшелону, направлявшемуся на Бессарабский фронт, так и не успели выдать оружия.
Попал в лагерь для военнопленных Турнумугарель на территории Румынии. «Вшей с себя собирал горстями. В туалет ходил раз в десять дней». В конце марта 1944-го этот лагерь был освобожден Красной армией. Папу направили на 2-й Украинский фронт. В составе своего первого батальона (572-й полк, 233-я дивизия) он форсировал Дунай с территории Югославии, в направлении на Бездай. Батальон стал живой подсадной уткой. Сразу после переправы они попали под немецкую бомбежку. В этой мясорубке уцелело пять человек. Их взяли в плен, окружив шестью танками, солдаты власовской армии. Так он вновь оказался в лагере для военнопленных, что находился в какой-то деревне в трех километрах от Капошвара (Венгрия).
Позже, в ответ на свой запрос, я получила справку из архива о том, что Алиев С. Б. погиб при форсировании Дуная. В лагере его, рыжеватого, с типично «еврейским» носом, чуть было не расстреляли немцы, приняв за «jude». Выручили земляки — татары.
В марте 1945-го в три часа ночи лагерь эвакуировали в течение пятнадцати минут. Около двадцати человек сумели спрятаться. Части Красной армии только на третьи сутки освободили уже пустой лагерь. Оставшихся в живых проверял особый отдел. Практиковались ложные расстрелы. «Когда меня поставили к стенке, мне было уже все равно. Так измучили меня допросы». До конца жизни отец не мог смотреть фильмы о войне.
Его память меня поражала. Уже в перестройку крымские татары стали требовать возвращения на историческую родину. На всякий случай шла проверка достоверности фактов их участия в войне. И папа в свои 78(!) лет вспомнил все даты, номера частей, топографические названия. Я сверяла последние с географической картой тех мест, где он воевал. Все оказалось точно.
Победа застала его в городе Санкт-Пельтен, где команда в десять человек охраняла лагерь французских и итальянских военнопленных. В Хирово, в Польше, находился советский «фильтровочный пункт». Здесь ему выдали документы и отправили в Узбекистан. Видя его недоумение, издевательски объяснили: «Вашему народу, так пострадавшему во время войны, решили дать отдохнуть в Узбекистане». По приезде отца в кишлак, где уже жили его родители, комендант по спецпереселенцам отобрал у него документы, заявив, что они ему больше не понадобятся. Подвалы ГБ он знал не понаслышке. Били, требовали признаться, на какую разведку работает.
Советскую власть отец ненавидел, что мне, пионерке, внучке двух кулаков, было абсолютно непонятно и чуждо. Доходило до абсурда: «болел» исключительно за соперников СССР. Систематически слушал «голоса», мало что понимая в силу плохого знания литературного русского. Помню его признание: «Воспользоваться возможностью остаться мне и в голову не приходило. Ощущение дома пришло, как только пересекли границу с Польшей».
Моя продолжительная переписка с военными ведомствами по восстановлению его статуса участника войны ни к чему не привела. Только в 1980-м, после обращения в редакцию газеты «Красная Звезда», папе выдали долгожданное удостоверение.
Мама
Судя по рассказам мамы, вначале румыны, а затем немцы вели себя в Крыму по отношению к местному населению довольно корректно. А вот евреи и цыгане расстрелов не избежали. Большинству цыган удалось спастись лишь тем, что они выдали себя за татар. В период депортации их и выслали как татар, вместе со всеми. Греков, болгар и «русских немцев» эта участь постигла раньше всех. Они были высланы в канун войны. Сами татары распознавали цыган мгновенно. «Фараунлар, — называла их мама по-татарски. — Фараоново племя».
Из рассказов моей старшей сестры: «В самом начале войны моя мама работала в столовой. Мне тогда было около трех лет. По Карасубазару шла колонна военнопленных, наших матросов. Запомнилось, что все были в тельняшках. Раненные, в крови. Мы с мамой стояли на обочине, у нее два ведра с едой, а у меня какой-то мешок с хлебом. Это все мы раздавали тем, кто проходил мимо нас. В одном из матросов мама узнала своего двоюродного брата-моряка».
