Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2014
Мария
Ануфриева родилась в 1977 г. в г. Петрозаводске.
В 2001 г. с отличием окончила факультет журналистики Санкт-Петербургского
государственного университета. Работает в сфере рекламы. Участник Международных
Волошинских фестивалей. В 2012 и 2013 гг. участвовала в Совещании молодых
писателей при Союзе писателей Москвы (семинар прозы), по результатам
рекомендована в Союз писателей Москвы. Рассказы публиковались в журналах
«Дружба народов» (№7, 2013), «Кольцо А» и др. Роман «Медведь» вышел в
издательстве «Время» (2012). Живет в Санкт-Петербурге.
В
ней с детства как будто умещались две девочки: мечтательная тихоня с пухлой
книжкой на острых коленках и бесшабашная пацанка с растрепанными косами,
верховодившая окрестными сорванцами. Пятерки за домашние задания соседствовали
с жирными двойками по поведению. Она поила кукол чаем, а потом неслась на улицу
и вела малолетнюю банду войной на соседний двор. Когда выросла, девочки
угомонились и лишь изредка, не утерпев, лезли в ее отношения с мужчинами, нашептывая:
«Включай очаровательную глупышку» — нет! — «врубай стерву», и, надо сказать,
редко ошибались. А уж когда она влюбилась, обе умолкли, такого не ожидали даже
они. Ия оказалась женщиной с изюминкой.
Изюминки,
если вдуматься, есть у всех. Над кем-то создатель задумался и просыпал целую
пригоршню. У одного они легли в сердцевину, а сверху — толстый слой теста, и не
скажешь, что внутри есть изюм. У другого лежат на поверхности, а откусишь —
одно тесто.
«Мне
так хотелось, чтоб люди хотели иначе. Вот незадача — попала сама под раздачу»,
— напевала под нос Ия слова из песни только входившей тогда в моду певицы
Земфиры и смотрела на картинку с кошкой, пришпиленную иголкой к стене.
Кошка
идет по краю серой покатой крыши. Мягко пружинят лапы, глаза прикрыты, зажмурены,
будто от удовольствия, и не смотрят вниз. Под кошкой квадраты дворов, нити
узких улиц, перекинутые крест-накрест ленты широких проспектов и крыши, крыши,
крыши. Высоко забралась кошка, но крыша под ней изгибается или обрывается —
этого уже не видать, картинка заканчивается волнистым краем. Замерла кошка на
краю и словно трогает лапой тонкую иглу шпиля далекой крепости. То, что
крепость называется Петропавловской, Ия сперва не знала. Она эту картинку еще в
Новотитаровке из журнала выдрала.
Ия
по-турецки сидела на письменном столе и в такт певице постукивала пальцами по
учебнику «История философии». На его обложке были изображены элегантные
французские интеллектуалы Камю и Сартр, и широколобый, с волнистой бородой
мужик. Имя его, как сообщал учебник, Аристокл. Это за косую сажень в плечах к
нему приклеилось греческое Platos.
Ноготь
оставлял тоненькие следы полумесяцем на глянцевом лице Платона-Аристокла, но
она не замечала, что портит учебник и широкий лоб ученого мужа, и все отбивала
и отбивала такт: «Ромашки-и-и… Дурной мальчишка ушел, такая фишка, нелепый
мальчишка». Нелепо переживать, когда уходят, тем более дурные, тем более
мальчишки. Это она права.
Земфира
ей определенно нравилась. В ночном эфире популярной город-ской радиостанции шла
запись интервью, которое перемежалось песнями с ее первого, готовящегося к
выходу альбома.
Разные
имена бывают на свете. Вот певицу Земфирой назвали. Земфира-Зефира. Должно
быть, не сладко жилось ей с таким именем, пока звездой не стала. Потом-то уже
плевать. Готовое имя для сцены, цыганское будто, и выдумывать ничего не надо.
Ее
наградили именем — Ия. Назвали бы хоть Ая или вот общеупотребительно: Оля…О-ля,
О-ля. Много Оль хороших на свете встречается, а вот имя — пустышка, дырка от
бублика.
Отец-то
хотел назвать ее Лаума, но мама воспротивилась, мол, ведьмы только нам не
хватало. Мама с рождения в Латвии жила и в языке, слава Богу, разбиралась. Про
ведьму, конечно, никто бы не вспомнил, но дразнили бы ее в школе: а) Вайкуле,
б) лучше не вспоминать. «Лаумой» называлась фабрика нижнего белья в родной
Лиепае.
Может,
имя этой фабрике и помогло выстоять тогда, когда почти все заводы в их городе
остановились. И отцовский машиностроительный, и мамин завод детских колясок
давно закрылись, а трусики и лифчики «Лаумы» до сих пор нарасхват.
Родители
никогда не ссорились. Жили в согласии до тех пор, пока однажды не расстались
навсегда. Но тогда до крушения страны, зацепившего и обрушившего их семью, еще
далеко было, поэтому назвали дочку компромиссно и даже немного под стать любимому
городу — Ия. Впрочем, это не избавило ее от чертовинки в характере, как будто
предугаданной не сумевшим настоять на своем родителем.
«Ия
из Лиепаи», — так она порой и представлялась до сих пор, хотя где теперь Лиепая
и где она… Но «Ия из Новотитаровки» звучало бы совсем погано.
Все
ее существо восставало против этого чужого корявого названия, которое клеймом
прописки в паспорте имело теперь к ней прямое отношение. Зато гражданка
Российской Федерации. Сама сбежала от бабушки, к матери с отчимом на Кубань
пожаловала, чтобы школу в России закончить. Они тогда дом новый отстроили и
братиком ее наградили. Но не переплюнули оставшегося в Лиепае отца — тому
молодая жена родила двух погодков.
Так
у Ии появились три брата и пропала семья, а потом и родина. Став россиянкой, к
бабке в Лиепаю студентка из Петербурга приезжала как иностранная гостья, по
приглашению.
Дома,
в Латвии, русских притеснять стали, и казалось, никаких перспектив, а вот
теперь, говорят, в ЕС их примут. Если так, выходит, она будущую Европу на
деревню променяла, патриотка хренова. А она не в Россию хотела, а просто к
маме.
В
той, лиепайской еще школе, приклеилось к ней имя Изаура с легкой руки классной
руководительницы. Сериал «Рабыня Изаура» шел, а она всегда смуглой была,
черноволосой, а тогда кожа вообще желтизной отливала.
—
Гляди-ка, ну прямо вылитая Изаура, — сказала их классная на обеде в столовой
училке из параллельного 4 «Б». Та стояла через три стола, за которыми сидели
все четвертые классы школы, и, услышав, закивала головой:
—
Еще и косички вон черные по бокам!
Классы
заржали и принялись выискивать дона Леонсио, но среди розовощеких мальчиков с
белыми, как лен, волосами так и не нашли.
Через
неделю в классах объявили карантин, потому что Ию отвезли в больницу, определив
желтуху, но это уже не имело никакого значения. Она стала Изаурой и, вернувшись
через два месяца в класс, немедленно познакомила свой четвертый «В» со всем,
чему сама научилась в детской больнице: петь матерные частушки и
аккомпанировать себе «тюремной музыкой». Пацанка внутри нее ликовала.
Костяшками пальцев отбиваешь удалой ритм на краю парты: гоп-ца-ца, гоп-ца-ца…
Это
умение потом не раз пригождалось ей в жизни для того, чтобы разбавить пресность
какой-нибудь шибко благородной компании. А первый раз в Новотитаровке
понадобилось, когда далекие от политеса акселераты-одноклассники пытались цаце
из Прибалтики свои понятия внушить. Она через это «гоп-ца-ца» и выпитую бутылку
домашнего вина тогда почти в доску своей стала.
Совсем
своими девчонки становились на доске. На досках, вернее, в покосившемся сарае
на краю станицы. Он бесхозный, что ли, был, открыт всегда. Там и компании
гудящие собирались, и парочки забредали. Дурная слава об этом сарае шла.
После
выпитой бутылки и ее туда зайти тянули, но островки здравых мыслей, дрейфующие
в голове посреди разлившегося винного океана, подсказали ватным ногам дорогу в
обратном направлении, к дому.
—
Чё ты ломаешься, опытная же телка, сама говорила, — подловил ее на перемене
следующим днем Рогатый.
Настоящий
казачина, и даже челка его вилась и складывалась сама собой в замысловатый чуб.
Димка Рогатый его звали — да, это она помнит, хотя память ее имела быстрое
свойство выкидывать то, что держать в голове не хотелось. Но Рогатого — помнит,
куда уж деться, как-никак первый ее мужчина. И главное, зачем…
Чтобы
не хуже других, чтобы не в грязь лицом. И потом, сама так круто себя держала в
компании Рогатого после бутылки вина: дескать, ничем меня не удивишь, я и не
только «гоп-ца-ца» умею, все уже давно у меня там, в Прибалтике, случилось, и
даже неинтересно мне, такой просвещенной в пикантных вопросах девушке, с вами
тут, колхозниками, в хлеву барахтаться.
Подловил
ее Рогатый на слове, подловил. Пришлось крутизну свою доказывать. Там, в этой
Новотитаровке все с ног на голову было, чем хуже — тем лучше. Что ж, почти по
Достоевскому. Ну, Федор Михалыча-то она позже, конечно, к сараю притянула,
когда уж поняла, что Рогатого из памяти не стереть, как прочих других. Впрочем,
другие уже не в Титаровке были, а когда она стала свободной взрослой
женщиной-студенткой.
Интересно,
Рогатый-то понял, что первый у нее или слишком пьян тогда был? Неделю он за ней
увивался, все доказательств опыта просил. Может статься, и не допросился бы, но
потом ее и девки-ровесницы уже подкалывать стали. В выпускном классе, а парня
своего нет. Ну и что, что только приехала, опытная женщина в таких делах не
мешкает. Хихикали и многозначительно кивали на Рогатого: гляди, как за тобой
таскается.
Под
давлением общественности, можно сказать, Рогатый и стал ее парнем. На первом же
свидании в сарае навалился как боров, подмял, пыхтел, елозил, сопел в ухо,
потом разогнался, будто дрова рубил. Она от боли даже красиво, глубоко, как в
однажды смотренном у подружки видеофильме, стонать забыла. Только дышала как-то
по-собачьи, верхом легких и неудобно упиралась головой в стену сарая.
Это
на урок физкультуры было похоже — так же бессмысленно, потно и все не
кончается. Вот когда сочинение пишешь или контрольную по физике списываешь, так
будьте-нате, звонок тут как тут. А в вонючем спортзале под прицелом мяча в
феноменальной по своей тупости и не знающей географиче-ских преград игре
«перестрелка» время замирает, урок все длится, мяч все бьется о стенку или об
тебя, если не увернешься.
Но
даже самый длинный, спаренный из двух, урок когда-нибудь заканчивается. Звенит
звонок и можно бежать в раздевалку. Рогатый сдавленно зарычал, несколько раз
отчего-то дернулся и, когда он повалился на нее и сгреб в свои мокрые объятия,
она поняла, что мучения позади.
Он
еще что-то мычал и как теленок лизал ее ухо, когда она уже вежливо, но
настойчиво проталкивалась к выходу из-под него, ведь урок физкультуры
закончился, зачет вымучен, и дольше оставаться в спортзале не имело смысла.
Конечно,
она, честно глядя ему в глаза, соврала, что ей понравилось, как врала потом не
раз. С каждым последующим разом это было все убедительней: она уже не забывала
стонать, извиваться, вытягиваться стрелой, закидывать ноги на плечи и смыкать
их на мужской спине. Да, и еще сжимать низ живота, как будто там спазм от
желания. Актриса больших и малых…
И
зачем это было ей нужно, нет, ну скажи? Чтобы как все, чтобы никто не
догадался.
«Я
ворвалась в твою жизнь, и ты обалдела. Я захотела любви, ты же не захотела…»
— пела Земфира.
Она
тоже ворвется в его жизнь, и он захочет любви. Она уже любит его — на
расстоянии, заочно, не видевши ни разу, влюбившись по рассказам. Даже думает о
нем стихами, «высоким штилем».
Уже
сегодня Ия собиралась встретиться с Папочкой, в жизнь которого мечтала
ворваться, хоть никогда и не видела. Ну и что, зато много слышала: у него
крутой нрав, острый язык, крепкий кулак и новая подружка-юрист. Смена баб
происходит регулярно. Вообще-то новой подружкой мечтала стать она, а тут вот
незадача, без всякой раздачи.
*
* *
Ия
жила на съемной квартире в спальном районе Петербурга, квартира была
отвратительная, грязная, за стенкой алкаши, а рядом полчища тараканов. Стоило
выключить свет, перли из всех щелей. Казалось, что с каждым днем, несмотря на
принимаемые меры, их становится все больше и скоро они целиком утвердят свою
власть над отдельно взятой квартирой, превратив ее в тараканье Прусское
царство. Надо было бежать отсюда, но студенческая стипендия не позволяла.
Спасибо, мать с отчимом переводы раз в месяц присылали, а два
раза — посылки со знакомым проводником.
При
всех своих недостатках квартира имела одно перекрывающее их достоинство —
дешевле не сыскать. С юристом тут не потягаешься.
А
подружки в универе еще думали, что у нее богатый любовник есть. У некоторых, и
правда, были папики, они же спонсоры. Но не у нее. Скука, какая же скука, ведь
за несколько лет после сарая с Рогатым для нее в мужчинах ничего не изменилось,
как она ни старалась, потому что сама она не поменялась. Чем больше они до нее
дотрагивались, тем меньше трогали.
Папочка
— это другое дело. Всегда, когда Ия ловила ухом истории его похождений, —
разумеется, делая вид, что они ей совершенно неинтересны, — чувствовала, что
задевают ее слова за самое живое, за низ живота.
Поводов
познакомиться не найти, единственной ниточкой была общая знакомая. Толстуха
Муха, за какие-то сомнительные заслуги названная так с легкой руки того же
Папочки. Сама же Муха всех особей женского пола, независимо от возраста и
наживных регалий, называла «девочка», а всех мужчин от 5 до 95 лет —
«мальчиками».
Муха
все обещала, что соберет общую компанию. Ия равнодушно пожимала плечами: «Ну,
соберешь, так соберешь». Про себя же умоляла: «Ну, когда же, наконец, когда ты
выполнишь свое обещание, черт бы тебя побрал?!»
И
вот — свершилось! Вчера ей позвонила Муха и сказала:
—
Приезжает девочка одна из Италии, мы с ней гулять будем, в Эрмитаж пойдем.
Хочешь с нами? Еще кое-кто будет.
—
Кто? — блекло поинтересовалась Ия, закусив губу, и чуть не запрыгала на месте,
услышав ответ.
