Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2014
Ирина
Батакова
родилась в
1
Масуд родился с волчьей пастью. Мать сперва заплакала, но когда младенец разлепил веки и взглянул на нее — тотчас забыла про его уродство. Глаза у него были такие синие, что мать говорила мужу «смотри, не обожгись», когда тот наклонялся над ребенком. Думали-гадали, в кого такой цвет — и решили, что в бабку Зарину, памирскую таджичку. Говорят, в юности она была так хороша, что даже смерть ревновала ее к мужчинам. Зарина трижды выходила замуж — и трижды становилась вдовой. Тогда местный халифа решил перехитрить ревнивую смерть и обвенчал Зарину с тополем. Оставалось дождаться, когда тополь засохнет — и даст живое место новому жениху-человеку. Но тополь знай себе зеленел. После пятилетнего брака с деревом Зарина спустилась с гор: поехала в Душанбе — учиться. Здесь она встретила русского инженера Андрея Василькова, которого партия распределила из Ленинграда в Таджикистан — проводить плановую индустриализацию и раскрепощать закрепощенных женщин Востока. Он был фронтовиком и материалистом — и не побоялся взять Зарину в жены при живом муже-тополе. Расписались и зажили счастливо. Но недолго: через год Зарина умерла родами.
Так появился на свет Анзур, отец Масуда. Инженер Васильков в одиночку воспитал сына, дав ему фамилию, два родных языка и образование. Душанбинец в первом поколении, кандидат физмат наук, атеист, полукровка — Анзур уже не чуял своих горских корней, но все-таки ими гордился.
Однажды, в Ленинской библиотеке, Анзур случайно сел позади маленькой узбечки, студентки филфака Лейлы — и, сам не зная зачем, принялся считать ее косички… Лейла заплетала сорок косичек каждый день и расплетала каждую ночь — до тех пор, пока не родила Масуда. Был четвертый вторник марта, двадцать шестое число месяца, второй год перестройки, солнце вошло в знак Овна, а новорожденный оказался одарен чудесной способностью: всякий, кто заглядывал в его глаза, переставал замечать его пасть. Поэтому Лейла и назвала сына Масуд, что значит «счастливый». Втайне от мужа она увлекалась астрологией и сверяла события жизни по зодиакальному календарю в газете «Тысяча и одна ночь».
В то же время Анзур никогда не забывал о патологии сына и втайне от Лейлы страдал. Он нашел четырех самых лучших хирургов Душанбе. Один из них был немец, второй — армянин, третий — еврей, четвертый — русский. Первые три осмотрели ребенка и заключили: надо оперировать как можно раньше, иначе речь пострадает. Четвертый — друг семьи — возразил: время терпит, приходите через три года, пусть окрепнет, а за речь не волнуйтесь: не мужское это дело — языком болтать, даже самые здоровые мальчики, знаете ли, до трех лет обычно молчат. «Язык растет из головы, — сказала Лейла, — а с головой у него все в порядке. Ума на три языка хватит». Утром она разговаривала с сыном по-узбекски, днем — по-русски, вечером — по-таджикски.
Но через три года случился февраль 1990-го — задымилась первая кровь грядущей войны, и следы всех четырех хирургов затерялись на пыльных дорогах миграции. Евреи, армяне, русские, немцы (и другие нетитульные строители социализма) бежали из Таджикистана на свои исторические родины и просто кто куда. А еще через два года началась гражданская война.
2
В тот день Масуду исполнилось пять. Он проснулся как обычно — чтобы жить своей углубленной детской жизнью, наблюдать явления и давать имена незнакомым предметам и существам. Он исследовал каждый угол своей ойкумены, но никого, кроме рисовой моли и кочевья тараканов, не обнаружил. Все это было не ново. Телевизор в комнате у родителей привычно бубнил, время от времени повторяя какое-то древнее заклинание: «Президиум Верховного Совета… Президиум Верховного Совета…» Но что-то было не так… Что-то там клокотало, рыкало и топало помимо телевизора. Внезапно дверь распахнулась, и отец, сам не свой, выскочил в коридор. «Да, и пойду! Пойду! Нам нужна настоящая демократия, а не это фуфло! Вон, люди из горных кишлаков приехали, полуграмотные, а понимают! А я что? Забыл свои корни? Я — горец! Мать — бадахшанка, часть гордого памирского народа! Я тоже! Не могу сидеть тут, пока мои братья там! Мое место с ними, на баррикадах!» Лейла стояла в дверях подбоченясь. «Вот так новости! — сказала она ехидно. — У тебя мох вырос в ушах, раз ты купился на все эти лозунги?» Анзур затрясся, вздулся, закипел — вот-вот плюнет кипятком: «Молчи, женщина! Что ты понимаешь?!» И стал яростно одеваться. На шум выглянул из кухни инженер Васильков — к тому времени уже 72-летний пенсионер. Лейла бросилась к свекру: «Андрей Петрович! Ну скажите ему!» Но Анзур, путаясь в рукавах, спотыкаясь о шнурки и как будто вырываясь, выбежал из квартиры, ударив дверью.
Это продолжалось два месяца. В мае все кончилось. Анзур ушел на площадь Шохидон и не вернулся. Его убили гвардейцы президента, а может, вооруженные правительством горожане из кулябского клана, а может, российские миротворцы 201-й мотострелковой дивизии. А может, просто уличные головорезы. Кто бы мог подумать, что русскоязычный физик-теоретик будет застрелен как исламский фундаменталист и таджикский националист?
