Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2014
Ирина Цыгальская — писатель, переводчик латышской прозы и поэзии, автор нескольких
сборников рассказов и повестей, книги эссе и зарисовок, редактор «Рижского
альманаха».
Живет в Риге.
Как изменялось мое восприятие мира после ухода кого-нибудь из близких… Когда умерла бабушка, потом свекровь… Как я смотрела на людей — на улицах, в троллейбусах, — прочитывая в их лицах знаки умирания: и они, и они тоже вот так, в муках…
Рассказываю об этом одной знакомой, похоронившей сестру. «И это так и осталось?» Она спрашивает испуганно, должно быть, переживает сейчас что-то подобное описанному мной. И я ее, конечно, успокаиваю: «Нет, ну что ты, прошло».
Проходило… Проходит… Сначала на какие-то лишь минуты — «какая красивая осень… или весна… пойду погуляю» — вспыхивает непростительная жажда жизни. Как утреннее солнце, всплывают воспоминания о часах, когда исчезали вдруг земные заботы и огорчения, когда хотелось — и удавалось порой — сосредоточиться на чем-нибудь высоком, непреходящем. Находилось — и казалось исполнимым — желание приспособиться ко всему в людях, говорить на их языке и с любовью к ним относиться. Забыв о том, что я каждый день рискую умереть, каждый день сталкиваюсь со смертью.
Воспоминания о том, как удивительно каждый год утверждать: пришла еще одна весна. Моя. Одна из… да даже если бы из сотни. Разве это так много, чтобы не помнить, чем ознаменовалась каждая?
Наступило и то памятное лето. Июльский зной. Платье на один вечер, зеленое. Это — образ воспоминания. Мой ли? Неважно. Образ. Воплощение молодости и жажды.
Исключают ли слова «плотяной мир» — а платье связано ли с плотью? Шкаф ведь платяной, не плотяной, но не все ли равно… — исключают ли они духовность? Или, напротив, все соединяют в одно. Плоть и платье, жажда жизни — и жажда узреть что-то большее в молодой женщине, глядящей на свое отражение, в восхищении ею.
Восхищение — Руты. Непонимаемой мной никогда, так и не понятой.
Ни я, ни Рута не думали об асимметрии как основе развития и любого движения. А вот сама асимметрия привлекала. И вовсе не казалась нарушением гармонии. Или, напротив, нарушить гармонию как раз хотелось. Потому что надоело слышать и говорить о гармоничном развитии и Вселенной, и — самое важное — личности. О соблюдении симметрии, например, в изобразительном искусстве, скажем, о симметричности цветовых пятен на полотне.
По-лот-но. Плотное. Плотяной мир — значит, говорилось о симметрии в плотяном мире. В так называемой грубой материи. А случайно ли совпадение согласных «пл» в этих словах?
Впрочем, все это — мои нынешние представления. А тогда? Почему в ранней молодости так сильно пленяла — опять «пл» — асимметрия?
У меня уже и перед тем было два похожих платья. Первое я купила в магазине. Значит, отсутствие гармонии не только меня прельщало? Хотя бы в одежде. Если нашелся модельер, начертивший такую модель. И закройщик, которому не показалось неприятным кроить такое…
Но это неважно. Эти рассуждения уводят в сторону. Я же всего только об асимметрии: вот этот вырез у шеи. Не круглый и не квадратный, а — наискосок. И — никаких украшений.
Второе платье с таким декольте мама сшила по моему рисунку. Оно было летнее, безумно цветастое. Я поехала в нем на юг — в Крым, к Черному морю. На меня, то есть на это платье, заглядывались мальчики и мужчины, и даже вполне расфуфыренные дамы. Были, были такие и в то золотое десятилетие. Дочки, жены номенклатурных работников, каких-нибудь подпольных дельцов.
Так я и проходила там, у Черного моря целый месяц, можно сказать, не снимая это безумно цветастое платье с асимметричным декольте. Вечером иногда простирывала его, ночи были такие теплые, что к утру оно высыхало, а если и не совсем, то надевалось влажным. Приятно освежало в первые часы летнего зноя.
Осталось ощущение чуть затянувшегося карнавала. Карнавальный месяц на Черноморском побережье, и я — гостья. Только бы не загоститься. Недаром поется: «Человек проходит как хозяин необъятной родины своей…» Вот именно: не хозяин, а всего лишь как хозяин.