Сколько времени деда Умeра «перевоспитывали» на строительстве канала, не знаю, но к началу войны он уже был со своей семьей. Выжил только потому, что в первый же день, когда их построили в шеренгу и спросили: «Кто работал поваром?», он сделал шаг вперед. Хотя готовкой никогда не занимался. И еще одна история от деда, которую мне пересказала мама. «Счастье? — переспросил моего деда сосед по нарам. — Я — дома. У очага, освещенная отблесками пламени, в вишневом бархатном платье сидит моя жена, и в доме пахнет занесенным с мороза бельем». Сосед по нарам умер там же, на строительстве. Дед домой вернулся, но стал сильно пить.
В их небольшом домике жили на постое вначале румыны, затем немцы. Пользуясь их незнанием языка, дед поносил их как только мог. И наконец нарвался. Офицер-румын ответил ему на чистейшем крымско-татарском: «Вы думаете, что мы здесь по своей воле?» Румын оказался этническим татарином. К счастью для дедушки, все закончилось благополучно.
«Дедушка, — вспоминала сестра, — никогда не оставлял меня одну дома. Вместе ходили за хлебом. Он нес меня на закорках. Помню, как попали под бомбежку, и осколок бомбы задел мне висок. Сейчас понимаю, что по касательной. Лечил меня немецкий врач. Он мне показывал фото своих детей. И чтобы я не хныкала при перевязке, давал шоколадку и называл меня gutes Madchen, хорошая девочка. А шрам на виске так и остался».
В 44-м Крым был освобожден советскими войсками. «В соседнем доме всю войну прятали девушку-еврейку. Когда в город вошли наши войска, она, радостная, выбежала из дома и попала под колеса грузовика. Умерла сразу же». В апреле власти провели перепись населения. Мама сопровождала военных как переводчица. Один из них ей явно симпатизировал. В ночь с 17-го на 18-е мая каждый дом был окружен автоматчиками. Во избежание беспорядков мужчин тут же отделили от женщин и детей. На сборы дали двадцать минут. Из домов выносили даже лежачих больных.
Узнав в одном из военных своего знакомого, мама высказала ему все, что думала. Он ответил, что был не вправе предупреждать кого-либо. Ей разрешил вернуться в дом вместе с отцом и взять что-нибудь из вещей. Прошло чуть более часа, а дом был уже разграблен соседями. Всех загнали на грузовики. Люди были уверены: их должны расстрелять. Скорей всего там, где немцы расстреливали евреев. Но грузовики, не останавливаясь, проехали дальше. На вокзале уже были готовы товарные составы. Благодаря тому же военному, семья мамы попала в товарняк, идущий на Урал. «Там — промышленность, — сказал он маме, — там вам легче будет выжить».
Так они оказались в поселке Боровск Соликамского района. И мама, и ее сестра знали русский; их оставили работать на бумажном комбинате. Те, кто не знал языка, валили и сплавляли лес. Там и гибли: кто на лесоповале, а кто на Каме.
На Урале Надя, сестра мамы, жила отдельно. Метаморфозу имени объясняла тем, что не хотела для себя судьбы младшей сестры отца, в честь которой была названа. Та, Эдие, покончила жизнь самоубийством. Тетя Надя крутила романы с двумя одновременно: с сероглазым пермяком и с темноволосым румыном. Когда пришел вызов от моего отца, бросила их обоих и уехала вместе со своими в Узбекистан.
Папа сумел отыскать свою семью только в 47-м. Вызов от него пришел незадолго до смерти деда. «Посреди барака стоял стол, на котором лежал длинный мертвый дедушка». Из двух стаканов муки, купленных мамой, приготовили юфакаш, мелкие пельмешки в бульоне, для поминального стола. Помянув, на сорок первый день собрались в дорогу. Ехали долго. Посевы хлопка, увиденные из окна вагона, приняли за фасоль.