Только не старик Васильков. Выражение горестного изумления застыло в его глазах. Он добела поседел и стал прозрачный, как папиросная бумага. Андрей Петрович не мог понять, за какую свободу погиб его сын Анзур, и как так получилось, что сражаясь за демократию, он стал врагом конституционного строя, и почему борьба за национальную независимость карается силами национальной безопасности. А главное — как разделить кровь убитого сына на русскую и таджикскую? Ведь соратники Анзура объявили всех русских врагами и заложниками. «Это что же получается? Что же выходит? — бормотал Андрей Петрович. — Выходит, Анзур проливал свою таджикскую кровь против своей русской крови? Это как такое может быть? А?» Иногда он тихо смеялся — уязвленным смехом человека, который остался в дураках.
Лейла, наоборот, затвердела и почернела. Всегда легкая, быстрая, текучая, с блестящими, как ручьи, косами — Лейла превратилась в лед и асбест. Теперь, когда она стала вдовой, ее сковало злое, двусильное чувство вины и правоты.
Не умея свыкнуться с мукой отцовского горя, Андрей Петрович день ото дня ветшал и терял живые силы ума. «Опять всех поделили на красных и басмачей, — горевал он. — А то еще какие-тововчики, юрчики, ваххабиты-маххабиты… Лейла, дочка, ты понимаешь что-нибудь? Чья сейчас власть?» «Чья бы ни была — все равно бандитская», — отвечала невестка. Но ей давно открылась несправедливая правда, о которой она сердито молчала, боясь ранить свекра: что в этой войне им, чужеродцам, защиту могут дать только убийцы Анзура — красные. Люди отмирающего быта — одичавшая советская номенклатура в союзе с уголовными авторитетами под охраной российских танков. Лейла знала, что на юге страны ее соплеменники узбеки воюют против исламской оппозиции — вместе с русскими, на стороне президентского клана. Особенно горячо было в Курган-Тюбе — ее родном городе. Там, в узбекском квартале, жила вся семья Лейлы: два брата, малолетняя сестра, отец и мать. Связи с ними не было вот уже месяц. В середине лета в Душанбе появились беженцы из Курган-Тюбе — однако напрасно Лейла искала среди них своих родных. В августе стало известно, что город в руках красных, и Лейла решила: пока на малой родине держится безопасная для ее соплеменников власть, надо съездить туда — повидать семью, успокоить сердце. Ей представлялась дорога к дому, голубоватая поземка пыли, сухой теплый сентябрь, полдень, сад, и в кудрявой его глубине, в сиянии солнечных клякс — накрытый к обеду дастархан. За столом — вся семья с выражением участия и терпения, какое бывает у людей перед камерой. Фигуры были неподвижны и местами засвечены, и Лейлу томило желание поскорее оживить их, чтобы сообща придумать, как и куда уйти от этой войны.
3
Две ночи Лейла гадала на молоке и воске. А утром третьего дня собрала чемодан, одела Андрея Петровича в халат на вате и тюбетейку, Масуду повесила на шею медальончик с мертвым локоном Анзура и велела ни на шаг от нее не отставать. А на случай разлуки поучила: «С каждым говори на его языке: с таджиком — на таджикском, с русским — на русском, с узбеком — на узбекском. Ты понял?» — Масуд кивнул. «Повтори, как надо разговаривать с чужими?» — «С каждым на его языке», — ответил Масуд.
Речь давалась ему трудно — слова спотыкались и калечились в небной расщелине и выходили изо рта косолапыми и хромыми. Но Масуд не знал об этом — его уши жили в согласии с его голосом. Ему нравилось говорить — и чувствовать, как звук пробегает из ума через горло по мостику языка наружу. Его слух радовался каждому произнесенному слову. А слов он знал много, для пятилетнего мальчика — очень много: Лейла постаралась.
Втроем они вышли из дома в пустой город — люди прятались от войны, и по улицам бродил один ветер, гоняя сор и песок. Изредка проезжал автобус — внутри, за мутными стеклами сидели и стояли пассажиры, покорные необходимости куда-то ехать, работать и жить. Измученные лица смотрели без цели на все подряд враждебно и равнодушно. Лейла вдруг забоялась входить в автобус с Масудом и Андреем Петровичем, который в халате и тюбетейке выглядел даже более русским, чем обычно. Но за все время пути до вокзала никто не взглянул на них.
На вокзале оказалось, что уехать нельзя: поезд до Курган-Тюбе отменен. «В связи с нулевым пассажиропотоком», — зевая в кулак, сказала работница в кассе. «Может, есть какой-нибудь другой поезд? Какой-нибудь сборный?» Женщина обвела Лейлу тяжелым сонным взглядом. «Говорю же, нет людских вагонов! Про вас не знали — а то бы подогнали!»