Если причислить гармонию к защитным свойствам организма, то значит и гармония, а вместе с ней и гармоничное развитие личности часто становятся не защитными, а тормозящими. Нечто подобное о защитных механизмах говорилось протоиереем Александром Менем.
* * *
На самом деле я почти не знала Руту. Меня от сближения с ней долго — да что там долго, до самой ее кончины — удерживало ощущение опасности. Это слишком четкая формулировка, жесткая, определенная и, значит, неверная. Хотя все же было в ней необъяснимое нечто, которое отзывалось во мне этим чувством в ее присутствии. И это притом, что Рута несколько лет, целый период, довольно большой абзац в моей жизни, принадлежала к нашей компании единомышленников. Однако ни в коем случае не была мне даже приятельницей, не то что подругой. Рута лет на пятнадцать была старше, и в том абзаце моего времени представлялась — в ее сорок с небольшим — чуть ли не старухой. Мне было едва за двадцать.
Вот она появляется на пороге комнаты, замечая, что тут все свои, радостно восклицает: «Samp! Dzersimsamp!» — «Будем пить шампанское!» — она не выговаривает слово полностью — sampanieti — не хочет тратить время, нужна динамика.
Но зеленый портрет — мой. Рута — одна из фигур на фоне. Правда, фигура чуть ли не самая главная.
До сих пор удерживала меня от создания автопортрета воспитанная во мне (природная?) застенчивость, предельная, до робости. Боязнь показаться хвастуньей: ишь ты — автопортрет! Еще и зеленый!
Но ведь пишут автопортреты художники — графики, живописцы — у них это совсем не редкость. Легче, наверно, перечислить среди великих тех, кто своего автопортрета не создал…
Может быть, автопортретов не сочиняют композиторы? Как сказать. Это неизвестно, музыка — самый зашифрованный род художественного творчества. Исполняется какая-нибудь симфония или ария. Мы не знаем и редко можем догадаться, кто в них радуется и плачет. Не себя ли выражает композитор, не о нем ли рассказывает исполнитель, не зашифрован ли в нотных птичках автопортрет?
Рута была дочерью лиепайского боцмана. Мать ее рано умерла, боцман воспитывал девчонку один. Пока была совсем маленькой, уходя в море, оставлял ее на попечении соседки-старухи. Когда подросла — забирал с собой в плавание.
Иногда мне так и хочется назвать Руту боцманшей. Нет, не «шей», зачем? Просто — боцманом. И в лице у нее что-то такое видится, и в поступках, и в манере поведения. Так и кажется, что когда и капитан с помощниками, и боцман отдыхали, она занимала их место на капитанском мостике и отдавала команды. Решительно и отрывисто. «Шамп! — произносит Рута, — будем пить шампан-ское!» И никому даже в голову не приходит возражать. Так хочется к ней поскорее присоединиться, заявить, что ты тоже обожаешь именно «шамп» и ничего другого не пьешь.
Лицо Руты грубоватое, но больше — лукавое, а фигура, хоть и ладная, но в ней как-то недостает… ну, наверно, женственности? Одно слово — боцман.
Созданию своего образа она уделяет большое внимание; выглядит элегантной. Рута любит голубой цвет. Летом на ней всегда голубое платье, которое она носит не больше одного сезона. Пусть сколько угодно мало выпадает по-настоящему летних, теплых дней, мы все равно знаем, что будущим летом этого платья на ней больше не увидим, будет новое, тоже голубое, но другого оттенка, с другим рисунком. Может быть, она предпочтет более крупный узор из замысловатых растений. С примесью зеленого. Что-нибудь такое. Пудру, помаду, краску для ресниц и бровей Рута подбирает со вкусом, грим накладывает умеренно.
В ее жизни немало тайн. Кажется, она не очень счастлива. Наверно, и потому, что создать семью ей не удается. В этом смысле, как говорят, судьба Руты могла состояться в той же Лиепае, но она сама ее отвергла. А ведь могла… стать боцманшей, то есть женой боцмана. Ждать его с моря, приходить к причалу — нарядной, в очередном темно-голубом платье, с парочкой детей.