Потом
она красила ногти, перебирала платья и вот уже за полночь уселась слушать
радио.
В
постели она вытянулась, скомкала между ног одеяло и обняла куцую подушку.
Стараясь думать о завтрашнем дне и не думать о тараканах, она заснула.
Утро
встретило ее визгом тормозов, воем сирен, гудками автомобилей и железным звоном
трамваев. Окно выходило на широкий проспект, который просыпался одним из первых
в городе, а то и вовсе не засыпал.
Вчерашнего
волнения не было, все равно шансов у нее нет. Погуляют по городу и разойдутся.
Но каблуки, на всякий случай, одела самые высокие, не для прогулок. И любимое
платье, с красными маками по подолу. Ничего, что лето кончилось.
Выйдя
из метро, она сразу их увидела. Муха энергично размахивала рукой с зажатой в
ней сигаретой и стреляла глазами по сторонам. Рядом стояла тоненькая, хорошо
одетая, загорелая девушка, в которой Ия сразу признала «итальянку».
Оказалось,
что ее зовут Надя и родом она из Белоруссии. Не успела Ия задать невинный, но
раздирающий ее душу вопрос: «Больше никого не ждем?», как увидела Папочку.
Идет,
улыбается и машет им руками так широко, словно загодя хочет обнять всех разом.
Он был именно таким, как она представляла. Белые брюки, рубашка в полоску,
кожаная сумка на плече, ежик волос. Так и хочется провести по ним ладонью,
чтобы почувствовать мягкую колкость. Ничего демонического, и главное — без
подружки-юриста.
Папочка
сразу обратил внимание на «итальянку», оно и немудрено: Надя была чудо как хороша.
Разговаривая, она ласково касалась кончиками пальцев руки собеседника, склоняла
кудрявую головку и, казалось, гладила своим взглядом.
«Итальянка»
понравилась и Ие, но ей было чуть обидно, что сама она занята на вторых ролях,
и идет позади рядом с Мухой, которая деловито прокладывала путь, прямо
противоположный дороге в Эрмитаж, и озабоченно читала надписи на вывесках.
—
Давайте посидим, выпьем, а там уж и в музей можно, — наконец озвучила она план
действий и разом, как кутят, по-хозяйски втолкнула всех троих в показавшуюся ей
приличной забегаловку.
Они
сидели у окна, пили вино, сквозь пыльное стекло светило осеннее солнце, а мимо,
как пелось в еще одной популярной тогда песне, «пролетали дорогие лимузины». В
них проносились женщины с горящими глазами, золотыми волосами. За углом, по
соседству с забегаловкой ковал браки районный ЗАГС.
Здорово
ловить лучики осеннего солнца на лице. Они словно извиняют, что прогуливаешь
занятия в университете, ведь дождливой осенью каждый солнечный день сродни
каникулам.
Муха
и Надя обсуждали Люксембург. Ия чувствовала себя неловко, поскольку нигде за
границей, кроме своей родины, ставшей чужой страной, еще не бывала. Она
заметила, что и Папочка старается, но не может поддержать беседу: видать, тоже
не бывал.
Она
смотрела на Папочку и чувствовала, как прорастает в ней невесть откуда
взявшаяся уверенность, что все это — ее. Это чувство мучило ее и раньше, а тут
взошло, заколосилось, хоть жни да каравай с него пеки.
Разговор
плавно повернул и перешел на обстоятельства итальянской жизни Нади.
—
Ну как там, в Италии? — допытывался Папочка. — Чем ты там
занимаешься—работаешь?
—
Работаю, — мягко говорила Надя, а Муха с многозначительным видом подливала ей в
бокал. — Я так отвыкла от этого серого неба, люди тут такие неулыбчивые. А там
солнце, в Венеции так хорошо, как я люблю Венецию! Там настоящий рай.
—
А что ты делаешь, где работаешь? — не унимался Папочка и по-кошачьи следил за
движением ее губ.
—
Секретарем в фирме, звонки принимаю.
По
рассказам Мухи было известно, что Надя, окончив филфак университета, долго
искала работу. Идти учительницей в школу она не могла: иногородней девчонке на
такую зарплату не прожить, разве что ночевать в той же школе и подъедать за
учениками. Возвращаться на родину, отведав столичной жизни, не хотела.
Однажды
купила очередную газету с вакансиями, а там объявление: требуются девушки с
хорошим знанием английского языка. Через месяц Надя уехала в Италию работать
танцовщицей в баре.
Оставалось
порадоваться, как удачно сложилась ее судьба.
—
Ну, за Италию! — решительно подняла свой бокал Муха. — Кстати, не пора ли нам
выпить чего-то покрепче? Только пойдем в другое место.
В
то время такси по мобильнику не вызывали, потому что их не было. Нет, такси,
конечно, были, не было мобильников. Вернее, они тоже были, но у избранных:
массивные черные трубки, не помещавшиеся в карман и казавшиеся простым смертным
недостижимой роскошью.
Они
вышли на улицу, встали на краю тротуара и замахали проезжающим машинам. Тогда
останавливался каждый второй.
Потом
они ехали по Невскому, завернули на Стрелку Васильевского острова, и дальше —
на Петроградку. В Надиной сумочке тоненько, мелодично запиликало.
—
Алло, бабуля, я уже в России, скоро к вам, в Белоруссию, — говорила в маленький
изящный аппаратик Надя.
—
Это девочке родственники звонят, — громким шепотом авторитетно объяснила Муха и
с гордостью обвела всех уже немного мутным взглядом, будто это в ее сумочке
раздалось волшебное пиликанье.
—
Я тоже из Белоруссии, — сообщил голубоглазый водитель с жилистой шеей. — Из
Гродно, а вы откуда?
—
Из Витебска, — неохотно, но ласково ответила ему Надя.
Вечер
уже накидывал на город свою пелену. Уходивший день был теплым, солнечным, и
пелена эта, прозрачная, тихая, мягкая, словно укутывала, обволакивала, ласкала.
Казалось, она была такой же неторопливой, нежной, томной и ласковой, как шедшая
рядом Надя.
Надя
и вечереющий город сливались в одно целое. Хотелось накрыться ими, изваляться в
них и уснуть, закутавшись ими же.
—
Тещины блины! — провозгласила Муха и опять, как кутят, подтолкнула их в
раскрытые двери блинной на Сытной площади.
По
количеству блинов, укладываемых штабелями в пакеты, блеску в глазах Нади и
Папочки и придирчиво считающей блины Мухе, было ясно, что банкет по случаю
приезда Нади только начался.
По
дороге в Александровский парк Муха еще несколько раз вталкивала их в магазины,
и первым из них, конечно, был магазин, торгующий спиртным.
В
парке они нашли кафе прямо у воды — небольшого канала, со дна которого
поднимались причудливые и очень склизкие на вид водоросли. От него сильно пахло
тиной и мочой, а в воде тут и там, как яркие поплавки, выглядывали цветастыми
боками пластиковые и жестяные бутылки.
—
Амстердам! — мечтательно, чуть запыхавшись, выдохнула Муха, и первая плюхнулась
на длинную деревянную скамью.
—
Похоже? — с серьезной миной осведомился Папочка, закидывая ногу на ногу.
—
Похоже, — с готовностью согласилась Муха. — Там только не воняет, и мусора нет,
а так очень похоже.
Скатертью-самобранкой
развернулись на столе купленные яства. Венчал стол крепкий пузатый арбуз. Когда
его разрезали, он издал неприличный утробный звук, такое наливное, спелое,
просящееся наружу было его нутро.
Солнце
розовело прощальным отсветом за причудливыми рваными крышами высоких домов, но,
даже прощаясь, оно словно говорило: «Жизнь прекрасна, девочки».
—
За жизнь! За Петроградку! За жизнь на Петроградке! — перерывы между тостами
Мухи становились все короче.
Жизнь
и впрямь казалась прекрасной. Лопались на зубах тугие соленые икринки. Сахарился
и таял во рту спелый арбуз. Деликатно булькая, плескалась в рюмки холодная
водка.
Ия
почувствовала, что перестало болеть першившее несколько дней подряд горло,
таким целебным оказалось сочетание водки, икры и арбуза с витавшими в воздухе
феромонами физической приязни друг к другу.
Эти
феромоны, казалось, выделяли все в их компании, за исключением Мухи, уже
проявлявшей первые признаки беспокойства по поводу прощального бульканья. Лицо
ее постепенно приобретало все более решительное выражение.
—
Поедем к тебе, девочка, холодно стало, — толкнула она Ию и озабоченно добавила:
— Да вот только есть ли магазин возле твоего дома?
Ия
растерялась. Перед глазами вихрем пронеслись рыжие прусаки, не желающие
расставаться с обжитым местом, и сломавшийся накануне в довершение прочих
неприглядных картин быта сливной бачок унитаза.
—
Я бы с радостью, так ведь ко мне далеко, — неумело попыталась увильнуть она.
—
Может быть, лучше к тебе, всем вместе? — ласково спросила Папочку Надя и
надолго остановила взгляд на его подбородке.
Папочка
смущенно крякнул, но не успел ничего сказать, как в разговор вмешалась Муха:
—
Девочка, туда нельзя, там же того! Юрист ждет. Я сегодня с утра с ней
разговаривала, она-то не знает, что мы встречаемся, думает, «на работе», — тут
Муха многозначительно кивнула на Папочку. — Суп, говорит, буду варить. Харчо.
Уже сварила, наверное.
Муха
хлопнула последнюю рюмку, с сожалением потрясла ее и решительно, как будто
ставила жирную точку, опустила на стол. Вся компания выжидающе посмотрела на
Ию. Со стенки рюмки скатилась запоздалая последняя капля, которую так хотела
найти Муха. Капля оставила на столе небольшой водяной хвостик. Жирная точка
превратилась в запятую.
—
Мальчик, ты до дома не доезжай, ты возле магазина останови! — оживленно
командовала Муха в машине.
Она
сидела на переднем сиденье и громко фыркала, обмахивая себя непонятно откуда
взявшимся беретом с россыпью стразов по каемке. Ия думала о том, что Муха могла
бы сыграть Портоса вместо актера Смирнитского, и вышло бы даже лучше. В темном
салоне машины ей казалось, что впереди сидит громада-мушкетер и говорит один за
всех.
—
Ты музыку любишь, мальчик? — спрашивала Муха у шофера. — Я вот Пугачеву люблю!
Алла Борисовна — это все! Вот помню я, еще СССР когда был, я в поезде ехала. И
тут говорят: в соседнем вагоне Пугачева едет! Я в тот вагон пошла, в купе
постучала. А там и правда Пугачева сидит. Ну, и еще кто-то, и еще.
Поздоровалась, нет ли у вас сигарет, Алла Борисовна, говорю. Она мне пачку
«Мальборо» протягивает и говорит: бери всю, девочка.
—
Да ну, — не верил шофер. — Прямо так и сказала? А еще что-нибудь сказала?
—
Сказала, — вздохнула Муха. — До свидания, девочка. Закрой дверь. С той стороны.
Когда
зажегся свет в прихожей, Ия зажмурила глаза, чтобы не видеть лица гостей,
увидевших тараканов. Ей казалось, что открыла она их только тогда, когда вновь
услышала деликатное бульканье уже в комнате и не раз произнесенный в этот вечер
тост Мухи:
—
Как говорится, вздрогнем… за Италию!
На
миг в комнате стало тихо. Не позволяя стопкам вернуться на стол, Муха игриво
спросила:
—
А между первой и второй — что?
Она
подмигнула набравшейся духу войти в комнату Ие.
—
Что между первой и второй, девочка?
—
Улица Репина, — озвучила Ия фирменную концовку тоста своего факультета, одной
стеной выходящего на ту самую улицу.
—
Отличный тост! — с чувством сказала Муха и с трудом разлепила закрывающиеся
глаза. — У всех «перерывчик небольшой», и только в Петербурге — это самая узкая
улица. За Петербург! Ну, пошли, — подтолкнула она Ию. — На балконе покурим.
Курили
они долго, курили, смотрели вниз на проезжающие машины, ждали, пока затихнут
стоны, доносившиеся из глубины квартиры через раскрытую форточку. Уже, казалось
бы, битва миновала и можно возвращаться. Но нет, снова бесстыдно скрипнула
кровать, и полились порожистой рекой сдавленные, хлюпающие ахи, чьи и не
разберешь.
—
Вот кобелина, — не выдержала Муха. — Тут никаких сигарет не хватит. Что же
делать-то, а, девочка?
Звуки
снова стихли. Они подождали.
—
Пойдем, — шепнула Ия. — Теперь можно.
Они
пробрались в комнату, наполненную мертвой, глухой тишиной, словно не из нее
вырывались навстречу ночному городу эти стоны. Даже прусаков она не видела в
тот вечер. Попрятались по углам.
Ия
по привычке скомкала меж ног одеяло и перед полетом в бездонную ловушку сна
услышала, как обиженно крякнула под Мухой раскладушка, а та деловито
чертыхнулась, провиснув в ней до самого пола.
Утро
встретило их серым питерским небом во все беззанавесочное окно. О вчерашнем
приветливом солнце ничего не напоминало. Наверное, это и впрямь был его
прощальный осенний выход под занавес теплых дней.
Хотелось,
чтобы утро только снилось, и не болела голова. Но откуда-то в подушке появился
магнит. Он не давал голове не то что подняться, а даже слегка повернуться.
—
Воды! — донесся протяжный стон из раскладушки.
Ия
сделала вид, что не слышит, и прикрыла глаза, но стон перерос в требование.
—
Вчера покупали! В пакете. За дверью. Я спрятала на утро, — слабым голосом
давала наставления Муха, как раненый солдат выносящим его с поля боя санитарам.
Ия
нехотя встала, почувствовав, что и в голове ее пророс магнит, и этим двум
магнитам — в голове и подушке — очень хорошо друг с другом. Надя еще спала,
Папочки в комнате не оказалось.
—
На работу ушел, — пробулькала Муха, вливая в себя баллон минералки.
Потом
они все-таки встали, бесцельно и с сожалением, как всегда бывает с похмелья,
потыкались из угла в угол и собрались завтракать. Надя приготовила яичницу,
сели за стол и обнаружили на нем бумажку, которая оказалась запиской для Нади,
а в ней — связка ключей.
И
зажмурившаяся Надя, и записка, и ключи, и ушедший утром, но не забывший их
оставить Папочка были так красивы, что им нельзя было даже завидовать, можно
было только любоваться.
Ия
любовалась и думала, что в ее жизни никогда не будет таких ключей и такой
записочки.
