Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2014
Стихи и правда
Никиты Трофимовича
Поэт говорит о себе дважды: словами и стихами. Случается, оба эти дискурса идеально совпадают. Но чаще — удивляют различием. Кто из них более реален: тот, который в чеканных строчках на белом листе, или тот, который — неверным шагом по жизни? Сначала я увидела Никиту Трофимовича, искореженного болезнью молодого человека в инвалидном кресле. Потом — услышала его стихи: настоящие мужские стихи победителя. А потом — поговорила: и здесь не было никакой борьбы и победы, и даже не всегда были стихи. И если иной раз хочется отделить поэзию от того, кто ее создал, с чем прекрасно справляются восторженные барышни на школьных уроках литературы, Никита Трофимович, безусловно, заслуживает целостности.
Анна Северинец
О болезни
Никакой борьбы с болезнью и победы над ней не было по одной простой причине — никто не знал, как и с чем воевать. Никто не знал никаких правил или условий войны. Все происходило путем проб и ошибок. Поручни в общем коридоре, шведскую стенку — все это отец придумывал заново, потому что никто никому ничего не рассказывал. Ну, и я, понятное дело, ничего не знал — у меня ведь не было опыта жизни без болезни. Не было ни борьбы, ни победы, была просто жизнь.
Первыми начали жить с моей болезнью мои родители. И это с них началось. Меня и моих братьев — старшего, Степана, и моего двойняшку, Федора, который старше меня на две минуты — учили всегда: Никита — может быть, и странный, но — такой же, как все, и, кроме нас, у нас никого нет. Отказаться от кого-нибудь из нас и послать все подальше мы не можем. И когда я потом в детстве слышал от врачей, что в семи из десяти историй такой болезни, как моя, не вписан отец — это ведь не вопрос самой болезни, или медицины, или героизма и борьбы, это просто выбор каждого человека. Кто-то уходит, а кто-то остается. Мой отец остался со мной. В противном случае, первая часть моей жизни была бы совсем иной.
Не только по телевизор,
Реклама громче спектакля,
Мой дом напоминает дворец в Виндзоре,
Хвалят, радуются и кричат,
Звезда Давида близнец Пентакля,
Если не учишься отличать.
На полу не пылинки,
Кровати убраны,
На кухне галдёж и раздражённое «Мама!»
«Во-первых, потише».
Разными судьбами семья живёт
Под одною крышей.
Трагедия. С перерывами на рекламу.
Один раз меня возили в интернат — посмотреть. Была мысль: а вдруг там будет лучший уход? Но почему-то меня там не оставили. Я не знаю, почему. И я думаю, они и сами не знают рационального объяснения этому. Просто не оставили — и все.
Я попал в те десять процентов больных, у которых по счастливой случайности остался незатронутым мозг. Это — вопрос случая. Меня ломали, но хуже, чем колымского лагерника или узника Аушвица. Где здесь моя борьба? Это просто случай. Другой вектор развития истории.
Мне вот этой мыслью нравится Варлам Шаламов, из всех лагерников он мне нравится больше всех. Если у тебя что-то получилось, значит, тебя просто плохо ломали. Никакой ты не герой, потому что если бы ломали хорошо — то сломали бы.
Об отношении к людям с ограниченными возможностями
В жизни, кстати, я пока не встречал злонамеренной, умышленной дискриминации инвалидов. В основном — из-за незнания, из-за невежества, или — из-за первичной реакции сочувствия, желания помочь. Мне сегодня важно, чтобы в отношении к людям с ограниченными возможностями был определен такой тонкий, но критичный момент, как допустимый предел помощи. Когда его чувствуют, тогда инвалиду не говорят: мы будем делать все за тебя. Его учат: убирать дом, обращаться с деньгами, устраиваться на работу, четче выговаривать звуки, общаться на приемлемом социальном уровне. Там, где ты не можешь — рассчитывай на помощь. Но там, где ты можешь — делай сам. Это ведь нормально работает в случае с обычными людьми: мы помогаем человеку низкого роста достать товар с верхней полки, например. Но не будем же мы бросаться помогать ему снять пачку сока с нижней полки. Не жалость, только не жалость — нам нужно всего лишь нормальное взаимодействие с учетом каких-то наших физических или психических особенностей.