Но такая судьба оказалась не по ней. Хотелось в Ригу, учиться филологии в университете. Успешно закончив гуманитарное образование, Рута стала сотрудницей латвийского радио. И вот уже много лет готовит детские передачи. У нее небольшая квартирка в глубине двора на одной из центральных рижских улиц, дружочек Витюша, значительно моложе Руты. Несколько лет назад у него появилась горячо любимая — так называет ее Рута. Витюша намерен вскоре жениться на этой своей горячо любимой. Спустя еще несколько лет он и на самом деле женится, а еще через какое-то время, еще до кончины Руты, уедет из Риги навсегда — в Израиль, на родину предков.
Но пока, на данном отрезке жизни, Витюша, несмотря на горячо любимую, продолжает навещать Руту — в качестве друга. Я его понимаю — Рута умеет дружить, это правда.
…Ну да, Рута часто видится боцманом на корабле, отдающим нам команды с капитанского мостика. Что-то в ней меня притягивает, да так сильно, что зависть берет к Витюше, которому она так прекрасно дарит свою дружбу. Хотя сердце не может не болеть из-за горячо любимой. В которой, кстати, Рута находит множество забавных недостатков и посмеивается над ними — «ха-ха, вот уж нашел подарочек… горячо любимая… ха!»
Работая в редакции детских передач, Рута вкладывает в них, в эти передачи, многое из своего нерастраченного. Правда, злые языки болтали, будто передачи Руты для детей хорошими быть не могут, так сказать, по определению: Рута — бездетная. А потому разве может она со всей необходимой тонкостью разобраться в детской психологии, в особенностях восприятия ребенком слова, музыки, юмора и… трагизма. Так рассуждали и многие из тех, кто ни одной передачи Руты ни разу не слышал, во всяком случае, от начала до конца.
Другие возражали, что не обязательно иметь собственного ребенка, чтобы в нем увидеть человека. То есть, что даже, может быть, и вовсе наоборот: не зная детей в близком общении, Рута больше способна их уважать.
И все же… Мне, например, казалось и кажется до сих пор странным: как, обладая таким боцманским обликом, такими манерами, Рута настолько хорошо знает, чего хотят дети.
Отталкивало в ней… ну, вот это… несоответствие.
Однако до каких же пор мы будем судить о сути по внешним проявлениям? Забывая, что за ними скрыто большее, более существенное.
Нет ли и тут — асимметрии?
* * *
Мой рассказ — воспоминание о Руте, о зеленом платье — приостанавливается, застопорившись на слове «асимметрия». А во сне я опять писала — и уже не продолжение, а целые, сразу завершенные рассказы. Один за другим. Мнилось — во сне, — что это так легко и что вовсе не надо вставать и записывать, так как все это уже есть. Не то в моем компьютере, не то во мне самой непонятным образом — вроде бы в виде замешенного теста, остается лишь вылить на сковородку и печь, как блины.
* * *
Наверно, Рута вполне сознательно хотела выразить несогласие с серостью будней. Начиная с климата, наделившего нас небом, так часто похожим на свинцовый колпак. А заодно и каноном, требующим соблюдать сдержанность и в честь нее носить такую же сдержанную одежду, без всяких выдумок и фантазий. Тут наши отношения с действительностью резко не совпадали.
Рута боролась… с собственной скукой? Унаследованной от боцмана, уплывающего от нее — от скуки — в дальние моря и океаны.
Иной раз чудилось, что она с каким-то даже остервенением выискивает в комиссионках или прямо в порту, с рук у морячков, покупает что-нибудь «эдакое». А не переносила ли она свою злость на однообразие и в свои детские передачи, предлагая радостно подивиться на героя, все что ни возьми делающего навыворот? На маленькую героиню — «девочку наоборот»?
Это свойство Руты меня, понятно, притягивало. А как не притягивать? Необычайность всем назло.
Рута явно обрадовалась, когда я, даже еще и не прося ее помочь, просто рассказала, обращаясь вроде как к стенам или потолку, о своей озадаченности. «Платье, — говорю, — что ли, купить? А то завтра иду на прием в честь высокопоставленного перса. В узком кругу в шикарном ресторане над морем». «Ага… — Рута оживилась, на секунду задумалась. — Денег одолжить?» — «Нет, спасибо: деньги есть. На платье хватит» — «Тогда — вперед». Она подхватила меня под руку и потащила к лифту. «В обычные магазины… ну, заглянем — в те, что будут по пути. Но особенно терять на них время не стоит. Лучше — комиссионки».