—
С первого взгляда, — подвела итог Муха и озабоченно добавила: — Однако, как же
юрист? Я их всего месяц назад познакомила. Дела-а-а. Ага, значит, это первые
ключи, а вторые — у нее. Ага, значит нам туда пока нельзя, вдруг она окажется
дома. Ну, то есть теперь-то уже не дома, а в гостях, выходит. Собирайтесь,
девочки, поехали ко мне, а там решим, что делать, как нам юриста из дому, тьфу,
из гостей выкурить!
—
Не стыдно тебе, — шепнула ей Ия уже на улице, — ты ведь их познакомила? Юрист
же не виновата, что так получилось. С первого взгляда,
то есть.
—
А при чем тут я? — так же шепотом возмутилась Муха. — Я всех предупреждаю, что
это кобель, и все равно не слушают. Бабы — дуры, что я могу поделать?! Тебе-то
как, понравился Папочка, ты ведь тоже первый раз видела?
—
С ним интересно, но не мое, — с деланным безразличием слукавила Ия, да ведь и
впрямь после записочки с ключами было окончательно ясно, что не ее.
—
Вот это правильно, девочка, вот за это я тебя люблю — ты у нас отличница, сразу
во всем разобраться можешь. За тебя я спокойна, хоть ты сексуальная-я-я-я, —
протянула Муха.
Ия
передернула плечами, она не любила такие разговоры. Собственная сексуальность
всегда казалась ей вопросом спорным, и когда она слышала про нее в утверждающей
форме, была уверена, что это из вежливости.
У
Мухи, как всегда, царил творческий беспорядок, на который, ослепительно
улыбаясь, смотрели с настенных плакатов звезды зарубежной и российской эстрады.
Одно
время Муха работала в главном концертном зале города уборщицей и с тех пор
полюбила музыку. Она давно не утруждала себя общественно полезной
деятельностью, но деньги у нее водились: что-то присылала жившая за границей
мать, что-то перепадало от разновозрастных мальчиков, с которыми она
знакомилась легко и непринужденно, не забывая отмечать, что больше ей нравятся
девочки.
На
добропорядочных мальчиков старше сорока лет это откровение Мухи производило
ошеломляющее впечатление, и они хороводились вокруг нее, поили и напивались
сами, а утром с удивлением озирались среди творческого беспорядка под
лучезарными улыбками Мадонны, Уитни Хьюстон и Валерия Леонтьева.
—
Мальчик, ты любишь музыку? — вместо утреннего приветствия спрашивала Муха. — Я
вот очень люблю. Вот помню я, когда еще СССР был…
Ночной
гость уходил с полным чувством соприкосновения с богемой, изрядно полегчавшим
кошельком и, как правило, не оставляя телефон на прощание. Звонки по-домашнему
принимали супруги.
Вот
и на этот раз широкая кровать Мухи была артистически разобрана и даже будто
взбита, словно в ней долго крутились волчком, а потом осторожно, чтобы не
разрушить получившуюся конструкцию в форме бизе, вылезли.
С
протяжным, сладостным стоном Муха плюхнулась в самый центр своего лихо
закрученного ложа. Жестом показала гостям на стоящие напротив широкие
продавленные кресла, покрытые чем-то клетчатым, артистически-дырявым.
Надя
поправила перед зеркалом кудрявую прядь и словно для тренировки послала долгий
ласковый взгляд отражению плаката с Леонтьевым.
Она
словно текла, струилась, переливалась на камушках. Несмотря на налет жаркой
итальянской живости, от нее веяло прохладой. Видно, знойная Италия не до конца
вытеснила тенистую Белоруссию с ее озерами и густыми дубравами, которые
отражались где-то в глубине ее глаз.
Казалось,
что там же, на дне Надиных глаз можно плутать и не найти выхода из прохладной
чащи, и одновременно стать безраздельным хозяином ее, белорусским партизаном.
Таким женщинам посвящают стихи и оставляют утром на столике ключи от входных
дверей.
Пили
кофе. Муха звонила на работу Папочке и получала инструкции, где они встретятся.
Юрист еще накануне все поняла, вылила харчо в унитаз и ушла, оставив ключи у
соседей. Муха ободрилась и хвалила юридическое образование:
—
Это все потому что университет. Умная девочка. Правильно, надо себя ценить. Что
же поделать, когда у нас тут, с первого взгляда… так сказать.
Пока
сидели у Мухи, Ие все казалось, что она плывет: тяжело в голове, тяжело в
груди, все из-за жирной точки, появившейся вчера на столике в уличном кафе.
Точка все разворачивалась и разворачивалась запятой. Все длиннее и длиннее
становился ее хвостик.
Ия
не любила компании, и удивлялась сама себе: давно пора расстаться, второй день
прогуливает учебу, что она вообще делает у Мухи, и зачем снова собирается к
Папочке.
Но
уйти она не могла, ее затягивало в водоворот, который начинался в темном
глубоком озере Надиных глаз и закручивался в воронку в ней самой. Медленно
крутило в этом водовороте и не отпускало. Хотелось сложить руки и идти ко дну,
где что-то давно ждало…
Вечером
они сидели у Папочки. Ия против своей воли ловила его кошачьи взгляды на Наде.
Иногда они скользили и по ней самой. С ровным дружеским интересом, который
иногда превращался в долгое раздумье, застывавшее холодком в ложбинке на спине.
Постепенно
она стала замечать, что это раздумье исподволь ловила и Надя, становясь все
грустнее и грустнее. Лишь Муха деловито летала из угла в угол.
Вслед
за ней с лаем носилась хозяйка дома — рыжая такса Норма.
—
За Италию! — в который раз Муха бередила Надину душу близким отъездом.
—
Скоро ты приедешь снова? — спрашивал Папочка Надю. — А то оставайся, работу тут
найдешь.
—
Что я тут делать буду? Чулки вот вчера купила, на коленках гармошкой
топорщатся, видишь? Я не могу так жить… — ласково отвечала Надя. — Через год
приеду, как деньги будут.
Папочка
делал вид, что слово «год» совсем его не трогает, а Муха строила
многозначительные скептические мины за его спиной, ловя момент, пока Надя их не
видит.
—
В прошлый раз уезжала, а в аэропорту в кафе, перед отлетом, мама дочку
провожает в Италию. Красивая такая девочка, молодая совсем, веселая! Смеется
все время. Про работу что-то там говорили. А я хотела подойти к ней и сказать:
куда ты едешь, дура! И чтобы мать слышала, — неожиданно и совсем невпопад
сказала Надя.
С
ее голоса на миг слетела ласка, а глаза ожесточенно и пусто уставились в стену.
Через
три дня Надя уехала в Белоруссию повидать родных, а оттуда в Италию. Они
посадили ее на поезд, а потом брели с вокзала по темным тропам улиц, сдавленных
каменной грядой домов, обступавших с двух сторон. Закручивающийся в трубе улиц
ветер хамски толкал их в спину, будто напоминая: тут вам не Италия. На душе
было сиротливо, и даже Муха молчала и не подначивала зайти в магазин, сказав на
прощание:
—
Пошла я домой, спать хочется.
Ия
тоже поехала домой, дружески помахав Папочке рукой в закрывающуюся дверь вагона
метро.
Всю
следующую неделю она провела как в тумане: вроде все по-прежнему и жизнь
топчется на своем месте, но отделена она невесомым слоем, словно вата,
поглощающим звуки и притупляющим восприятие.
Она
ждала. Не понимала, чего ждет, но все равно ждала. Хмуро, ровно, почти
равнодушно, ведь ждать ей было нечего.
*
* *
Телефон
все же зазвонил и голосом Папочки сказал:
—
Привет! Не отвлекаю? Мне помощь твоя нужна! Можешь приехать? Надо в квартире
посидеть. Обворовали, сссуки! Все вынесли! Двери нараспашку. Милиция только
ушла. Мне на работу надо срочно, никто не может приехать! Не могу квартиру без
присмотра оставить, мастер только завтра придет замок чинить! Выручишь?
Ия
кубарем скатилась со стола, где по привычке сидела с книжкой, сложив по-турецки
ноги. Мечась в поисках подходящей — самой лучшей — одежды, швырнула тапком в
чету неторопливо, как на променаде, пересекавших комнату прусаков. Затем
высыпала на стол содержимое косметички.
Выбегая
из дома, она услышала, как возле мусорки во дворе жалобно мяучит котенок, но,
мотнув головой, побежала мимо: какие котята в съемной квартире. Потом все-таки
обернулась и увидела высокого худого парня, вышедшего из соседнего подъезда: он
подошел к горе отходов и пытался разглядеть там подающее сигналы бедствия
существо. Вот и хорошо, нашелся другой спасатель.
Через
час она стояла в подъезде старого дома перед высокой деревянной дверью.
Потянула за ручку и дверь тут же поплыла ей навстречу, не встречая препятствия.
—
Сссуки, — быстрыми шагами из глубины коридора шел Папочка. — Ничего не
оставили: деньги, телевизор, даже косуху кожаную, на вешалке у входа висела.
—
А милиция что сказала?
—
Да ничего, отпечатки пальцев не снимали. Походили просто. Давайте, говорят, не
будем играть в следователей. Позвоним, говорят, если новости для вас будут. Это
все Понтий устроила, ее рук дело!
—
Какой Понтий? — засмеялась Ия. — Пилат, что ли?
—
Ага, Пилат! Билад! — передразнил Папочка. — Это знакомая давняя. Вмеcте фарцой
еще торговали на Гостинке. Ну и не только фарцой… Вот не зря ей, сучаре, срок
тогда дали. Таскается по кабакам, баб каких-то ко мне два дня назад приволокла,
подружки мол, ночевали здесь, ну а сегодня прихожу: дверь открыта…
—
Срок, какой? — опешила Ия. — Тебе тоже срок дали?
—
Условный, — приобнял ее за плечи Папочка. — У меня мать тогда от рака умирала.
Я такую речь на суде произнес! Судья плакала! Пожалели… Ну, ты проходи,
хозяйничай тут. Собаку только не забудь покормить. У нее каша с мясом в
холодильнике. Слесарь завтра придет замок менять. Ночью спать будешь, на крюк
железный изнутри закройся. До революции еще, небось, повесили, а видишь, как
пригодился. Не бойся, я тебе звонить буду. Это коммунальная квартира, но никто
не живет сейчас. Ты одна будешь, никому не открывай. Чувствуй себя как дома!
Когда
дверь за Папочкой закрылась и тут же снова отворилась сквозняком, она торопливо
накинула на петлю толстый железный крюк — внутреннюю защелку. Подергала дверь:
щель есть, но снаружи так просто не откроешь. Прильнула к этой щели: на
площадке никого нет. Даст бог и не будет.
Вещи
в комнате оказались разбросаны: торопливо и зло. Ия слышала, что для домушников
шкафы с бельем — как касса банка. Почти всегда найдешь деньги. Почему-то именно
этот нехитрый тайник в полотенцах и простынях кажется обычным гражданам самым
надежным. Именно с него начинаются поиски сбережений квартирными ворами.
Возле
этажерки валялись сброшенные на пол статуэтки: их-то за что? Она подняла с пола
фарфорового мальчика с золотыми кудрями и школьным ранцем на плече. В один миг
тот стал инвалидом, лишившись обеих ног, которые так и остались лежать на полу.
Мальчика было жалко.
На
кухне, порывшись в ящиках стола, нашла моментальный клей и, вернувшись в
комнату, принялась врачевать мальчика. Через пару минут тот крепко стоял на
ногах, и лишь жирная полоска подсыхающего желтого клея, выступившего по краям
разлома, чуть выше колен, напоминала о проведенной операции.
Возле
ног вилась такса Норма. Она умильно заглядывала в глаза и всем своим видом
убеждала, что рада новой компании, но пора бы и подкрепиться. Ия уже знала, что
Папочка хорошо готовит, и потому не удивилась, что собачья каша после
разогревания оказалась весьма аппетитной на вид.
Норма,
торопясь и чавкая, уплетала еще горячую кашу, быстро водя мордой над миской.
Ия, посыпав кашу сахарным песком, тоже уплетала ее, высоко подняв брови, по
привычке оттопырив мизинец с красным маникюром и приняв самый независимый вид.
Как будто кто-то, кроме собаки, мог увидеть, что она ест собачью кашу.
Закончив
первой, Норма встала на задние лапы и заглянула в тарелку Ии. Увиденное ей не
понравилось, и она тихо, но угрожающе зарычала.
—
Цыц, — осадила собаку Ия, сузила глаза и зашипела, упершись немигающим взглядом
в круглые влажные собачьи зрачки.
Власть
в доме менялась: Норма это почувствовала, а Ия поняла, едва переступив порог.
Она
не знала, что будет дальше, но чувствовала, что закруживший водоворот вышвырнул
ее в нужное место, ее место.
Предчувствие,
чувство, чутье всегда рождало в ней знание и, уловив еще лишь только оттенки,
колебания, какие-то микроскопические предвестники этого знания, она
принюхивалась и брала след, как гончий пес. Может быть, все-таки не зря мать
хотела назвать ее Лаума…
Вот
и сейчас Ия словно шла — да что шла, почти бежала — по следу, и ей было не
остановиться.
Норма
поняла ее рычание по-своему и поджала хвост.
—
Пошли вещи убирать, — примиряющим тоном сказала Ия собаке. — И помни, у меня не
забалуешь.
Цопая
когтями по полу, собака побежала бочком по длинному коридору квартиры-расчески.
Одна сторона — глухая стена, а по другой — двери закрытых комнат, как зубья у
гребенки.
Возле
своей комнаты Норма заплясала на задних лапах, то и дело высоко подпрыгивая.
Казалось, если бы не набитое брюхо, она может сделать сальто-мортале в воздухе.
—
Вэлкам! — распахнула двери Ия. — Чувствуй себя как дома!
Смеркалось.
Это сгущались пока еще не природные сумерки, а сумерки хмурых, много повидавших
на своем веку петербургских коммунальных квартир. Их сумерки служат
предвестником темной пелены, спускающейся на улицы нордической Венеции.
Ия
представляла, как собираются в пустой квартире тени, ходят за ней, касаются ее
длинными бестелесными пальцами, пробуют душу на ощупь:
наша — не наша, уйдешь — останешься с нами?
Она
изучала квартиру, принюхивалась, прислушивалась к своим ощущениям и
чувствовала, как врастает корнями. Корни эти уходят вниз, все глубже. Вот они
уже коснулись темной жижи в вечно сыром, дымящемся затхлым паром подвале.
Дом-то
1905 года — ровесник первой русской революции, вспомнила она слова Папочки.
Выцветшая, всегда восторженно глядящая в сторону бабка-соседка, царствие ей
небесное, утверждала, что туда, в незаполненный еще водой подвал сбросили тела
профессора с женой, чем-то не угодивших новой власти в революционном
Петрограде. Это были первые тени дома.