Нарушена подвижность языка,
Слова иссякли, он парализован,
И даже время, для которого не ново
Наше молчание — выходит прочь,
До скорого. Рывка, когда вернутся краски,
Топот.
Маски.
Ругань посторонних.
Мы обнялись,
Со стороны — нескромно. С их стороны, которая не наша.
Я так молюсь, я в запахе живу, твоей рукою сочиняя марши
Моих побед. И не прошу тебя терпеть молву,
А вопрошаю:
Где была ты раньше?
Что мне нравится в Европе: там никто не пялится, никто не предлагает денег… Когда ко мне в магазине подошла продавщица, она не спросила, потерялся ли я и хватит ли у меня денег, она сказала: если вы отвернете вот эту штучку, вы сможете померить то, что выберете.
Правила отношения к инвалидам очень простые. Такие же, как и правила отношения общества к любому человеку.
Во-первых, пусть во мне видят просто человека. Спрашивают, например, что-то не у сопровождающего, а у меня. Допускают, что я живу в тех же координатах. Считают меня равным. Требуют от меня навыков и соблюдения принятых правил. Понимают, что мне тоже нравятся красивые девушки и вкусное пиво. Я ничем не отличаюсь в своих основных пристрастиях, желаниях, стремлениях от здоровых людей. Как-то раз мне понадобилось что-то оплатить — и наша белорусская женщина, очень добрая, очень хорошая, жалостливая женщина сказала: ой, ребята, не надо ничего платить, я посмотрела на парня — и так расстроилась! А в Европе единственный случай, когда на меня посмотрели и расстроились, был с малышом одним: он посмотрел на мою коляску, потом на свой велик, и понял, что у меня круче. И расстроился. Вот что такое — как к обычным людям.
Я скучаю по тебе быстро.
Чтоб сократить расстояние,
Я бы угнал самолёт
Британского премьер-министра.
Узнаешь, что я лечу,
Меня в новостях покажут,
Мне по плечу
Улыбнуться
С каждого гаджета.
Английский чиновник,
Красивый и импозантный,
В разгар синдрома, забыв о возмездии,
Скажет: «познакомь меня с этой Анной,
Вы здорово смотритесь вместе».
Еще, например, безбарьерная среда для инвалидов. Когда в инвалидах станут видеть обычных людей — окажется, что необходимо создавать безбарьерную среду не потому, что она нужна инвалидам, а потому, что она нужна всем. Чем помешают пандусы и дополнительные поручни мамам с колясками, старушкам, тем, у кого какая-то временная травма? Посмотрите на трудности инвалидов, экстраполируйте их на проблемы обычного человека — и окажется, то, что неудобно для человека с недугом, неудобно для всех. Просто у нас принято, что простой человек уж как-нибудь перетерпит. Так вот — нужно ли терпеть?
Или вопрос с работой. Мне повезло — я сегодня уже могу устраиваться на работу, искать приработок по рекомендациям. А некоторые люди с инвалидностью пытаются устроиться годами, из-за недоступности образования, из-за того, что им в свое время никто не помог задуматься, поверить в себя и научиться доказывать, что «инвалид» не равен «безумцу». Справляться самому — почетно, но силы на это не всегда есть, я благодарен всем, кто поддерживал меня и поддерживает по сю пору.
Почему копирайтером не может быть инвалид? Может. Но нам говорят: нет, вы не сможете ездить в офис и поэтому не сможете проникаться командным духом. Как будто все, кто сидит в офисе, переполнены командным духом. Когда же к нам относятся как к обычным людям, нас «собеседуют» на компетенции и способности, а не на возможности ездить в офис.
Во-вторых, людьми (в скобках скажем — инвалидами, но это не только про инвалидов) надо интересоваться. Мы ленимся, не находим времени сейчас разговаривать. Нам кажется, что все должны все соображать, обо всем догадываться, все улавливать из контекста. Мы ленимся выяснять. Мы хотим не выяснить, а донести. Мы слушаем других не для того, чтобы понять, а для того, чтобы ответить на реплику. Нам не интересны другие, зато мы крайне интересны сами себе. «Мы остались в живых. Стала легче дорога. Мы черствеем, как хлеб, которого много». Знаете эти строки? Так вот если всего лишь выслушать человека с недугом, всего лишь спросить у него обо всем, что тебе кажется непонятным, отношения с ним станут максимально простыми.
