Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2014
Евгений Водолазкин. Лавр: Неисторический роман. — М.: Астрель, 2013.
Одно только непонятно: с чего вдруг читатели «Лавра» решили, что этот текст — «постмодернистский»?
Второй, после «Соловьёва и Ларионова», роман Евгения Водолазкина, конечно, — отчетливо и открыто ироничный (чего не отменяют ни серьезность иных эпизодов, ни их трагичность, ни часто сопутствующая тому и другому подробная — иногда до мучительного, натуралистичность и физиологичность). Называя его «постмодернистским»1 (а это — одно из самых частых обозначений «Лавра» в сетевых откликах на него), многие, скорее всего, имели в виду именно это — забывая, вероятно, о том, что ирония была важнейшим интеллектуальным инструментом еще для иенских романтиков, которых, в свою очередь, не упрекнешь ни в каком «постмодернизме» — простецки понятом как, например, безразборный эклектизм и признание всех ценностей условными, относительными, а стало быть, и не слишком значимыми. И у Водолазкина она — отнюдь не ерническая и уж никак не пустопорожняя, а та самая, шлегелевская, которая содержит в себе и «вызывает в нас чувство невозможности и необходимости всей полноты высказывания»2 . Одновременно, заметим: невозможности и необходимости.
Когда это, собственно, взаимоотношения человека с Богом — будучи приняты совсем всерьез — характеризовались чем-то иным, нежели это неустранимо-напряженное сочетание невозможности и необходимости?
На некоторые вещи, то есть — и главные, коренные вещи жизни как раз таковы — как на солнце, прямо, не рискуя выжечь себе глаза, не взглянешь — просто уже потому, что такова человеческая размерность и человеческая оптика. Иными словами, как только пытаешься говорить о них прямо и с пафосом, — можешь быть уверен, что в качестве неподконтрольного нам защитного механизма включится фальшь и окажется, что говоришь ты в результате совсем не то и не так, как собирался. Да и слушать тебя никому особенно не хочется. Между тем, что касается «Лавра», то один из его рецензентов, Павел Басинский, кажется, совершенно прав: этот текст — именно благодаря своей иронии и игре — счастливо избавлен от фальшивых интонаций3 . Это — тот самый (и такой ли уж парадоксальный?) случай, когда уклончивость оказывается прямым условием точности и честности.
Затем и нужна сложная система зеркал, ирония и игра, чтобы главное в этих зеркалах отразилось и мигнуло нам тем лучом, который мы способны вместить.
При всей своей ироничности (при ее, так сказать, действенной помощи) «Лавр» — роман с жесткой вертикалью. Он — даже, рискну утверждать, проповеднический — хотя очень осторожно, деликатно, так сказать, в лайт-версии: хорошо зная своих современников, Водолазкин отдает себе отчет и в том, что прямая проповедь, как слишком обязывающая, с высокой вероятностью не будет услышана. От нее станут защищаться.
Смешение, в непредсказуемом порядке и в произвольных объемах, разных языковых, стилистических, а с ними и временных пластов, о которых каждый, заговаривающий об этом тексте, упоминает практически неизбежно и которое кажется верным, вернее некуда, свидетельством «постмодернистичности» текста — разумеется, одно из прямейших, едва ли не в лоб, указаний на то, что время — иллюзия (в конце концов, можно утверждать даже то, что такое указание — весь роман в целом). Впрочем, иной раз — для тех, кто уж совсем не понял — автор (пусть и устами своих персонажей) говорит о том же самом попросту открытым текстом.
«Святые вроде бы не двигались и даже не говорили, — рассказывает он о посещении своими героями, по пути в Иерусалим, подземелий Киево-Печер-ской лавры, — но молчание и неподвижность умерших были не безусловны. Там, под землей, происходило не вполне обычное движение и раздавались особого рода голоса, не нарушавшие строгости и покоя. Святые говорили словами псалмов и строками из своих житий, памятных Арсению с детства. Тени от подносимых свечей перемещались по высохшим лицам и полусогнутым коричневым кистям. Казалось, что святые приподнимали головы, улыбались и едва заметно манили руками.