Они сели под деревом, на убитый газон. Масуд разглядел в траве неизвестного жука и следил за его упорным трудом ходьбы, за маленькой сердитой борьбой с крошками земли и другими препятствиями. «Ты куда?» — хотел спросить Масуд, перегораживая жуку путь соломинкой, но вспомнил наказ матери с каждым разговаривать на его языке. Он дернул Андрея Петровича за рукав: «Деда, а какой у жука язык?» Тот рассеянно огляделся, пожал плечами. «А куда он идет?» — «Домой», — пробормотал Васильков. Его розовые от старости глаза заблестели. «Лейла, — сказал он, — я хочу домой». Лейла подумала, что свекор говорит о душанбинской квартире. Но Андрей Петрович тосковал о родном Ленинграде, в котором не был всю свою послевоенную жизнь.
«Кому в Курган? — подошел бомбила. — Два места, за баласенка денег не возьму». Он указал на хлебный фургон под чинарой. Лейла засобиралась. «Я хочу домой», — повторил старик, но Масуд с криком радости побежал к машине, и Андрей Петрович покорно взял свою дорожную торбу и чемодан.
4
Поздние бабочки, пыль, дорога, разъезженная добела, темно-серые горы, светло-серые осыпи, немного зелени и много неба. Гравий щелкает под колесом, барабанит в днище, грузовик газует — взбирается на перевал. «Мама, мама! Смотри, какое огромное!..» Над меловой колеиной царственно и грозно вздыбливаются базальтовые скалы. Это ничего. Только не смотри вниз, на дно ущелья: попадет отражение в горную ледяную речку — голова навсегда закружится: вода схватит твою душу и завертит в стремнинах, поскачет с ней по камням. Не схватит! Я завяжу воду узлом и придавлю вон той глыбой!
Утомленный тряской, гулом мотора и духотой, Масуд засыпает. Просыпается в глиняной тишине деревенского дома. Соседняя комната отделена перегородкой, и оттуда доносятся звуки сдавленных рыданий. Затем — слабый женский голос: «В конце июня еще… Отца убили двадцать седьмого. А мальчики пропали. Не знаю, живы ли…»
Масуд встает и выходит к голосам. Он видит три фигуры в скорбных позах, среди них — свою мать. Лейла обнимает за плечи седую женщину в синем трауре, с лицом как вощеная бумага. Справа от вдовы сидит девушка о сорока косичках, плетенных на шелковых нитях, свежая и прекрасная, словно жемчужина, которую только что достали из моря. Она манит его белой рукой: иди сюда! Он подходит как заколдованный. Но, не стерпев восхищения, бросается к матери и жмется к ней, будто от страха. «Боится, — оправдывается Лейла, — забыл уже… Масуд, помнишь бабушку Юлдуз? А это твоя тетя Гульнара».
Длинные тени, печальные голоса. День прошел в разговорах о войне. «Эти, кулябские, которые говорят узбекам по радио: идите воюйте с исламскими боевиками — думаете, они о нас вспомнят, когда боевики придут за нами? Защитят?» — твердила Юлдуз. «Русские нас защитят, мама!» — возразила Гульнара. «Э-э-э!» — раздраженно махнула на нее рукой вдова, хотела что-то добавить, но закрыла рот, взглянув на Андрея Петровича, который ел как неживой и все время молчал, хотя за столом из уважения к нему говорили по-русски. «Они убили Анзура, — сказала Лейла, подразумевая то ли русских, то ли вообще правительственные силы. — Для меня все враги». Старуха опять смутилась за Андрея Петровича — что он сейчас чувствует? Ее-то горе жило в согласии с ее кровью, а как у него? Какое-то другое, раздвоенное мучение… Поэтому она стала просеивать слова в уме, прежде чем выпустить их на воздух. «Правильно, дочка, — сказала она сурово. — Это не наша война. Зачем они разграбляют и жгут мечети? Они свое делят, а нам беда. Власть рвут, как шакалы мертвое мясо». Лейла в ответ безучастно кивала. «А, ты ведь не в курсе? — спохватилась Гульнара. — Сегодня в Душанбе был переворот, захватили дворец президента, а сам он сбежал! Вовремя вы оттуда уехали…» — «Кто захватил? Оппозиция?» — «Не знаю, передавали — какая-то молодежная группировка… Я в них запуталась. Андрей Петрович, хотите еще чаю?» Андрей Петрович тревожно огляделся: «Я хочу домой».
Наутро Васильков пропал. Женщины обегали весь поселок — старика как не бывало. «Ну, что теперь делать? — терзалась Лейла. — Куда бежать? Где его искать? Он же совсем в маразме! Его же убьет первый встречный!» К вечеру поиски прекратили. И Лейла вдруг испытала облегчение. Ее измучила забота, она устала тревожиться за всех, кто казался ей беззащитным перед обидой и злом — и особенно за этого старика, не близкого ей и не чужого. Она чувствовала, как Андрей Петрович отъедает ее от Масуда — и сыну остается все меньше и меньше. И ей было жалко себя.
5
Четвертого сентября в центре города раздались выстрелы. Сначала — хлопки винтовок, автоматные очереди, потом ухнуло из танковой пушки, затараторили пулеметы — в бой пошла бронетехника отрядов Исламского Возрождения и Демократической партии Таджикистана. Скрежеща, лязгая, сминая, плюясь огнем — война пожрала город и защелкала жвалами на окраинах, вползла на узкие улочки Ургут-махалли. В клубах дыма, на рыкающих грузовиках, чернолицые, сверкая зубами и глазами, ехали победители. Ломая изгороди, круша двери, врывались в дома. Кричали весело: «Эй, узбек! Готовься к смерти!», «Перережем всех, как собак!», «Продались мульхидам и русским свиньям!», «Конец вам!», «Аллах акбар!»
