Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2014
Гусейнов Чингиз
Гасан оглы (род.
20 апреля 1929 г. в Баку) — азербайджанский и российский писатель, литературовед,
культуролог, переводчик, доктор филологических наук, профессор, заслуженный
деятель искусств Азербайджана. Пишет на азербайджанском и русском языках.
1
Названия
такого рода, предваряемые словами «к вопросу о», были очень популярны в
советские годы, предполагали как бы самозащитную
фрагментарность, неполноту освещения проблемы. Так и в данном случае: я, многие
годы будучи, как меня представляли, «двуязычным» или «русскоязычным»
азербайджанским литератором, в той или иной степени пытался, с опорой на опыты
— «свой» и огромного отряда русскоязычных писателей-инонационалов — осмыслить природу этого
общемирового явления1 .
Формулировка
«русскость нерусских»
применительно к писательскому сообществу родилась у меня в процессе многолетних
(продолжающихся по сей день) общений с французским русистом-славистом Леоном Робелем, чьи имя и труды были
широко известны в СССР и помнятся, смею надеяться, сегодня2. Будучи верным русистике и русской поэзии, он чуть ли не
первый полвека назад обратил внимание на русскоязычных «нерусских» писателей,
отметив, что мало кто задумывается над этим уникальным явлением, а ведь это —
мощный культурный пласт, увы, оказавшийся за пределами «истинной» русской
литературы.
Не
приемля «литературоведческого» понятия «подстрочник», сопротивляясь ему, Л. Р. помыслить не мог о переводе не с
языка оригинала, а для перевода с оригинала лучше всего подходили именно
русскоязычные националы, именовавшиеся «двуязычными».
Общепризнанный
факт: у нас редко переводили националов с оригинала, чего не скажешь о русской
школе перевода с западных языков.
Я,
естественно, желал приобщить Л. Р. (для тех времен факт: пока за рубежом не признают
— не признают и не обратят плюс-минусового внимания на
большой и малой родинах) к переводу азербайджанской поэзии и надеялся, что
личные контакты с ним моих земляков-поэтов вполне послужат этим моим
намерениям: какая литература не жаждет прозвучать на иностранном языке, тем
более — на французском (всем был памятен
мировой триумф Чингиза Айтматова,
начавшийся с легкой руки француза Луи Арагона, переведшего повесть «Джамиля»: с «национала»-киргиза, писателя русского по
языку и нерусского этнически, и начался, как представляется, интерес в мире к
национальным литературам СССР).
В
течение какого-то времени «национальная литература» воспринималась с некоторой
долей снисхождения — как вроде бы литература второго ряда. Яркие русскоязычные
«националы» разбили эти расхожие
представления. Более того: русские нерусские писатели оказали существенное
влияние на «чисто» национальных писателей, внесли в их ряды состязательность,
активизировали художественный потенциал этих литератур, заложили традиции
критического отношения к «национальной» реальности.
У
меня в архиве хранится образчик «художественного» перевода известного русского
поэта, фамилию называть не буду, стихов азербайджанского поэта Расула Рзы с подстрочника:
«перевод» свелся к тому, что переводчик слегка отредактировал мой подстрочник,
причем не удосужился даже напечатать перевод на отдельном листке — записал
поверх подстрочника: потрудитесь, мол, чтобы получить мой перевод — расшифруйте
и напечатайте.
А
с Бахтияром Вагаб-заде, другим
азербайджанским поэтом, случился «подстрочный» казус: вдруг звонит и умоляет
срочно сделать подстрочник стихотворения, которого у него еще нет, но он
непременно напишет, «я дам идею, додумай-присочини, строфику мою знаешь: "Правда" просит стихи на сельскую тему,
переводчик ждет» (публикация в центральной газете в те годы приравнивалась к
получению высокого ордена), и я, следуя привычной практике тех лет, сочинил
что-то про поля бескрайние, юную трактористку, горизонт цвета персика и
облачко, стремящееся защитить тенью девушку-труженицу от знойного солнца, ведь
впереди столько еще работы!.. С «подстрочника» был осуществлен «художественный» перевод, к переводчику
явился курьер из «Правды» и забрал «стихи».
Не
в обиду кому будь сказано, но были и, очевидно, есть национальные поэты
среднего уровня, которые, неплохо зная русский, с выдумкой составляли
подстрочники своих не существовавших в оригинале стихов; отработаны были пути
выхода на больших поэтов, знаменитости обогащали находками подстрочник,
придавая ему соответствующую форму, а потом, следуя уже существующему переводу,
национальный поэт подгонял под него оригинал.
Такое
наблюдалось и в прозе, но там сюжет или психологическое состояние героев устно
обговаривались с автором, переводчик дорабатывал в меру своего таланта, расширял,
уточнял оригинал, и перевод в этом случае объявлялся, обретая новый статус,
«авторизованным», а потом эти изменения автор вносил в оригинал. Так что
работала четкая система: большая, так сказать, фабрика чеканила переводы
национальных литератур на русский язык.
Но
как бы то ни было, а сегодня следует констатировать, что утрачивается традиция
русской литературы открывать новые инонациональные горизонты, подобная
переводческая практика, не питаемая, кстати, общегосударственной национальной
политикой, стала угасать… Конечно
же, в приобщении больших русских поэтов к национальной поэзии была и житейская,
так сказать, подоплека: собственным творчеством не прожить, если к тому же
стихи — на темы «вечные», идеологически не ангажированные, а переводы «националов»
официально поощрялись, неплохие шли гонорары. В 1968-м возник, между прочим,
шум с оргвыводами, кое-кто погорел-полетел в серии «Библиотека поэта», и все —
из-за опубликованной здесь статьи Ефима Эткинда, где сказано было, что
Ахматова, Заболоцкий и другие поэты не имели возможности печатать свои стихи и
потому были вынуждены отдавать все силы переводам. Во-первых, через эти
переводы, если поэзия была созвучна их мироощущению, легализовались собственные
чувства, спрятанные зачастую в «сундучных» стихах; во-вторых, перевод как
высококлассная профессиональная работа был необходим поэту для поиска слов,
образов, художественной стилистики; и наконец, в-третьих, наличествовало и
отвергнутое ныне слово «бескорыстие»: помочь талантливому собрату по перу
(зачастую переводящий и переводимый становились друзьями) быть услышанным
всеми, то есть прозвучать на русском, который был для националов и остается,
думаю, на меняющемся евразийском пространстве некой калиткой, если не сказать
дверью, в большой читательский мир.
Отмечу
в этом ряду титанический труд Семена Липкина по переводу эпосов калмыков,
киргизов, кабардинцев, татар, бурятов, якутов; Арсения Тарковского, Бориса
Пастернака, по переводческой практике которых защищены десятки диссертаций; Аделины Адалис… — ее причисляли к
поздней «восточной ветви» Серебряного века, в ее поэзии дышит Восток — Афганистан,
Индия и Персия, в ней — экзотика Кавказа и Средней Азии.
Впрочем,
из подобных умозаключений вовсе не следует делать вывод о том, как пытаются представить
сегодня некоторые ретивые ниспровергатели всего и вся советского, что
знаменитых национальных классиков сотворили русские писатели, — мол, никакого
Джамбула или, к примеру, Сулеймана Стальского, названного М.
Горьким «Гомером ХХ века», не было, это-де пропагандистские мифы, дабы
подтвердить «благотворность ленинской национальной политики» в возрождении национальных
литератур. С
отголосками подобных живучих суждений пришлось столкнуться лично мне, когда на
семинаре-зачете в МГУ один из студентов под аплодисменты заявил, что советская
власть «заставляла» националов творить «не нужную никому, им самим тоже»,
литературу, а переводчиков русских — «работать» на систему, сочиняя за
националов, и в пример привел строки Джамбула о «сталинской конституции»:
Закон, по которому все мы равны В
созвездии братских республик страны. В
число якобы сочиняющих за националов попала и Адалис — мол, срочно понадобился
литературным властям поэт из Средней Азии для выдвижения на Сталинскую премию,
и выбор пал на Мирзо Турсун-заде, который перевел на таджикский, выдав за свои, сочиненные Адалис восточные
баллады. Между тем, подлинная история была извращена: Адалис настаивала, чтобы Фадеев
представил и ее на премию — речь шла о поднятии статуса переводчика до уровня
автора, высокое качество ее «вольного перевода» было сродни оригиналу, ибо в
процессе перевода творилось, что естественно, оригинальное произведение.
Не
могу тут же не отметить, что в результате тотальной политизированности и стремления к единообразию
общественной жизни возникали калькированные национальные языки, на которых люди
не говорили. В этом смысле русский язык,
способствуя обогащению национальных культур, вместе с тем сыграл злую шутку с
национальными языками: абсолютное следование канонам русского в условиях
жесткой цензуры, механически-точные, не допускавшие никаких вольностей переводы
с русского на языки народов СССР идеологизированных материалов, в частности, собраний сочинений классиков
марксизма-ленинизма, порой не учитывали особенностей национальных языков и
деформировали их природу, лексику и синтаксис.