Город святых, прошептал Амброджо, следя за игрой теней. Они представляют нам иллюзию жизни.
Нет, также шепотом возразил Арсений. Они опровергают иллюзию смерти.»4
Иллюзорность времени и создаваемых им условностей, все эти пластиковые бутылки под тающим снегом XV века и цитатки из Сент-Экзюпери (мы-де в ответе за тех, кого приручили) в устах людей того времени имеют смысл исключительно в качестве указателей на существование неиллюзорного и безусловного.
Есть, правда, одна существенная проблема. Она — в том, что движется главный герой — с того самого момента, как он вообще начинает куда-то, от своих исходных заданностей, двигаться — вовсе не к Богу во всей полноте Его христианского понимания. Он преследует собственные цели (одну, но всепоглощающую цель). И это — отнюдь не соединение с Богом, не — родственное ему, в конечном счете — делание людям добра, понятое как служение Ему же, и не выполнение того, что мы, нынешним, поздним, вырожденным языком, назвали бы «выполнением собственного предназначения» (дар целительства Арсений нашел в себе готовым и, как мог, осваивал, необходимые умения и знания получил в детстве от деда, ничего не выбирая — и пользовался всем этим по мере разумения и случавшейся необходимости, а вовсе не делал из этого жизненной программы — не говоря уже о том, что был в его жизни целый большой период — описанный в главе «Книга отречения» — когда он юродствовал и никаким лечением вообще не занимался). То есть вполне можно сказать, что целительство, принесшее главному герою славу и святость, для него не было главным и не составляло его задачи — не более, в конце концов, чем то же юродство или смертельно опасное в ту пору паломничество в Иерусалим. Оно было — и догадавшийся в конце концов о проницаемости и условности всех времен Арсений не счел бы такого словоупотребления анахронизмом — по сути глубоко инструментально.
Достигаемое на протяжении всей книги состояние Арсения-Амвросия-Лавра — это состояние невольной, ненамеренной святости. Даже такой, которая достигается едва ли не вопреки собственным намерениям ее, так сказать, носителя (в конце жизни схимонах Лавр прямо-таки отказывался от признания какой бы то ни было своей ценности, завещая не хоронить его по-человечески, а отволочь за ноги и бросить «на растерзание зверям и гадам»5 . Впочем, такое как раз в манеру поведения святых, считавших себя великими грешниками, вполне вписывается). Но скажу еще резче: Бог как Таковой, Сам по Себе и взаимоотношения с Ним его в принципе очень мало занимают. Если вообще.
Единственная, всепоглощающая задача Арсения, ставшего исключительно ради этой задачи вначале, в юродстве, по имени погубленной им любимой женщины — Устином, в монашестве, в память о своем погибшем друге — Амвросием, в схиме, уже по внеличным обстоятельствам, — Лавром — отмолить у Бога душу той, которая умерла в родах по его вине, и душу их мертворожденного и оставшегося некрещенным сына. Все, больше ничего6 . (Именно с умершей Устиной, а вовсе не с другим, по идее — Главным Собеседником Арсений на протяжении всей жизни непрерывно разговаривает, хотя она ему и не отвечает. Именно к ней — а не к Кому-то еще — он, по собственному разумению, и движется: «<…> я боюсь, Амброджо, — признается Арсений другу в трудную минуту, — что все мои дела не помогают Устине, а путь мой ведет меня не к ней, но от нее. Ввиду близкого конца света ты ведь понимаешь, что я не вправе заблудиться.»7 )
Вся жизнь, все смирение, служение и самоотдача оказываются подчинены только этому: вине и долгу, долгу и вине — христианского в которых лишь то, что души и их посмертную судьбу герой намерен вымолить и выслужить у Бога, понятого более-менее по-христиански. Все остальное, что он делал, в некотором смысле может быть названо побочным продуктом упорной — и часто слепой — работы над главной задачей: герой отнюдь не всякий раз знает, как ему поступать, и оказывается движим скорее случаем и обстоятельствами, нежели сознательным намерением (впрочем, можно, конечно, сказать, что и Провидением, Которому в чем же еще себя и манифестировать, как не в случаях да в обстоятельствах?).