Лейла с Масудом на руках выбежала во двор — но поняла, что уже не спастись. Она бросилась в глубь сада, где стоял укрытый виноградом дастархан, и затолкала сына под доски: «Молчи! Не шевелись! Сожмись в комок и ни звука!» И тотчас — грубо и жадно затопали по двору, вломились в дом, загалдели, заржали. Грохот, звон посуды, беготня, отчаянные крики… Масуд оцепенел. Сквозь траву и перевитые стебли лозы он видел, как Лейла, теряя ичиги, пятясь отползает прочь — и вдруг кто-то подошел быстрым, ломовым шагом и, схватив ее за косы, поволок по земле. Масуд зажмурился, зажал уши ладонями, но все равно слышал, как мать кричит по-таджикски: «Не трогайте меня! Мой муж… Его убили русские! Его уби…» Раздалось несколько тупых ударов, затем — какая-то возня, треск разрываемой ткани, хищное сопение и жуткий, ритмичный, шлепающий стук. Масуд открыл глаза, но ничего не смог различить. Тогда он перевел взгляд — увидел, задохнулся от ужаса и потерял сознание.
Не приходя в себя, Масуд впал в глубокий сон.
Очнулся, когда стемнело. Тошнотворный смрад клубился в несколько слоев, душил, выворачивал наизнанку. Воняло соляркой, жженым волосом и горелым мясом. Во дворе, прямо у входа в мазанку, что-то дымилось. Масуд подошел, всматриваясь. Он увидел три черных тлеющих тела, сваленных друг на друга. Кое-где под обугленной растресканной кожей белела плоть. Он бесчувственно смотрел на трупы. Хлопья золы плавали в воздухе, то подымаясь, то опадая. Он знал, что стоит перед чем-то отвратительным и страшным, но не понимал, что это такое и зачем оно здесь.
Над махаллей висела дикая, гибельная тишина, только из города все еще доносились выстрелы. Где-то скулила собака, и Масуду казалось, что это его горе оторвалось от него и плачет во тьме — сам он был опустошен, все внутри онемело. Хотелось пить. Зайти в дом? — ни за что: там, у порога, лежат э т и… Остается идти к придорожному арыку. Совсем близко — журчит, течет. Вода? Нет. Это кровь. Арык завален трупами — под луной угрюмо блестят мокрые бока и спины неразличимых в смерти людей.
Масуд лег на землю, лицом к небу, и приготовился стать таким же темным и ненужным, как все вокруг. Но не смог: прямо из космоса, из мертвой синевы, смотрели на него звезды и будто бы знали о нем какую-то невыносимую для человеческого сердца тайну. Ему стало страшно этих звезд. Он вскочил и побежал — не зная куда.
Когда на другое утро, дрожащий и обессиленный, Масуд увидел живых людей, то не стал прятаться. Трое, переругиваясь по-таджикски, меняли колесо на «уазике», четвертый стоял рядом, курил и, поглядывая на работу своих товарищей, следил за дорогой. Еще один, курчавый, бородатый, с зеленой повязкой на голове, сидел на камне чуть в стороне, у обочины. Он держал в расслабленной руке флягу и время от времени неторопливо прикладывал ее к губам, иногда лениво сплевывая сквозь крупные белоснежные зубы. Все пятеро были вооружены и так пропитаны пылью и солью, что не отличались по цвету от машины, друг от друга и от сероземных почв Вахшской долины.
Масуд приблизился к бородатому, встал перед ним и вцепился взглядом в его флягу. Бородатый осмотрел мальчика спокойными глазами, как сухую колючку у себя под ногой, сделал еще глоток и все тем же неторопливым жестом отдал ему остаток воды. Пока тот пил, бородатый достал пистолет, вынул из него коробку с обоймой и, подмигнув, словно бы говоря «махнемся?» — протянул оружие Масуду. «Эй, Анко! — крикнул тот, что курил и наблюдал, — ты совсем уже, да? Зачем так делать?» Анко даже не обернулся — лишь подал из-за плеча знак, мол, ствол без патронов, не паникуй. «Готово, поехали!» — закричали остальные и попрыгали в «уазик».
«Ну что, Дырявый Рот, — сказал АнкоМасуду, — поедешь с нами?» Масуд протянул к нему руки. «Оставь его! Зачем тебе этот уродец?» — нетерпеливо позвали из машины. «Научу его читать хадисы и стрелять, вырастет — воином джихада будет». Анко ухватил Масуда под мышки, поднял над головой, встряхнул: «А? Какие глаза! Огонь. Шахидом будет!» — «Зачем Аллаху такие шахиды? — возразил курильщик. — На Иди Курбон ты ведь самого лучшего барана режешь, а не кривого и хромого?» — «Аллах велик. Не спрашивай зачем. Он знает». Анко забрался с мальчиком на сиденье. «Как тебя зовут?» — Масуд назвал свое имя. «А где твой отец?» — «Его убили русские», — повторил Масуд последние слова матери. Анко со значением кивнул. «Хочешь стать героем и отомстить за отца?» — «Да».