Этот
процесс оказался необратимым. Впрочем, есть справедливое абазин-ское суждение:
«Русский язык — всадник, национальный — пеший. Пеший может не отставать в пределах аула, дальше —
всадника не догнать!.. Но если пеший
ухватится за стремя коня… это не означает плестись в хвосте». И ухватились, а в
ряде случаев встали вровень. Подобное мог сказать не только абазинец, но и
многие представители народов-этносов на Кавказе, имеющих письменную литературу,
и «бесписьменных». Но при этом наблюдалось — более по причинам объективным,
нежели субъективным — ущемление национальных языков, сужение их функций, сфер
применения, что породило явную угрозу исчезновения некоторых, причем даже больших
языков, таких как белорусский
и не только.
Прикрытием
порой служил тезис, утверждавшийся и в отношении ряда национальных культур, к
примеру, казахской или киргизской, что эти литературы становятся-де двуязычными3.
А
убиение живого языка влияло на психофизический склад народов.
2
Но
продолжу то, с чего начал: утверждалось, будто даже великолепный поэт Расул
Гамзатов «сделан» русскими переводчиками. В те годы я решил однажды в порядке
эксперимента сравнить подстрочники и переводы Гамзатова, попросил
студента-аварца, который учился у меня в Литературном институте, сделать
подстрочник, но он вдруг — испугавшись блуждавших слухов — решил не ввязываться
в эту затею. Я обратился к переводчикам Якову Козловскому и Науму Гребневу,
моим приятелям, мол, так-то и так, хочу в целях научных сопоставить перевод с
подстрочником. Отказали: дескать, не хранят подстрочников. Но нашелся другой
студент-аварец, к нему я подступался долго, чтоб не спугнуть, и вот — в моих
руках подстрочники, а параллельно к ним переводы Я. Козловского и Н. Гребнева.
Долгие годы, пока профессорствовал в МГУ, демонстрировал я их на лекциях как
пример того, что, если перед нами большой поэт, а Расул Гамзатов из таковых, то
образную его систему в полной мере не передать, задача — хотя бы приблизиться к
нему, хоть частично выразить.
Вот
подстрочник Р. Г.:
Разве
после смерти Махмуда (поэт-лирик) не
влюблялись горцы?/ Нет же песен, заставляющих гореть сердца. / Разве после
Шамиля не было войн? / Нет же военных вестей настоящих.
Влюблялись
горцы, зачем говорить напрасно? / Муи (возлюбленная
Махмуда) не надо
похищать — она сама идет. / И войны были, зачем говорить напрасно? / Но кинжалы
уже просят мира.
А
вот перевод Я.К.:
Махмуда песни будут жить, покуда / Неравнодушен к женщинам Кавказ.
/ Но разве после гибели Махмуда
/ Любовных песен не было у нас?
Нет,
песни есть пленительного лада, / Еще какие песни о любви! / Но только горцу
похищать не надо / Печальную красавицу Муи.
Многие
яркие образы оригинала, увы, исчезли в переводе, который в целом воспринимается
как поэзия, но стихи профессионально подогнаны как бы под среднерусское
поэтическое видение горцев-кавказцев. То же и с тем же конечным результатом я
проделал с оригиналом и переводом стихов Кайсына
Кулиева, тут мне подстрочник был не нужен: язык балкарский мне знаком, он сохранил
общетюркские праязыковые корни.
Подстрочник:
Был я мягче, чем начинающая зеленеть ветла, / Я в вытянутой руке нес
открытым сердце мое, / Полное следами пуль, нанесенных годами. / Скалой под
ветром выстоял. Многие дни ветры без устали дули / Над головой моей град и метель прошли. / Быть не
только мягкой ветлой, / А и скалой жизнь меня научила. Перевод Н. Гребнева:
«На ветру меня ломало, / Был я слабою ветлой. / Но стоял и я, бывало, /
Твердокаменной скалой. / Гнулся я, как все стволы. / А бывало: грянет выстрел / Или гром — и только искры /
Отлетают от скалы». Исчезли конкретика судьбы, некоторые образы: мягкость
начинающей зеленеть ветлы; не просто грянувший выстрел, а нес
доверчиво сердце, следы пуль на нем… Судьба неприветлива была к Кайсыну: вояку забрали с фронта и
выслали с депортированным народом в Киргизию.
Именно
в ответ на вышеупомянутые «слухи» Р. Гамзатов обратился к прозе, создал свой
замечательный «Мой Дагестан»: тут уж за него не сочинишь.
Жизнь
в стране в те давние годы кипела, затевались переводческие совещания (на
которых, кстати, выступали против практики переводов с подстрочника, хотя при
этом объявлялись конкурсы на лучшие переводы националов на русский язык с
подстрочников, в частности, как помнится, стихов литовки Саломеи Нерис),
выходил чуть ли не каждый год
фундаментальный сборник «Мастерство перевода».
При переводе с
подстрочников случались переводческие курьезы, в этой связи чаще всего упоминается
Самед Вургун, у которого есть
строки, критикующие коробейников — «черчилер», которые прячут
голову меж ног и чья жизнь трясется, точно яйцо.При
переводе появился… Черчилль: Позор! Тем, кто голову прячет, как страус!
Черчиллям старых порядков! А коль скоро появился Черчилль, то поэт
П. Железнов вынужден добавить: В их душах бессильная злоба и хаос, Их жизнь
жидка, как яйцо всмятку!..
Были
попытки на конференциях по переводу теоретически обосновать наличие
подстрочника — раз уж это реальность. Внес в это лепту и Леон Робел, сформулировав некоторые мысли не столько по
теории художественного перевода, сколько об условиях, необходимых для практики
перевода с подстрочника, тем более что и такой опыт был не чужд ему: готовил к
изданию «Антологию чувашской поэзии» на французском по подстрочникам,
выполненным Геннадием Айги,
надо думать, добротно. Первое из условий —
знать историю народа; второе — иметь представление, как развивалась
национальная письменность; третье — знакомство с некоторыми чертами
стихосложения, языка; четвертое — прослушать звучание, мелодию оригинала, даже
видеть печатный его облик; пятое — не ограничиваясь русским подстрочником,
заглядывать чаще в словарь. И все это для того, чтоб чуточку
приблизиться к постижению загадок национальной души, культуры, поэзии. Но и
этого мало: «По-настоящему разобраться в
некоторых вопросах поэтики можно только на основе очень разнообразных языковых и
поэтических материалов», а чувашский текст характеризуется (это относится и к другим
тюркоязычным литературам, а их в России тридцать одна, из них в Кавказском
регионе РФ — кумыкская, балкарская, ногайская, карачаевская) большой
вариативностью при жесткой каноничности (семисложник; а у азербайджанцев
еще и одиннадцатисложник); необходимо
учитывать роль аллитерации («доминанта или подчиненный элемент?» — встает
вопрос; думается, и то и другое плюс состязательность между поэтами в
виртуозности как форма бытования поэзии в жизни народа); обилие «языковых
жестов» (термин Е. Д. Поливанова); гармонию гласных (в тюркских языках — «aheng ganunu», «закон
гармонии», или неологизм турок «uygun sesler» — «согласованные звуки»).
«Богатый
материал для теоретических размышлений дает также переход от силлабики к силлаботонике, при очень ясных и обозримых
обстоятельствах: общая закономерность?» Это именно «закономерность» и относится она ко всем тюркским
языкам; «роль исключительной личности (Сеспель)?» — и в азербайджанском
немало на сей счет экспериментов (того же поколения классиков: Мюшфик, Расул Рза; у балкарцев — Кайсын Кулиев);
«давление извне? двуязычие? культурная необходимость?» — и размышление:
«Тут есть над чем подумать.
Не менее сложны вопросы ритмического перевода: как заставить французскую силлабику
звучать "экзотически"?» И наконец
точно замеченная «эстетика естества», включающая характерные для подлинного
искусства, в том числе для чувашской классики и фольклора, свежесть видения и
энергию воображения, символику, которая складывалась веками и при использовании
которой можно «запросто переходить из мира живого в мир мертвых, из мира
человеческого в мир животный и даже растительный, восходить на небо и проникать
в земные недра…» Эти мысли могут послужить отправной точкой для исследований по
поэтическому языкознанию, теории и практике перевода. Они не только «научные»,
но и этические — Леон пишет, что «переводчиком достоин называться только предельно честный человек,
который хочет объективно и честно оценить другой народ, его культуру, его
тексты и передать их как можно полнее, учитывая, что это необходимо и для
собственного языка, для расширения его возможностей. Ни одна литература не
развивалась без переводов, многие поэтические формы возникли только через
перевод. Именно сегодня предельно честный творческий труд переводчика просто
необходим»4.