Вначале жили в кишлаке. В город удалось переехать только с помощью Надиного очередного кавалера, занимавшего весьма важный пост. Место проживания было своеобразной резервацией. Без разрешения коменданта передвигаться с места на место запрещалось категорически. Вновь прибывших добивали голод и инфекционные болезни. У мамы обнаружили тяжелейшее заболевание кишечника. Папе удалось спасти ее. Все его заработки уходили на ставшую панацеей слегка прожаренную печень.
С Урала она привезла артрит суставов. В 50-е всех, кто не работал, сгоняли на сбор хлопка. По домам ходил управдом, для которого чудовищно распухшие колени моей мамы не были аргументом.
Через некоторое время, выйдя замуж, Надя родила мужу-узбеку светловолосую сероглазую девочку. «Представь себе, ни я, ни бабушка, мы даже не догадывались, что она была беременна уже на Урале», — удивлялась мама. Бабушке с мамой Надя по секрету призналась, что это дочь румына. «Аллам (Господи — по-татарски), но ведь ребенок — точная копия пермяка», — недоумевала мама. Однако в романтичную Надину схему любви румын, видимо, вписывался лучше. Позже ее дочь получила отчество от имени румына. Жизнь для моей тети была сплошным праздником. Своего единственного ребенка, еще в пеленках, скинула на руки бабушке. Брошенные и даже, случалось, обворованные ею мужья продолжали ее любить и надеяться на возвращение.
Работала официанткой и тратила казенные деньги, как свои собственные. За что и сидела. Обожала работать на публику. На последнем суде громогласно сказала моей маме: «Передай дочери, пусть продаст фамильные бриллианты!» Никто из нашей семьи ни о каких бриллиантах слыхом не слыхивал. «Все, что было ценного, мы снесли в Торгсин во время голода», — рассказывала мама.
Вдохновенно врала. Маму это ее «своеобразие» злило чрезвычайно. Их редкие встречи заканчивались ссорами. Любила широкие жесты: «набеги» совершала только с друзьями и подругами, которые неделями обитали в нашей одной комнате. Благо, лето длилось почти девять месяцев. Ночевать можно было и под открытым небом. Разыскала, привезла и оставила на маму парализованного дядю, того самого жадного брата их отца. Только через полгода родная дочь перевезла его к себе.
Наша семья жила скученно, вчетвером (к тому времени уже появилась я) в одной комнате. Большой байский двухэтажный дом с балаханой — открытой галереей был поделен на отдельные комнаты-«квартирки». Удобства — во дворе, баня — в десяти минутах ходьбы, вода — через дорогу. Все принималось как должное, роптать не было принято. Уже к концу 60-х балахану было решено снести. Так мы трое, уже замужняя сестра жила отдельно, получили однокомнатную квартиру.
Бабушка с моей двоюродной сестрой ютились в пристройке к этому же дому. Жили очень бедно, бабушка могла дать внучке только свою любовь и какие-то крохи денег. «Принцесса в обносках», выросшая красавицей, так и не простила матери ни своего сиротства, ни своего нищего детства. Та доживала свои страшные дни старого и очень больного человека в полном одиночестве. Хоронили ее чужие люди, которым досталась ее квартира.
В последний свой приезд к тете я вдруг заметила их с мамой сходство: те же тонкие черты лица, изящная линия носа и манера складывать маленькие кисти рук. Их дед был в родстве со знаменитым крымским разбойником Алимом. Возможно, поэтому мама так и не сменила свою фамилию на папину. Любила читать и смотреть телевизор, свято веря в правдивость всего увиденного на экране. Мужественно высидела от начала до конца «Цвет граната» Параджанова. Папа, по его собственному признанию, прочел только две книги: Букварь и «Легенды и сказки Крыма».
