Полемические заметки
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2014
Зубарева Вера Кимовна — поэт, прозаик, литературовед.
Родилась в Одессе. Преподает в Пенсильванском
университете. Президент Объединения русских литераторов Америки (ОРЛИТА). Автор
16 книг поэзии, прозы и литературной критики. Пишет на русском и английском.
Лауреат Международной премии им. Беллы Ахмадулиной. Публиковалась
в журналах «Вопросы литературы», «Нева», «Новая юность», «Ноый
мир», «Посев», «Сибирские огни» и других. Живет в Филадельфии.
Предлагаемые вниманию читателя полемические заметки Веры Зубаревой продолжают разговор, начатый Чингизом Гусейновым в статье «К вопросу о "русскости нерусских"» («Дружба народов», 2014, № 4).
По-видимому, термин «русское зарубежье» сегодня уже не актуален, поскольку он не отражает ситуации, сложившейся в России и русской диаспоре постперестроечного периода. Поднялся железный занавес, мы ринулись друг к другу с разных континентов, и добрый волшебник интернет способствовал поначалу преодолению, а потом и стиранию границ между общающимися литераторами, художниками, учеными и просто друзьями и близкими. Стиранию не различий, а именно насильно созданных границ. Означает ли это конец идеологий и установление единого, монолитного интеллектуального и духовного пространства? Разумеется, нет. Идеологические различия были и будут, и политики не перестанут ими жонглировать. Будут и принципиальные разногласия во взглядах на многие вещи, включая литературу и искусство, религию и быт и т.д., и т.п. Если взять только пространство России, то оно в полной мере отразит ту многогранную и противоречивую картину мнений и борений, которая также свойственна и русской диаспоре.
Безрубежье это не слияние и даже не объединение интеллектуальных пространств, а возможность беспрепятственно двигаться по их полю, вступать в диалог. Радио, телевидение, интернет-трансляции, литературные сайты, фейсбук, ЖЖ — все приспособлено сегодня для того, чтобы, не оформляя визу и не покупая авиабилета, выходить в сферу творческой активности бывших соотечественников. Прошло то время, когда, будучи еще на том берегу, мы тайком читали пожелтевший номер «Нового русского слова» или до треска в ушах вслушивались в «Голос Америки». Сегодня мы публикуем и публикуемся, обсуждаем, комментируем, спорим на страницах журналов тонких и толстых, сетевых и бумажных, выходящих чуть ли не во всех уголках земли, где есть русские. Под русскими я подразумеваю тех, кого связывает нечто большее, чем язык. Это «большее» и заставляет их оставаться в своей культуре, развивать ее в слове и образе и чувствовать себя причастными к духовной родине. Сказанное относится не только к писателям ближнего и дальнего зарубежья, но и всем тем, кто посещает литературные чтения, смотрит русские фильмы, русское телевидение, слушает русское радио и читает русские газеты. Все остальные — просто русскоязычные.
Мера вовлечения в русскую культуру и дает представление о разнице между этими двумя категориями так называемых «носителей языка». Носитель языка… И надо же было изобрести такой «насекомый» термин, низводящий тайный дух языка до примитивной зоологии, словно речь идет о бацилле и ее носителе! Язык подвижен, пластичен, изменчив и духоподобен (на ум приходит ассоциация с Духом Божиим, который носился над водою, изрекая первые идеи о мироздании). Это он несет нас на крыльях Духа, а не мы его. Я имею в виду не язык как «средство коммуникации» — еще одна замечательная формулировка, придуманная, видимо, инженерами слова по типу «автомобиль не роскошь, а средство передвижения». Язык это как раз роскошь, а средство коммуникации — слова, звуки и жесты. (Не путать с языком звуков и жестов, выработанным в искусстве, поскольку он — тоже роскошь. Имеется в виду простой, знаковый, конкретный язык, которому и обезьяну с попугаем обучить можно.)