Один волонтер мне рассказывал, что в первый год работы в летнем интеграционном
лагере для здоровых и людей с недугом он каждый день к вечеру падал от
усталости, потому что, каждый раз, когда что-то с кем-то из колясочников
случалось, мчался помогать. И только потом понял: каждый
раз — не надо. Я, например, уже научился: если я вдруг где-то падаю в наших
непростых условиях, надо сразу выставить вперед руку, мол, не надо, я встану
сам, это мне и проще, и полезнее. Мне важно справиться самому. Не нужно бежать
на помощь.
Мои правила — это правила не для инвалидов, они — для всех. Ни я, и ни любой человек с инвалидностью — никакой не герой, никакой не особенный. Просто в связи со своей ситуацией какие-то общечеловеческие мелочи от нас требуют большего внимания. И все. А относиться внимательно хорошо было бы ко всем. Если рассматривать широко — это отчасти наследие советского прошлого. Эгоизм был возведен в ранг порока. Человек должен думать о других, подстраиваться под большинство. Так из общения ушла узнанность. Мы слушаем, чтобы ответить, останавливаемся на близости. Узнаем человека лишь до той меры, где понятно, что он может нам дать. Ни шагу дальше.
Между прочим, в моем положении есть и плюсы. Я, например, в очереди на почте не стою. Тоже большое дело.
О дружбе
Я собрал вокруг себя людей, которые все понимают про меня, и я понимаю про них, они мне приятны, понятны, они могут мне сказать что-то моими словами.
Вот была у меня в гостях одна девушка, и у меня спросили: ну и что за девушка? И я рассказал: вот представь. Ты три недели трудился. Три недели трудился, и не было у тебя ни одного свободного дня. И сели у тебя батарейки. И вот спустя эти три недели выдался у тебя свободный день. Ты выспался. Солнечное утро, большое окно. Ты сидишь на подоконнике, пьешь капучино и смотришь на светлый, полный жизни город. Вот такая была девушка. Те, кто может это понять — мои друзья.
Этой фразе в стих не попасть,
Кроме тебя, читателя не найдёт,
Напоминаю, как я люблю,
Даже если близких мне и не сто, а лишь
Двадцать пять.
Я тебя приравняю к нулю,
Той, с которой начну отсчёт.
Было время — я ощущал себя очень одиноким. Семья — она есть всегда, но микроклимат в ней критически зависим от привитого предками типа любви. Иногда просто глупо, неправильно ожидать, что тебе будут давать что-то большее, чем еду и чистую постель. Дают то, что могут и как могут. Той близости, которая мне нужна, семья дать не может. Вероятно, это нормально. Закономерное одиночество. Знакомиться и дружить, как это делают другие люди, у меня тоже не получается — я не могу тусоваться, встречаться в кафе или во дворе, ходить на прогулки. У меня немножко другой опыт дружбы. Я разработал, как бы сказать, целую технологию дружбы. Началась она с того, что я дал себе клятву: никто из моих друзей, если они у меня появятся, не должны почувствовать себя такими одинокими, каким однажды почувствовал себя я. Однажды я признался своему вологодскому другу Диме, что у всех людей есть история дружбы (мы познакомились там-то, а помнишь, а вспомни), а у меня нет. Он сказал мне: «Так напиши свою легенду, в чем проблема?» И тогда я каждому из своих друзей заказал у мастера пару перчаток без пальцев с вышитым символом того, что именно они привнесли в мою жизнь. Символы взял из японской клановой геральдики. Теперь у каждого моего друга есть легенда, связанная со мной.
Нас ждёт ковбойская дуэль,
Очарование старой школы.
Поединок и есть моя цель,
Дразню тебя, звеня шпорами.
Выстрел часов. Наступил полудень,
Он даёт нам время проститься,
С теми, кто бросает на землю блёклую тень,
Всегда умея остановиться.
Щелчок курка («моя девочка!»), ловкие пальцы,
Я горжусь тобой и люблю тебя,
Одними губами, забыв испугаться.
Чужое движение, свежее, новое,
Для старого пса припрятала новый трюк,
Попадаешь мне прямо в голову.
Буду жить как на пляже.
Теперь есть люк, чтобы смотреть на небо.
А в нём проносится чей-то плач,
Сомнения, праздники, запах хлеба,
И то, как забыв о приличиях,
Без прелюдий попросил тебя раздеться.