6
Андрей Петрович Васильков топал по объездной дороге: на голове — тюбетейка, в руке — палка, за плечом — вещмешок. Так для романтики называл он свою хозяйственную торбу на все случаи жизни. В торбе — «ранцевый запас продовольствия»: лепешка, две жмени изюма, молодой козий сыр, сигареты «Прима», фляга с водой, а также мыло, опасная бритва, спички, шерстяные носки, складной армейский нож, фонарик… Все это было приятно и хорошо. Но к исходу дня его начало грызть тревожное чувство, будто он забыл что-то самое важное. Будто ему необходимо вернуться и что-то исправить. Однако Андрей Петрович продолжал идти, жалея, что вместо портянок и сапог обут в какие-то легкомысленные городские штиблеты. На третий день он вдруг понял, что все еще идет по кольцевой — потому что не знает, куда идет и откуда. Он не помнил направления, задачи и цели.
Когда вокруг начали щелкать пули и разрываться снаряды, Андрей Петрович вспомнил. Он шел в родной город. Он продвигался в Ленинград! Сначала в составе 4-й армии, потом — 59-й, и наконец — 2-й ударной. Задача — разъять оборону немцев и взять Любань. Цель — сорвать операцию «Северное сияние». К Любани была только одна дорога — через Мясной Бор: узкая брешь в обороне врага, прорыв шириной километров двенадцать. Они влезли в это бутылочное горло и оказались в западне. В огненном котле, в стальной мотне, в тугой петле. Их жарили с четырех сторон, сверху бомбила авиация, отовсюду сыпались клочья пламени. Казалось, пылает даже болотная хлябь, водяные пузыри, комья взлетающей к небу грязи, чавкающее, гнилое нутро окрестных трясин, в которых вязли машины и кроткие, полумертвые от голода и страха лошади. Задача изменилась: уже никто никуда не наступал — требовалось найти выход из окружения. Пробиться обратно — к своим, на восток. Но как? «Надо форсировать Волхов! — закричал инженер Васильков. — Надо строить понтонные мосты!» И он побежал ловким бегом двадцатидвухлетнего пехотинца, хоронясь по оврагам, затаиваясь в канавах, прячась за глинобитными дувалами.
Андрей Петрович не заметил, как влился в группу местных жителей, в основном женщин и детей, которые тоже бежали куда-то горбясь, в страшном смятении. «Надо строить понтоны! Наплавные переправы! — орал на бегу Васильков, кидаясь то к одной беженке, то к другой. — Товарищи бойцы! Отставить панику и рассеяние! Собраться в отряды! К реке, к реке! Ставить опоры! Прорываться к своим! В атаку!» Кто-то сбил его с ног и повалил на живот — и тут же земля толкнула в потроха, ухнула, оглушила, ударила сверху наотмашь, как цепью, кусками грунта, камнями, песком. «Эй, бобочжон! — прокричал незнакомец в ухо Василькову. — Зачем понтоны? Вон, видишь, мост? А за мостом — ваши!» — «Ваши?» — изумился Андрей Петрович. — «Ну, наши! Российская военная база, сто девяносто первый мотострелковый полк!» — «Это какая же дивизия?» — «Двести первая, Гатчинская!» — «Гатчинская? — озадачился Васильков. — Не знаю такой… А я из девяносто второй, триста семнадцатый стрелковый полк! А ты, брат?..» — Но тут снова громыхнуло, посыпалось, Васильков скукожился, закрыл голову руками, а когда очухался — человек уже куда-то исчез.
«Гатчинская, Гатчинская… — бормотал старик, продолжая бег в направлении реки. — Мотострелковая! Новая, что ли?.. Вот! Пока мы тут, в окружении, мечемся без смысла и пользы, столько всего происходит!»
Гатчинская дивизия была создана только в мае сорок третьего, поэтому Васильков, который мчался сквозь время к Волхову сорок второго, и не мог о ней знать. Между тем география судьбы этой дивизии и пути миграции Василькова удивительным образом совпадали в крайних своих точках. Сформированная на Ленинградском фронте — теперь, спустя полвека, она стояла в Таджикистане. И вот к одной из ее баз на окраине Курган-Тюбе сейчас бежали два Василькова: один исторический, другой телесный.
На КПП исторический Васильков сообщил, что он вырвался из котла, что остатки 2-й ударной бьются за коридор у Мясного Бора, что все коммуникации разрушены, лекарств нет, провианту нет, боеприпасов нет, фуражу нет — кони грызут оглобли и околевают прежде чем их успеют зарезать, люди жрут падаль, вши жрут людей — бесконечен цикл страдания в природе, и никак не разомкнуть этот круг, потому что боевые самолеты «люфтваффе» зашивают огнем любой прорыв. «Передайте это в ставку верховного главнокомандующего!» — закончил свою речь Васильков.
Его отвели на территорию воинской части, там уже скопилось сотни две беженцев — русских, узбеков, татар и других нацменов, и новые все прибывали. Через два дня всех погрузили в машины и вывезли в Куляб, где у власти стояли красные отряды Народного фронта во главе с буфетчиком и вором в законе Бобо Сангаком. «Ничего нет! Передайте это в ставку верховного главнокомандующего!» — азартно кричал на прощание русским солдатам и офицерам Андрей Петрович, высунув башку из окна автобуса. Ветер с песком и выхлопными газами забивал ему обратно в глотку слова.