Перефразировав Аристотеля, утверждавшего, что целое — больше суммы его частей, можно сказать, что язык — больше суммы его слов и фразеологических оборотов. Это джинн, вырывающийся из сосуда-творца и приобретающий всякий раз новые очертания в зависимости от того, что внутри сосуда. Поэтому язык одних покрыт плесенью, как залежалый товар в лавке, язык других — заморское диво, язык третьих — стандартен, язык четвертых — уникален.
Русскоязычный менее всего думает о языке как животворящей сущности, пополняя лишь словарный запас, позволяющий обмениваться информацией. Грандиозности нынешних перемен он не в состоянии оценить. Для него они сводятся лишь к возможности беспрепятственно пересекать границу некогда закрытого государства. А перемены действительно грандиозные. На смену эпохи русского зарубежья пришла эпоха русского безрубежья. Отмена железного занавеса была всего лишь первым шагом — важным, но не определяющим. Я имею в виду тот факт, что снятие запретного зачастую снижает интерес к нему. Например, с уменьшением ограничений на книжную продукцию количество читателей не прибавилось, а, наоборот, резко сократилось. Теперь магазины России, Украины и других бывших советских республик завалены всевозможной литературой, но, увы, читатель не оправдывает ожиданий продавца.
Времена, когда выход в свет очередного собрания сочинений или томика стихов вызывал ажиотаж в среде любителей книги, ушли в предание. В дефиците сегодня не книга, а книголюб. Он — оазис надежды писателя и издателя — относится к исчезающему виду. А вот интересующихся литературным процессом — т.е. конкурсами, фестивалями, участием в критических обсуждениях, чтениях и пр. — гораздо больше. Однако эта аудитория рассеяна по континентам. В каждом отдельном городе она немногочисленна, и на литературные чтения даже в таких больших городах, как Москва или Нью-Йорк, ходит, как правило, одна и та же публика. И тем не менее, невзирая на свою малочисленность, эта группа и явилась той критической массой, которая продвинула эпоху безрубежья. Помню, когда мы впервые проводили в живом эфире интернет-трансляцию поэтических чтений в Бруклинском клубе русских поэтов (директор — Елена Литинская), к нам одномоментно подключилось 600 зрителей из разных стран. В общей сложности нас посмотрело в тот день и затем в записи более 1000 человек. Согласитесь, аудитория для поэтического вечера довольно неплохая. Мы продолжаем эту традицию, и интерес к нашим трансляциям не убывает. Только одну «Гостиную» ежемесячно посещает до 8 тысяч читателей. И число их растет.
Я не знаю в Штатах подобного расцвета издательской и организационной деятельности для пишущих не на английском (не считаю говорящих на испанском — в США это почти второй язык). Как, к примеру, обстоит здесь дело с книгами и периодикой на немецком? Этот вопрос я пыталась выяснить по просьбе одной известной австрийской писательницы. Выяснила. Если и издают, то только в переводах. Это означает, что такого актива немецких писателей и читателей, как у русских, в Штатах нет. И то же с французской, итальянской, японской и китайской литературой. А у русских в Штатах — и книжные издательства, и литературные фестивали с премиями, и слеты, и журналы, и объединения, как наша ОРЛИТА (Объединение Русских Литераторов Америки). Та же картина и в Англии, и в Германии, и в Израиле, хоть и в меньших пропорциях. Кто спонсирует? Не знаю, как в других странах, а в Штатах, как правило, — сами литераторы. И между прочим, это не бизнесмены, а творческие люди среднего достатка. Русские энтузиасты, одним словом. Было бы нелепо называть их русскоязычными.