3
Часто
цитировали в 1970—80-е годы в аспекте «двуязычного творчества» мою фразу из
предпосланного роману «Магомед, Мамед,
Мамиш» жанрового
определения: «…со сновидениями и их разгадкой, наивными символами… [и т. д.] в
собственном переводе автора с
родного азербайджанского на родной русский». Это было первое мое большое сочинение на азербайджанском, до того
выпустил в Баку ряд наивных книг рассказов и повестей о современном
Азербайджане, а тут — с замахом на весь Союз показать, хотя вовсе не думал об
этом, деградацию общества. Многое из того, что расскажу, продолжается,
порой даже в более нелепых вариациях, и сегодня.
Явился
я с азербайджанской рукописью романа к редактору толстого журнала «Азербайджан»
Джалалу Мамедову, он, мой
приятель, известный переводчик и публицист, по прочтении деланно удивился: «Как
же так? Человек говорит не то, что думает?!» Понял сразу мой посыл. «А мы с
тобой не такие, Джалал? — я
ему в ответ. — Наше ведь, мое тоже, свойство, оно, между прочим, всегда
потрясало иностранцев» — «Вот именно! Если даже приму — цензура зарубит!
Забирай, никому не показывай!»
От
растерянности-обиды я решил: раз нельзя сказать на своем родном, скажу на
русском, тоже мне родном, переведу сам — как вызов себе бросил.
Перевел,
принес в «Дружбу народов», прочли, одобрили, правда, на уровне отдела, а главред, Сергей Баруздин, мне вдруг: «Печатать
такое?!» И довод: «Что скажет Гельдар
(так он произносил имя) Алиевич?!»
— «Но он сам с этими явлениями борется», — говорю ему.
Цензура
долго колебалась, запуталась в хитросплетениях сюжета: «Какие-то убийства, не
разберешь…» — «Но это не у нас, а там, у них…». И, как в нашей сказке, —
удается вырвать яблоко из пасти дракона, получить разрешающий к печати
штамп.
Из поздних моих
разумений: цензура иногда пропускала острые вещи «нерусских русских» — ведь все
эти «безобразия творятся не у нас, а у них»… Но речь в данном
случае о другом — пытаюсь раскрыть существо формулы«в
собственном переводе», тем более что вскоре пришлось испытать это на себе с перестановкой
частей, когда второй свой исторический роман «Фатальный Фатали» написал
первоначально на русском языке (опасаясь, что из-за остроты материала на азербайджанском не
издадут), а потом воспроизвел с родного русского на родной азербайджанский, тем
самым породив разные определения: «азербайджанский» писатель, обтекаемое «двуязычный»,
очень длинное «азербайджанский писатель, пишущий по-русски», и даже «русский».
Осмысливая
существенные различия собственного опыта самоперевода,
замечу, что в первом случае хотелось через национальную стилистику, изначально
заданную в оригинале, подчеркнуть переводной характер произведения, не желая
представлять его сочинением русского писателя, хотя сразу пришло понимание,
что критический взгляд на родные реалии дается легче именно по-русски,
тут богатые традиции.
А
во втором… Анализируя
различия между оригиналами «Фатального…», русскоязычным, а затем воссозданным
на азербайджанском как новый оригинал, я понял, что ни о какой адекватности
речи быть не могло, ибо, перефразирую Василия Жуковского, я не был рабом
оригинала, в обоих случаях текст мой, и если буду слепо следовать
русскому оригиналу, то в условиях смены, или конкретизации читателя мое
произведение будет восприниматься как
«перевод» с русского, а не оригинал, чего я, азербайджанский писатель,
естественно, допустить не мог. Тут диктат как читательский (его
ожидания), так и языковой — наличие качественных различий между языками,
традициями, историей, аурой слов и понятий, хотя, постоянно корректируя текст,
вторгаясь в него, я в общих чертах придерживался сюжетных линий «Фатального…» —
не сочинять же новое произведение! (Между прочим, понял: начни я сочинять
первоначально на азербайджанском,
может, был бы другой роман!)
Первая
нестыковка — исторического порядка. Победа русского оружия над Персией в 1828
г., дипломатические переговоры царского посла Грибоедова с принцем Аббас-Мирзой о контрибуции, об условиях раздела
земель — к России отойдут азербайджанские (и не только!) территории, границей
станет река Аракс. Переводчиком на этих переговорах выступал Бакиханов, крупный
азербайджанский просветитель, писатель и мыслитель. Русскому читателю важно
было показать фигуры Грибоедова
и персидского принца, ограничиться ими, переводчик — фигура проходная; у азербайджанского
читателя происходящее пропускается именно через него, видится его глазами, тем
самым сюжетная значимость фигуры Бакиханова
становится глубже. Текст невольно разрастается, ибо, в сущности, рождается новый
персонаж с его думами и переживаниями, ведь он невольно участвует в разделе
земель сородичей, при котором меньшая часть отходит к России, а большая остается
за Ираном.
Есть
в романе эпизод, связанный с образом Бестужева-Марлинского: он переводит с фатальным
Фатали его «элегическую поэму» на смерть
Пушкина, предчувствуя при этом скорую свою гибель, она случится при штурме мыса
Адлер. Поэма создана на фарси, требуется ее
осмысление также на родном и русском, к тому же опальный декабрист пытается при
переводе заострить некоторые моменты поэмы, возникают новые сюжетные ходы,
текст опять-таки разрастается.
А
вот наиважнейшая нестыковка: не сразу уловил, хотя постоянно чувствовал психологический
дискомфорт при описании царя. На
азербайджанском «русский царь» имеет одно-единственное обозначение — «чар», и
как только я пытался выразить, следуя за русскоязычным оригиналом и, кстати,
опираясь на развитые традиции русской литературы, иронически-саркастическое
отношение к фигуре «чара», текст начинал оказывать сильнейшее сопротивление,
которое исчезало, когда я избирал окольные пути, заменяя чар размытым,
абстрактным государь, властелин. Но я упорно желал
употреблять именно «царь» — «чар», и в этом случае приходилось буквально
воевать с языком, точно с живым существом. «В
чем же дело?» — думал я, но лишь к концу работы вдруг возник ответ, он поразил,
показал особенности азербайджанской ментальности как нации: национальному языку
— с тех пор, как край был в результате колониальной экспансии вовлечен в
общероссийскую орбиту, — запрещалось высказываться по адресу царя иначе как в
выражениях возвеличивающих, хвалебных, тогда как именно традиция оппозиции
деспотизму в лице русского царя, думается, придала русской
литературе мировое звучание. Не могу не сказать и о том, о чем часто забывается:
величие русской литературы состоялось не благодаря,
а вопреки устремлениям господствующей верхушки.
Речевая
стихия азербайджанского языка не терпела, отторгала критику конкретного «чар»,
а тем более восставала против сарказма, а потому приходилось в процессе
сочинения помогать языку изживать
страх, приучать его к правде, дерзости и при этом тратить значительно больше,
нежели в русском оригинале, словесно-творческой энергии.
Сомнений
нет: пребывание в России влияет на язык создаваемых текстов, и никто-ничто не запретило бы
мне сочинять как на русском, так и на азербайджанском в Баку то же, но те же ли
самые языки это были?
Признаюсь,
тоска по родному языку, даже в условиях, когда ныне его услышишь везде и
кругом, не отпускает меня ни на минуту, она тотальна.
Да,
в прошлые времена было отгороженное от мира «железным занавесом» пространство
большое, всесосоюзное, а внутри — малое, республиканское,
и оба замкнуты, но лично я, живя в большом пространстве, был творчески относительно
свободным от малого, за пределами которого жил, был независим и недосягаем для
него, и мне тем самым удавалось выразить негативное отношение к реальному социализму
в его национальном одеянии.
Ныне,
когда рухнуло и всесоюзное, а внутри него и республиканское, и оба суверенны, форма и
содержание оппозиционных сочинений обрели единство национального,
критика уже напрямую обращается на саму нацию, то есть на нас самих, или — на
самого себя.
И снова прибегну к
примечательному суждению —Набокова о свободе духа: различия
между языками его творчества, русским и английским, отражают разницу в историческом
плане между гениальным, но еще недостаточно образованным, а иногда довольно
безвкусным юношей — и маститым гением, соединяющим в себе запасы пестрого
знания с полной — вот корень! — свободой духа.
Свобода духа! Все дыхание человечества в этом сочетании слов!
Имея
в виду, что русский язык на родине заточен в идеологическую тюрьму, дух
несвободен, а на чужбине чахнет, лишен питательной почвы, Набоков с горечью
замечает: «Меня мутит ныне от дребезжания моих ржавых русских струн. Увы, тот
"дивный русский язык", который, сдавалось мне, все ждет меня где-то,
цветет, как верная весна за наглухо запертыми воротами, от которых столько лет
хранился у меня ключ, оказался несуществующим, и за воротами нет ничего, кроме
обугленных пней и осенней безнадежной дали, а ключ в руке скорее похож на
отмычку».