Я попал. Туда куда целился.
В сердце.
Еще важно: прощаясь, всегда говори людям самое важное. И я всегда говорю — не стесняясь. Как человек мне нужен, как он мне дорог. Некоторые считают, что я этим обнаруживаю свою слабость. Это не слабость — откуда мы знаем, когда мы пообщаемся в друзьями в последний раз? Еще у меня есть особенный сундук с артефактами от моих друзей — подарки, сувениры, открытки, записки. Каждому другу я дал имя, которым называю его только я (такая традиция была у викингов и индейцев). Еще я стараюсь вести счет настоящим событиям. Не большим, важным, эпохальным сдвигам, а всяким мелочам, которые однозначно не дотягивают до выпуска новостей: прочитал хорошее стихотворение, увидел красивую картинку, поговорил с подругой. Общение с другим человеком, с другом — ведь это всегда событие! Друзья для меня — это люди, с которыми мы находимся на одной волне, резонируем — в разговорах, в действиях, в пристрастиях. Говорим одним языком. Понимаем какие-то странности и чудачества друг друга. Знаем, что и откуда в нас берется. Я думаю, мне повезло, что у меня в жизни было время на то, чтобы понять ценность и важность человеческих отношений. Благодаря особенностям своего физического состояния, я свободен от множества суетных действий и телодвижений — поэтому я могу всерьез заниматься дружбой, например.
Падение. Nomen
Бросает Omen,
С высоты пьедестала
В зиму дороги грязную,
Связь не рвалась — растаяла,
Близкий становится омофоном,
Звучим одинаково, означаем уже по-разному.
Я ищу адекватных людей повсюду. Я много езжу в летние лагеря, на встречи, семинары, которые проводятся фондами, и даже не для того, чтобы чему-то научиться — все это можно узнать и самостоятельно, а чтобы найти одного, двух человек, с которыми ты сможешь быть на одной волне, стать своим. Как ни удивительно, короткая жизнь свела меня с большим количеством радикалов. Я прошел путь от бешенства и желания их исправить до черствой усталости. Теперь — учусь их не замечать. Перефразируя поговорку про собак и караван, нужно понимать — лаять на тебя могут только псы, а не люди. Не тратьте времени на бешеных собак.
Свои — это здорово. Здорово, что ты можешь им прощать. Здорово, что ты можешь на них рассчитывать. Здорово, что ты можешь считать себя чьим-то другом.
Я не боюсь отказов в дружбе. Они, конечно, случаются — людей пугает моя откровенность, мои слишком «книжные» письма, подарки, да и вообще — не все люди могут передружиться… Но отказ — это всего лишь то, что приближает нас к настоящей дружбе. В книге Аллана Пиза, известного бизнесмена, есть такая хорошая история. Я, вспоминает Пиз, перестал бояться отказов в двенадцать лет. Я тогда зарабатывал тем, что ходил по квартирам и продавал губки, обычные мочалки для кухни. Спустя пару недель я вычислил, что в день зарабатываю примерно одинаковую сумму. И я понял: каждый отказ всего лишь приближает меня к тому моменту, когда кто-то — согласится. Ведь я все равно заработаю эту сумму? Значит, отказ — всего лишь ступенька к успеху. Вот к непониманию — я долго привыкал. К тому, что кто-то не понимает стихов, которые мне нравятся. Не понимает моих стихов. Не понимает моего отношения к жизни. Суть подобной кафкианской глухоты, она ведь не в разнице вкусов, а в том, что не видишь в человеке равного. Злиться надо в лицо, с формулой обвинения — знакомить. Видеть равного. Иначе — это кристаллизованная подлость. Та, которая ни опытом, ни возрастом, ни намерениями не оправдывается. Нельзя быть слегка нацистом. Немного предателем тоже стать нельзя.
В красивых глазах никаких пророчеств,
Закроешь лицо белым берегом чашки,
Сообщение не прочитано.
Я увидел лишь многоточие,
Тонко, упруго, значительно,
Как проволока растяжки.
Может еще чайку?
Вернул на круги своя
Чеку.
Сглотнул, прогоняя
Внутреннюю морозность.
Стучу пальцами по столу.
«Понимай меня».
Будто бы азбукой Морзе.
Не выдержав звона прессующей немоты
Медленно выдавил «Ты…» Приказом стучит в голове «Понимай меня!»