Бабка
закончила свою жизнь в больнице для умалишенных, но кровавая история, которой
она дала жизнь, продолжала витать в плотном воздухе четырех проходных дворов
вокруг дома. И неважно, жили тут убиенные солдатней профессор с профессоршей
или нет, если нет — их стоило бы придумать, иначе чьи шаги, вздохи и стоны
раздавались ночью в парадном, где на лестнице сохранились крюки для крепления
ковра, некогда устилавшего путь жильцов к квартирам, а теперь неизменно пахло
мочой.
Самым
колоритным местом в квартире оказалась уборная. Ее дверь была единственной
посреди глухой сплошной стены, а внутри высился, взбирался к потолку диковинный
южный город. Крепостной вал, резные башни, оазисы зелени среди средневековых
камней на приклеенной к стенам уборной
дерюжке — откуда взялись они в доме-ровеснике революции?
И
на этот вопрос Ия помнила ответ: после войны жил в одной из комнат
художник-казах, и так он любил квартиру, своих соседей и весь мир, что
увековечил свои чувства к ним в уборной. Остальные жильцы не разделяли его
любви ни по одному из пунктов и на стенах квартиры малевать запретили.
Художник
не то умер здесь же, не то сгинул и растворился в серых городских сумерках.
Судьба его неизвестна, но остался город, может быть, его родной, подаренный на
добрую память всем будущим посетителям уборной.
Картинная-уборная
понравилась Ие, как и заклеенный обоями кривой выступ в углу комнаты, некогда
бывший камином.
В
коридоре напротив входных дверей к потолку был приделан железный крюк. Странное
чувство юмора было у прежних жильцов квартиры.
«Это
чтобы вешаться было удобно, когда уж совсем невмоготу, — подмигнул ей Папочка,
придумывая назначение этой бесполезной в коммунальном хозяйстве вещи. —
Представляешь, заходишь в квартиру, и сразу ноги перед тобой висят. Как в
фильме "Десять негритят". Уууу!»
Раздался
звонок. «А-а-а», — подпрыгнула Ия.
—
Как вы там?
—
Я твоего мальчика склеила, — гордо сообщила она Папочке. — Теперь как
новенький.
—
Что? И его порвали? Вот с-с-суки. Значит, ты и его нашла…
—
Зачем искать? Он же на полу валялся!
—
Так ты в шкаф не лазила? Похоже, ты другого мальчика нашла, — смущенно ответил
Папочка. — Но все равно, спасибо.
Положив
трубку, Ия первым делом полезла в платяной шкаф. Пошарила по одной полке,
второй, третьей — в руку ей уперлось дуло. Провела ладонью дальше — ребристое
такое дуло, похоже, резиновое.
Она
потянула и извлекла из вороха белья, полотенец, носовых платков внушительных
размеров искусственный член. Понимающе улыбнулась, беспокойство за мальчика
стало понятно.
Ночью
Ия не могла заснуть, ловила ухом шорохи и массировала пятки о теплую спину
собаки. Такса свернулась в клубок под одеялом на краю кровати и лежала, не
шелохнувшись, уверенная, что это ей чешут спину, а не об нее — ноги.
Время
от времени Ия подходила к входной двери, чтобы проверить, на месте ли цепочка.
Когда она вставала с кровати, такса поднимала голову, а затем опять клала ее на
передние лапы и шумно вздыхала.
—
Спасибо за мальчика! — услышала Ия сквозь утренний сон. Услышала, проснулась и
улыбнулась одновременно.
Когда
Ия думала о Папочке, она ощущала, как откликается на мимолетное предчувствие
опасности ее тело. Но опасность была далеко, как в ясный январский день далек
день весенний. В морозном воздухе вдруг появляется прозрачность и особая,
тонкая щемящая нотка обещания счастья, какая бывает только ранней весной.
Теперь
она глядела опасности в глаза, и имя ей было — Папочка. С кровати соскочила
собака, откинув одеяло с ног Ии. У ног склеенного фарфорового мальчика лежал
солнечный луч. У ее ног на краю кровати сидела похожая на мальчика женщина.
Высокая, коротко стриженная, опасная. Не совсем она и не вполне он.
Женщина, которой стоило бы родиться мужчиной, чтобы показать мужчинам, как надо
любить женщин.
*
* *
Для
Ии все началось лет в четырнадцать, еще в Лиепае, когда она как-то по-иному
взглянула на свою одноклассницу. У той была худая, незащищенная, по-мальчишески
подбритая шея. «Зимняя вишня». Увидев эту шею, можно было сразу умереть, и это
было бы правильно. За такие шеи только и стоит умирать. Тонкая загорелая кожа,
короткие волосы, аккуратные ушки с маленькими мочками, почти прозрачные на
свет, и — самое беспощадное — воротник белой рубашки, из которого и вырастала
эта шея. Сами по себе эти воротник и шея ничто, но вместе — тонкая шея в
широком вороте — нечто.
Она
не знала всей ценности своей шеи и прятала ее в широкий шерстяной шарф, потому
что ее и без того низкий голос часто становился хриплым из-за простуды. В ней
не было кокетства, и белая рубашка с отлогим воротничком дополнялась темными
юбками из плотной ткани, ниже колена. А внизу немыслимые сапоги — «дутики», без
каблука.
С
тех пор как она с каким-то незнакомым острым чувством жалости смотрела на этот
нелепый наряд, блуждая ничего не видящим взглядом по школьной тетради с
описанием портрета Печорина, Ия не видела ничего более асексуального и манящего
одновременно.
—
Неужели тебе не нравятся мальчики? — спрашивала она сама себя, потому что,
конечно, это был самый сокровенный вопрос, какой только можно было задать себе
в четырнадцать лет.
Да
почему же, вроде нравятся. Очень даже волнительно, когда на тебя обращает
внимание мальчик, сует в руки записочку, в которой сообщает, что хотел бы быть
твоим другом, а потому ждет завтра в 15.00 на скамейке у гаража. Но мальчики и
записочки не шли ни в какое сравнение с той тайной мучительной страстью,
которая перехватывала дыхание при виде тонкой смуглой шеи в белом воротничке.
Со
временем она научилась жить с этой страстью в ладу, надежно упрятав ее в
какой-то самый отдаленный уголок своего «я» — такой дальний и такой узкий, что
пришлось ее туда запихать, затолкать, втиснуть.
Страсть
тоже научилась жить с ней в ладу, освоилась в своем чуланчике на задворках
сознания. Обустроилась, заматерела, и оттуда руководила поведением, впрочем, не
зарываясь, осторожничая, держа себя в рамках приличий. Ее оскорбляли Рогатый и
его последователи, но она мирилась с ними, потому что знала свою тайную силу, и
терпеливо ожидала своего часа.
В
голове неслись мысли, наскакивая одна на другую. Рваные, неровные, словно
порезанные тонкими парикмахерскими ножницами для филирования челки.
Отфилированные мысли.
Папочка
смотрел, смотрела… — да какая, к черту, разница. Главное, не отрываясь — на ее
ноги.
Вот
сейчас это и будет? Вот именно сейчас… В первый раз. В фильмах для взрослых
свечи всегда в такие минуты горят. Много больших белых свечей. А тут собака по
щербатому полу когтями цоп-цоп-цоп.
—
Девочка моя, ты всегда так долго в постели валяешься? Завтрак на столе!
Ия
соскользнула с кровати и пошла на кухню, выгибаясь и потягиваясь как кошка. В
коридоре они с Нормой соревновались, кто быстрее. Ия использовала запрещенный в
гонках прием — прижимала бокастую таксу к стене — и потому достигла кухни
первой, радуясь, что арбитру Норма не пожалуется.
На
столе стояли горячие бутерброды: колбаса — сыр — помидор — лист салата. Жизнь с
женщинами имеет свои преимущества. Например, ты можешь выкинуть кулинарную
книгу, а также иголку с нитками и пяльцы. Не расстраиваться, если забыла
зачеркнуть в календарике дни последних месячных. Этот дамский набор не
пригодится. Возьми только чувства. Без них не обойтись. Чувства — самый прочный
материал при строительстве воздушных замков.
Когда
невесомые воздушные замки рушатся, осколки чувств ранят больнее всего. Под этим
камнепадом лучше не стоять. Дальновидные герои не заходят в такие замки вовсе.
Умные герои седлают коней и оказываются по ту сторону крепостного рва, лишь
заметив ползущую по стене трещинку, когда цитадель еще цела. Влюбленные герои
кружатся в вальсе под высокими сводами до тех пор, пока не рухнет потолок
придуманного замка, не разверзнется пол под ногами и не устремятся они в
пропасть. Впрочем, и падая можно кружиться в вальсе и не замечать полета вниз. Влюбленные
вообще мало что замечают.
Ия
кружилась, но не в вальсе с прекрасным кавалером. Кружилась по-тарантиновски,
не обходя острые углы, а ударяясь об них с размаху или случайно и счастливо
минуя на расстоянии пары сантиметров. Зажмуриваясь от щекочущего нутро полета
души вниз, в пятки, будто танцуешь на краю крыши. Она сотрясалась в знаменитом
танце Умы Турман с Джоном Траволтой.
«Криминальное
чтиво» она смотрела много раз. Для того, чтобы наконец-то досмотреть до конца,
но ни разу не досмотрела. Турман извивалась, приседал Траволта. Она тоже
чувствовала себя частью чего-то запретного, почти криминального, когда нажимала
кнопку «off» на пульте, а Папочка одним точным толчком сталкивал с кровати
таксу Норму.
Собака
вздыхала почти по-человечески, ведь и ей никак не удавалось досмотреть
«Криминальное чтиво». Нехотя, бочком, ковыляла в кресло, медленно покачивая
задом и громко цопая когтями по полу. Опять вздыхала, крутилась волчком,
укладывала нос-футляр на короткие передние лапы и долго, не мигая, смотрела на
Ию.
Может
быть, собака думала, что отношения мужчины и женщины заканчиваются смешными
прыжками под какофонию звуков, а то, что она видит перед глазами — норма.
—
Норма, Норма, — звал Папочка собаку, когда кровать освобождалась. — Как далеки
мы от тебя, норма.
Звал
или звала, он или она — вот в чем вопрос. Если имя твое Иэн
Бэнкс, а критики величают Тарантино от литературы, можно не мучиться этим
вопросом. Осиная фабрика все расставит по своим местам. Но если ты не
легендарный шотландец, твоя затея — бэнкс! — рвется как натянутая тетива —
бэнкс, бэнкс и еще раз бэнкс по носу.
Он
— ложь и раздражает, но и она — не она. Женщина, похожая на мальчика. Папочка.
*
* *
Люди
часто играют в игры. Чаще, чем подозревают об этом. Иногда всю жизнь превращают
в игру. Да и — «Что наша жизнь? Игра!». Выбираешь роль, следуешь, вживаешься…
Папочка
играл своей жизнью, вертел в руках как жонглер, подкидывал и ловил. Это была
роль — Он.
Ия
приняла условия игры, они не ломали ее устоев. Ей нравились женщины, хотя на
самом деле нравились ей эксперименты.
Она
поигрывала, раскидывала картишки, выпадала мелочь, такие же любительницы
экспериментов. С ними можно было болтаться по кафешкам и раз в неделю, по
воскресеньям, ходить в темный клуб «Карниз», где собирались те, кто не
хотел соответствовать местоимению «она» или стремился опробовать на себе
вариативность нормы. Можно было даже лечь с одной из них в постель и попытаться
что-то изобразить, думая при этом: «Правильно ли я ее трогаю? Так ли делают это
настоящие лесбиянки?» Соседка по постели наверняка думала так же, и дальше
обжиманий, стыдливых от боязни обнаружить некомпетентность, дело не шло.
Всех
их объединяло слово «тема», как ходящих в один класс объединяют буквы А,
Б или В. Они были «в теме», даже если ничего в ней не смыслили.
Ходили
слухи, что обычай использовать слово «тема» зародился в Питере, на Петроградке,
которая представлялась Ие меккой всего запретного, а потому манящего. На
Петроградке жил Папочка.
«Нелюбовь,
нелюбовь» — надрывалась модная Ева Польна. Эту песню особенно любили ставить в
«Карнизе». На входе стояли охранницы и блюли фейс-контроль. Выпускницы
спортивного вуза, они сурово взирали на вплывающих в зал девиц снизу вверх.
Невысокие, накачанные и насупленные.
Шанс
встретить в зале мужчину был равен шансу повстречать лох-несское чудовище или
снежного человека, отправившись на их поиски с аппаратурой и многочисленной
группой сочувствующих.
Нелюбовь
была главным чувством, которое испытывали друг к другу посетительницы клуба,
старательно изображая любовь. В медленном танце в центре зала кружили пары.
Девочки-пареньки Активы крепко держали за талии, а кто посмелее — и за
задницы женственных Пассивов. Последних еще называли Фам, на
французский манер, а на русский — Клавами.
Если
с пассивами все было понятно: клава она и в Африке фам, то среди активов еще
выделялись бучи — совсем уж мужеподобные женщины с крепкими затылками,
квадратными челюстями и заквадраченными носами на мужских ботинках. «Буч — это
актив в квадрате», — определила для себя Ия.
Хороший
мужчина всегда в цене, это знает каждая женщина, даже нетрадиционная. За активами
велась настоящая охота, со страстями, слезами и кознями. Даже неповоротливые и
задумчивые как телята бучи оказывались в эпицентре пристального женского
внимания.
Девочки-пареньки
понимали свою ценность и умело играли сердцами преданных поклонниц-фамов,
обнажая тщательно скрываемую от самих себя бабскую сущность.
—
Курочкина, Курочкина, как я ее люблю! — заходилась в слезах знакомая Ие
маленькая, невзрачная социологиня-первокурсница Петрова, прижимая к пушистому
полосатому шарфу добытый какими-то нечестными путями портрет своего кумира. На
черно-белой фотографии дымил сигаретой коротко стриженый пацаненок в узком
фраерском пиджачке.
—
Надо тебе у Мухи спросить, может, познакомит, — утешала Петрову Ия.
Шанс
пойти в «Карниз» и не встретить там Муху был равен шансу прийти в цирк и не
увидеть под его куполом акробата. Заболел? Муха не была активом и пассивом
тоже не была. Она была Мухой.
В
подражание любимой Алле Борисовне она носила короткие черные развевающиеся
балахоны. Не лишенные, впрочем, элегантности и даже некоторой таинственности.
—
Что это ваше бац-бац, тынц-тынц, нелюбооовь, — наставляла она пацанку за
музыкальным пультом, одной рукой ероша короткий ежик диджейских волос, а другой
крепко, по-боцмански, держась за спинку стула. В «Карнизе» ее всегда штормило.
— Что это за музыка?
—
Просят, — застенчиво лепетала пацанка и во все глаза глядела на Муху как
ученица консерватории на маэстро. — А что надо ставить?