Получилось ли что-нибудь из этой единственной сверхзадачи — мы так и не узнаем (хотя о том, как чувствовала себя душа Устины, уводимая Смертью — не ангелом, заметим, а персонифицированной Смертью — персонажем, кажется, не слишком-то христианским! — сразу порасставании с телом, автор нам рассказывает довольно красочно, так и хочется сказать — убедительно). В посмертные обстоятельства самого Лавра автор нас не пустил. Зато святость достигнута, да, была — и немедленно по кончине Лавра оказалась всеми присутствовавшими, включая самое природу, признана.
Отдельный вопрос, что пути к ее достижению Господь (руками автора) предоставил Арсению просто на редкость подходящие — от целительства (которое, повторяю, главный герой не выбирал и которого тем паче не добивался, а получил в некотором смысле готовым) до паломничества в Иерусалим — на которое он тоже не напрашивался и которого, тем более, не инициировал. Если уж сам Арсений что-то и выбирал намеренно и осознанно, то — юродство и монашество, однако славу, ценность и место в (пусть сконструированной авторским воображением — неважно) народной памяти принесли ему не они. Запомнился Арсений-Устин не в качестве юродивого, которые — показывает нам автор — в тогдашнем Пскове и кроме Устина бывали, да еще, пожалуй, и более яркие; монашество вообще было в те поры уделом многих. Он запомнился — и обрел святость — именно как целитель-Рукинец.
Не возьмусь судить, как — насколько корректно — все это выглядит с канонической точки зрения (было бы интересно что-нибудь об этом прочитать). Впрочем, есть основания надеяться, что автор — специалист по литературе русского средневековья, знающий свой предмет профессионально — выдержал корректность и в этом отношении тоже.
Во всяком случае, подозреваю, Водолазкин — если только текст хоть сколько-нибудь отражает его собственное отношение к жизни — человек отчетливо пострелигиозной — и, что и того более важно, постатеистической — эпохи. То есть такого культурного состояния, когда и религиозная жизнь во всех ее традиционных и безусловно — как само естество вещей — принимаемых подробностях, и самоуверенный атеизм обнаружили свою если не исчерпанность (будет еще в истории — хотя вряд ли в прежних масштабах — и то, и другое), то несомненную недостаточность. Когда потребность в соотнесении себя со — скажем осторожно — некоторым высшим началом и в выходе за пределы горизонтальной плоскости существования явно чувствуется, но отношения с традиционными формами такого соотнесения уже не особенно складываются. (Еще и поэтому хороша, выглядит такой органичной водолазкинская ироничная интонация.) Поэтому так хорошо пишется и с таким интересом читается повествование, хотя бы и вымышленное, о герое, который проживал религиозные смыслы не то чтобы совсем вне церковной традиции, но с самого ее краешку8 .
Кстати, тут представляется важным, что роман, как его обозначил сам Водолазкин, «неисторический». Тут, пожалуй, можно было бы даже поздравить автора с новоизобретенным жанром. Или, точнее, с новосформулированным — по крайней мере, один, уже состоявшийся и очень известный, текст такого жанра в голову приходит: это «Иосиф и его братья» Томаса Манна, в котором, при всей добросовестной тщательности реконструирующих усилий, речь вовсе не идет ни о каком восстановлении облика прошлого, о том, что, как воскликнула перепечатывавшая роман машинистка, «теперь хоть знаешь, как это было на самомделе». Я не о сомасштабности, я всего лишь о жанровом родстве. И Манн вовсю позволял своему времени — и устройству человека, как он его понимал — отчетливо просвечивать через историческую реконструкцию, выговариваться ее средствами, и Водолазкин делает то же самое.
Еще одна сквозная мысль у сегодняшних прочтений «Лавра», которая тоже повторяется едва ли не в каждом отзыве о нем — та, что это — роман об отношениях со временем, о его (а следовательно — и смерти), в конечном счете, иллюзорности, о том, что все времена — в сущности, одно, особенно с точки зрения вечности9 . Об этом, опять-таки даже вполне прямым текстом, говорится и в самом романе10 .