Я всегда думала, что внешне пошла в материнскую родню. Я похожа на маму, а мама — на бабушку. Как-то двоюродный брат отца стал меня пристально рассматривать. Заметив мое смущение, сказал: «Смотрю на тебя, а вижу мать твоего отца». Меня это удивило. Дядя покачал головой: «Ты — ее копия». Может быть, именно поэтому я была папиной любимицей. Сказывалась и разница в тринадцать лет между старшей сестрой и мною. Она взрослела без него. Папа помнил трехлетнюю малышку, а встретился с уже девятилетней девочкой.
Своим высшим образованием мы обе обязаны в первую очередь папе. В ответ на выпад зятя об отсутствии приданого у его дочери он ответил: «Ее приданое — образование». Даже в начале 60-х существовал негласный лимит на прием крымских татар в вузы. Поступление безусловно одаренной старшей дочери в медицинский институт стоило папе бесплатных плотницких работ в огромном новом доме. Содействие доброго папиного знакомого, не взявшего с него за это ни копейки, позволило уже и мне поступить в университет.
«Ты помнишь дом, в котором мы жили? Так вот, он мне приснился». Крым жил в снах моих родителей. Там осталась их жизнь. Уже потом, в 70-е, в родном городе папы Бахчисарае, им, узнав, что они татары, отказали в гостинице. В Карасубазаре в их доме жила бывшая соседка. Встретились, всплакнули. «Свою кофемолку я узнала сразу же, как только увидела», — рассказывала мама.
Возвращение на родину стало для отца idee-fixe. Переехать самостоятельно, даже после того как в перестройку были сняты все препоны, было сложно. Переезд требовал огромных материальных затрат, мы же всегда жили бедно. Папа забросал письмами (писала я и страшно это дело не любила) все официальные инстанции Крыма. Добился, чтобы его поставили в очередь на казенную квартиру. После развала Союза все эти хлопоты сами собой забылись.
Уже после смерти родителей, в апреле1999-го, я увидела во сне, как мама что-то втолковывает папе, а он отмахивается: «Все суета сует…» На следующий день я получила письмо на его имя из мэрии города Белогорска (бывшего Карасубазара, где они жили до войны). Согласно изложенному, папа должен был до марта того же года получить украинское гражданство. В противном случае его снимут с перерегистрации в очереди ветеранов войны. «...и всяческая суета».
В Крыму, до распада Союза, я была один-единственный раз. Полуостров был мне чужим. В Узбекистане с вопиющими случаями бытового «расизма» сталкиваться, к счастью, не приходилось. Хотя фразу «Ты хоть и татарка…», причем от матери своего лучшего русского друга, услышать довелось. Помню сделанное на пятом году обучения в университете признание подруги, с которой учились и жили душа в душу: «Есть нация, которую я терпеть не могу — крымские татары»! И на мое недоуменное: «А как же ты все это время со мной общалась»? ее паническое: «Ты — крымская татарка?!» Что не помешало нам дружить и дальше. Первое, о чем предупредили моего приятеля-француза, приехавшего работать на одном из совместных предприятий: «Старайтесь не общаться с крымскими татарами — коварные люди».
Задуматься о том, кто я, заставили меня события 2 мая 1990 года. В тот вечер я возвращалась из гостей. Автобус остановился посередине дороги, так как проезжая часть была перекрыта народом. Светофоры стояли со свернутыми «шеями». «Это недовольные болельщики хулиганят», — прокомментировал кто-то из пассажиров. На площади масса возбужденных людей пыталась разбить камнями окна хокимиата (мэрии).
Стало не по себе, когда два подростка указали на меня, возбужденно приговаривая по-узбекски: «Урус, урус» — русская, русская. Масла в огонь добавил случайный прохожий, посоветовавший мне «побыстрее убегать отсюда» во избежание изнасилования (было употреблено нецензурное выражение). На что я высокомерно ответила: «Я здесь родилась, это моя родина, и я не собираюсь убегать»! Хотя уже поняла, что мне, чужеродной, явно грозит опасность. До сих пор не знаю, как я дошла тогда до своего дома, находившегося всего в пяти минутах ходьбы от того места.