—
Алла Борисовна, вот человек! — Муха тяжело плюхалась на стул, долго рылась в
карманах артистического балахона в поисках сигарет и выпускала колечко дыма в
лицо пацанке. — Три счастливых дня было у меня, вот что я тебе скажу, девочка!
Клуб
«Карниз» Муха считала своим вторым домом, всем он был хорош, кругом одни
девочки и никаких тебе приставучих мужчин с их сальными взглядами и широко
расставленными ногами: развалятся так, словно яйца им мешают, того и гляди на
шпагат сядут. Но достоинства суть продолжение недостатков. Недостаток в
«Карнизе» все же был, и немалый — мужиков-то не было! Дойные коровы паслись в
других местах и доили их другие femme fatale.
Муха
страдала от отсутствия мужчин в «Карнизе» так же, как страдала бы от их
присутствия. Она даже попыталась решить эту дилемму и притащила с собой двух
«мальчиков». Охранницы их не пустили, но на такую милость Муха и не
рассчитывала. Она усадила кавалеров на лестнице перед входом: «посидеть-то
можно!» и, взмахнув на прощание крыльями балахона, устремилась в клуб.
«Мальчики»
терпеливо ждали, ведь им было обещано «много лесбиянок», и покорно сносили
случайные тычки сновавших мимо бабищ в джинсах и мужских рубашках навыпуск. Они
все выискивали в выходящих проветриться парочках и стайках Джину Гершон и
Дженнифер Тилли из американского фильма «Связь». Воображали себя братьями
Вачовски и предвкушали открытие многих талантов «девочек-лесби». Для них в
полиэтиленовом пакете лежало четыре банки джин-тоника по пол-литра и шоколадка
с арахисом. Но Джина и Дженнифер не выходили, проказницы.
Вместо
них вываливались все новые и новые бабищи. Их спортивные костюмы лоснились и
переливались в лучах заходящего солнца как гладкие тюленьи шкуры. Такие купят
шоколадку сами…
Джин-тоник
выпила Муха, закусила шоколадкой, выплюнула арахис. Подождав обещанного три
часа, мальчики ушли и унесли с собой нерастраченную мужскую мечту о красивых
«розовых» девочках в кружевном нижнем белье.
В
ларьке у метро приобрели журнальчик с развратной медсестрой на обложке,
помусолили страницы, повздыхали. Две скуластые жительницы Казани, приехавшие в
Петербург «попробовать местного кокаина», разыграли для них настоящий спектакль
с активным вовлечением в действие зрителей, как будто знали, чего от них ждут.
Они даже были похожи на Джину и Дженнифер, особенно со спины. «Мальчики»
чувствовали себя почти братьями Вачовски и не очень ругали Муху. Входные билеты
на спектакль стоили две тысячи рублей с каждого.
Потерпев
фиаско с кавалерами на крыльце, Муха решила отбросить предубеждения. В конце
концов, с точки зрения равноправия полов, брать деньги с мужчин и не брать их с
женщин — это ущемление женских прав. Для начала Муха решила брать в долг, но
быстро поняла прописную истину: берешь чужие и на время, отдаешь свои и
навсегда. На помощь ей пришла короткая память, когда подлетали кредиторы-фам
и детская наивность, когда подваливаликредиторы-активы.
Постепенно
все привыкли к отчислениям в фонд Мухи и относились к ним почти как к членским «темным»
взносам.
Ия
познакомилась с Мухой в очереди. В обычных клубах, если вырос хвост в женскую
уборную, можно мило улыбнуться, пожать плечиком и проскользнуть в мужскую. В
клубе темном это не пройдет: обе уборные — женские.
—
Что-то я тебя раньше не видела, девочка. Ты первый раз? — спросила толстуха в
балахоне. Она поправляла взмокшие у лба кудри и изрядно пошатывалась. В
«Карнизе» снова штормило.
—
Первый раз в первый класс! — заржала стоящая позади высоченная фигуристая
девица.
—
Помолчи, Кобыла, это хорошая девочка, я вижу.
Когда
Ия попыталась выйти из кабинки, та оказалась заперта снаружи. Подергала,
толкнула — не поддается. Кашлянула. Очередь рассосалась и, похоже, даже Кобыла
только что хихикнула и хлопнула дверью.
—
Девочка, дай взаймы двести рублей и купи мне бокал пива, — вкрадчиво пропел
голос снаружи.
—
Откройте защелку!
—
Двести рублей.
—
Сто, — сказала Ия.
—
Сто пятьдесят, — согласился голос.
—
Сто, — настаивала Ия. — У меня больше нет, еще домой ехать.
—
А бокал пива? — обиделся голос.
—
В другой раз, — пообещала Ия.
Раздался
щелчок, дверь отворилась.
—
Я тебя люблю, девочка! — обняла ее толстуха, ловко пряча сто рублей в карман
балахона.
Снаружи
послышались крики. Толстуха приоткрыла дверь и высунула голову.
—
Что там? — спросила Ия. Она уже поняла, что в этом мирке, как и в любом другом,
живут по своим законам, а толстуха законы знает как никто другой. За науку
неофиту не грех и заплатить.
—
Дерутся. Кобыла бьет дочку Караченцева.
—
Того самого?!
—
Она так говорит. Врет, падла. Похожа очень… Пошли, тихонько. Не будем же до
утра в толчке сидеть.
Муха
решительно двинулась вперед, Ия — за ней, радуясь, что мощный корпус закрывает
ее почти целиком, оставалось только пригнуться. Вокруг бильярдного стола бегала
коренастая женщина, и впрямь похожая на известного актера. В женском варианте
это сходство смотрелось странно. За ней гонялась Кобыла, стремясь ткнуть кием
как шпагой. «Дочка Караченцева» ловко увертывалась и приседала, как хорошо
обученный солдат.
Ия
вспомнила любимый с детства фильм «Батальоны просят огня». Лейтенант Орлов — ее
первая детская любовь. А сейчас этот лейтенант, ничуть не постаревший, удирал
от разъяренной девицы. Кобылу пытались сдержать редкие смельчаки из собравшихся
зевак (зевачек, девах, девочек), но им тут же доставалось кием. Женская свара
хуже собачей своры, а уж если она подогрета алкоголем…
—
Чего это они? — шепотом спросила Муху Ия, когда они ползли под бильярдным
столом, чтобы незаметно покинуть поле боя.
—
Нажрались как суки. Не обращай внимания. Кобыла любит «дочку Караченцева». А та
бегает налево. А эта ревнует. Понятно?
—
Понятно.
Ие
стало понятно, что в «Карнизе» она не найдет того, что ищет. Ей хотелось по-настоящему,
вокруг все было по-бутафорски.
Но
она продолжала таскаться туда каждое воскресенье — вот так вышедший в лес
грибник не сворачивает с пути, даже если видит, что места неурожайные. Не зря
же он надевал резиновые сапоги, брал корзину и наливал в термос чай.
Потом
она услышала про Папочку и поняла: это то, что она ищет. Она не видела его,
вернее, ее (бэнкс по носу). Нет, все-таки его, если играть по
установленным правилам. Не видела, но обижалась, когда до нее доходили слухи о
его похождениях и романах, будто этим он наносил ей оскорбление, предавал,
обманывал именно ее, о существовании которой не подозревал.
Папочке
было тридцать лет. Он давно не ходил по клубам, где крутилась мелюзга, работал
в охране закрытого элитного бассейна и называл себя «бабушкой лесбийского
движения». «Бабушка» в сочетании с он почему-то не казалась Ие смешной.
Может быть, потому что самой ей было на десять лет меньше. Да и мало ли слов
произносим мы в жизни, не задумываясь над их абсурдностью.
*
* *
И
вот — перед ее носом дымятся горячие бутерброды…
Ия
поерзала на табуретке, как бы занимая свою клеточку на шахматной доске — поосновательней.
Папочка сел напротив — на своей клеточке. Между ними клетчатая скатерть. Партия
началась.
Бульк-бульк
— раздалось за спиной, и потом протяжное — ууууууу,
и снова — бульк.
—
Что это? — подскочила Ия.
—
Лягушки, — невозмутимо сказал Папочка. Такса Норма даже ухом не повела.
—
Как лягушки? — опешила Ия. У нее в квартире нашествие тараканов,
тут — лягушки.
—
Поверила, что ли? — засмеялся Папочка. — Это в ванной вода булькает в трубах.
Здесь же ванна на кухне, сами ставили. Самопальная ванна, пол под ней уже сгнил
почти. Скоро в арку свалится на голову прохожим. Что делать… Мыться надо. Трубы
старые, в них всегда так квохчет. Привыкнешь.
Ия
подошла к окну. Второй этаж, под кухней арка, над аркой ванна, под ванной
гнилой пол. Но мыться можно — это главное.
Лягушки
лучше, чем тараканы. В съемную квартиру Ия вернулась один
раз — собрать вещи. Вернее, возвращалась она два раза, но про первый
предпочитала не вспоминать.
Она
уже знала, что длинноволосые, грудастые девицы, облизывающие друг друга
язычками, и настоящие лесбиянки не имеют ничего общего. Первые,
искусственные, замещают вторых в сознании обывателей, в глазах общества, и,
надо сказать, помогают вторым, настоящим.
Пока
лесбиянка — красивая женщина, пихающая наманикюренные пальчики в такую же
очаровательную подружку — ее можно принимать, великодушно быть толерантным и
говорить: «Вы знаете, а ведь и моя ориентация — лесбиян».
Ведь
зачем она облизывает себе подобную? Во-первых, от глупости. Во-вторых, для
всеобщего мужского удовольствия. Конечно же, она мечтает, чтобы к ним
присоединился он, Самец. И помог неумелой женщине. Той и другой. Обоим
глупышкам.
Кроме
сексуального возбуждения, убеждение это играет гораздо более важную роль — дает
ощущение собственного превосходства, гладит ауру. Словом, делает приятно не
только головке, но и голове, которая — сделаем смелое предположение — является
у мужчин эрогенной зоной ровно в той же степени, что и у женщин.
Покажи
этим «лесбиянам» тех, кого они принимают, живьем, в натуре, не головка
опустится — обрушится голова. И перестанут они быть толерантными и смешливыми,
станут карающими, оголтелыми, когда увидят вместо медсестрички или горничной в
костюмчике из секс-шопа накачанную тетю весом в девяносто кило, готовую разбить
бутылку о голову распустившего слюни «лесбияна».
Папочка
не весил девяносто кило, не носил спортивных костюмов, но разбить бутылку и
сделать «розочку» мог. Не избежал он и еще одного отличия лесбиянок настоящих
от «общественно принятых» — пьянства.
Пил
Папочка красиво, не то что «карнизовская» молодежь. С чтением Цветаевой,
цитацией прочих классиков, за собственноручно накрытым столом. Но настроение
«под лаской плюшевого пледа» быстро улетучивалось.
Дебоширил
Папочка тоже красиво. Утром красиво просил прощения. Красиво проходила неделя.
Потом все повторялось. Классическая для многих традиционных семей схема
работает и в нетрадиционных.
—
Бьет, значит, любит. Но сколько можно…
—
Так уходи.
—
Уйду, вот с духом соберусь…
Знает,
что не соберется.
Первое
возвращение в съемную квартиру совпало с первым скандалом. Из-за чего, Ия не
помнила. Скорее всего, как все настоящие скандалы, он вырос из ничего, из
желания поскандалить, из какой-то трещины внутри.
Трещины
были внутри у обоих. Чаще всего они совпадали, образуя единую, общую трещину,
проходящую через них как громоотвод. Но иногда смещались, и тогда молния била
по ним же. Била — бэнкс, но не сжигала, и они продолжали свою партию.
В
тот первый раз Ия собрала чемоданишко и поволокла его к дверям. Папочка
выдернул его из рук. Чемоданишко раскрылся, барахлишко высыпалось. Ия снова его
собрала, поволокла.
—
Дай, помогу, до метро, — сказал Папочка. Он был не очень пьян.
Согласилась,
отдала чемоданишко. Она вообще не хотела уходить. Но надо было что-то делать.
Дошли
до метро. Не расстались. Спустились по эскалатору вниз. Не расстались. Подошел
поезд. Не расстались. Сели в вагон. Там уже не
расстанешься.
Тогда
Ия поняла, что обратно они поедут вместе. Знал это и Папочка. Но обнаружить это
знание не хотели. Ссора так ссора. Дотащили чемодан до квартиры. Включили свет,
распугали тараканов. Они стали единственными полноправными хозяевами и,
казалось, расплодились еще больше. Питались они, очевидно, у соседей.
—
Черт, здесь нельзя оставаться, — присвистнул Папочка. — Это мутанты какие-то.
Придется тебе возвращаться.
—
Придется, — поспешила согласиться Ия.
—
У метро не могла сказать? Теперь обратно тяжесть такую тащить.
—
Не могла, — прошептала Ия и уткнулась носом в его плечо. Он был выше ее. — А ты
не могла?
—
Не могла, — ответил Папочка.
На
другой день Ия позвонила хозяйке квартиры, чтобы отдать ключи.
—
Хочешь, погадаю? Дай мне руку, — сказала ей хозяйка и, не дожидаясь ответа,
развернула ладонь Ии к себе.
Ию
передернуло. Хозяйка и сама всегда напоминала ей большого таракана. Смуглая,
черноглазая, с патлами грязных седых волос. О том, что некогда они были черными
как вороново крыло, напоминали теперь только брови и толстые черные волосины,
вылезавшие из ее подбородка. Несмотря на неопределенный возраст, что-то около
шестидесяти лет, она просила звать себя Любашей.
Любаша
редко была трезва и не вынимала изо рта беломорину. Когда она не дымила
папиросой, казалось, она ее сосала. И еще была у нее одна удивительная
особенность: облик обликом, а пахло от Любаши всегда хорошо. Даже не хорошо, а
как-то именно особенно: подкопченно — но не дымом дешевых сигарет, а дымком
костра, проспиртованно — но не пойлом сивушным, а будто тяпнула она
медицинского спирта, обеззаразила нутро. И еще рядом с ней слышался ветер,
шорох камышей, плеск волн на бережку.
Наверное,
потому что жила Любаша неизвестно где, но на природе. Квартиру сдавала, а про
жизнь свою говорила: «Рыбачка я». Был у нее какой-то ухажер, с которым она
ловила рыбу в лесных озерах, а потом продавала ее в городе у метро.
—
Рука у тебя холодная, девочка, — чуть помедлив, сказала Любаша. — У меня вон
какая горячая, чувствуешь? Потому что мужик со мной настоящий! Он кровь как
разгонит, так разгонит. А у тебя, видать, нет мужика. Почему у красивой молодой
девочки нет мужика? Потому что есть тараканы…
—
Кстати, тараканы, — ухватилась Ия за подкинутую тему. Исповедоваться перед
Любашей, которую она видела в последний раз, ей не хотелось. — Вам службу
вызывать надо. Их обычная отрава не берет.