Во
Франции на встрече с читателями мне задали вопрос в связи с двумя разными
оригиналами «Фатального…»: на
русском — 27 авторских листов, на азербайджанском — 43. Представьте, —
говорю, — что у меня две жены, азербайджанка и русская, и обе родили
сыновей, они — мои дети, но они — разные. Так и с романами: оба — мои, но и
различаются между собой. Ближе к концу пришла записка: Разве в СССР
возможно двоеженство?! — Так это, ответил, я для наглядности!
Во Франции умеют от души посмеяться.
И
вдруг взволнованный звонок из Баку: запрет местной цензуры на издание на азербайджанском вышедшего в
Москве романа. Срочно лечу в Баку и сразу — к главному цензору. Разыгрывается
спектакль: О, какой дорогой гость приехал! Остановил его: Лучше
скажи, почему столько времени держишь у себя мой роман?!
Недоумение
у него на лице: Как?! Роман еще у нас?! Тотчас вызвал секретаршу: Как
не стыдно! Почему роман не возвращен в издательство?.. Секретарша, не смея
возразить, переминается с ноги на ногу, молча
выслушивает упреки шефа, а потом, когда я вышел, говорит мне: Клянусь, это
он сам держит!.. Короче, цирк!
Потом
узнал подоплеку тревоги цензора. Вот ты говоришь: роман прежде вышел в
Москве — и никаких цензурных преград. Верю. Но там — столица, а у нас свои
цензурные строгости. Ты пишешь: колонизация Кавказа… — Прерываю его: Нет
у меня таких слов! А он: Да, нет, но дух романа!.. Торжество концепции
добровольного вхождения!.. — Но ведь это неправда! — снова перебиваю.
…Вскоре
роман вышел.
4
Есть
разные причины русскоязычия нерусского писателя, первая — очевидная: не владеет
национальным в достаточной мере, чтобы сочинять; это, к примеру, Фазиль
Искандер или Рустам Валеев,
Олжас Сулейменов… — для последнего
существует такое определение: «казахский поэт, пишущий по-русски», и обычно
добавляется, что «придет время, его стихи зазвучат и на казахском». Что это значит? Кто-то переведет? Даже
шутка-эпиграмма была такая: Читаем. Почитаем. Всем знаком. Лишь недоволен
некий переводчик: Нет чтобы
мне прислать подстрочник, Так сам владеет русским языком!
Как
не назвать русскоязычного лакца Эффенди
Капиева, впервые
сформулировавшего единство дагестанского литературного пространства, он известен
афористичной прозой, притчами: «Деревья жалуются дубу на топор. "Вы
сами ему рукоять — жаловаться некому!"» Или, уже из нашего времени,
осетина, ироничного русского поэта-концептуалиста Тимура Кибирова. Замечу, что в некоторых
литературах, чеченской к
примеру, русскоязычная литература формируется еще с конца XIX века: братья Шариповы (историко-географические,
путевые, этнографические очерки и публицистика), братья-просветители Мутушевы.
А
как неповторим в плеяде «русских нерусских» Тимур Зульфикаров: поэт, прозаик,
композитор, сочиняющий романсы и мелодии к собственным стихам, раскованный — и
рискованный — в художественном мышлении, творящий чудеса с русским словом,
будто разглядывает его, удивляется ему, точно слышит и видит впервые,
восторгается им, и такое ощущение, что даже прикасается к слову как к чему-то
вещественному, имеющему форму и вес, берет на
пробу, как поступают с золотым слитком. Не знаю, что первично у Тимура:
восточная по отцу-таджику душа его переплавляет русскую речь, а русская по
матери душа впитывает премудрости Востока, и Тимур щедро одаривает мир своими
образами. То же и с верой как глубинным состоянием натуры: не то он мусульманский
христианин, не то христианский мусульманин. Так пробивается и растет веточка из
древа Авраама-праотца. Это что же — «востокизация»
русской литературы? Своеобразные, условно говоря, переводы, точнее, переложения
восточных тем на русский лад? Синтез, так сказать, стилевого евразийства?
Архаика мира в оболочке мирового модерна?
Парадоксальна
образность Тимура, приведу лишь описание младой жены: «халвотелая нагая пышущая как златая хлебная печь-танур распласталась раскидалась разметалась лебедиными лядвеями и перламутровыми спелыми
ягодицами на белопенной кунградской
кошме…» И каждый раз необычны не только стиль, но и сюжеты. Нескончаемы «Земные
и небесные странствия поэта» — вечно живого Ходжи Насреддина, alter ego «Ходжи Зульфикара»,
по временам далеким и нынешним. Смерть Пушкина с переселением души в двугорбого
верблюда, шедшего песками Африки: тот же профиль, бакенбарды, та же поступь.
Герою Зульфикарова с его
предельной наблюдательностью удалось подглядеть, как были ввергнуты в грех Адам
и Ева. Или повести о детских годах Иисуса Христа и Мухаммеда. Некогда Тимур в
своем честолюбии заявил, что «произвел революцию в русской поэзии и прозе»,
подразумевая линию Пушкина и Хлебникова в поэзии и линию Набокова с Платоновым
в прозе. В этом кто-то может усомниться, но вряд ли кто станет спорить о
весомости художественного опыта Тимура Зульфикарова
в современной русской литературе.
Как
это часто случается, смерть, или «смена мира», как говорят об усопшем
азербайджанцы, во всем объеме обозначает масштаб, значимость и весомость
личности. Так случилось с Мариам
Ибрагимовой, автором многопланового романа о Шамиле. Кстати, не случайно
совпадение, что великие мудрецы прошлого, сочиняя свои философские и
художественные труды, были в то же время и врачами, то есть лечили и дух людей,
и их плоть. Она и врач (причем с жилкой ученого-исследователя), и поэт, и борец
с сильными мира сего, дабы отстоять в пору «развенчания» Шамиля историческую
правду о движении. И это в условиях, когда такое не прощалось, жестоко каралось
(чудо, что спаслась!). Романист, живописец, она нашла в себе мужество вести во
имя науки и для пользы людей наблюдения над своей умирающей плотью. Дитя
русской женщины и кавказца, она формировалась на стыке двух мощных потоков
культур: русско-христианской и кавказско-мусульманской, сумев впитать, вобрать
в себя премудрости Востока и Запада.
Прав
был С. Залыгин, говоря о приходе писателей «в русскую литературу из другого
языка»: «Сейчас в нашей русской литературе происходят очень любопытные и
какие-то новые явления… Одно из них заключается в том, что у нас появились
национальные писатели, которые по-своему обогащают русское слово, русскую
литературу. Мы говорим, что русская литература обогащает национальную
литературу. Но и национальные писатели, которые пишут на русском языке, тоже
обогащают этот язык своим отношением к нему, своим взглядом на него, своим
собственным слухом к нему. Когда такой писатель переходит от своего родного
языка к русскому языку, он вдруг открывает в нем новые возможности, которые я
не вижу… это (речь о «Белом пароходе» Ч. Айтматова, существующем, как и все
последующие его романы, на русском) благозвучный, чистый и красивый русский
язык… Когда я читаю Рытхэу
или Василя Быкова, я вижу, что это очень любопытный процесс, интересный и новый…»5
Тут
и Айтматов, чье творчество на русском воспринималось тогда в Киргизии как предательство
по отношению к народу, нации, ибо не пишет на родном языке.
Впоследствии,
в пору распада советской многонациональной литературной общности, были попытки
разделения литературного пространства русского языка как бы на три группы по
этническому происхождению писателей:
первый,
так сказать, сорт — русская литература, создаваемая истинно, или чисто
русскими;
второй
— русскоязычная литература, созданная этнически нерусскими;
есть
якобы и лжерусская
— вовсе не имеющая эстетической ценности, низкосортная, но красочно
оформленная полиграфически рыночная
макулатура.
Подобная
классификация была замечена зарубежными славистами-русистами:
«…Консервативные националисты вооружились набором директивных требований,
которым должен отвечать любой писатель, желающий удостоиться — от них — титула
"русского". Требования являются этническими (подчас даже
жестко этническими!), духовными, политическими (заметим — вплоть до
гражданства!) и художественными.»6
Мой
случай русскоязычия был вынужденным: на азербайджанском не опубликовали
роман-повесть, перевел на русский, а потом, понимая, что острые вещи иначе не
увидят света, стал писать на русском в надежде, что когда-нибудь воссоздам на азербайджанском,
что и случилось с историческим романом «Фатальный Фатали».
5
Долгий
разговор был у меня с коллегой по МГУ Петром Алексеевичем Николаевым о
писателях, работающих (это получило широкое распространение в стране в
1960—90-е годы) в пространстве русского языка, но не включаемых в русскую
литературу по инерции советских лет, а это — не два-три, а десятки имен из всех
регионов страны.
Речь,
в частности, и о литературах малочисленных этносов Сибири и Крайнего Севера,
Поволжья и Приуралья, о
литературах народов бывших республик СССР.