«Ты что-то сказать мне хочешь?
Говори и не пялься, я не Красная площадь».
Ты — моя Анима.
Вообще если говорить об измерении дружбы, то хорошо бы, чтобы люди не делали друг другу больно ни при каких условиях. Больно — это чуждая категория для дружбы. Зачем тогда дружить? Друг, если он настоящий, он не делает больно. Он — всегда с тобой, где бы ни находился. Я своих друзей всех ощущаю внутри, вмещаю в себя. А еще настоящий друг дает тебе веру в то, что у тебя все получится. И ты уже не можешь его подвести, просто потому, что он в тебя верит. Верит вот в такого, настоящего, не потому, что ты как-то особенно хорош, или тяжело болен, или в инвалидной коляске, а потому, что ты иногда даже бываешь отвратителен — но ты им друг.
О литературе
Мы с братом оба оттолкнулись от классической филологии, но он — языковед, а я — социолингвист и дискурс-аналитик. Федор изучает язык как знаковую систему, а я — текст и контекст, симбиоз текста и контекста. Мне интересен не язык как таковой, а то, на что раскладывается текст, на, так сказать, активные гиперссылки, которые несет в себе любой текст.
Мне нравится сравнение Витгенштейна. Он как-то сказал, что философия похожа на надпись на Лондонском вокзале. Вместо «В добрый путь» там написано: «А вам действительно нужно ехать?» Вот так я и смотрю на язык: вы действительно уверены, что здесь сказано то, что сказано?
Я теперь не могу по-другому смотреть на текст — только как на дискурс. И это — одно из самых больших моих удовольствий в жизни. Понять не смысл, а алгоритм, не только суть, но и закономерность, вписанность в систему. И я рад, что это теперь — моя работа, хотя как назвать удовольствие работой? Я маркетинговый консультант — в бизнесе, в маркетинге и рекламе лингвистики больше, чем кажется. Нельзя строить продуктивное общение с клиентом, не вникая в язык и контексты.
Одно время, кстати, я считал себя большим умником. В этом смысле мне очень помог Хайдеггер. Открой его или, например, Канта, в чьих книгах — чудовищный по плотности цитатный объем, — и ты сразу поймешь, что ты неуч и туземец, образованный не просто дурно, а преступно недостаточно.
Превратить бы себя в нарратив,
Спокойно ходить мимо окна.
Я был жесток и глумлив.
«У раны есть не смертельная глубина», —
Объяснял я тебе, размахивая ножом.
Никакого не хватит «прости»,
Документов о том, что я поражён,
Отравлен и ранен.
Это «был» я пытаюсь фиксировать,
Словно сизифов камень.
Перенёсший муки — лучший палач,
В беге от прошлого утративший себя, прежнего,
Умоляю тебя — не плачь,
Научи меня — нежности.
Обрати, сделай еретиком,
Помоги рабской сути дышать на ладан,
Иначе —
Огонь моей жизни сделается костром,
Моим наставником был Торквемада.
Если выбирать между типажами Холмса и Ватсона — я, скорее, Ватсон. Не чувствовать, но — знать. За что я благодарен людям, которые учили меня, — помимо отношения ко мне как к ребенку, помимо темы моей болезни, помимо всего и всего, у нас внедрена одна очень важная категория. У меня мать — филолог, доктор наук, да и отец, по профессии дальнобойщик, Лескова с Достоевским ранее читал увлеченно и проникновенно. Так вот, в моей родовой (категория сродности к крови и генетике отношения не имеет, чаще всего) системе координат чего-то не знать — неприлично. Не знаешь — признай и научись, спроси. Не суди, если не знаешь. Не суди, если не способен предложить альтернативу. Не суди, «если перестал быть учителем», как в знаменитом советском фильме «Доживем до понедельника».
Поэтому я все время что-то стремлюсь познать. Всего знать невозможно, но никто же не отнимает у нас возможности учиться.
Хотя есть такой момент. Например, одно время я всерьез занялся русской духовной литературой. Начал читать с начала, но на оптинских старцах — остановился. Я понял, что во мне ничего не резонирует с более ранними христианами. Исааком Сириным, Иоанном Дамаскиным. Я не могу воспринять их духовный опыт, отозваться внутренне на их проблемы. Это мне пока не близко. Поэтому я пока их отложил.