Возле лифта Рута отпустила мой локоть, чуть подтолкнув, поставила меня напротив себя, на шаг отступила, внимательно пригляделась. Я поняла, что я сейчас для нее — модель. Взгляд у нее был цепким. Должно быть, она хотела ухватить и запечатлеть в мозгу детали: цвет волос и глаз, расстояние между глазами… Заметила, конечно, что они расставлены широко, что правый глаз чуть-чуть косит и что это легкое косоглазие придает лицу легкую асимметрию.
Подъехал лифт, Рута открыла дверь кабинки. Данными модели она, похоже, осталась довольна. «Можно развернуться, — пробормотала она уже на улице, — а то все какие-то ограничения — и одно не подойдет, и другое… ф-фу», — Рута сплюнула на тротуар. Должно быть, вообразилось, что сплюнула. Конечно, она не плевала, слишком себя уважает, чтобы совершать такие несуразные поступки.
Видимо, собственная персона в качестве модели ей надоела, диапазон возможностей был исчерпан. На лице Руты блуждала довольная улыбка, она опять взяла меня под локоть и ускорила шаг. Мы почти побежали, я догадалась, что наша цель — всем известная большая комиссионка на Бривибас.
…Ах да, ну зачем все это? «Славы от людей мы не искали…»1. Ну, нет у меня такого искушения… Во мне все чаще уже с самого утра лихорадочная спешка, вследствие которой — нарастающий ужас, что не успею (куда? что? зачем?). Непростительная жажда жизни…
* * *
Я напрягаю зрительную память, чтобы увидеть лицо Руты: при общей его вытянутости — круглые щеки, чуть подрагивающие губы. Нос обычный, не велик и не мал. Но не вижу глаз, хоть и помню, что были они голубые и тоже, как и нос, отличались соразмерностью. Посажены не близко, но и не далеко, не очень глубоко.
Ею тоже овладела лихорадочная спешка, быстро и целеустремленно она ведет меня по Бривибас, вот мы уже миновали памятник Свободы, бежим по правой стороне от центра к церкви Гертруды, к старой Гертруде, которая не на Бривибас, а чуть в глубине; немного подальше там находится дом, где живет Рута, вход со двора, двухкомнатная квартира на втором (или на третьем?) этаже. Мы часто в ней собираемся, чувствуем себя свободно. Если хочется, можно разлечься на ковре, вытянув ноги под журнальный столик. На нем горят свечи, стоит бутылка «шамп», Рута берет бокал, слышно бульканье, шампанское шипит и пенится. Голос Руты: «Patsessuds, betmanidraugi…», многозначительная пауза… «Я сама — дерьмо, а вот мои друзья…»
Культ дружбы, высокая нота — «а вот мои друзья». Но ведь «скажи мне, кто твой друг, и я скажу — кто ты»? Значит, возвышает себя? Правильно: дружба и любовь, друзья и любимые нас возвышают. У Руты это, наверно, еще и профессиональная привычка, укоренившаяся благодаря детским передачам, знанию того, насколько важен друг ребенку.
Разве не кажется нам уже в самом раннем детстве и потом, дальше, дальше: никто со мной не дружит, не хочет дружить. А попробуй найди друга-то, который не только сам не оставит тебя, но и ты его не захочешь оставить на протяжении долгих, долгих лет, может быть, вплоть до самой смерти.
Сейчас мы идем не туда, не сворачиваем с Бривибас по Гертрудес: наша с Рутой цель — комиссионка. Она, Рута, видимо, знает, что нужно мне к завтрашнему вечеру, перед ней уже маячит образ подходящей модели. Я сама уже не подхожу, может быть, никогда и не подходила, оттого мы и не сближаемся с Рутой слишком тесно. Но вот модель… асимметрия в этой модели.