Здесь была только часть толпы. Основная лавина шла целенаправленно громить армянские и еврейские кварталы. На проспекте, по которому она двигалась, хватало домов, где жили не только узбеки. Кое-где были выбиты стекла, но не более. Мою приятельницу, которая случайно в это время возвращалась домой, никто и пальцем не тронул. Петардами взрывались будки «Газированная вода», горели, потрескивая, мастерские сапожников, которые поджигали по маршруту следования. Их владельцами традиционно были армяне и евреи. Это был хорошо спланированный погром. Людей выгоняли на улицу, их дома грабили, а затем поджигали. Были редкие случаи изнасилования. Варварская акция преследовала другую цель: липкий страх физического уничтожения должен был согнать с насиженных мест людей, которые возомнили, что это и их родина. Сразу после событий начался массовый исход. Моя записная книжка напоминает кладбище, где вместо надгробий — адреса и телефоны старых друзей и знакомых.
Весь наш огромный дом, расположенный вдоль дороги, девяносто процентов жителей которого были узбеками, затаившись, темнел окнами всю ту страшную ночь. После полуночи та же толпа хлынула обратно уже по нашей улице. Движение не прекращалось до трех-четырех часов ночи. Стражи правопорядка появились только на следующий день. Улицы опустели задолго до введенного комендантского часа — люди боялись выходить из дому. В официальную версию о вандалах — футбольных болельщиках не верил никто. Я запретила себе бояться где-то на третий день. Мои родители жили с этим страхом всю свою жизнь. Мне, не в пример им, досталось совсем мало.
Мой
Андижан. Мгновенная фотография
Если в «12 стульях» Ильфа и Петрова «в уездном городе N было так много парикмахерских заведений и бюро похоронных процессий, что казалось, жители города рождаются лишь затем, чтобы побриться, остричься, освежить голову вижиталем и сразу же умереть», то в среднестатистическом городе бывшей туземной окраины России, судя по количеству колледжей, столовых, аптек и банков, люди учатся, непрерывно едят, лечатся и занимают деньги.
Первым плодом нашей независимости стала полная независимость граждан от информации. И это не было чьим-то злым умыслом. Развал Союза, введение своей валюты привело к такому взлету цен на российскую периодику и книги, что они стали предметами роскоши. Купить то или иное издание могут позволить себе немногие; отсюда невиданная популярность еженедельных журнальчиков с телепрограммой, издаваемых на плохой бумаге, но зато скачивающих информацию из российских изданий, зачастую желтых. Хорошая литература в силу своей дороговизны и оттока основного своего читателя в страну почти не завозится.
По количеству вновь выстроенных колледжей с почему-то готическими окнами «мы впереди планеты всей». Другое дело, что в них преподают все те же преподаватели старой закваски. Дети в своей массе весьма малообразованны. Зато их отличает необыкновенный интерес к английскому языку, который они зачастую считают, опять-таки в силу малограмотности, единственным иностранным языком в мире, все сведения о котором собраны в одну «Английскую книгу».
Переход с кириллицы на латиницу привел к тому, что для сегодняшнего молодого поколения оказался недоступным целый пласт национальной культуры, созданный за годы советской власти. А заодно с ней и мировой, также изданной на кириллице. Одним из веских доводов в пользу перехода было то, что весь просвещенный Запад благоденствует именно благодаря своей письменности.
Наша повседневная узбекская мода долгое время была весьма и весьма консервативна. Речь идет о провинциальных городах. Ташкент в силу своего статуса всегда стоял особняком. Долгое время модели, основываясь на традиционном стиле одежды, лишь слегка видоизменялись — на уровне деталей, не более.
Если в нашем жарком климате, с его яростным солнцем, даже темные очки были принадлежностью либо иностранцев, либо местного европейского населения, то что уж говорить о шортах. Брюки на особах женского пола, коротко остриженные волосы, одежда без рукавов, дамские шляпки, бермуды на подростках — все это стало нормой благодаря телесериалам.