Проблема
национальной принадлежности «русского нерусского» писателя решалась однозначно,
они по этническому признаку автоматически включались в национальные литературы:
Ю. Рытхэу, чьи существующие
исключительно на русском романы «Сон в начале тумана», «Иней на пороге», «Вэкэт и Агнес»
отображали реалии северного народа, был отнесен к чукотской литературе;
В. Санги с русскоязычными повестью «Ложный гон» и романом «Женитьба Кевонгов» был
причислен к литературе нивхской; Ю. Шесталов (повесть «Синий ветер каслания», лиро-эпос «Югорская
колыбель») — к мансийской; С. Курилов (романы «Ханидо и Халерха», «Новые люди») — к юкагирской; Г. Ходжер и П. Киле — к нанайской;
поэт П. Хузангай — к чувашской,
Ч. Айтматов и М. Байджиев —
к киргизской; О. Сулейменов, А. Алимжанов,
С. Санбаев — к казахской;
В. Быков и А. Адамович — к белорусской; русскоязычный Т. Пулатов — к узбекской; романист Г. Гулиа, прозаик и
поэт Ф. Искандер7
— к абхазской; прозаик Аскер Евтых
— к адыгейской, драматург Азат
Абдуллин, чьи пьесы широко ставились на русской сцене, и Рамиль Хакимов, чей «Кавказский триптих» приобрел
популярность в 1970-е годы8 , — к башкирской; Александр Эбаноидзе, чей роман «Брак по-имеретински» был восторженно
принят критикой9 ,
— к грузинской… Список имен может быть продолжен.
«Да,
— согласился Петр Николаев, — но не нанесем ли тем обиду националам, что у них
забирают писателей, продолжается как бы имперский грабеж?»10
Думаю,
не без влияния нашей беседы П. А. Николаев заметил во вступлении к «Словарю
русских писателей XX века»: «Читатели могут
указать на отсутствие статей о таких замечательных писателях как Г. Айги, В. Быков,
Ч. Айтматов и другие [во время беседы назывались и Ю. Рытхэу, и Т. Зульфикаров, и
Афанасий Мамедов. — Ч.Г.].
Многие их тексты создавались на русском языке, их вклад в русскую литературу и
вообще в русскую культуру весьма значителен. Но главный источник их творчества
— в их национальной духовной стихии: чувашской, белорусской, киргизской и
т.д.».
Но
разве не создается большая русская литература и нерусскими русскими,
воспитанными на ее традициях и вынесенными волнами эмиграций во все части света
от США и Канады до Израиля и Германии (примеры — «старый» Набоков, «новый»
Бродский)? В Австралии есть даже два союза русских писателей, один — имени
Солоухина; а обилие русскоязычных в нынешних странах СНГ, что подвигло Сергея Чупринина к созданию энциклопедии
«русских нерусских» писателей! Оттого, что литература эта по большей части созидается
этнически не русскими, она не перестает быть русской, но требует нового
осмысления. Как не вспомнить слова Пушкина о том, что мы ленивы и нелюбопытны? Во-вторых, не забудем, что демонстрировавшийся в советские
годырусскоязычными националами уровень критического
отношения к тоталитаризму в ее национальных обличиях был даже выше, чем это
дозволялось собственно русской литературе — речь, разумеется, о ее бытовании
легальном, а не «тамиздатском», где она — достаточно вспомнить Шаламова и Солженицына (не говорю
уже о «русском зарубежье») — была эстетически непревзойденна в отрицании, в
частности, деспотии.
Парадоксально,
но отношение к русскоязычным писателям было и остается до сей поры размытым, обретается
вне художественной самоценности творчества, что с
новой остротой дало о себе знать в этноконфликтные 1990-е годы, после
утраты общего пространства некогда единой советской многонациональной литературы.
К
этому следует добавить усиление миграционных процессов на территории бывшего
СССР, эмиграции в США, Германию, Израиль зачастую именно русскоязычной
художественной интеллигенции этнически не русского или смешанного происхождения11 .
И возникает более чем странная ситуация, когда сугубо эстетическая проблема
нередко переносится в область политико-идеологическую, художественный
менталитет уступает место менталитету этническому12 . Дает о себе
знать диктат политики. Диктат привычного.
Отступление:
о
собственном опыте нестыковок в процессе самоперевода
с русского на азербайджанский.
Суждения с опорой на практику, по большей
части отрывочные, к тому же навеяны они недосягаемыми для меня размышлениями
Владимира Набокова о взаимной переводимости двух
изумительных языков, его родных английского и русского (выписал когда-то
для себя из постскриптума к русскому изданию «Лолиты»): «Телодвижения, ужимки, ландшафты, томление
деревьев, запахи, дожди, тающие и переливчатые оттенки природы, все
нежно-человеческое (как ни странно!), а также все мужицкое, грубое, сочно-похабное выходит по-русски не хуже, если не лучше, чем по-английски;
но столь свойственные английскому тонкие недоговоренности, поэзия мысли,
мгновенная перекличка между отвлеченнейшими
понятиями, роение односложных эпитетов, все это, а также все относящееся к
технике, модам, спорту, естественным наукам, противоестественным страстям —
становится по-русски топорным, многословным и часто отвратительным в смысле
стиля и ритма…»
6
Я
во Франции, год 1984-й, ведать не ведаем, что скоро грянет перестройка, а что
случится потом — и во сне не приснится. И Леон вдруг спрашивает, знаю ли я
чувашского поэта Айги? И, удивленный моим незнанием, говорит:
«Это же один из больших поэтов нашего времени, издан на многих языках!»
Я
смущен: имя мне, специалисту в области национальных литератур, незнакомо!
Додумываю укор в глазах Леона, но у нас не вышло ни строки, все книги — за
рубежом: в Мюнхене (1975), а в предисловии к его русской книге «Отмеченная
зима», выпущенной во Франции (1982, знаменитое издательство «Синтаксис»),
академик Пьер Эмманюэль называет
Айги «крупнейшим поэтом ХХ
века». Леон упреждает меня, уловив мои сомнения: «Нет в них ничего
антисоветского, я не стал бы такое переводить, издан, к тому же и в странах соцлагеря, раньше, чем в
капстранах: в 1967-м, например — в Чехословакии».
По
возвращении в Москву звоню поэту, приглашаю в гости, передает толстенную папку
со стихами. Читаю с удовольствием, восторгаясь новизной, записано у меня в тот
же день: «Магический смысл букв. Культ слова. Иррационализм. "Шаманство"».
Не похоже ни на что, читанное ранее. Но, придирчивый, ищу подтексты, хочу понять, почему у нас
не печатают? Да, строки сложны, нужны интеллектуальные усилия, чтобы добраться
до сути. Но нельзя не отметить (обдумываю тезисы внутренней рецензии для
начальства в издательстве «Советский писатель»), что никаких «анти» в стихах
нет, автор не прячет, так сказать, кукиша в кармане. С рецензией на рукопись
прихожу в издательство (моя инициатива, к счастью, с ходу не отвергается),
чтобы убедить, что непонятность стихов обманчива, что никакой крамолы. Мой
козырный тезис — о «влюбленности национального поэта в русское слово, точно
впервые открыл чудо для себя, любуется им, даже одна русская буква "а",
помещенная в середине листа, обретает характер стихотворения». «Побойтесь бога,
ну какие это стихи?» Привожу доводы: признан
миром! «Вот именно!» Ну да, поощряемое
там направлено против нас: издевка над русским словом, здравым смыслом. Одной
моей рецензии, конечно, мало, говорю, предлагаю послать «авторитету» в поэзии
Евтушенко, с кем Айги учился.
К чести Евтушенко, он дал хороший отзыв (он станет вступительной статьей к сборнику
Айги «Здесь», 1991 г.),
написал, что был в студенческие годы потрясен его подстрочниками, в них была
сила, близкая к раннему Маяковскому: «Я как звонкая монета, затерявшаяся в
кармане времени среди скомканных ассигнаций, и мне не с чем сталкиваться, чтобы
звенеть».
Казалось,
вопрос с изданием решен, но… В
силе режим, не дозволяющий туманности, и не один год пройдет, прежде чем
восторжествуют «перестроечные» принципы и сборник «Теперь всегда снега» выйдет
в «Совписе» (1992).
Суждения
мои о «радостной игре русскими словами» не беспочвенны, отражают глубинные
процессы, реализуются в творчестве «русских нерусских» писателей, здесь я мог
бы назвать кроме чуваша Айги
грузина (или армянина?) Дмитрия Авалиани,
редкостного мастера палиндрома, анаграммы, тавтограммы. Приведу его панторифмы:
«Вот
воск — решение Икара. Вот воскрешение и Кара. Избыт и я Из бытия. Не бомжи вы, Небом
живы!» Автопалиндром: «Авалиани — Вал, Лавина и Лава».
Недаром находили близость его — не формальную, а по сути — Андрею Платонову,
мастеру букво-слово-творчества.