Это как с Пушкиным. У меня пока ничего не отзывается внутри на Пушкина. В своем познании русской литературы я иду как-то наоборот: я прекрасно понимаю и внутренне отзываюсь на век двадцатый, а девятнадцатый для меня — пуст. Золотой век литературы… я понимаю его величие, но для меня он — мертвый.
Мне интересны ломающие язык Северянин, Хлебников, Маяковский, я хочу понять их эксперименты, их отношение к языку, и, может быть, через них прийти к классическим образцам.
Я вот сейчас из себя старательно вытряхиваю Маяковского, потому что он мне до того нравится, что я теряюсь сам. Маяковский… Вот мимо Пушкина я бы на улице спокойно прошел. А с Маяковским — я бы стал рядом и дрался бы за кого-нибудь, надо — денег бы дал, пил бы вместе, он очень во мне отзывается.
Как для меня открылся Бродский? Я вдруг понял, что он склеивает метафизику и быт: «Ведь пространство сделано из коридора и кончается счетчиком». И — оп-па! — у тебя в одной стороне космос, а в другой — электрический счетчик. Или вот Алексей Никонов: «Я проткнул свою руку шилом, и теперь вся ладонь занемела, я хотел, чтобы было красиво, хоть и выглядело скверно, пьяная мразь злорадствовала: тоже мне, горе… а кровь текла по канализации в Балтийское море». Быт, дурацкая выходка, кровь — и море, космос… Вот это во мне резонирует, эта обоюдная острота: в твоем пустяшном — космические высоты.
Не могу сидеть просто так,
Не спасают статуи скорби,
Горя, потери и тихой обиды.
Я покажу тебе добрый знак,
С арийским (в исходном значении) корнем
Сочетание «мэр» — это исчезновенье из вида,
Все живы. Пока мы их помним.
Корень «мэр» — основа сумерек,
Это только луна на посту заменяет солнце,
Ты запомни, никто не умер.
Отошёл. Прогуляется и вернётся.
Умоешь меня слезой.
Головы коснулся безвольный кулак,
Что может о быте на кладбищах знать,
Молодой. Твой. Дурацкийдурак.
Ничего. Незнанье моё не глупее
Картинок с черепом, котлов, где якобы
Грешников губят.
Я знаю. И я уверен — людей, которые любят,
Простят даже живущие в небе.
Сейчас я читаю Платонова, Гаспарова, Мамардашвили. Это какие-то такие языки, благодаря которым ты как будто проходишь инициацию — познаешь что-то невероятное… Это тот же эффект, что и в случае с Маяковским или Бродским: ты понимаешь, что человек пишет просто куском своей вырванной — немедленно же! — плоти, кровоточащей, живой, пульсирующей… А Пушкин — вскрыл вену, нацедил стаканчик, залечил рану, наложил шов, посмотрел, чтобы не было послеоперационной инфекции — и написал. За что мне в свое время не нравился Есенин? Я защищаю формально красивые решения. По аналогии с шахматистами: если можно достичь результата более краткими усилиями, то надо достигать, а все остальное — некрасиво. Или как говорил английский архитектор Бакминстер: «Я никогда не думаю о красоте, когда решаю проблему, но я знаю, если решение некрасиво — оно неправильно». Так вот Есенин мне казался избыточным с точки зрения формы. В нем чувствовался излишний размах перед ударом. С точки зрения механики боя, размах — избыточен. Стих должен быть более кратким. Но потом я понял, что это просто другая тактика. Не бой, но драка. Он переломал традицию потому, что он не знал, как. И этим он мне близок.
О себе
Для меня самым сложным было — разрешить себе чувствовать то, что чувствуют другие люди. Перестать себя сдерживать, перестать говорить самому себе: этого тебе нельзя, и вообще надо потише себя вести, ты же не такой… Ожидал знака свыше, какого-то позволения… Да, в семье меня никогда не останавливали, но доброжелатели с улицы, другие такие же, с таким же диагнозом, дети в коллективе — они всегда с удовольствием говорили: «Это ты пока такой солнечный мальчик, маленький принц, но через пять лет — все. Все от тебя уйдут, бросят, забудут». Так и говорят — с формулировкой: «Мы бережем тебя от разочарований». Иногда добавляют: «Доживешь до наших лет — поймешь, что мы были правы». А про себя думают: «Но ты не доживешь». А еще говорят: «Ты — трус, потому что ты думаешь о жизни лучше, чем она есть на самом деле, избегаешь людей, которые говорят тебе неприятные вещи».
