Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2014
Мария Ануфриева. Медведь: Роман. — М.: Время, 2012.
Реанимация. Больница. Белый, с виду бесстрастный больничный мир.
Мир, в котором бушуют реальные страсти, где по-настоящему больно, где звучит подлинный смех и по щекам текут настоящие слезы.
«Все эти дни я разговаривала с ним, рассказывала о том, что сижу рядом, в белом коридоре, куда отлучалась и что удалось узнать, ведь сам он наверняка даже не понял, что случилось за пару секунд, перевернувших жизнь: свет фар, удар и темнота.
Все эти дни я просила об одном:
— Не умирай, Медведь!»
Умирает близкий человек. Родной. И ты ничем не можешь ему помочь.
Вот он, безупречный прием non fiction внутри художественного текста, воздействующий на читателя сразу, сильно и безусловно. В романе Марии Ануфриевой горячая лава почти дневника перетекает в высокие, пронзительные интонации почти античной трагедии. Эта трагедия, как все трагедии на свете, разворачивается на подчеркнуто будничном фоне, не выходит из четко очерченных рамок больничных будней, но мы понимаем — произойдет то, чего не миновать, и отдельно взятая жизнь сполна хлебнет отдельно взятой смерти. Полный глоток.
Женщина потеряла мужа. Он погиб в ДТП. Сколько таких смертей видели больничные стены? Сколько вдовьих слез было пролито в белых кафельных коридорах?..
Героиня Марии Ануфриевой не сдается.
Если нельзя добиться правды о произошедшем от властей — женщина сама поведет расследование.
Почему? В первую очередь потому, что эта повесть — не столько воспоминание и не столько расследование (хотя она — и то, и другое), сколько собственной кровью, как бы пафосно это не звучало, написанная песня любви. Страсть остается за кадром, а в кадре — лишь та чистота, та нежность, которую никогда не забудешь:
«Медведь прикоснулся губами к моей щеке, и мы уже отстранились друг от друга. Пылкие объятия и поцелуи — удел влюбленных, а не мужа с женой, расстающихся на две недели. Взялся за поручень, чтобы подняться в вагон, я тоже отвернулась. Но тут и ему, и мне пришла в голову мысль, что мы как-то не так попрощались. Не по-настоящему.
Мы развернулись одновременно, он спрыгнул с железной ступеньки на перрон и поцеловал меня.»
Подлинность того, что произошло, подчеркивается не столько упоминанием в тексте конкретных дат, сколько сбивчивой интонацией, когда перехватывает дыхание, когда ты с крика сбиваешься на шепот. Этот эффект живой речи — большое достоинство романа:
«Лица врачей слились в моей памяти в один горельеф, выступающий из дверей хирургической реанимации два раза в день: в 12:00 и 18:00, в 12:00 и 18:00… На разные голоса, но с одинаково отстраненным выражением все они говорили, глядя в сторону:
— Крайне тяжелое… По-прежнему без динамики.
Потом я свыклась с этим многоличьем, оно перестало удивлять, изредка память ставила галочку: знакомое лицо, этот уже дежурил по нашей палате. Наступала усталость. Такая же суровая, серая, давящая, монолитная, как бетонный прямоугольник здания больницы, на который я каждый день смотрела из большого окна возле реанимации.
Но тут же, отгоняя ее, что-то начинало биться в груди, метаться, щекотать, быстро-быстро, словно крылья отгоняющей противника птицы. И я снова и снова просила:
— Динамика, нам нужна динамика. Господи, это так много, но Ты же можешь! Ведь Ты-то можешь?!»
Тяжелая травма, нанесенная героине смертью близкого человека, постепенно — и неуклонно — перерастает в иное чувство жизни.
И начинает это чувство, как ни странно, рождаться с того самого дня, когда героиня, Маша, попадает в ту же самую больницу, где умирал ее муж, с ожогом спины — на ней загорелась ночная сорочка.
Случай? Закономерность? Зеркальное событие? Непонятная магия? Зачем Бог захотел показать Марии снова эту больницу, заставить ее испытать — теперь уже собственную — физическую боль, подумать о том, для чего человеку вообще дано чувство боли? Не есть ли боль, как говорили древние врачи, лишь воспоминание о боли?
«Частенько, особенно когда на кухне за большим круглым столом у нас с Медведем собирались гости, я стояла так возле плиты, на которой что-то готовилось. Ничего не происходило: плита новая и исправная, пламя не выбивалось из конфорки.
Этот раз был особенным. Сорочка на мне загорелась. Вот так просто: взяла да и вспыхнула, как факел. То ли сквозняк, то ли искра, то ли судьба.
Любое несчастье, будь то страшная авария, случайное уличное происшествие или нелепая бытовая травма — секундное дело. За эти секунды люди редко успевают даже удивиться, а осознают и анализируют произошедшее уже после — часами, днями, годами.
Я даже не успела испугаться, когда почувствовала, что языки пламени лижут мою спину…»
Бесспорна нежность, незащищенность главной героини. И именно поэтому ярок контраст с ее внутренним мужеством, с родившейся, после испытаний, иной твердостью характера — не ожесточением, а именно внутренней силой, — которая позволит ей узнать правду о трагедии, случившейся с мужем.
Хорошо это или плохо для нее самой? Она тихо говорит сама себе, и, кажется, мы слышим прерывистое дыхание этой женщины, нашедшей в себе невероятные силы жить и не разлюбившей жизнь после забравшего счастье непоправимого случая:
« — Я знаю, ты можешь меня услышать, не слыша! Как же так, Медведь? Как такое могло случиться с тобой, с нами? Я обещала, что постараюсь узнать все, что смогу. Я узнала. Может быть, я что-то пропустила, может быть, что-то важное. Не так поняла, неверный вывод сделала. Но, ты знаешь, чем больше я узнаю, тем чаще думаю: лучше бы я не знала ничего.»
Не знать ничего… Но ведь Мария поставила себе цель: именно узнать.
«Многие знания — многие печали», это понятно. И все же Маша должна была посмотреть прямо в глаза тому событию. Она многое поняла — и про себя, и про погибшего мужа, и про его друзей, и про то, как она теперь будет жить. Не пессимизмом, а музыкой неубитой любви звучат последние строки романа:
«Двор больницы, похожей на плитку горького шоколада, остался позади. А впереди была другая, совсем незнакомая жизнь. Наверное, крайне тяжелая, но кто сказал, что я не смогу сделать ее чуть более счастливой.»
Думаю, роман Марии Ануфриевой поможет многим, пережившим страшное горе. И не столько документальностью, «всамделишностью», хотя, возможно, и этим тоже, сколько — изображением жизни женской души, которая не ломается, а гнется, как лоза, и светится, как нежная свеча в кромешной тьме. Это проза самопознания, чуткости ко всему живому и утешения.