И меня хлебом не корми, дай буквенной игрой выразить экспрессию неприятия всего
маразматического, фанатичного (что вызвало протест у редактора): «Как тут не
подивиться фортелям фортуны? Да, да,
высочайшие вершины фарса! глубочайшие пропасти фарисейства, липкое месиво
фразерства! эфемерные триумфы! фузейная пальба! как фатумных фанатиков оспорить? фимиамы, как облачко, фуфф!»
(«Фатальный…»)
Есть
графический палиндром у Вознесенского: «а луна канула».
Поэзия
Айги, русского нерусского
поэта, тем временем шествовала по миру: в 1994-м, 1-го декабря (за 12 дней до
моего следующего приезда в Париж) состоялся его «Международный вечер» в Бобуре, культурном центре Парижа,
где располагается Музей современного искусства. О вечере прочел в «Русской
мысли»: его стихи, помимо русского и чувашского, звучали на французском,
английском, датском, португальском, польском и китайском, «декламация на
китайском вызвала особенный восторг публики». Кроме названных языков его поэзия
существовала на немецком, венгерском, чешском, словацком, румын-ском, армянском,
сербском, литовском. Выступали англичанин Питер Франс, датчанин Трель Андерсен,
француз Леон Робель (ведущий
вечера), бразилец Борис Шнейдерман,
поляк Виктор Ворошильский, китаец
Сон Линь. Отмечались «роскошная бедность»
его языка, «мистическая сила» и «трагический колорит» поэзии; говорилось, что ныне
он становится «одним из признанных патриархов авангардной поэтической культуры»
в России, освобождаясь от эпитетов «неофициальный», «нонконформистский».
Горечь Айги — поэты
российские его не любят, «разве что иностранцы», но важны для него «внутреннее
состояние», русская боль и русские переживания.
Кстати,
Борис Пастернак после знакомства (1960) с подстрочниками посоветовал Айги писать по-русски. Известно, что сначала (1949) он писал по-чувашски,
выпустил сборник «Именем отцов» (1958), и с его подстрочников делались
художественные переводы, в частности, Беллой Ахмадулиной («Поезда», «Отдых»,
«Художник», стихи традиционные: «О, деревня моя, на отлете земли!
Я б вернулся под сень твоих добрых дворов,
Не отвергнул бы я твоих скромных даров…»). Впервые вышли стихи в «ЛГ» 26.09.61 с напутствием Михаила Светлова
— тогда практиковалось «В добрый путь!» известного поэта молодому (Айги к тому же
переводил на чувашский русских поэтов — «Облако в штанах» Маяковского, «Василия
Теркина» Твардовского). Его собственные «русские» стихи, предложенные
как диплом в Литинституте, комиссия забраковала, усмотрев отступление от
соцреализма, лишь через год получил он диплом, представив к защите переводы
русской поэзии на чувашский.
К
слову сказать, было два новаторских взрыва в чувашской поэзии: первый — чувашский
(классик Сеспель),
второй — русский, связанный с Айги,
по поводу чего он поясняет: «Эксперименты по-чувашски — упрощенные ради
доступности; предельные поиски были в сфере русского языка».
Созвучны
моим думам образы Вячеслава Ар-Серги
(он тоже из русских нерусских), в которых удмурт увидел такое
незаурядное — и трагическое — явление, как Айги:
В
поле чувашском заснеженный / Цвел
апельсин золотой.
Пах
апельсин тот рябинами / Скрытый от глаз в зверобой.
Бился
от боли каликовой, / Плакал
он книжной слезой.
В
поле чувашском заснеженный / Сох апельсин золотой.
Если
б Айги не был широко
признан за пределами России, никто б не узнал, в каком необычном срезе открыл
он для себя русское слово — на первых порах в виде подстрочника. От
русскоязычного творчества родился новый, другой Айги, чьи стихи с «легкой руки» Иосифа Бродского
получили потом несправедливое определение «гениального подстрочника, не
имеющего оригинала». К Айги
в этом смысле больше применимы (таковы, между прочим, автоопределения Пастернака) названия «художник» и
«артист»: богатейшая пунктуация поэта сродни нотной записи. Надо различать
поэтов языка и поэтов литературы, или иначе: есть масштаб влияния(Бродский), а
есть масштаб единственности, непохожести (чуваш Айги, серб Вл.
Бурич). Названные поэты-россияне
покинули сей мир: общенье душ. Не о том ли стихи Айги?
«…А
кончилось тем что оставшийся из них в одиночестве Сидел — посреди дороги (шарахались машины) в
молитвенной позе — с воздетыми к небу руками А навстречу шло — стадо студентов
(шарахались машины)».
В
перестроечные 1990-е годы нас с женой Еленой захватил психоз (обесценился рубль,
гонораров никаких, а на пенсию + профессорскую мою зарплату в двух вузах не
прожить): загорелись мы идеей организовать, благо позволял дом в городке писателей
Переделкино (на постройку перед развалом страны
ушли все мои гонорары, иначе б сгорели в галопирующей инфляции), нечто вроде
литературного семинара для зарубежных русистов — преподавателей, аспирантов,
студентов. Сроком на неделю, два раза в год, осенне-зимний и весенне-летний.
Рассчитан был семинар на пять-семь человек. Продумали также финансово-бытовую
сторону затеи: проживание в Переделкино
с питанием, «в случае необходимости берем на себя получение визы». Разработали программу — формы и виды занятий:
курсы по русской литературе (теория, методика изучения, новые явления с
акцентом на творчество «русских нерусских» писателей: Ф. Искандер, О. Сулейменов, Б. Окуджава, Т. Зульфикаров, М.
и Р. Ибрагимбековы, Г. Айги, Т. Пулатов); практические занятия по русскому языку; проведение «круглых
столов», дискуссий, встреч с писателями, литературоведами, критиками — их можно
было особо не искать, еще не развалился Дом творчества, да и немало известных
писателей арендуют дома Литфонда; литературные экскурсии — и не только по Переделкино.
Скажу,
забегая вперед, что ничего из наших прожектов не получилось, виноваты мы, горе-бизнесмены, лишенные какой бы
то ни было предпринимательской жилки, и судьба, зная про наш непрактицизм + впечатлительность
+ бестолковость и много еще чего, уберегла нас от неизбежных нервотрепок.
Да,
время хаоса, эйфорический парад
суверенитетов, цепная реакция краха всего и вся, кровопролития, этновойны. Нонсенс: независимость,
или суверенитет России, но от чего-кого? «Малого» русского государства РФ от
«большого» русского государства СССР — так, что ли?
Кавказ…
Скопление наречий и вер: на пятачке площади мирно уживаются мечеть, церковь, в
том числе протестантская, и синагога, сохранился и действует даже храм языческий
— огнепоклонников. А в горах, за уступом скалы — аул с единственно-неповторимым
языком, ни на какой не похожим, а за хребтом, на той стороне холма — племя другое,
с иной, тоже уникальной речью. О множественности на земле языков существует
немало легенд. Наряду с библейской, что
прежде был один язык, а разноязычие — наказание, ниспосланное людям за вавилонскую
дерзость, дабы не могли договориться, возомнив, что способны возвыситься до Бога,
на Кавказе есть и свое объяснение изобильной здесь скученности языков: раздарив,
как Сеятель, языки расплодившимся после потопанародам,
Он ощутил вдруг усталость (или куда спешил?) и, оказавшись над Кавказом,
высыпал на него оставшиеся в путевой суме языки. Легенда в
недавнем прошлом воспринималась как оригинальный образ, метафора, ныне она —
символ новой реальности. Может, дело не в усталости, спешке (куда Богу
спешить?), а хотел, пущусь в наивные рассуждения, испытать кавказцев: А ну,
как себя поведете, человеки,
коим дарована Мною жизнь и предоставлено право выбора пути в
ситуации (Он выразился по-ученому) смешанного многоязычия?
Время
разорвало привычные узы, раскололось единое над всеми небо, не суждено узнать,
оборвется ли дорога пропастью, уготованной стихией, или упрется в рукотворный
тупик, чтоб начать сначала. Некогда, в доисторическое прошлое, вспахана была на
Кавказе земля, которая держится на медноногих
огнедышащих быках, и засеяна зубами дракона, — может, буйно произросли
посевы, дав всходы гнева и злобы? Провалы памяти: утрачено, что есть истина
и благо, а что — ложь и зло. И не осталось никого, кто бы
следовал завету: не облекайте истину ложью, чтобы скрыть истину, в то время
как вы ее знаете, но упрямитесь! Ощущение такое, что глухой слышит, но с
умыслом притворяется, немой таит речь, чтоб застать врасплох, а слепой зрит,
симулируя незрячесть. Неотвязна мысль о Ноевом
ковчеге — пристал к вершине горы, выступившей из пучины Всемирного потопа, и
спасся, дав новую жизнь сгинувшему человечеству. Но если ковчег поднять кормой
вверх и устремить к небу, не получится ли (это из стихов Helen) Вавилонская башня?