Но самый большой прорыв сделала звезда нашей эстрады Юлдуз Усманова. «Узбекская Мадонна» смело нарушила все установленные правила и каноны. Она была первой во всем: самые разнообразные стрижки и немыслимые цвета волос, татуировка на плече, гардероб, в котором с роскошными вечерними платьями соседствовали джинсы в обтяжку с топом, оставляющим голым(!) пупок.
Правда, одевшись в меру экстравагантно, ждать российского безразличия к себе со стороны прохожих не стоит, мы — Азия, пусть и Центральная. Плюс в том, что бесполой себя не чувствуешь.
В еще советскую бытность в библиотеку позвонил некто, попросивший к телефону Гулю. «Какую именно? — поинтересовалась я. — Гуль у нас много». Немного поразмыслив, мужчина ответил: «Бландинк»! Сегодня, если в толпе вы заметили блондинку, то на 99,98% это просто модница, а никак не представительница европейского населения. Блонд — самый востребованный цвет, может, еще и потому, что многие меняют географию проживания.
Пешеходов уже не удивляют молодые девушки и женщины, уверенно чувствующие себя за рулем личных автомобилей. Говорят, мы умудрились попасть в «Книгу рекордов Гиннеса» по количеству маршрутных такси, бороздящих просторы нашего города по всем направлениям и в любое время суток. Память об ином общественном транспорте хранили только те наши сограждане, что родились до 1991 года. Однако все течет… На радость ликующим горожанам, из небытия возник общественный транспорт в виде турецких автобусов. Цена за проезд в маршрутных такси сразу же понизилась, и появился выбор.
Правда, проблемы с газом, водой и электричеством все те же. Самая верная примета приближающейся зимы — полное отсутствие газа в квартирах. Веерное отключение газа и электричества приметой быть не может — это обычные будни.
Мы
— русские какой угодно национальности
Перейдем к более высокой материи. Зададимся фундаментальным вопросом: что представляют собой в ХХI веке русские, живущие вне пределов своей исторической Родины, в частности в наших краях? Попробую ответить на него с точки зрения простого обывателя и «со своей колокольни».
Ни для кого не секрет: развал Союза и движение к национальной независимости повсеместно привели к тому, что поток мигрантов стал расти, как снежный ком. Если говорить конкретно об Узбекистане, то оттоку в немалой степени способствовали, во-первых, «Закон о языке», затем «Закон о гражданстве», не последнюю роль сыграли вынужденное переселение турок-месхетинцев и майские погромы 1991 года в Андижане.
Мало кто из русскоговорящих, живших в то время в Узбекистане, мог хотя бы сносно изъясняться по-узбекски. Да и нужды особой в этом не было. Почти все окружение понимало и говорило на русском. Дети ходили в садики с воспитателями, говорившими по-русски, в русские школы, потом — в вузы. Уроки узбекского в школе особого восторга у учащихся не вызывали, так же, впрочем, как и уроки никому бывшего не нужным иностранного языка.
Первой страшилкой стало возведение узбекского в ранг государственного языка, на котором отныне должно было вестись делопроизводство. Отметим, что эти драконовские меры оказались таковыми только на бумаге. До реализации закона оставалось еще много лет сносного существования русского языка.
Процедура принятия гражданства была максимально упрощена: все люди, проживавшие в тот момент на территории Узбекистана и имевшие советские паспорта, автоматически становились гражданами независимого Узбекистана. При этом, в отличие от стран Балтии, никто никому не ставил никаких препон на пути получения гражданства. Обмен паспортов был проведен организованно и быстро, безо всяких эксцессов. Но вот пункт закона, запрещавший двойное гражданство, добавил масла в огонь миграции. Под эгидой двойного гражданства, особенно в форс-мажорных обстоятельствах, каждый чувствовал бы себя более защищенным. Когда это стало невозможным, выход (в форме исхода) напрашивался сам собой.