Термин «русскоязычный» предполагает некий барьер, несоответствие между языком и ментальностью. Мол, язык, как родителей, не выбирают, а вот все остальное у нас другое. Если другое, то, действительно, русскоязычные. То есть существует категория русскоязычных людей по обе стороны океана и внутри самой России, ощущающих себя принадлежащими к другой культуре. Нормальное явление. Речь идет не об этом, а только о языке, о том, что термин «русскоязычный» должен быть как-то осмыслен теми, кто им оперирует применительно к себе и другим. Сегодня им оперируют практически все и только потому, что теперь, дескать, такие каноны — раз уехал или отделился вместе со своей бывшей республикой, значит русскоязычный. Мне кажется это неверно в корне, и я считаю, что в бездумном следовании выработанной неизвестно какими чародеями от науки терминологии таится угроза выхолащивания жизненного начала языка.
Русскоязычность делает обыденное общение технически возможным, но язык при этом оскоплен. Это язык-евнух, который не в состоянии дать потомства, хоть внешне может ничем не отличаться от своего полноценного собрата. Творящая сила языка — его дух. Без духа он скопец или зомби. «Там русский дух» относится к таинству языка, настоянного не только на ароматах своей земли, но и своего неба.
Именно незримым присутствием неба и пропитана русская литература в отличие от западной, где превалируют с давних пор ценности Просвещения и Возрождения. Разумеется, я не имею в виду Данте, Шекспира, Гёте, Шатобриана, немецких романтиков, у которых понятия неба, души, библейских ценностей слагали существо их произведений. Речь идет о произведениях француз-ской, английской и уже позже немецкой литературы, появляющихся с середины XIX века, где весь упор делается на классовое неравенство, социальное устройство, бытовые коллизии и т.п. Татьяна Касаткина в статье «Глубина художественного образа как откровение о природе человека» пишет: «Сведение художественной сцены к текущим (в каком бы времени они ни происходили), актуальным событиям создает памфлетность, заведомо противопоставленную глубине. <…> Глубина очевидно появляется только тогда, когда в повествование вторгается Бог, внеположный этому миру, принципиально неявленный в нем, являющийся лишь отчасти в каких-то его образах и событиях. Эти образы и события вполне принадлежат этому миру, но одновременно радикально преображаются таким явлением в них Иного».
Западная литература — и в этом ее отличие от русской по существу — занимается первым планом, социальным, текущим. В этом коренное отличие прозы Бальзака, Флобера, Мопассана, Золя, Гюго и др. от Толстого, Достоев-ского, Булгакова, Пастернака и всех тех, у которых план отношений ткется из «внеположного этому миру» и по нему меряется. Поэтому «Госпожа Бовари» — история связей скучающей, ищущей любви, обманывающей и обманутой женщины. Мир, из которого она проклюнулась, лучше всего описывается цитатой из последних эпизодов романа: «Приехал доктор Ларивьер. Если бы в доме Бовари появился бог, то все же это произвело бы не такое сильное впечатление». Напротив, «Анна Каренина» — роман о душе, то отталкивающей Создателя, то возвращающейся к Нему; душе, бросающей вызов Ему, а не только мужу и обществу и, наконец, свершающей последний смертный грех самоубийства. Сюжетная линия Анны вплетается в сюжетную линию Левина, существенно замедляющую динамику авантюрности размышлениями и отступлениями, благодаря которым и происходит лепка куполообразного неба у Толстого.
Русский хочет неба — не примитивного, не лубочного, а пронизывающего образную ткань, наполняющего купол художественного мироздания и создающего полноту телесно-духовного космоса. Без этого смысл произведения сводится лишь к значению как его суррогату. Русскоязычная литература ближе к суррогату, которым была и литература соцреализма в ее худших образцах. Но в этот же сложный для русского художника период появляется «Мастер и Маргарита», «Доктор Живаго», «Один день из жизни Ивана Денисовича» и другие произведения, где сквозь социальный план просвечивает Иное.