7
За
последние годы в мире неимоверно возрос интерес к национальным проблемам в
СССР-России, к двуязычию-русскоязычию в художественном творчестве, обращаются с
вопросами и ко мне (порой в самих вопросах содержатся ответы), выделю
некоторые:
Почему
нерусский писатель пишет по-русски сегодня:
—
чтобы расширить круг читателей?
—
потому что русский язык — язык межнационального и международного общения?
—
потому что русский более богатый с точки зрения лексики, стилистики или просто
более престижный?
Отвечаю.
Первая причина: русский язык — более родной, нежели свой национальный. Вторая —
сегодня, главным образом по инерции, продолжается естественный ассимиляционный
процесс вытеснения национальных языков русским, общим для обширного
пространства, процесс, начатый в имперские годы и интенсивно развивавшийся в
советские десятилетия и только недавно прерванный в республиках, обретших
независимость. Даже президенты некоторых нео-государств (Беларуси,
Казахстана, Киргизии и других) свободнее изъясняются на русском, чем на языке,
объявленном государственным, а, к примеру, президент Азербайджана проходит
ускоренный курс изучения, причем, успешного, азербайджанского языка.
Все
другие факторы, перечисленные выше, тоже наличествуют, но они вторичны.
Почему
нерусский писатель пишет на своем национальном языке сегодня:
—
чтобы усилить развитие и престиж своего национального языка и литературы?
—
чтобы оживить традиции и коренные национальные чувства своего народа?
—
потому что не хочет ассимилироваться в русской культуре?
Отвечаю.
На волне возрастающего чувства национального самосознания возникает приоритет
родного языка, а также естественное стремление продолжить литературные
национальные традиции общения со своим читателем. Очевидно, самовыражение легче
и лучше реализуется на родном языке.
Сегодня
азербайджанский язык действительно отвечает на все функциональные требования
жизни в республике или все-таки больше распространен русский язык?
Да,
азербайджанский язык отвечает содержательно и эстетически на все функциональные
требования жизни. Но распространена по инерции и русскоязычная литература
(тиражи мизерные в обоих случаях). Совсем недавно из десяти покупаемых книг
семь были на русском, а ныне наблюдается стремительное завоевание
азербайджанским языком культурного пространства (появились новые поэты и
прозаики, великолепные публицисты), язык получил конституционно закрепленную
возможность развития и саморазвития, в том числе во взаимодействии с богатым
лексически и синтаксически турецким языком.
Как
предпочитают сегодня писать авторы вашей страны: на русском, на титульном языке
или, может быть, на английском, на иностранных языках? Замечаются ли изменения
тенденций по сравнению с советским периодом?
Предпочтительность
языка определена степенью его родственности пишущему, при этом тяготение к национальному,
титульному, будет с годами возрастать (имею в виду не Россию, а отпочковавшиеся
от СССР государства), но и к русскому тяга будет еще долго продолжаться, ибо
русский — окно во всемирное пространство, а потому начавшее было угасать
стремление быть переведенным на русский, чтобы дойти до многих других,
возрождается с новой силой. В начале 1990-х в Азербайджане даже
думали о закрытии Института русского языка, потому что не было желающих там
учиться, а теперь в институт, названный Славянским университетом, — большой
конкурс. Об иностранном, прежде всего английском, говорить пока рано.
Одно
существенное отступление: проблема языка, на котором пишет писатель, сама по
себе никогда не имела существенного значения, было бы стоящее
художественное произведение. А если и имела, то только лишь в связи с
принадлежностью к конкретной национальной литературе. Прежде идеология была
зациклена на этно-национальной
доминанте (которая легла, кстати, в основу и даже определила субъектную структуру
государства, из-за чего СССР, убежден, распался: кстати, в России отражается и
повторяется такая же этно-структура),
и писатель непременно привязывался к определенной национальной литературе. Сегодня
этнопривязка — редкость, но
в регионах национальных — вопрос болезненно-актуальный (я выступал оппонентом
на защите докторской диссертации: в ней наряду с башкироязычными авторами были и русскоязычные, но об
этом стыдливо умалчивалось: все были отнесены к башкирской литературе).
Многие
ли переводят сами свои произведения? Почему они предпочитают перевести сами, а
не дают работы профессиональному переводчику? У вас переводческая школа была
всегда очень развитой. Насколько еще популярен подстрочник?
Из
писателей-автопереводчиков в
советские годы были белорус Василь Быков (покойный), грузин Чабуа Амирэджиби
(покойный), молдаванин Ион Друцэ
(ныне здравствующий, слава богу, изредка видимся, чтобы обменяться парой-другой
фраз; в очередной раз, если увижу, непременно спрошу). Переводческая школа
переживает кризис, раньше это было, помимо всего прочего, и
финансово-прибыльным занятием, и политически престижным делом. Подстрочник
почти умер: прежде за него платили Союзы писателей республик, то есть расходы
брало на себя государство, а теперь они, если и осуществляются, то за счет
автора.
Что
для вас автоперевод? Просто
перевод, по возможности ближе к оригиналу, или пересоздание, т.е. автоперевод дает вам возможность
второй раз написать текст, переделать его? В этом отношении А. Ким пишет, что автоперевод это своего рода импровизация
над одной партитурой, а В. Козько
утверждает, что это «продолжение работы с рукописью, продолжение писания, создания».
Опыт самоперевода распространенный
или исключительный? Переведенные работы — это другой
оригинал, вариант первого текста?
В
процессе автоперевода возникают
такие понятия как диктат языка, его традиций, смыслового, эстетического,
эмоционально-чувственного поля, и — диктат читателя, его этноопределенность, и потому как бы создается новое произведение.
Тут прав и Ким (что это своего рода импровизация
над одной партитурой, но сам он, по-моему, на корейский свои книги не
переводил, рассуждает теоретически), но прав и Козько (что это продолжение работы
с рукописью, иное ее качество).
Мой
опыт: в результате автоперевода
рождается новый оригинал, который существенно разнится с первым и сюжетно
(новые линии, даже герои, диктуемые новым адресатом и культурно-этико-духовными традициями), и композиционно,
и структурой фраз, и построением диалогов. Сочиняя на русском, невольно
работаешь в русле художественных традиций именно русской литературы.
Сделаю
небольшое отступление. Повесть русского-нерусского писателя Максуда Ибрагимбекова «И не было лучше брата», которая сделала автора в одночасье
крупным современным явлением, впоследствии была переведена азербайджанским
писателем на национальный язык, но вот что в итоге получилось: русскоязычный
оригинал, воспринимавшийся как своеобразный перевод с национального, обретя
национальную оболочку, стал сам восприниматься как перевод.
Казалось бы, устранены противоречия между языковой фактурой и национальным
содержанием (герои — азербайджанцы, жизненные коллизии — типично восточные), но
национальное, ярко улавливаемое
и ощущаемое на инонациональном, вдруг в оболочке собственного
национального языка утратило национальную специфику.
То
же имело место и в случае с повестью Чингиза
Айтматова «Джамиля». Созданная
на русском языке в русле развитых традиций русской и, в целом, общеевропейской
литератур с их богатым опытом изображения процесса раскрепощения личности, на
которые главным образом изначально ориентировался писатель, повесть обозначила
новаторское решение важнейшей для Востока проблематики женской судьбы.
То есть произведение в русскоязычном одеянии оказалось самодостаточным для отображения ломки патриархальных
устоев киргизов, убедило в достоверности конфликта. Но адекватного воссоздания
его на киргизском языке оказалось недостаточно: требовалось не скопировать
русский оригинал, а перелопатить до основания психологические его глубины,
взорвать изнутри многослойные пласты национальной действительности, провести с
языком колоссальную работу под стать, к примеру, Достоевскому, что было бы
возможно при условии, что национальный язык есть язык художественного творчества.
Так что Чингиз Айтматов
русский писатель мирового класса и крупнейший деятель киргизской культуры.
Дабы, повторю, произведение с острой национальной проблематикой слома многовековых патриархальных устоеввоспринялось
органично национальным читателем на национальном языке, необходимо
было создавать новый оригинал, то есть творить новую художественную реальность
на языке этноса.
8
Мононациональная
русская классическая литература XIX — начала XX веков (Гоголь, Лев Толстой, Достоевский,
Чехов, Салтыков-Щедрин…) стала мировым явлением. И это произошло, что важно
подчеркнуть, не благодаря, а вопреки господствующей системе и
обществу, к которым она была настроена критически, утверждая ценность человеческой
личности и обличая деспотию и рабство.
Накануне
русских революций в Российской империи доминирующее положение занимала
литература государствообразующего,
титульного этноса — русская. Многие другие народы были лишены возможности в
условиях официальной политики ассимиляции развивать литературу на своих
национальных языках (за исключением принявших господствующее в стране
православие якутов, удмуртов, алтайцев, хакасов…), по традиционной терминологии
тех лет они числились «инородцами», точно пришлые, а зачастую не имели и
самоназвания. Тюркоязычные народы в России (свыше 30-ти) назывались
«татарами», различались лишь по месту обитания: «казанские», «астраханские»,
«крымские», «сибирские», «кавказские», «закавказские», «тобольские»,
«кайсацкие», «саян-ские», «кузнецкие» и т. д., хотя представляли разные этносы: собственно
татары, башкиры, ногайцы, алтайцы, хакасы, балкарцы, кумыки, азербайджанцы,
казахи, киргизы, тувинцы, шорцы и т.д.