Из Куляба Андрей Петрович ушел в сторону Хирманджоя — помня, что ему зачем-то надо двигаться на восток. Он шел по обычному школьному компасу. Когда-то купил для внука, на его пятый день рождения — день, когда в Анзуре впервые взбунтовалась памирская кровь и выгнала его на площадь, и старик из-за скандала и недоумения забыл о подарке, который так и остался лежать в потайном кармане его торбы. Но исторический Васильков об этом не знал, он просто обнаружил в своем ранцевом запасе полезный навигационный прибор.
Шел он медленно, километров по восемь в день, и где-то на десятые сутки уперся в афганскую границу. К тому времени телесный Васильков стал почти бестелесный. Но исторический Васильков не догадывался о своей физической немощи и продолжал путь — вдоль границы, вверх по течению реки Пяндж. По дороге встречались ему всякие люди — и мирные, и головорезы — но никто не тронул полоумного старика. Андрей Петрович стал даже народным любимцем. Его прозвали русским каландаром — странствующим дервишем. Конечно, не всерьез. Он был заметным. Слишком заметным, такие не воспринимаются всерьез…
Весной 93-го года русского дервиша видели в районе Калайхума — там, где Пяндж заворачивает к Памиру. Андрей Петрович запутался в дорогах настоящего и прошлого и, вместо того чтобы идти на свою родину, упорно шел — повинуясь компасу или судьбе? — на родину Зарины. Он бы удивился, если б узнал, что последний венчанный муж Зарины — тополь — все еще жив и зелен. Вернее, если бы помнил ее, свою прекрасную Зарину, и легенду про ревнивую смерть.
7
Отряд Анко вместе с другими частями армии Исламского Возрождения всю осень и начало зимы сражался против соединений Народного Фронта, а в январе 93-го, когда красные кланы стали побеждать и в кабинетах, и в боях, — ушел в Афганистан. Так Масуд оказался в одном из восьми лагерей для беженцев сопротивления. Здесь они заново собирались в отряды и учились искусству войны у афганских моджахедов.
Пригодился и Масуд. Увечный мальчик с глазами серафима, черный от грязи и солнца, в обносках, босой, с протянутой рукой. «Дяденька, пить! Хлеба!» — его везде пропускали. Он мог войти на любую заставу российских погранвойск, которые стояли на таджико-афганской границе со времен Союза.
Так что Анко, против обещания, учил Масуда не чтению хадисов, а чтению карт, счету боеприпасов и как отличать мортиру от гаубицы. Чтобы, вернувшись из разведки, тот смог перечислить, указать и назвать все орудия и дислокации неприятеля. Брали его и в боевые операции. Вскоре кто-то заметил, что чем ближе Масуд, тем дальше пули. С тех пор Анко с ним не расставался.
«Ну и рожа у тебя, бача. Даже пули тебя боятся», — смеялся Анко. Масуд не чувствовал обиды. Он уже замечал, но еще не понимал, почему незнакомые люди иногда пугаются его. Однажды, продираясь сквозь цепкие заросли, он поскользнулся на щебне и съехал по склону в лог, прямо под ноги местному пастуху, который набирал воду из ручья. Взглянув на Масуда, тот исказился в чертах и, бросив кумган, бежал прочь. Поползли слухи, будто бы у ручья в балке живет мелкое чудовище с ликом смуглым и щелястым, как башмак, на котором полыхают глаза пронзительной синевы. Крестьяне называли его кто маляк (ангел), кто ифрит (дух огня), а кто и даджаль (сатана).
Прошло четыре года. В июне 97-го в лагерь пришло известие: войне конец, подписан мир в Кремле, всем боевикам — амнистия. Многие побросали оружие и устремились на родину, прочь из Афганистана. Но не Анко. «Эти кремлевские бумажки мне не указ! Я не заключаю мир с шавками, которые лижут пятки мульхидам и кафирам из Москвы. Уже забыли, как в девяносто третьем русские самолеты бомбили Памир?»
К августу Анко собрал отряд из ста пятидесяти человек и задумал штурмовать военный городок Сангисард — чтобы закрепиться там, а затем объединить силы с группировками мятежного полковника Рузи на юге и полевого командира Файзулло на востоке. Масуд, к тому времени десятилетний, несколько дней провел на заставе в разведке.
«Вот с этого фланга у них — слепое пятно, можно подойти близко, — рисовал Масуд. — А здесь очень низкое укрепление, с плеча не возьмешь, только минометом. Тут казармы. Тут оружейная комната. Боезапас у них вышел, вчера прилетала "вертушка", и начальник заставы орал, типа патронов мало скинули. Матерился. Что там еще? Как минимум, два пулемета, три ручных гранатомета и один СПГ… А! Вот здесь — хитрое место: нам не подступиться, а им — лазейка из окружения. Что-то надо тут думать. Да! И еще боевая машина пехоты — вот здесь обычно стоит. Ее лучше сразу грохнуть, пока экипаж будет в портки по тревоге сигать». «Э, да ты стратег! — воскликнул Анко, отвесив Масуду педагогический подзатыльник. — Слыхали, этот диловар знает, как надо и что лучше! Эй, братья, теперь нашим командиром будет Дырявый Рот!» Братья загоготали. «И буду, а что!» — крикнул Масуд назло, сжав от обиды кулаки. Анко усмехнулся: «Не торопи смерть, мальчик. На все воля Аллаха».