Но я действительно избегаю неприятных мне людей. Я понял, что это нормально: есть я, а есть люди, живущие параллельно со мной, и я не обязан ввязываться в праздные споры или ради уникального опыта преодоления себя бросаться в общение с ними.
У меня дед был военный моряк. Именно поэтому, я думаю, я в некоторых вещах абсолютно непреклонен. Например, мне говорят: мы тебя познакомим с настоящим фашистом, он тебе все спокойно объяснит, и ты поймешь, чем хорош Гитлер. А я отвечаю: нет ни одного человека, который объяснит мне, что в отношении к Гитлеру есть какой-то другой вариант. Я в своем сознании даже не допускаю такой опции — принимать или не принимать Гитлера. Только одна опция — не принимать. А дальше — как на рабочем столе, неактивные значки. Я нетерпим к грубости, упрощению в слове, неточность по отношению к слову для меня не ошибочна, но преступна. Как говорил Григорий Померанц, «стиль спора всегда важнее предмета спора». Еще говорят: «Зло начинается там, где на губах ангела выступает пена». Если хотят разговаривать, подыскивают слова. Называетесь циниками — понимайте, что цинизм — это предельность в точности словесных диагнозов. Если не хотят подыскивать слова — тогда незачем разговаривать. Я никому не бросаю вызов, не действую силой, я стараюсь договариваться о терминах, определяться в предмете спора… что угодно, но не опускаться до трамвайного хамства. Мне не нравятся экстремисты, радикалы, мне не нравятся превратные методологии. Я могу понять любую точку зрения, но если я вижу, что эта точка зрения добыта с нарушением процедуры исследования — это для меня корень зла.
Я считаю настоящим смертным грехом невежество. Все остальное — свойства человеческой натуры. Гордыню я могу понять — я сам с ней борюсь. Я понимаю тщеславие, потому что я и с ним борюсь. Но невежество — это формалин какой-то, консервант для трупа. Я его не понимаю.
Я встречал изуродованных травмой людей — травмой физической или травмой духовной, людей, совершенно разуверившихся в жизни, в счастье, в дружбе. При этом у них могут быть на месте две руки, две ноги, позвоночник, живи, казалось бы, и радуйся — но нет, они смотрят вокруг с ненавистью и фальшивым, подростковым цинизмом. И мне все время хочется спросить: кто же тебя так напугал? Чего ты так боишься? Почему ты перевел опыт своего страха на всю оставшуюся жизнь? Страх и боль — это всего лишь рефлекторные реакции на переживание. Отдели боль и страх от уроков, вынеси что-то из своей боли и страха, разграничь опыт боли и опыт осознания ситуации — и твоя жизнь будет легче. Не проще, но легче и осознаннее.
Мы служили в одних войсках,
Слишком много похожих фраз,
Для газетчиков «братство», родство души,
Но это для публики, не для нас.
На месте хвалёной души у тебя отравленный шип.
Яд белковый или растительный?
Намибский паук, судя по маркировке.
Я засучил рукав. Улыбнулась.
Сравнили татуировки.
Пуля с ответом «тебя там не было».
Не покидает патронника.
Говорить бесполезно, они не знают,
Что в глазах твоих светит не солнце,
А в захваченных в плен японцах отражения света фар.
Моим же ночным кошмаром стал Мозамбик,
Не был ни разу ранен,
Лишь трижды убит.
Я там научился чувствовать.
Не рискуешь остаться искусственным,
Иначе старуха придёт и попробует,
На вкус незнакомый ей материал.
Милая, все мы кого-нибудь потеряли,
Сделав попутчиков,
(Или друзей) солдатскими матерями,
Путь наш отмечен минами.
Фугасными и пехотными,
Я такой же, как ты — испуганное животное.
Мне не хочется вписывать себя в координаты. Я и так кажусь маргиналом из-за своей болезни, а тут еще — герой, жертва… Герой, жертва — это ненормальные люди. Герой — ненормален с плюсом. Жертва — ненормальна с минусом. А я не хочу быть в тех координатах, где я мало того что болен, так еще и сверх того ненормален, потому что числюсь или героем, или жертвой.