—
Бог с ними, — не выказала никакого интереса к своему жилищу Любаша. — Они тоже
жить хотят, не меньше нас с тобой. У тебя линия жизни глубокая, длинная.
Большая любовь будет к высокому, красивому.
«Любовь
уже есть», — подумала Ия, ведь Папочка был высок и красив. Это предсказание
напомнило ей прогноз погоды на завтра с обещанием первого снега. Ты
выглядываешь в окно, а он уже идет.
—
А дети будут? — спросила она.
Когда-нибудь
у женщины должны быть дети, так заведено. Этот вопрос интересовал ее разве что
чуть-чуть. У нее будут дети, и Папочка, и отец детей тоже будет. Все это будет
там, в прекрасном будущем, которое непременно наступит. Пока ей двадцать лет и
у нее уже есть Папочка.
Любаша
смотрела в ладонь, жевала темными губами и не спешила с ответом. Ие это не
понравилось:
—
Будут дети? — повторила она с нажимом.
—
Будет мужик, будут и дети, — уклончиво ответила Любаша, затем воззрилась на нее
вороньими своими глазами и сказала совсем уж невпопад: — За удовольствия
платим, за мечту — расплачиваемся.
Ия
передернула плечом, сунула ей ключи, и побежала в одну сторону. Любаша потопала
в другую.
В
тот год Ия все бегала, и цель этого бега была одна — скорее прибежать домой.
Если Папочка дома, неслась галопом. Сутки он работал в охране, двое — вел
хозяйство. Гены пальцем не сотрешь. Готовил Папочка по-женски кропотливо.
Среди
мужчин тоже попадаются кулинары, да какие! Но мужчина и на кухне стратег. Если
уж заведует ложками-поварешками, так шеф-повар. Если уж сварганит на радость
жене блюдо, так раз в год на Восьмое марта, чтобы не расслаблялась. Мужчине
размах нужен, простор для творчества, признание. А вот так тихо стоять у плиты,
день за днем, меленько крошить овощи для супа и ни на что не претендовать — это
только женщина может. Папочка мог.
Но
на этом его женские добродетели заканчивались. На накрытый стол ставилась
бутылочка, часто на пузырек заходили гостьи в лоснящихся как тюленьи шкуры
спортивных костюмах. Они приносили с собой новости и сплетни из «большого»
мира, а мир для них ограничивался «Карнизом».
Ия
быстро обнаружила в себе луженую глотку. Оказалось, что пить она могла как
заправский мужик, и не сладкое винишко, а водку. Когда Папочка уже спал, она
выставляла за дверь тюлених и убирала со стола.
—
Девочка моя, ты пьешь как гусар, ешь как троглодит и спишь как мужик, на спине,
— говорил ей утром Папочка.
Ия
обижалась, выкатывала нижнюю губу и шла красить ногти.
—
Обидные слова говоришь, — кричала она через минуту, высунувшись в длинный
коридор кашеварившему на кухне Папочке.
—
Да ты больший мужик, чем я, — беззлобно парировал Папочка. — Просто боишься в
этом признаться!
Ия
понимала, что Папочка прав. При всей женственности облика в ней был силен
мужской замес. Она его прятала и не любила, когда о нем напоминали.
Собственно,
ничего мужского в ней не было: она до смерти боялась насекомых и высоты, любила
побрякушки и яркие платья, особенно с красными маками. Был только особый, мужской
взгляд на жизнь. Не сентиментальный и прямой. Этот взгляд все и портил с
мужчинами. Ей было с ними не интересно. Не возникало сказки, дрожи в груди,
того флера, который всегда окутывает первые шаги зарождающихся отношений, пусть
самых захудалых. Не было ощущения инаковости, а ведь оно и манит
открытием нового мира.
В
женщинах была родственность, но и инаковость тоже была. Может быть,
потому что смотрела на них Ия мужским взглядом. Впрочем, не на всех, на Папочку.
Такие
же, как она, женственные особи-особы вызывали у нее здоровое чувство
соперничества. Пушистой горделивой кошечке, которая торжественно шествует мимо
тебя с гордо поднятым хвостом, хочется поддать под зад. Слегка, чтобы не
зазнавалась. Обычная женская нелюбовь.
К
экзотическим, лысым кошкам породы «сфинкс» испытываешь благоговение. Они
кажутся пришельцами из иных миров и настолько ужасны, что в уродстве своем
прекрасны. Ие нравились женщины-мальчики, но не грубые, обруталенные,
превратившиеся в мужланов, а худенькие, с изломом, дерзким взглядом из-под
короткой челки безвозрастные «пацанята». Словом, в женщинах ей нравилось то, с
чем она боролась в себе — мужское начало.
Для
того чтобы уравновесить чаши внутренних весов, Ия тщательно следила за женской
половинкой. На ее сторону клались прически, красный лак для ногтей и
лакированные сумочки, платья с декольте и юбки с воланами, накрашенные ресницы
и нарисованные скулы, и каблуки, каблуки, каблуки.
Чем
больше она ощущала уродство внутри, тем красивее становилась снаружи. Из вполне
обычной девочки с заурядной внешностью, незаметно для самой себя она
превращалась в красивую женщину.
Красивой
женщиной был и Папочка, но на его внутренних весах груз распределялся по-иному.
С особым пристрастием заполнена мужская половинка. Стройность и высокий рост,
светлые волосы и большие глаза — все это не играло, не работало на женский
облик без главного: желания быть женщиной.
Папочка
пускал в ход лишь одно свое женское достояние — длинные пушистые ресницы.
—
Хочешь, бабочку покажу? — говорил он и наклонял лицо к щеке Ии. Касался ее щеки
кончиками ресниц и быстро моргал. Бабочка на цветок садится.
—
А теперь ежика! — просила Ия.
Папочка
утыкался носом в ее ухо и начинал часто-часто дышать, будто бежал и запыхался.
Ежик принюхивается к яблоку.
*
* *
Через
год, как и обещала, приехала Надя. Ия узнала об этом по обрывку телефонного
разговора. Ей показалось, что Папочка договаривается о встрече на завтра. Ия не
подала виду, только долго не могла уснуть, ворочалась и, засыпая на боку,
подумала, что на спине спят спокойные, уверенные в себе люди, а на боку те,
кому хочется принять позу эмбриона, ужаться, свернуться калачиком, спрятаться
от мира хоть ночью.
На
следующий день Ия поехала из университета не домой, а неизвестно куда. Села в
трамвай. Когда тот уперся в конечную остановку возле трамвайного парка,
пересела в другой. Потом в третий.
Осенью
Петербург похож на Лиепаю — город, где рождается ветер. Может, оттого и
дышалось Ие так легко в этом климате, что оба города — при Балтике.
Храм
Спаса-на-Крови, этот пряничный домик, как Свято-Николаевский Морской собор,
возле которого они всегда гуляли с бабушкой. Ровный серый свет и невидимая, но
хорошо ощутимая щеками мокрая взвесь в воздухе между небом и землей.
Но
есть и какая-то отдельно существующая только в Петербурге, окутывающая его
субстанция. Если дать волю фантазии, может, и мыслящая. Восставшая из древних
чудских болот или спустившаяся на салазках балтийского ветра с неба.
Она
ехала и смотрела в окно, и было очень печально, тревожно и хорошо, потому что
осень в Петербурге не просто прекрасна, она родственна душе, как знакомая с
детства колыбельная. В первом куплете усыпляет, убаюкивает большой город
листопадом желтых кленовых листьев. Тех, кто не поддался очарованию
сентябрьского золота, вводит в транс сезоном моросящих дождей. Укрывает ватным
одеялом низких, неподвижных облаков. Поет о чем-то грустном, понятном без слов.
Приезд
Нади совпал со вторым куплетом осени. Капли дождя бороздками стекали по стеклу.
Ие казалось, что проплывающий мимо город плачет вместе с ней.
Накануне
вечером она начала собирать вещи и тогда же поняла, что весь год она жила под
дамокловым мечом Надиного приезда. Весь год она чувствовала вину перед ней,
хоть сама себе в этом не признавалась. И все же жаль, что кончился этот год.
Четвертый
трамвай под номером «36» привез Ию на очередную конечную остановку. Она
вынырнула из своих мыслей, огляделась по сторонам и поняла, что заехала далеко:
в поселок Стрельна.
В
отличие от других пригородов, сюда до сих пор ходил трамвай, а сама ветка была
наследницей легендарной «Оранэлы» — Ораниенбаумской электрической линии, с
размахом построенной еще в царские времена.
При
советской власти все оборудование электростанции в Ораниенбауме отправили для
обслуживания уральских рудников. Рельсы и шпалы разобрали. Правда, четвертину
дороги все же оставили, аккурат до Стрельны.
Ия
вышла на улицу. Дождь закончился. Темнело по-осеннему быстро. Будто натягиваешь
на глаза то самое ватное одеяло, которое днем устилает небо.
Что
тут делать, было непонятно. У единственного продуктового ларька стояла женщина
с авоськой. За женщиной стояла собака с впалыми боками. Женщина склонила голову
к окошку ларька и громко объясняла, что надо достать макароны не ракушки, а
спиральки. Собака сунула морду в авоську и тихо тащила из лежащего наверху
бумажного кулька три розовые сардельки. Осторожно, но настойчиво, как опытный
сапер при обезвреживании взрывного устройства.
Ия
вернулась к трамваю и постучала в закрытую переднюю дверь.
—
Вы обратно поедете?
—
Катаешься? — гаркнул в открывшуюся дверь водитель.
—
Я заснула, мне в город надо.
—
Через десять минут. Это последний, больше не будет!
Дверь
сердито дернулась, но не закрылась.
Ия
села на то же сиденье. Через пять минут в открытую дверь прошмыгнула собака со
связкой сарделек в зубах, воровато оглянулась и забилась под заднее сиденье.
Больше
желающих ехать из Стрельны в город не было, и трамвай поплыл, громыхая и
покачивая железными боками, а потом и побежал по неразобранным большевиками
рельсам «Оранэлы» в обратном направлении.
Так
же, маленькой девочкой, каталась она на самом старом в Прибалтике лиепайском
трамвае. Их-то трамвайная линия постарше «Оранэлы» была. Это тоже роднило ее с
новой балтийской родиной и даже примиряло с происходящим.
Ия
смотрела и пыталась разглядеть очертания домов в темноте. Собака слопала
сардельки и изредка вздыхала, так же, как и домашняя такса Норма. Наверное, все
собаки вздыхают одинаково, а значит, вздыхают они о чем-то своем.
Вздыхала
собака, вздыхала Ия. Она тоже чувствовала себя покинутой, не нужной. Хотелось
домой, а может теперь уже не домой, а в гости.
Собака
вышла на улице Лени Голикова. Ия вышла в Автово. Она вернулась к полуночи. В
темном парадном поскребла ключом в замке. Дверь распахнулась изнутри раньше,
чем она ее открыла.
—
Где тебя носило? — встряхнул ее за плечи Папочка.
—
А где тебя носило? — с вызовом ответила Ия и не удержалась. — Как встреча
прошла?
—
Какая встреча?
—
Та, о которой ты вчера договаривалась!
—
Я не хотела тебе говорить. Встречусь, думаю, с ней быстренько. Ты подслушивала,
что ли?
—
Случайно.
—
Хорошо прошла. Давно же не виделись. Соскучилась я по ней. Не могу все-таки вот
так взять и вычеркнуть ее из жизни. Все-таки многое нас связывает. Тебе не
понять, слава богу.
—
Конечно, где уж мне. Любишь ее?
—
Люблю. Сегодня поняла, что люблю все-таки. А кого мне еще любить? У меня и нет
никого больше: ты, она, да Норма.
—
Так, может, мы втроем и жить будем?
—
Зачем втроем, — удивился Папочка. — Пусть приходит. Тебе жалко, что ли?
—
Далековато идти будет.
—
Так она рядом живет. На Сытной площади. Что тут идти-то…
—
Ах, она уже и живет рядом. Вернулась, что ли?
—
Так она давно вернулась! Ей же тогда и дали-то немного, подумаешь, два года!
—
Откуда вернулась? — опешила Ия.
—
Из женской колонии в Саблино, откуда же еще!
—
Ты с кем встречалась?
—
С Понтием, с кем же еще! Она же год боялась звонить после кражи. И я не
звонила. А тут объявилась. Ладно, думаю. Всю жизнь ее знаю. Что уж теперь.
—
А Надя?
—
Какая Надя? Ах, та… Далась она тебе. Надя еще летом приезжала. Муха звонила,
звала меня. Я не пошла. Что я ей скажу? — виновато развел руками Папочка. — Ни
к чему это.
Этой
ночью Ия вновь заснула на спине.
*
* *
С
того дня в их мирок вошла Татьяна Пантелеева, которую никогда не величали по
имени, по фамилии звали редко, а отчества никто не знал. Разве что отделы
кадров многочисленных работ, которые она меняла как перчатки.
Работать
Понтий любила. Она была первоклассным поваром. Ее быстро повышали до общего руководства
кухней, но потом начинали замечать, как быстро исчезают продукты.
Замечали,
конечно, не сразу, да и, заметив, поначалу не обращали внимания. Работать на
кухне и не накормить при этом своих близких, далеких и соседей может только
ленивый, эгоистичный, словом, потерянный для общества человек. Человек
ответственный и отзывчивый всегда несет с работы полные сумки.
Ответственность
и отзывчивость Понтия не знала границ. Она была несуном в полном смысле
слова. Даже когда все были накормлены, в холодильнике не оставалось и
сантиметра свободного пространства, а закрома ломились от снеди, Понтий не
могла не экономить на порциях посетителей. Патологиче-ски не могла.
Когда
количество унесенного домой в очередной раз превышало количество съеденного
гостями заведения за день, ее увольняли. Отдохнув пару дней, она устраивалась
на новую работу. В Петербурге много едален, и хорошие повара всегда в цене.
На
этот раз Понтий работала в кафе неподалеку от дома и звонила им с утра:
—
Куриные грудочки для Нормы, вам — свининку или говядинку?
—
И то, и другое. Мы вечером заберем, — говорил Папочка.
—
Вечером балычок будет или кореечка. Ко мне племянники подъедут, но и вам
останется.
На
дворе стоял 1999 год. Балычок был кстати.
Тяжелые
времена наступали, когда Понтий устраивалась в вегетарианские кафе, которые
начали появляться в городе. Она их не жаловала, но работа есть работа.
Все
близкие, дальние и соседи Понтия садились на диету, жевали капусту, хрустели
морковкой и с нетерпением ожидали, когда она вылетит и с этого места.