Русские
революции 1905 и 1917 годов разрушили имперскую государственность, при этом —
вот парадокс социалистической революции — раскололи культуру русского народа,
нанесли ей урон, но вместе с тем и раскрепостили нерусские народы России,
создали условия для возрождения и ускоренного развития их культур. Нерусские
народы получили возможность творить на национальных языках, многие, свыше
сорока, обрели письменность. Началось интенсивное взаимодействие и
взаимообогащение культур. В итоге создалась многонациональная литература на 90
языках. При идеологических издержках, диктате социалистических догм, засилье
цензуры в литературах появились яркие творческие индивидуальности — В.
Распутин, А. Вампилов, А. Вознесенский, Г. Матевосян, Ч. Амирэджиби, Р. Гамзатов, Ю. Марцинкявичюс, М. Карим и многие-многие другие.
Русская
литература в последующем, XX, и начале XXI века, продолжала активно участвовать
в мировом литературном процессе (Замятин, Булгаков, Мандельштам, Цветаева, Хлебников,
Набоков, Ахматова, Платонов, Горький, Маяковский, Солженицын, Бродский,
Высоцкий), но уже функционировала как литература многонациональная.
На
русском языке, всегда готовом к новаторству формы и содержания, творят на всех
континентах земного шара (что пока не стало предметом научного анализа) не
только русские русские
(прилагательное + существительное), но и русские нерусские, которые
вносят существенный эстетический вклад в русскую литературу, и это в который
раз дает мне основание говорить о полиэтничном
характере современной моноязычной
русской литературы, ставшей поистине мировым явлением.
ПРИМЕЧАНИЯ
1
Могу отослать читателей к своим работам: «Проблема двуязычного художественного
творчества в советской литературе». ИМЛИ АН СССР. В сб.: «Единство, рожденное в
борьбе и труде». М., «Известия», 1972; «Формы общности советской
многонациональной литературы». М., «Мысль», 1978; «Этот живой феномен.
Многонациональная советская литература вчера и сегодня». Часть третья: «О
двуязычном художественном творчестве в советской многонациональной литературе и
кое-какие наблюдения из собственной практики». М., «СП», 1988; статья «Русскость нерусских». Журнал
«Вопросы литературы», март-апрель, 2006.
2
Леон Робель — автор
множества публикаций по русской и советской литературе, французской поэзии,
лингвистической поэтике, теории перевода: «Манифесты русских футуристов»,
«Советская литература: вопросы», «СССР и мы», «История снега» — об образе
России во французской литературе, начиная от Анны Киевской и Рабле, до наших
дней. Переводчик Горького, Солженицына,
Тютчева, Маяковского, Твардовского, Крученых, Кирсанова, Вознесенского, Олжаса Сулейменова,
Геннадия Айги, Владимира Бурича, трудов Ю. Лотмана. Замечу, что в годы, когда у нас
«спасали» Маяковского от «еврейки» Лили Брик, сестры Эльзы Триоле, жены «французского коммуниста», именно Л.Р.
задумал совместно с Институтом Мировой литературы АН СССР издать переписку
сестер в оригинале и с параллельным переводом на французский. Реализовалось
это через много лет и в другой форме: книги вышли врозь, причем французский перевод,
осуществленный под руководством и с обширными комментариями Л.Р., был опубликован
в Париже раньше, чем у нас оригинал, к тому же русское издание вышло с
цензурными купюрами: убраны были бытовые якобы частности, а также высказывания,
могущие обидеть тех или иных деятелей культуры, если живы они сами
или их потомки.
3 В
1985 г. в Киргизии был издан сборник «Повести гор и степей», в который были
включены, как заявлялось в предисловии, произведения писателей «двуязычной
киргизской литературы».
4
Робель Леон. «Крыло
и туча». Стихи / Перевод Геннадия Айги
// Книга в газете «Молодой коммунист». Чебоксары, 1988. Вып. 6. С. 6-7; «Надо уточнить вопрос». Газета
«Сегодня», 16 мая 1996.
5 Пятый
съезд писателей СССР. Стенографический отчет. М.: 1972. С. 100. К этим мыслям
С. Залыгин возвращался не раз.
«Когда
писатель — киргиз, или грузин, или латыш — пишет на русском языке либо переводит
на русский сам себя, он открывает в этом языке новые возможности, обогащает его
своим тоже новым отношением к нему, своим взглядом на него, своим слухом к
нему». Залыгин С. Литературные заботы. М., 1979, с. 363.
6
Кэтлин Парте.
Что делает писателя «русским»? («Русификация» русской литературы после 1985
года) // Вопросы литературы. — 1996. — № 1. — С. 84. Случается, русскому поэту
Иосифу Бродскому — «великому, чрезвычайному и полномочному послу Ее Величества
Русской Словесности» (Ю. Алешковский)
— отказывают в принадлежности к русской литературе, и при этом якобы имеется в виду
не его национальное происхождение, а дух творчества, хотя в основе неприятия
лежит все же новомодный нынче этнический принцип: «И. Бродский не только
не русский, но и не еврейский поэт. Он русскоязычный (и англоязычный) поэт-космополит».
И еще: «Поэт, который не служит русскому народу, а только "самовыражается", не может
быть воспринят русским, как поэт русский… Великим — пожалуйста, а русским —
нет!» Ковалев К. Солнце русской поэзии. Made in
USA // Литературная Россия. — № 16. — 1996. — С. 12.
7 Впоследствии
о Фазиле Искандере говорилось исключительно как о русском писателе.
8
Знаменем советского периода истории литературы являлось официально поощряемое
стремление писателей, свидетельствующее об интернационализации всего уклада
жизни в многонациональной стране, создавать оптимистические произведения об инациональной действительности. Начало
этому было положено русскими писателями (очерки М. Горького «По Союзу Советов»,
роман А. Фадеева «Последний из удэге», грузинские циклы Н. Тихонова,
туркменские стихи Вл. Луговского
и т.д.); впоследствии размах приобрели книги, написанные «национальными» писателями
о жизни других народов, — латыш Имант
Зиедонис и украинец В.
Коротич — о Таджикистане («Перпендикулярная ложка»), башкир Р. Хакимов — об
Азербайджане, Армении и Грузии и т.д.
9 А. Эбаноидзе «как грузин,
пишущий по-русски», отмечает, что «писать на неродном языке — это всегда
примета биографического излома», и называет в этом контексте Владимира
Набокова, Джозефа Конрада, россиянина Льва Тарасова, ставшего французским
писателем Анри Труайя, грузинского поэта Григола Робакидзе, писавшего на немецком,
и что «если проследить биографии писателей у нас в стране, можно обнаружить,
что за их русскоязычием обычно стоит
какая-то драма, которая лишает естественной возможности самовыражения на родном
языке: Айтматов был детдомовцем…» и т.д. Мои наблюдения, однако, позволяют
оспорить мысль А. Эбаноидзе.
Впрочем, ему, многие годы пристально следящему в качестве главного редактора журнала
«Дружба народов» за процессами в т.н. национальных республиках-странах в начале
XXI века, виднее, что «нынешний и без того тонкий слой русскоязычных писателей
постепенно будет истаивать еще больше». (См.
«Слово писателя сегодня звучит шепотом», «Ноев ковчег», февраль, 2006). Но по моим
наблюдениям, в Азербайджане и Узбекистане среди азербайджанцев и узбеков наблюдается
небывалый подъем добротного русскоязычного творчества.
10
Может, невпопад, но помню, что в тот момент я почему-то сказал ему о
приключившейся в те же дни нелепости: гроб с телом Бродского долго не могли в
Италии предать земле — некрещеного не пускало к себе католическое кладбище.
11 За
рубежом обрели постоянное местожительство причисляемые к русской литературе
многие писатели, назову лишь трех: Анатолия Алексина, Григория Кановича, чья писательская судьба
примечательна: первые сочинения — на русском и даже литовском, далее постижение
через русское слово национальной темы — о судьбе евреев (известная трилогия «Свечи
на ветру»), автора крупной прозы Фридриха Горенштейна. Это подлинная русская литература.
12 Если
исходить из ментальности этнической, что на современном этапе наблюдается в
попытках искусственно сузить границы литературного пространства русского языка
и отлучить от русской литературы этнически нерусских, то к еврейским
русскоязычным писателям будут отнесены Василий Аксенов, Исаак Бабель, Григорий
Бакланов, Лев Кассиль, братья Стругацкие, Юрий Тынянов, Евгений Шварц, Илья
Эренбург, Иосиф Бродский… — списки значительные, и они время от времени
появляются в российской прессе как пособия, по остроумному определению
критика, для начинающих антисемитов.