Выступили ночью. До рассвета подошли к заставе и вокруг нее, на высоте, стали занимать огневые позиции: три расчета с гранатометами на колесном лафете, два — с минометами, две установки «Град» (эхо застоя). Еще тридцать боевиков с мухами приноравливались к рельефу, остальные с калашами и винтовками ползли по уклонам, от куста к камню, от камня к яме. Раззадоривали себя: «Наводи на казарму, накроем их в колыбельках»… Но внезапно с заставы послышались крики «в ружье!» — и Анко скомандовал: «Огонь!»
С волынным стоном жахнули «Грады» — каждый в четыре залпа. Испуская струи раскаленных газов, заухали гранатометы на сошках. В ответ раздалось одинокое соло пулемета — сухое та-та-та, и треск автоматных очередей. С гор, жужжа осами, взвились минометные снаряды и превратили казармы на заставе в щепу, огонь и дым. В отсветах пламени показались бегущие человеческие тени и пушка БМП, наведенная для удара. «Бей по машине, Абдулло!» — заорал Анко, и в тот же миг Масуд услышал неотвратимо приближающийся заунывный вой, затем — взрыв, и в странной медленной тишине он увидел, как Анко, распахнув руки, спиной летит в темноту.
Сквозь черную глухую вату Масуд пополз туда же. Анко лежал кверху лицом с развороченной грудью. Он еще жил: ритмично, как-то механически издавая короткие хрипы, тянулся ртом к небу — хотел сделать глоток воздуха и не мог. «Анко, не умирай! — закричал Масуд. — Не бросай меня здесь одного! Нет! Так нечестно!» Анко вздрогнул, испустил дух и затих. Из белозубого рта вытекла струйка крови — тонкая, словно из голубиного горла.
8
Андрей Петрович заточил последний прут, вкопал в землю и укрепил камнями. Достал из торбы ветошь, растянул между опорами и сверху застелил куском тепличной пленки. Получился навес от солнца и ночной росы. Андрей Петрович соорудил его у корней широкой жилистой арчи — так что дерево давало вторую защиту. Старик залез внутрь, сел по-турецки и, довольный, похлопал себя по коленям: «Ну вот». За пять лет войны он обошел весь Таджикистан, выжил под бомбежкой на Памире и там окончательно потерял разум, приняв русские самолеты за штурмовую авиацию немцев. Теперь он возвращался обратно — уже не думая, куда и зачем идет. Просто он так жил: упорным трудом ходьбы, сердитой борьбой с пространством и временем, которой занималась уже не воля его, а телесная механика.
Ему сразу понравилось место: утлая равнинка среди уступов, тончайшей резьбы заросли кизила, пряный можжевеловый воздух, вид на облака. А в паре часов ходьбы — кишлак Сангисард, пограничная застава. Есть где разжиться хавкой и сигаретами.
Ночью его разбудили взрывы и пальба — он лег ухом к земле и понял: на заставе идет жестокая перестрелка и кто-то в эти минуты гибнет. Тоскуя, заснул опять. Он привык жить среди войны и смерти и думал, что по-другому не бывает.
Бой длился до солнцепека. Во втором часу дня к Сангисарду проехали танки 201-й мотострелковой дивизии, прогромыхала артиллерия резервных сил пограничного отряда, пролетели вертолеты. И снова началось. Битва, то озлобляясь, то утихая, гремела весь день. Наконец, когда засиневел вечер, все замолчало.
Васильков к тому времени уже подходил к заставе. Он знал, что если успеет — то может собрать с трупов немного добра: табак, деньги, воду… патроны, которые можно обменять на табак, деньги, воду… или на еду. Случалось, находил и пакетики с дурью — но не брал: наркотиков не было в его картине мира.
Старик обогнул заставу и стал карабкаться в гору, цепляясь за кусты и сухие стебли. Он видел, что левее и ниже по откосу шарят фонариками пограничники, подсчитывая потери боевиков. Надо было торопиться. Но ему не везло: камни да стреляные гильзы — все, что попадалось на пути. Ночь стояла черная, безветренная, горячая. Оглушительно трещали сверчки. Василькову казалось, что своими трелями они хотят задушить все пространство мира. Он вдруг почувствовал отвращение к жизни — впервые захотелось остановиться и все прекратить. Но вышла луна, и в ее свете он увидел прямо перед собой двух мертвецов. Один, раскинув руки, лежал на спине. Рядом, уткнувшись ему лицом в подмышку, лежал другой — ребенок лет десяти, худенький, босой.
Андрей Петрович опустился на колени и принялся обыскивать тела. Он перегнулся через мальчика, чтобы дотянуться до пистолета, который заметил возле руки мертвого боевика, — и в этот момент Масуд повернулся и ткнул Андрея Петровича под ребро ножом.