Русская литература и русский писатель нацелены на Иное. Именно поэтому набоковская «Лолита» — не бульварный роман с порнографическими подробностями. Это роман о столкновении западного, физиологического сознания с его «здоровым» отношением к сексу и внебрачным отношениям (и готовностью принять как норму в будущем и отклонения типа Гумберта) и Иным, просачивающимся сквозь плоть людскую и заставляющим ее рыдать в конце. Парадокс, который испытал на себе искалеченный своей извращенной природой Гумберт, заключался в том, что, вопреки его ожиданиям, влечение к «увядающей» беременной Лолите не прошло. Но не это ошеломляет его, а тот факт, что он безнадежно, безысходно и навеки полюбил женщину, с которой, как он думал ранее, его связывала только похоть.
Вчитаемся в то, что является кульминацией, поворотным моментом «Лолиты»:
«От нее оставалось лишь легчайшее фиалковое веяние, листопадное эхо той нимфетки, на которую я наваливался с такими криками в прошлом; эхо на краю красного оврага, с далеким лесом под белесым небом, с бурыми листьями, запрудившими ручей, с одним последним сверчком в сухом бурьяне… Но, слава Богу, я боготворил не только эхо. Грех, который я, бывало, лелеял в спутанных лозах сердца, mon grand péché radieux, сократился до своей сущности: до бесплодного и эгоистического порока; и его-то я вычеркивал и проклинал. Вы можете глумиться надо мной и грозить очистить зал суда, но, пока мне не вставят кляпа и не придушат меня, я буду вопить о своей бедной правде. Неистово хочу, чтобы весь свет узнал, как я люблю свою Лолиту, эту Лолиту, бледную и оскверненную, с чужим ребенком под сердцем, но все еще сероглазую, все еще с сурмянистыми ресницами, все еще русую и миндальную, все еще Карменситу, все еще мою, мою… Changeons de vie, ma Carmen, allons vivre quelque part ou nous ne serons jamais séparés. Огайо? Дебри Массачусетса? Мери Мэй? Все равно, даже если эти ее глаза потускнеют до рыбьей близорукости и сосцы набухнут и потрескаются, а прелестное, молодое, замшевое устьице осквернят и разорвут роды, — даже тогда я все еще буду с ума сходить от нежности при одном виде твоего дорогого, осунувшегося лица, при одном звуке твоего гортанного молодого голоса, моя Лолита».
В этом отрывке запечатлен фазовый переход сознания от телесного, животного, дарвинистского, если угодно (в пошлом понимании дарвинизма), к тому, что выше физиологии — к Нежности, к пониманию греховности и осквернения, к любви в ее не совсем уже чистом виде. К этому ведет Набоков своего героя и, заодно, то изломанное поколение, в котором еще теплятся представления об Ином, пусть и на подсознательном, интуитивном уровне. Это типично русский, хоть и написанный в оригинале на английском языке, роман, с неизбывностью неба, которым истекает герой в последней сцене плача: «Я прикрыл лицо рукой и разразился слезами — самыми горячими из всех пролитых мной. Я чувствовал, как они вьются промеж моих пальцев и стекают по подбородку, и обжигают меня, и нос у меня был заложен, и я не мог перестать рыдать, и тут она прикоснулась к моей кисти». Только иностранец или русскоязычный нуждается в переводе сакраментальной метафоры этих слез.
Что же это за феномен — русское безрубежье? Можно ли считать его отголоском модной сегодня глобализации? На мой взгляд, нет. Глобализация ведет к уничтожению культурных особенностей и установлению диктатуры единообразия. В этом ее цель. Русское безрубежье, напротив, являет собой образец многообразия взглядов и стилей. Но общий знаменатель — высокая русская культура с ее отличительными особенностями — сохраняется. Русское безрубежье — явление, которое требует размыкания критиков и литературоведов на более широкую панораму современного русского литературного процесса. Оно несет в себе надежду на возвращение Мастера к Маргарите и Маргариты к Мастеру. Если под Маргаритой понимать идеал той исконной культуры, которую не в состоянии были вытравить ни Пилат, ни его последователи.