Волна массового исхода после майских погромов приводит на память известный анекдот, в котором умирающий старик-татарин (есть вариант — армянин) дает последнее наставление потомкам: «Берегите евреев: с ними покончат — за нас возьмутся». События мая 1991 были настолько страшной и впечатляющей иллюстрацией к этому анекдоту, что основной пик миграции приходится именно на это время. Парадокс заключается в том, что есть люди, которых погромы не затронули вовсе, но которые под знаменем вынужденного переселения оказались в Бельгии, где и живут припеваючи. Если даже «рыба ищет, где глубже…», что уж про человека говорить.
«Дальняя» география была не очень обширной: Штаты, Израиль, Германия, гарантировавшие достаточный для выживания минимум. Учитывая, что Израиль — для евреев, Германия — для немцев, а Штаты — для «избранных» правительством США, в прочие государства надо было еще умудриться попасть. Россия принимала всех, безо всяких условий, но под лозунгом «спасение утопающих», которое, как известно, всегда было делом рук их самих. Отсюда в Россию потянулись те, кто мог взять на себя финансовое бремя переезда или же в какой-то мере рассчитывать хотя бы в первое время на поддержку родственников. Далее идут авантюристы и перекати-поле.
«Невыездными по собственному желанию» стали безнадежные оптимисты, верившие в свое будущее здесь, и те, у кого обстоятельства складывались так, что сорваться с насиженного места в тот конкретный момент было просто невозможно по ряду причин: больные на руках, учеба детей в вузах, предпенсионный возраст… (Последние через определенное время все-таки уехали.) Кого-то удерживала как раз неохота «к перемене мест». Кроме того, была еще одна категория — те, кому не на что, не к кому и некуда было ехать. Словом, одинокие, бедные, сирые и убогие.
Сегодня русский на просторах бывшей туземной окраины России — это чаще всего человек какой угодно национальности, и меньше всего этнический русский.
«В нашем классе, — рассказывала бабушка мальчика, в котором смешалась кровь евреев и крымских татар, — кроме моего внука всего трое русских: Пак Толик, Гарифулин Марат и Арсен Адамян». Тем, кто некогда жил в многонациональном государстве, нет нужды расшифровывать, что речь идет о корейце, казанском татарине и армянине.
До независимости любимой фразой в бытовой ссоре была: «Езжай своя Россия!» Теперь эти слова можно адресовать уже узбекам, зарабатывающим на хлеб насущный в городах и весях Необъятной. Отсюда огромный интерес к русскому языку и стремление выучить его — желательно за несколько дней до отъезда.
Если раньше были русские и узбекские школы, то теперь наиболее верным стало бы определение «школа с обучением на русском языке». В первых классах, переполненных детьми, количество учащихся, не говорящих на русском с рождения, составляет не менее, если не более 80%.
На вступительных экзаменах в вузы отдельно формируются «европейские группы», в которых опять-таки превалируют дети коренной национальности. Такова действительность. Набрать достаточное количество русскоязычных детей не представляется возможным, конкурс здесь намного меньше, и поступить поэтому значительно проще. То, что в основной своей массе в «европейской группе» мало кто понимает русский, никого не останавливает. Все в этом мире имеет цену… На пути получения знаний даже анонимная тестовая система — не препятствие. Хотя знаю многих, кто поступил в вуз без всяких жертвоприношений, именно благодаря тестам.
Если раньше смешанные браки не вызывали ни порицания, ни удивления, то теперь — и в силу оттока людей, и в силу борьбы за чистоту крови — полукровкам сложно найти себе пару. При сватовстве основным аргументом является тот фактор, что родители жениха или невесты тоже не чистокровные узбеки.
Русскоязычные в общей массе населения на улицах и в людных местах встречаются так нечасто, что невольно вспомнишь Гоголя с его «редкой птицей». Понятно, что русская речь звучит все реже. Говорить некому. Опять-таки речь идет о провинциальных городах, а не о Ташкенте, хотя в той же Фергане на русском еще продолжают общаться.