«Мне все больше кажется, — говорит Арсению его спутник, итальянец Амброджо, одаренный, по авторскому умыслу, некоторыми провидческими способностями, — что времени нет. Все на свете существует вневременно, иначе как мог бы я знать небывшее будущее? Я думаю, время дано нам по милосердию Божию, чтобы мы не запутались, ибо не может сознание человека впустить в себя все события одновременно. Мы заперты во времени из-за слабости нашей.»11
Эту же мысль охотно повторю и я. Тем более, что мысль — применительно к миру в целом — старая, коренная и высказывалась людьми весьма достойными: «Смерть и Время царят на земле, — / Ты владыками их не зови; /Все, кружась, исчезает во мгле, /Неподвижно лишь солнце любви»12 . Не совсем, правда, и не исключительно той любви, что связывала Арсения с Устиной, но все же и та — несомненный отблеск «от незримого очами»13 , позволяющий его некоторым образом уловить. Во всяком случае, роман Водолазкина — и я снова не о сомасштабности — о тех же самых трех константах: времени, смерти и любви. И о том, что некоторые из них, с известной вероятностью, иллюзорны. Лавр же, собранный из множества своих прототипов по настоящим текстам средневековых житий и пересказанный иной раз нарочито нынешним языком, — как раз такой, каким мы способны его вообразить. Это — сделанный из средневекового материала «герой нашего времени».
Очень похоже, то есть, на то, что нас сегодня куда больше занимают время и смерть, наши отношения с ними и наша собственная, определяемая ими (или не вполне) участь, чем Тот, Кто, по идее, должен был бы быть главным героем жизни Арсения-Лавра, и только ли его?14 Можно, конечно, сказать, что отношения со временем, смертью и любовью, с их возможностями и невозможностями, их проживание и прояснение — тоже способ настроиться на восприятие «незримого очами». Конечно, можно. Только, по всей вероятности, мы при этом окажемся еще более скраешку, чем Арсений-Лавр. Или — говоря более оптимистично — в самом начале.
А может быть, роман — еще и о том, что автор, с присущей ему ироничностью, высказал в диалоге двух исчезающе-второстепенных персонажей в самом его конце. Они обсуждают русскую жизнь, но разве это не относится к нашей ситуации в мире вообще?
«Что вы за народ такой, говорит купец Зигфрид. Человек вас исцеляет, посвящает вам всю свою жизнь, вы же его всю жизнь мучаете. А когда он умирает, привязываете ему к ногам веревку и тащите его, и обливаетесь слезами.
Ты в нашей земле уже год и восемь месяцев, отвечает кузнец Аверкий, а так ничего в ней и не понял.
А сами вы ее понимаете, спрашивает Зигфрид.
Мы? Кузнец задумывается и смотрит на Зигфрида. Сами мы ее, конечно, тоже не понимаем.»15
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Например: «"Житие святого Арсения" — не религиозная, но постмодернистская проза высокой пробы. Сравнения Водолазкина с Умберто Эко уже стали общим местом» (http://blogs.mail.ru/mail/uniatova/4BE5A3458EC59BF5.html); «историко-постмодернистский роман Евгения Водолазкина "Лавр", жизнеописание еще одного "несвятого святого" уже собирает восторженные рецензии» (Антон Долин. Книжные итоги года: сенсации пылятся на полке // http://news.mail.ru/society/11385371/); «Роман "Лавр" — это, как пишут продвинутые критики, роман постмодернистский. Как я понимаю постмодернизм — это такой вариант китайской кухни. В Китае <…> отношения повара с едоком — отношения игры: я тебя накормил, угадай, что ты только что съел. Когда же сталкиваешься с очередной постмодернистской книгой, понимаешь, что ее автор — это твой китайский повар: не будем вести себя по правилам, угадай, что я написал.» (Владислав Толстов на сайте премии «Национальный бестселлер», http://www.natsbest.ru/Tolstov13_vodolazkin.html); «"Лавр" есть постмодернистское нафаршированное, словно кусками битого стекла, шокирующими анахронизмами житие целителя, святого, праведника <…>» (Лев Данилкин в «Афише», http://www.afisha.ru/book/2220/?from_site=asearch). С другой стороны: «Формально-исторический роман о Средневековье, "Лавр" несомненно выходит далеко за рамки "жанра", не ограничивается ими. Это — самый настоящий постмодернизм. Автор мастерски смешивает время и язык — средневековые лексика (но все понятно!) и реалии переплетаются с современными, и диссонанса не возникает — все на удивление гармонично.» (http://www.labirint.ru/books/364570/)
2Цит. по: http://enc-dic.com/new_philosophy/Romantizm-1028.html
3 «В этом романе вовсе нет фальши.» (http://www.rg.ru/2012/11/26/basinskij.html)
4 С. 274.