Руководство заведений с вегетарианской кухней оказывалось таким же квелым, как
и их меню, и долго не могло сообразить, куда деваются превосходные белые кочаны
из Голландии. Тогда окружению Понтия приходилось хрустеть с удвоенной
скоростью, чтобы приблизить конец вынужденного поста.
В
редкие выходные Понтий пекла пирожки с мясом или с капустой и ходила по гостям.
Из гостей она тоже несла, ибо не нести не могла. Уносить принесенное с собой
было бы странно, поэтому несла она то единственное, что не приносила —
спиртное. С уходом Понтия со стола исчезали початые бутылки, в которых
оставалась хоть маковая росинка. Целые бутылки не исчезали, потому что пока они
были целы, Понтий не уходила.
Она
могла бы осчастливить своими кулинарными талантами любого мужчину, но мужчины
интересовали ее не больше репчатого лука, который даже в лихие девяностые и
отходняковые нулевые годы стоил недорого. Лук — единственный ни разу не был удостоен
чести быть унесенным Понтием с работы.
Вспоминать
прошлое Понтий с Папочкой не любили, но Ия знала, что знакомы они с детства и
выросли в одном дворе. Точнее, в одной подворотне на Большой Пушкарской улице.
Пока
матери пили, дочки превращались в шпану. Потом, в советское еще время, начались
темные делишки, которые закончились бы весьма сурово. На счастье Папочки и
Понтия советское время закончилось раньше, чем их делишки. По российскому
смутному времени, торговля «не только фарцой» потянула на два года колонии для
Понтия и условный срок для Папочки. Районный суд учел юный возраст, раскаяние и
наличие матери, умирающей от рака.
Понтий
отправилась в колонию, а Папочка распрощался со спортивной карьерой, которая до
судимости еще брезжила перед ним, несмотря на затянувшую трясину делишек.
Про
спорт Папочка тоже не любил вспоминать. Когда Ия находила где-нибудь в глубине
квартиры, на антресолях или дальних полках шкафов грамоты лучшей юной пловчихе
города, отнимал их и прятал еще дальше. Вернее, отнимала и прятала —
по-женски порывисто, горячо, с обидой. Как будто не грамоту вытащили на свет, а
постыдный скелет из шкафа. Но у кого нет скелетов несбывшихся надежд?!
Из
колонии Понтий вернулась досрочно. Там она запомнилась хорошим поведением,
вкусными пирожками и младенцем, от которого отказалась при рождении. Правда,
также ходили слухи, что ребенка она потеряла еще нерожденным. Скептики
утверждали, что никакого ребенка вовсе не было, ибо, во-первых, неоткуда ему
было и взяться, во-вторых, все знали любовь Понтия к сочинительству и аферам.
Ия
недолюбливала Понтия, но мирилась с ней, как мирилась с тараканами в своем
прежнем доме.
Иногда
они вместе приезжали в «Карниз», в котором ничего не менялось. Ия чувствовала
себя в компании галантных кавалеров, держала Папочку под руку и с торжеством
глядела по сторонам. Понтий брезгливо листала скудное меню о трех листах и,
видимо, прикидывала, что есть заведения, откуда унести попросту нечего.
В
«Карнизе» к ним подсаживалась Муха. Она витиевато клянчила у Понтия и Папочки
деньги, но те не поддавались.
—
Приходи ко мне, обедом накормлю, — говорила Понтий.
—
И вообще, шла бы ты поработала, что ли, — говорил Папочка. — Совесть надо
иметь.
В
один из приездов Папочка много выпил. Был август. На столе стоял арбуз. Взяв у
официанта нож, Папочка сам стал кромсать арбуз, а потом дико озираться и
размахивать ножом. Что ему не понравилось, было неясно.
—
Отберите у нее нож, — заверещали активы и фам в один голос, а старожилы
попрятались за новичков, поскольку знали крутой норов Папочки.
Отнять
нож было не так-то просто. Подойти близко боялись даже закаленные в боях за
отстаивание своего мужского достоинства бабищи в спортивных костюмах. Низенькие
фэйс-контролерши из охраны застыли в нерешительно-сти. Побежали искать Ию.
Она
пришла, оценила обстановку и поднесла к носу Папочки кулак. Незаметно для себя
она научилась всему, что умеют преданные и любящие жены алкоголиков.
Утихомиривать и прощать. Прощать и забывать, и снова утихомиривать.
Кулак
помогал не всегда. Иногда ей приходилось брать в руки сковородку.
—
Только не по голове! Она у меня самое больное место, — ныл Папочка и закрывал
голову руками.
Бить
первой Ия боялась. Только давала сдачи.
—
Мы убьем друг друга когда-нибудь, ты это понимаешь? — обнимал ее в постели
Папочка через десять минут.
Ия
не понимала этого, ведь роднее у него никого не было. Не хотела понимать.
Отняв
у Папочки нож и вернув его официанту, она почти снискала тогда аплодисменты.
Только
Муха, сидевшая поодаль, поправила свой балахон и проворчала под нос:
—
Бедная девочка.
Мирок
был тесен. Иногда доходили новости от Нади. Она перебралась во Францию и
посылала приветы им обоим. Иногда они сталкивались с юристом. На лице ее все
еще плескалось харчо, которое она вылила в унитаз, не дождавшись Папочку с
работы три года назад. Да, прошло три года или четыре, Ия не считала. Они
свыклись друг с другом и выстроили свой мирок, в котором не было места
посторонним и мужчинам.
Свою
жизнь с Папочкой Ия скрывала и не скрывала одновременно. Она окончила
университет и обзавелась работой, став маркетологом — почти по специальности,
вполне современно и достаточно по-женски. Все думали, что живет она не то с
сестрой, не то с подругой, не то сестра ей как подруга, не то подруга как сестра.
При этом «кто-то у нее есть». Даже далекая ее семья, жившая своей жизнью на
Кубани, свыклась с существованием какой-то подруги, а в нечастых теперь
посылках все было для двоих.
Поступок,
торжественно именуемый в их среде «coming out» — выход из подполья — Ия
совершила одной ногой.
Вокруг
нее теперь все чаще взрывались снаряды: однокурсницы и сослуживицы выходили
замуж и рожали детей. Они выпадали из ее круга общения или она выпадала из их.
Вчерашних приятельниц будто рассаживали по космическим кораблям и разносили на
разные планеты.
Будущее
все казалось Ие далеким, отдельным от ее настоящего. Прекрасное далёко не
должно было быть к ней жестоко. Ну а в настоящем было много цветов.
Зимой
цветы покупались редко. Летом Папочка наверстывал бесцветное зимнее время.
Цветы появлялись в доме каждый день, без повода. Точнее, поводом был сам новый
день и Ия.
Как
потеплеет, у метро выстраивались в ряд старушки: сначала с примулой, потом с
первыми дачными нарциссами и тюльпанами, чуть позже — с россыпями полевых цветов.
Это во Франции цветочницы наряжены в яркие платья и соломенные шляпки с
лентами. В России цветочницы облачены в потертые пальтишки с облезшими
воротниками, прохудившиеся сапожонки и иногда ордена на груди. Их наряд не
меняется и летом, благо часто оно в наших широтах бывает прохладным.
Глядя
на подружек, Ия старалась не думать о будущем. Глядя на старушек, она не могла
не думать о нем.
Что
будет с ней, с Папочкой, с ними? Тогда же Ия стала вспоминать слова Любаши,
которые, оказывается, все это время дремали в ее голове: «Будет
мужик — будут и дети». Но как они будут жить все вместе: она, Папочка, их
будущие дети и мифический мужик? Это было не ясно и, более того, абсурдно.
Разношерстную компанию еще можно было уместить в голове, но вот как разместятся
они в жизни…
Безумный,
упоительный танец Умы Турман продолжался. Воздушный замок прирастал новыми
башнями. Стол по-прежнему был покрыт клетчатой скатертью. В центре стола стояла
ваза. Менялись лишь букеты в ней.
На
день рождения Папочка дарил ей букеты бордовых роз по числу исполнившихся лет.
На Восьмое марта экзотические оранжевые цветы на толстом, похожем на дудку,
стебле. Мясистый бутон цветка плотоядно раскрыт, на его дольках, напоминающих
вывернутые наизнанку губы, застыла прозрачная, липкая, тягучая как патока
слеза.
—
Он такой же уродливый, как и я, — говорил ей Папочка. — Но посмотри, какой он
красивый. Я не мужчина, но я очень тебя люблю.
Бывало,
Папочке звонили бывшие пассии: поздравить и поболтать. Эти звонки злили Ию как
непрошеные гости, пожаловавшие в ее воздушный замок, который казался ей
добротной избой.
Однажды
Ия шла по улице мимо парикмахерской с окнами во всю стену. На подоконнике
стояли фикусы. Ия заглянула внутрь через стекло.
Перед
зеркалом сидел Папочка, до подбородка задрапированный синей простыней. Над его
головой колдовал мастер, а рядом на стульчике примостилась загорелая девица.
«Ну
и очередь, прямо подпирает», — удивилась было Ия, но тут же заметила, что
девица, похоже, дает советы как лучше подстричь Папочке челку.
Не
обращая внимания на прохожих, Ия пригнулась и стала наблюдать за происходящим
сквозь широкие листья своего негаданного союзника — фикуса.
Когда
стрижка была закончена, Папочка с девицей вышли на улицу. Ия отбежала за угол
дома и продолжила наблюдение. На улице сгущались осенние сумерки. Очередной
куплет очередной осени, в который вплелась новая, тревожная нота.
Посовещавшись,
пара двинулась по проспекту в сторону, противоположную от их дома. Выждав
минуту, Ия пошла за ними, то ускоряя, то замедляя шаг. Опустив головы, рядом
быстро семенили прохожие. Когда пара замедляла шаг, Ия старалась слиться с
жидким ручейком идущих рядом или останавливалась, отворачивалась и даже делала
вид, что идет в обратном направлении, не обращая внимания на тычки в спину и
гневное шипение тех, чьи траектории она нарушала.
Пара
зашла в кафе и села за столик. Ия потопталась снаружи, снова заглядывая в окна.
Надо было что-то делать. Заходить или уходить. Она потопталась еще чуть-чуть и
открыла стеклянную дверь.
Взяла
у бармена бокал вина, и молча, как ни в чем не бывало, подсела к ним. Лицо
Папочки вытянулось как маска в фильме «Крик», а девица замерла и округлила
глаза.
Немая
сцена «Не ждали» продолжалась несколько минут. Ия выпила вино, повертела в
руках пустой бокал и встала из-за столика. Что делать дальше за эти пару минут
— она так и не придумала. Можно было поддеть столик рукой и опрокинуть посуду и
бутылку шампанского, но комедий Ия не любила, она предпочитала драмы и
трагедии. На худой конец, комедийные боевики.
Она
выскочила из кафе и, не обращая внимания на поток несущихся машин, побежала
через проспект. Скорость машин и стремительно уменьшающееся расстояние между
ней и ими не тревожили. Она хотела, чтобы ее сбила машина, прямо здесь,
напротив этого чертова кафе и чтобы в окно было
видно — как в кино.
—
Дура! — заорал мужик, высунувшийся из машины, затормозившей первой, и протяжно
бибикнул, выражая гудком все несказанные слова.
Ия
обернулась и показала ему средний палец руки. Мужик покрутил у виска и уехал.
Она
плюнула ему вслед, но уже на тротуаре, глядя на мелькание фар, поняла, что
благодарна этому мужику.
Медленно
пошла в обратном направлении к переходу через проспект. На этот раз она
дождалась зеленого сигнала и вместе с подхватившей ее толпой посеменила домой.
Возле арки во двор был продуктовый магазин. В нем она купила бутылку водки,
потому что без нее драма, а тем более трагедия была бы неполной.
Поначалу
она надеялась, что Папочка прибежит следом. Медлила у парадного, медлила у
дверей квартиры, медлила, наливая первую стопку.
Собака,
словно чувствуя нелады, не подходила к ней. Только водила глазами и подрагивала
кончиком уха, лежа в кресле.
—
И ты, Норма? — крикнула Ия. — Давай-давай! Предавай!
Через
час надежды на скорое раскаяние Папочки не осталось.
—
Твое здоровье! — чокнулась Ия с влажным носом Нормы. Видимо, тост не понравился
собаке, и она оскалила зубы.
—
Ах, мы не хотим за здоровье, тогда — чтоб ты сдохла! — предложила новый тост Ия
и пьяно засмеялась.
Бутылка
приближалась к концу. Стрелки на часах — к двенадцати ночи.
—
Ладно, надо что-то делать, — пробормотала Ия и пошла на кухню. Что делать, она
по-прежнему не знала.
Достала
нож. Попробовала кончиком пальца лезвие. Не так, чтобы острый, но и не тупой.
Правую
или левую? На левой носишь часы, лучше левую. К тому же правой и резать
удобнее.
Руку
было жалко. Но ничего лучше в голову не приходило. Примерившись к запястью, Ия
слегка надавила лезвием. Ничего. Тупой нож все-таки.
Она
начала водить им как пилой: туда-сюда, осторожно, будто раскачивала малюсенькую
качельку. Наконец, решилась, закрыла глаза и резанула. Не так, чтобы очень
глубоко, но кровь выступила. Наконец-то!
Ия
осмелела и сделала еще один надрез. Чуть поменьше и аккуратнее. Женский такой
надрезик.
Смелый
жест отчаяния надо было обмыть. Она допила водку, и тут ввалился Папочка.
Он
тоже был пьян и тоже в отчаянии. Папочка нашел бинт и перевязал ей порез. Потом
закатал свой рукав и показал жирные белые шрамы на левой руке гораздо выше
запястья.
—
Вот где резать надо, поняла?
—
Почему? — икая, спросила Ия.
—
Потому что жизнь такая, — ответил Папочка. — У меня своя жизнь, у тебя — своя.
Нам расставаться с тобой надо, пока не поздно. Ничего хорошего уже не будет.
—
Но ведь все хорошо. Я не могу без тебя.
—
Вот это-то и плохо, что не можешь. Я тоже не могу, — сказал Папочка и достал со
шкафа старый чемодан, лежавший там без дела несколько лет, со времен поездки в
тараканью квартиру.
Когда
дверь за ним закрылась, Ия рухнула на кровать и заснула. Утром на столе с
клетчатой скатертью она нашла записку: «Живи пока у меня. Собаку корми. Я буду
звонить. Бинт не снимай».
Прицопала
Норма. Ия плюхнула ей в миску кашу и осела на табурете. Затем подняла с пола
собачью миску и поставила ее на стол.
—
Прыгай сюда, — показала она Норме на табурет напротив. — Теперь это твое место.