Правда, каждый ребенок нашего дома, идущий мне навстречу, считает своим долгом поздороваться со мной по-русски. Вечерами, слыша ликующее: «Обознатушки-перепрятушки» вкупе с «Море волнуется раз…», понимаю, что это совсем другие игры, хоть и с тем же рефреном.
Для детей, родившихся в годы независимости, русский язык давно чужой. Вот образчик диалога двух братьев-узбеков, находящихся на разных концах длинного дома, стоящего вдоль дороги. Тот, что постарше, лет девяти, надрывается: «Иди сюда, раздолбай, кому говорю!» Младший, завидев меня краем глаза и решив продемонстрировать знание иностранного, гордо кричит в ответ по-русски: «Нэт!» и, подумав, добавляет: «Блят!»
В старом городе нас, так сказать, аборигенов, принимают за приезжих. Отсюда и намеренно завышенные цены. Философия нехитрая: приезжие русские все как один богатые и не торгуются. Если в мультике длина удава измерялась в попугаях, то свою цену я узнала в пересчете на килограмм брынзы (цена на Новом базаре, где русскоязычного населения больше, не превышает 5600 сумов). У входа на рынок я «стоила» шесть тысяч, по мере продвижения вглубь цена моя росла и наконец достигла рекордной оценки в восемь тысяч! Но старикам, какой бы национальности они ни были, всегда уступят и продадут по сходной цене, понимая, как им сложно выжить.
Увидеть всех, или почти всех русскоязычных еще можно в микрорайонах, некогда сплошь заселенных русскими, или же на русском кладбище в день религиозных праздников. Кладбищенские нищие в лице лели (цыган) истово крестятся, произнося вне зависимости от обстоятельств: «Христос воскрес!» Изредка можно встретить и русских попрошаек: всего один или двое бледных алконавтов на фоне сплошных смуглых лиц.
Что о нас думают? В первую очередь, что когда-нибудь динозавры, то бишь русские, или сгинут или все равно уедут. Отсюда первый вопрос соседей после приветствия: «Квартиру не продаете?»
Наш моральный облик тоже оставляет желать лучшего.
Иду вечером с работы. Сбоку пристроилась девочка лет 10—11. Я ей, видимо, интересна. Идем, беседуя ни о чем, и наконец звучит вопрос:
— Пьете?
— Что пью?
— Водку!
— Но почему я должна пить водку?
— А все русские пьют!
И в тему. Года три как соседствую с семьей, очень, на мой взгляд, европеизированного человека, имеющего свой бизнес в России. В день своего рождения, накрывая стол к приходу гостей, попросила его помочь открыть бутылку сухого вина. Его вопрос оригинальностью не отличался: «Пьете»? На что я робко стала оправдываться. Хотя так о себе думать повода не давала.
Моя приятельница почти всю свою жизнь живет в мире и согласии с соседкой-узбечкой. Дама — пенсионерка, всем, то есть и образованием, и профессией, и некогда солидным положением в обществе, обязана русским, некогда олицетворявшим повсеместно советскую власть. Тост на прекрасном русском по случаю дня рождения прозвучал очень искренне: «Хотя мои соседи и русские…» Слушать дальше мне уже не хотелось.
Явью начинает становиться вековая мечта, воплощенная в анекдоте еще застойных времен, когда полеты космонавтов были всенародными праздниками: отец-колхозник мотыжит поле, подбегает его сын и радостно кричит: «Отец, русские — в космосе!» Отец с надеждой: «Все?» — «Нет, только двое!» — «… твою мать!»
Говорят, что человеку определенной расы первое время все чужаки кажутся на одно лицо. Так, наверное, и все русскоязычное для людей ордерной национальности — на один лад. И если поначалу, слыша в разговоре «а вот у вас, у русских…», пытаешься слабо сопротивляться — мол, и не русские мы вовсе, то в конце концов, не кривя душой, сознаешься: «Да, мы — русские!»