Зеленое платье с асимметричным вырезом висело в комиссионке среди других и нисколько не задержало моего внимания. Нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, я стояла за спиной Руты, и моим единственным желанием было поскорее отсюда убраться и на этом закончить нашу авантюрную затею: купить платье на один вечер. «Будто вы не знаете, — обращаюсь я мысленно к ней, своей командирше, боцману, — будто не ведаете, что ничего такого не купить! Нет ничего в магазинах! Хочешь платье — достань материю, поклонись портнихе! — Глаза вспотели, нос покрывается каплями: июльская жара! — Пойдем отсюда!»
Но мои «послания» ее не достигают. Она хищным взглядом впилась в развешенные платья. Целый ряд! Но для меня — ничего. «Подумаешь, турок или перс какой-то приехал, ну и что? Он что, приехал на меня любоваться? Отглажу черную юбку, блузка тоже найдется…» — «Черную?! Да вы с ума сошли!» — шипит она или это мне только кажется? Рута обращается к девушке за прилавком: «Ну-ка дайте-ка нам вон то, зеленое».
Девушка протянула платье на плечиках. Да на каких плечиках! Оно висит, несчастное, на одном только плечике, бред какой-то… Рута, с этим уродом на одном плечике в руке, подталкивает меня к примерочной. «У вас дома лифчик без бретелек имеется?» — «Да» — «Прекрасно. Сейчас будем мерить на голое, а то лямки помешают увидеть». И — р-раз на меня это чудо-юдо с асимметричным вырезом. Я распрямилась, пригладила волосы. И — ахнула! Зеркало отразило нечто. А за этим нечто — Рута, с довольной смешинкой на губах. И такие же, только голубенькие, смешинки в глазах. И говорит про это зеленое нечто: «Потрясающе!»
А я… ну, я не знаю, кто там, в зеркале. Зеле-е-еные глаза русалочьи. Расширенные — от удивления? страха? Раздвоение какое-то. То есть, я, за чьей спиной Рута, боцман, со своими командами («потрясающе!», «берем!») — и та, в зеркале, на самом деле — потрясающая модель. Да уж и не модель, а нечто. Ну, иначе не могу назвать. Загорелые плечи юные, шея, этот вырез, сама небрежность, будто закройщица, видя вот именно такую модель, вдохновенно взмахнула ножницами и раскромсала…
«Ага, берем. Туфли только…» Я посмотрела на свои стоптанные босоножки. Столько-то и я разбираюсь, чтобы понять — не соответствуют. «А тут же и возьмем что-нибудь, переодевайтесь, платите, а я — в обувной отдел». Рута вмиг исчезает, будто бы растворяется, как и положено в волшебном царстве. В зеркале, понятно. А модель в нем стоит, окаменела. Уставилась на вырез.
Не помню дальше. Как переоделась, как очутилась опять в духоте комиссионки. Снова капли пота на носу, ищу платочек в сумке, не нахожу. Боцман пропала, некому скомандовать — выпишите чек, заверните… что-то в этом роде.
Ну, я или не я, уж не вспомню, все это проделываю, ищу глазами Руту, а она, размахивая чем-то серебристым, подзывает. Дальше уже не так интересно. Босоножки и впрямь серебряные, каблук — высоченный и тонюсенький, модная шпилька.
Все исчезло из зеркала, мгновенье умерло, провалилось в небытие. И тогда-то было трудно это «нечто» в зеркале сопоставить, уравнять со мной, то есть с возникшим в воображении боцмана образом модели. Не говоря уж о теперь, когда вижу в зеркале уже и вовсе несопоставимое отражение и понимаю, чувствую, как умирает и это мгновение, и следующее за ним, и следующее…
Только вот эта асимметрия, все приводящая в движение. Совсем не важно, что нет уже зеленого платья — затерялось, наверно, при переездах. Или, с моего разрешения, а может быть, и без, его разрезали на куски дети. Девочки. Им ведь тоже было нужно что-то «эдакое», чтобы наряжать кукол, какой-нибудь из них тоже могло понадобиться платье на один вечер, так как предстояла встреча с высокопоставленным персом.
Врезались в память мгновенья у моря и в море — потом, после ресторана. Уже стемнело, уже можно спрятаться в своей скорлупе. Идти в средине, в гурьбе себе подобных, тех, кто много часов пребывал на свету, а сейчас отдыхает во тьме ночи у моря, каждый наедине со своими мыслеобразами, со своими представлениями о мироздании.