5 С. 433.
6 Интересно, что из авторов всех рецензий, в которых — как положительных, так и, чуть реже, отрицательных — у «Лавра» недостатка не было, это заметил только один — Алексей Балакин (http://www.colta.ru/docs/13964). Вполне вероятно, это тоже симптоматично для состояния умов нашего времени, ибо и мы, рецензенты, люди и неминуемо проецируем на осмысляемый текст то, что занимает нас и за его пределами. Многие прочитали текст как несомненное утверждение христианских ценностей, как «житие в жанре романа», — что, скорее всего, свидетельствует о соответствующих ожиданиях, о потребности в таком утверждении. Попросту — о наличии запроса.
7 С. 279.
8 Упомянутый рецензент «Кольты» высказывается об этом еще более категорично: «Большую часть романа его герой живет вне церкви и даже вне религии» (там же — http://www.colta.ru/docs/13964). Думается все же, что это не вполне так, — вне церкви, пожалуй, во внемонашеский период жизни — да, но от религии, вкупе с налипшими на нее бытовыми представлениями, в средневековом обществе, пусть даже (зато грамотно!) измышленном, деться было все-таки некуда — и нашему герою это тоже не удалось. В конце концов, юродивый, в качестве которого Арсений-Устин прожил целую «Книгу отречения» — фигура несомненно религиозная и в этом контексте только и имеет смысл. Да и в Иерусалим он тоже ходил не зачем-нибудь, а все-таки к Гробу Господню.
9 Например: «<…> это и роман о времени. Точнее — об отсутствии времени, его преодолимости через приобщение к вечности. Время романа — мерцающее, его ход постоянно прерывается "врезками" из других времен.» (анонимное предисловие к отрывку из романа в «Новой газете», http://www.novayagazeta.ru/arts/56134.html); рецензент на «Лабиринте»: «Это книга о самых важных вещах — о Боге и вере в Бога, о времени и о том, что времени — не существует, все едино и все связано со всем, о любви и самопожертвовании…» (http://www.labirint.ru/books/364570/)
10 Признается в этом — за пределами романа — и сам автор: «Я думаю, — говорит он в дискуссии на электронных страницах журнала "Сноб", — "Лавр" — это во многом роман о времени, точнее — о его отсутствии. В одной из записных книжек незабвенный Дмитрий Сергеевич Лихачев сравнил время с иглой на пластинке: "Если продолжить наше сравнение с пластинкой или диском, на котором записана не только жизнь наша, но и всего существующего во времени, то надо признать, что жизнь вселенной не просто проигрывается иглой времени, но звучит и видится сразу, вневременно и всезнающе для Бога и для нас, "запертых" во времени.» (http://www.snob.ru/selected/entry/54123#comment_533807)
11 С. 279.
12 http://rupoem.ru/solovev/bednyj-drug-istomil.aspx
13 http://rupoem.ru/solovev/milyj-drug-il.aspx
14 Автор, похоже, и сам думает что-то в этом роде. На четвертой странице обложки он так и пишет: «Есть то, о чем легче говорить в древнерусском контексте. Например, о Боге. Мне кажется, связи с Ним раньше были прямее. Важно уже то, что они просто были. Сейчас вопрос этих связей занимает немногих, что озадачивает. Неужели со времен Средневековья мы узнали что-то радикально новое, что позволяет расслабиться?»
15 С. 440—441.