9
«Здесь еще два жмура! Котов, ходьсюды… Посвети, а то мой сдох…» — Котов навел фонарик на лицо Анко, присмотрелся: «Слышь, Гангрена, а это, случаем, не этот, как его… Рожа один к одному». Гангрена сплюнул: «А хрен его знает. Я их по рожам не различаю. Борода и борода». Котов посветил на Андрея Петровича: «А это кто? Вроде гражданский…» «Да похоже, вообще русский… Местный бомж, наверное», — ответил Гангрена и за плечо перевернул старика. Под ним солдаты увидели Масуда, залитого кровью. «Опа… Еще один, — сказал Котов. — Совсем пацаненок». Солдаты присели на корточки, чтобы рассмотреть поближе. «Тоже какой-то бомжеватый… — печально заметил Котов. — Чо они тут делают, Гангрена?» — «А я знаю? — обозлился Гангрена. Ему было жаль старика и мальчика, от этого он чувствовал себя слабым и бесился. — Ночевали тут, может быть. Ну и… Под раздачу попали». — «А кто их всех в кучу свалил?» — не унимался пытливый Котов. Гангрена хотел послать друга куда подальше, но вдруг увидел, что мальчик приоткрыл глаза. «Э! — крикнул он. — Зырь, Кот, а пацан вроде жив!» Котов улыбнулся и тупо спросил: «Ну и чо делать, тарищ сержант?» — «Чо, чо… — проворчал Гангрена. — Через плечо! Отнесем в санчасть, а там разберутся, чо».
Солдаты оттащили в сторону труп Василькова, в темноте не заметив рукоять ножа, вошедшего по самую гарду в сердце старика: когда Масуд ударил его, тот упал на лезвие и весом собственного тела закончил работу своего убийцы.
Гангрена отправил Котова за носилками, сел на землю и закурил. Он был рад остаться в одиночестве и подумать о себе. Иногда он поглядывал на мальчика. Масуд лежал буквой зет, на боку, как-то неестественно перекрученный: ноги в профиль, лицо и плечи — анфас, руки сведены у груди. Под носом и ушами чернели кровоподтеки.
Сержанта неприятно беспокоила неудобная поза мальчика, ему хотелось как-то это исправить, но он решил не трогать раненого, боясь причинить ему какой-нибудь дополнительный вред. Вскоре он стал злиться на медлительность Котова: мальчик не двигался, и казалось, жизнь из него уходит. Гангрена вспомнил, что в таких случаях вроде бы принято разговаривать с больным, поддерживать в нем волю к бытию и все такое, но заговорить почему-то стеснялся.
О себе думать не получалось.
Даже когда они благополучно сдали Масуда в санчасть, Гангрена не успокоился. Он побродил вокруг, заглянул в наполовину забеленное окно, увидел какие-то скудно освещенные проемы, тени неторопливых людей и в недоверии вернулся. «Я это… Насчет пацана. Хотелось бы знать, как он, — сказал с раздражением. — Его лечат?» — «Лечат, лечат, идите спать», — ответила дежурная. «Кто?» — Медсестра вздохнула и терпеливо сообщила: «Очень хороший военврач, сегодня вертолетом прибыл, он всеми ранеными занимается. Капитан Гольцев, Сергей Ильич».
«Кому тут нужен Гольцев?» — крикнул откуда ни возьмись лысый, маленький и крепкий, как желудь, человек. Его свирепый вид смутил Гангрену. «Я это… Насчет мальчика… Товарищ капитан…» — пролепетал он. «Все в порядке с вашим мальчиком. Контузия и сильное истощение, но — ничего страшного. Все, что ему сейчас нужно — сон и покой», — сказал Гольцев, развернулся и зашагал прочь. «А лицо? — крикнул ему вдогонку Гангрена. — Чем его так?.. изувечило?.. Вот же сука-война…» — «Это не война, друг мой! — эхом, из глубины коридора, отозвался врач. — Это банальная патология. В народе называемая "волчья пасть". Пара операций — и будет красавчик…» Последние слова он пробубнил себе под нос.
Гольцев знал, что никакая «пара операций» этому ребенку не светит. Лучшее, что его ждет — детдом и психушка. Усыновление? Нет, таких детей не берут. Слишком старый, не слишком белый, калечный. А что там в анамнезе и генезисе — лучше и не думать. Мрак.
Ночью, лежа во тьме на казенных пружинах, он мучился от их скрипа, как от скрежета зубовного. Когда-то, еще до войны, Сергей Львович работал в отделении челюстно-лицевой хирургии главной больницы Душанбе. И как-то пришел к нему друг с женой и новорожденным сыном. Они уже обошли трех «лучших врачей», как сказал друг, — и все им советовали срочные действия. И Гольцев бы посоветовал то же самое. Но его отравила цеховая ревность.
Нет, он бы не навредил, он бы все сделал, как надо — если бы не война. Гольцев бежал после первых погромов в Москву, к родственникам жены, там худо-бедно устроился: торговал, крутился, как мог, хирург республиканского значения, ха… Через три года не выдержал, вернулся в Таджикистан как военный врач — на самом пике войны. И вот теперь, когда вроде бы все кончилось и Гольцев, подлатав свою гражданскую и профессиональную совесть, снова засобирался в Россию, — такой странный случай.
Может быть, это знак? — вдруг осенило Гольцева. И побежала, побежала по нервам души тревожная мечта: взять его, этого нищего босого мальчика, с собой в Москву, сделать ему эти пару операций… А если усыновить? Любить его, растить, создать с ним свою жизнь заново, все искупить, все искупить! Да. Все искупить. И дать ему новое имя. В честь… Как его там… Как же звали того младенца?.. Муса? Саид?.. А! Масуд! Да, точно — Масуд.