Уже никого больше нет, кто бы вспомнил ту ночь и предшествовавший ей вечер в ресторане. Да там ничего, то есть никого и не было. Ни вспыхнувшей страсти, ни прошедшей любви. Не было, как говорили в XIX веке, предмета, на котором сосредоточилось бы все волнение, который преобразил бы тот июльский вечер до такой степени, чтобы оказалось невозможным его забыть. Мой муж? Но он, скорее всего, не помнит ни зеленого платья, ни ресторана над морем, ни ночного пляжа. Даже того, купалась ли я тогда. Море было такое теплое, наверно, купалась — нагая: ну, не было же купальника с собой, в ресторане-то.
Стоит ли рассказывать о том времени? О том, что это были, как вспоминают теперь, золотые шестидесятые, по-своему неповторимые. Но и тяжелые. Разве легко было многим и многим после пережитого и переживаемого найти в себе желание приспособиться ко всему в людях, говорить на их языке? И сделать это желание исполнимым.
…Тихий плеск, блестящие от влаги в темноте шея, плечи. И следующие, следующие мгновенья — свежести после морского купания. Натянутое на влажное тело зеленое платье с асимметричным вырезом.
* * *
Сейчас, когда длится время велей2 — лучше: пора велей длится и кажется бесконечной, но одновременно спрессовывается, мнится уже предрождественской, и я вижу ту далекую июльскую ночь у моря.
Да, вижу ее как образ, чувствую, но ничего-ничего не помню. Просто стою на лоджии, на одиннадцатом этаже своего теперешнего дома; гаснет свет в окнах, тесно поставленных по фасадам однообразных многоэтажных зданий: хоть и пора велей, а все-таки понемногу светает.
Стою — и не понимаю, как это может быть, что в эту пору, когда так промозгло и должно бы быть ощущение, что я пропитываюсь холодной влагой, я почему-то чувствую дыхание — теплое, южное дыхание моря той далекой ночи. Я не могу вспомнить не только слов, произнесенных на той встрече в ресторане над морем, но даже не нахожу в памяти ни ступеней, ведущих в зал на второй этаж, ни самого зала, ни расположения нашего стола в нем, что там было слева, что — справа. Сижу ли я спиной к залу? И взгляд, поверх голов участников встречи с персом, упирается в стену.
Вижу коллегу Г. еще внизу, в вестибюле — договорились собраться там, по одиночке или с супругом/супругой могли и не пустить в зал, в те времена в кафе и ресторанах мест не хватало, тем более в летний сезон в этом прославленном ресторане, который спустя несколько лет смоет, унесет в море или просто разнесет в щепки осенняя буря. Мы с мужем входим. Коллега Г. смотрит с восхищением, и я оборачиваюсь, чтобы взглянуть на ту, которая его так поразила. Большое трюмо во всю стену, и в нем я боковым зрением замечаю уже знакомое нечто в зеленом платье с асимметричным декольте. «Как вы элегантны», — бормочет Г., целуя мне руку.
Мне?
Но я опять раздваиваюсь, не знаю, я ли это юное нечто в зеленом, в серебряных босоножках на высоченных шпильках. И снова обдает южным теплым дыханием моря — на холодной лоджии.
…После ужина мы идем всей компанией, и персиянин еще тоже с нами, потому что и он очарован теплой июльской ночью. Хотя для него такая ночь не диво? Но вот — идет с нами. Наверно, увлекся беседой. О жажде, неутолимой жажде свободы. Не поручусь, что именно о ней, я беседы совсем не помню, ни одного слова, ни одной фразы. Но я безмолвно участвую в ней: все, что можно сказать о красоте и свободе, вмещает дыхание моря.
Я снимаю серебряные босоножки, бросаю на песок зеленое платье с асимметричным вырезом и пересекаю рубеж между водой и сушей.
2012-2013
Рига — Вентспилс
__________________________________
11 Фес. 5:41.
2 Время велей — Velulaiks (латышск.) — время духов, осенний период от Михайлова до Мартынова дня. Вели — духи умерших предков. Считается, что в темные месяцы года они навещают своих потомков и родственников. Им оставляют угощение на крыльце или в сенях.