Это стул — на нем сидят. Это стол — на нем едят.
Норма
запрыгнула и оперлась передними лапами о столешницу.
—
Вот видишь, у тебя уже получается!
Норма
кивала головой, торопливо подбирая последние крошки со дна миски и, казалось,
соглашалась с новой нормой поведения. Эту собаку удивить было сложно.
Только
за обедом Ия обнаружила отсутствие ножей. Остался один, совсем уж тупой.
Днем
она ездила на работу. Поздно вечером выходила из дома, становилась возле метро
на то место, где впервые увидела Папочку, и ждала. Еще с утра у нее было
загадано, что он вернется, приедет с поздней электричкой, выйдет, а тут она
ждет. Так должно быть, потому что больше у нее никого нет. Так должно быть,
потому что только так все и будет. Только так.
К
полуночи людской поток истончался, а потом и вовсе пересыхал, женщины в синих
жилетах с колченогой буквой «М» протирали влажной тряпкой и закрывали
стеклянные двери. Удостоверившись, что теперь Папочке точно не выйти из
вестибюля метро, Ия шла домой, валилась в постель, и прежний ее день
заканчивался, а новый начинался вздохом собаки, свернувшейся клубком в ногах и
утыкавшей влажный, словно вечно простуженный нос в подушечку под большим пальцем
левой ноги.
Когда
становилось совсем невмоготу, она звала в гости Муху, жившую, как и Понтий,
неподалеку. Петроградка объединяла всех участников ее мирка и сама давно стала
маленькой замкнутой галактикой.
Папочка
теперь жил с загорелой девицей в другой галактике: то ли на севере, то ли на
юге города, а по некоторым слухам — на Обводном канале. Но канал длинный, домов
на нем много — двести тридцать один, изучила она на карте. Если ждать возле
каждого хоть один день, больше полугода получится.
Муха
приносила новости из «Карниза». Там, не без Мухиной же помощи, давно прознали о
новом увлечении Папочки. Ия оказалась в положении вдовы при живом муже. Ей
сочувствовали, говорили, что она долго продержалась, и даже юрист, забыв былые
обиды, позвонила и сказала, что Папочка — мерзавец.
Все
чаще приходила Муха, наведывалась Понтий, училась есть за столом Норма.
—
Ты ее знаешь? — спрашивала Ия Муху про загорелую девицу.
—
Да, — пожимала та плечами. — Она дзюдоистка. Давно с твоим Папочкой знакома
была, ну а тут встретились, и закрутилось. Ты же знаешь, как это бывает,
девочка…
Ия
вспоминала коронный трюк с чтением Цветаевой, кошачий взгляд и подрагивающие
ноздри Папочки, как у коня, готового кинуться вскачь.
—
Ненавижу дзюдо, — цедила она сквозь зубы.
—
При чем тут дзюдо, — махала рукой Муха и курила прямо в комнате, чего раньше
никогда бы себе не позволила.
Однажды
Ия поддалась на уговоры Мухи и пошла с ней в «Карниз». Там она сидела гордо и
неприступно, не удостаивая вниманием сновавших мимо пацанок. Но взрослую,
загорелую, коротко стриженую спортивного фасона женщину ростом в метр девяносто
она не заметить не могла.
Та
тоже не смотрела ни на пацанок, ни на фам, и вообще ни на кого не смотрела, но,
увидев Муху, дружески помахала ей рукой.
—
Ма-а-а-фия! — сладко пропела Муха и кинулась обниматься.
—
Почему Мафия? — улучив минутку, спросила Ия.
—
У нее муж — бандит настоящий, в Выборге. Она в Питер раз в месяц приезжает,
оторваться, погулять. Жена бандитская, значит, Мафия.
Ия
и Мафия сидели за одним столом и старательно не смотрели друг на друга, но
поскольку и по сторонам не смотрели, а смотреть-то куда-то надо, взгляды их
волей-неволей скрестились.
Когда
Мафия протянула сигарету, Ия уже знала, что перед ней сидит ее новая любовница.
Не блудная жена, как Папочка, а та, которую заводят для остроты чувств, чтобы
быть в тонусе. Очевидно, Мафия поняла про Ию то же самое.
Муха
с довольным видом хлопотала рядом, предвкушая магарыч за сводничество, и
соображала, какой бы тост произнести: про любовь с первого взгляда или
что-нибудь более фривольное, подходящее случаю.
Ночью
они, с трудом спровадив Муху, оказались в одной постели в гостиничном номере,
который снимала Мафия на выданные мужем для отдыха деньги.
Ия
с удовольствием разглядывала и трогала ее большое, крепкое, накачанное тело и
удивлялась, что же за муж у нее такой, разве что Кинг-Конг. Кожа у Мафии была
гладкой, холеной — женской. Казалось, этой снятой с идеальной женщины кожей
обтянули железный станок.
Ну
а когда Мафия принялась за дело, то напомнила Рогатого в женском обличье. От
той ночи у Ии осталось ощущение полета на американских горках с песней из
советского мультика «Карусель, карусель» в ушах.
На
следующий день домой Мафия не уехала, как должна была. Ию это обескуражило, она
привыкла поздним вечером ждать Папочку до закрытия метро и верила, что
когда-нибудь дождется. В ее вчерашние планы входил лишь скоротечный роман в
отместку, но никак не долгоиграющая любовная связь. К тому же, как она
выяснила, Мафия и Папочка были хорошо знакомы по общему спортивному прошлому.
Но
Мафию это не смутило. Отключив телефон, по которому названивал грозный
выборгский муж кавказской национальности, она потащила Ию в кафе, где они
просидели до полуночи.
Ия
оглядывалась на большие окна и ежилась. Ей все казалось, что мимо домой идет
Папочка, но три бутылки шампанского сделали свое «игристое»
дело — они вновь поехали в гостиницу, где «карусель» повторилась, но показалась
Ие более утомительной, чем в первый раз.
Весь
следующий месяц Мафия уезжала и тут же возвращалась. Дарила Ие пряно пахнущие
белые лилии и белые коробки конфет «Рафаэлло», встречала после работы.
Цветы
Ия аккуратно укладывала в мусорный бак во дворе, чтобы Папочка, когда он
неожиданно вернется, не обнаружил дома следов измены. На кокосовую стружку и
миндальные орехи у нее вскоре началась аллергия.
В
одну из ночей, которая более всего напомнила ей урок физкультуры, она
увернулась от Мафии, как когда-то вынырнула из-под Рогатого, и накрылась
простыней. В эту ночь она поняла, что разница между женщинами и мужчинами может
быть очень мала, практически равна нулю. И эта разница — в тебе самой, в твоем
отношении.
С
любовницей ей удалось расстаться по-дружески, без обид, и только Муха долго
доедала конфеты «Рафаэлло», которые Мафия передавала Ие.
Иногда
наведывалась к Ие и Понтий. Они с Мухой недолюбливали друг друга и даже
интуитивно не приходили одновременно. Наверное, потому что слишком много у них
было общего. Даже к женщинам Понтий обращалась так же — девочка, но добавляла
при этом — моя.
—
Косточки Норме, а тебе супчик сварю. Что ты кушала, девочка моя?
—
Лапшу растворимую. На работе.
—
Ох, — хваталась за сердце Понтий. — Приходи ко мне, накормлю.
—
Некогда.
Ей
и правда было некогда. Когда в личной жизни дела идут все хуже и хуже, на
работе они становятся все лучше и лучше.
Компания,
в которой она трудилась, была молодой и динамичной. При этом крупной и словно
резиновой. Ию повышали, передвигали из угла в угол, переводили из кабинета в
кабинет. Народу в кабинетах становилось все меньше. Наконец, она оказалась в
кабинете одна и тогда поняла, что некоторым образом она — начальник.
У
нее даже стали копиться деньги, потому что не было времени их тратить. Утром
она завтракала с Нормой, почти в совершенстве овладевшей правилами этикета.
Выводила ее во двор и здоровалась с жившим в соседнем парадном известным
актером. Тот был очень мил и любезно не замечал, что Норма избирательно
присаживается именно возле его машины. Потом бежала через двор к метро и
возвращалась уже вечером, когда во всех окнах горели огни.
Их
коммуналка по-прежнему пустовала, и длинный ряд темных окон квартиры-расчески
тянулся как выстроившиеся в ряд черные квадраты шахматной доски. Как будто
партия закончена. Время собирать ладьи и ферзи и уходить.
Папочка
вернулся так же неожиданно, как ушел. Однажды поздним вечером открылась дверь,
и в нее просунулся знакомый чемоданишко. За ним раздалось преувеличенно громкое
топанье в прихожей, словно говорившее: войти-то можно?
—
Вот и я, девочки мои, — сказал Папочка.
Норма
сорвалась с места и, как маленький снаряд, устремилась в прихожую. Она пыталась
лизнуть его в лицо, но так отъелась на харчах Понтия, что едва доставала до
колен.
Ия
ликовала, но не повела и бровью. Она была оскорбленной стороной, а на левом
запястье остались два тонких белых шрамика.
—
Посмотрите, что я вам принес, — все извинялся Папочка, доставая из сумки
какие-то свертки. — Вот, смотрите, как вкусненько.
—
Нас тут Понтий хорошо подкармливала, — с достоинством ответила Ия.
—
Простишь меня, а? Можно пройти? — виновато говорил Папочка.
—
Так ты же у себя дома. Проходи, не стесняйся! — великодушно разрешила Ия.
Папочка
принялся вынимать из чемодана вещи. Ия искоса следила за ним. Наконец она не
выдержала:
—
А где коричневый шерстяной свитер, который я тебе на прошлый Новый год дарила?
—
Она его ножницами изрезала, когда я вещи собирала, — виновато ответил Папочка.
—
Жаль, — не теряя достоинства, заключила Ия.
—
Жаль, — как эхо повторил Папочка.
—
Ну и хрен с ним, — сжалилась Ия. — Скоро новый Новый год. Буду знать, что
подарить.
—
И хрен с ним, — обрадовался Папочка. — А где мы его отмечать будем, дома?
Утром
он занял свое место за столом с клетчатой скатертью. Норма не отходила от
Папочки. Все попытки Ии показать, чему она обучила собаку, провалились. Норма
отказалась садиться на табурет и есть за столом.
Новый
год они встречали дома. Понтий принесла им удивительный ананас с африканского
континента. Он был огромен, а его вкус, как говорило ее руководство, должен был
напоминать вкус кокоса.
Понтий
уже два месяца работала поваром в одном из самых дорогих ресторанов города и
даже не несла. Это доставляло ей нравственные страдания и рушило основы
бытия, но ради хорошей зарплаты можно было претерпеть все муки.
Однако
новогодний банкет для шишек из городской администрации сделал свое подлое дело.
Против ананасов и черной икры она не устояла.
Принесенный
ананас торжественно разрезали, понюхали, пытаясь обнаружить кокосовость
гиганта, и поставили в центре стола. Его хотели съесть во время проводов
старого года, но год был, откровенно сказать, плохим и заморского ананаса не
заслуживал.
Потом
было горячее, секвестированное с того же банкета. После они вышли во двор
послушать канонаду и полюбоваться сиянием вылетающих с каждого двора
фейерверков. Когда вернулись домой, в комнате их встретила рычащая Норма.
Она
сидела в странной позе перед телевизором. Скорее даже полулежала на спине,
выкатив неестественно раздутое брюхо. Казалось, это резиновая надувная собака,
которую перекачали воздухом, или грелка с собачьей головой, которую до отказа
заполнили водой так, что она сейчас лопнет.
На
столе сиротливо лежали бутерброды с черной икрой, розовело вздернутое рыльце
запеченного поросенка. Этой горизонтальной смольнинской гастрономической
перспективе отчетливо не хватало доминанты, которая торжествующе возвысилась бы
над прочим изобилием.
—
Ананас! — в один голос возопили Ия и Папочка.
Собака
воззрилась на них осоловевшими глазами и обреченно икнула.
—
Ворюга! — погрозил ей кулаком Папочка. — Ты сожрала сворованный ананас, который
купили на наши налоги!
Норма
приподняла голову и тут же опустила — кивнула, словно просила прощения за слуг
народа, Понтия и за самое себя как главное звено греховной цепочки жадности и
чревоугодия.
—
Хорошо, что коньяк не выпила. Помнишь, она вылакала все из твоей рюмки.
Норма
снова зарычала, а Папочка театральным жестом поднял со стола лежащий на боку
пустой бокал шампанского.
Через
несколько дней Понтия уволили из ресторана. Оказалось, что диковинные ананасы
со вкусом кокоса поступили в город в количестве трех штук по линии
сотрудничества с министерством сельского хозяйства одной из южных стран. Этот
экспериментальный сорт вывели совсем недавно, он уже получил несколько премий
на международных выставках, а потому ввиду малого распространения стоил
баснословно дорого.
Ананасы
должны были венчать столики руководителя профильного комитета и двух его замов.
В поисках пропавшего гиганта руководство ресторана перевернуло все вверх дном.
Черную
икру Понтию бы еще простили…
Начался
новый год. Воздушный замок дал трещину, но устоял. Дзюдоистка вспоминалась как
шутка в связи с мощной шеей и испорченным свитером.
*
* *
Ссоры
со временем вернулись, но Папочка и Ия стали совсем уж родными. Казалось,
что ссоришься со своей рукой или ногой. Можно, конечно, обидеться на ногу,
которая ноет к смене погоды, но ведь без нее во сто крат хуже.
Впрочем,
бывали и эксцессы, которые зависели от суммы каких-то внутренних Папочкиных
амплитуд, неприятностей на работе, размолвок с Ией и общего недовольства
жизнью. В нем словно сидела заноза, которая время от времени начинала гноиться
и, если не спиртовать ранку, не заливать ее, не запивать, начнется
абсцесс.
—
Я не могу дать тебе семью, детей, будущее. И еще мне постоянно снится мать.
Стоит в дверях и смотрит на меня.
Ия
гладила Папочку по голове и отводила глаза. Она ненавидела фразу «не знаю, что
и сказать», потому что всегда можно найти слова для человека, который в них
нуждается. Но сказать ей было нечего.
Почти
у каждого человека есть корневая система: мать, отец, бабушки, дедушки, братья,
сестры… Если нет кого-то из основных ответвлений этого корня, хоть в усеченном
виде, но он продолжает существовать. Иногда роль и функцию отсутствующего члена
семьи берут на себя оставшиеся. Семьи могут быть разными по составу, но
все-таки они — семьи.
Еще
есть дяди и тети — родные, двоюродные, троюродные, которых вы, может, никогда и
не видели. Но они где-то есть: улыбаются с черно-белых фото, шлют открытки раз
в год из города, который с трудом можно найти на карте. Вы приглашаете друг
друга в гости и знаете, что никогда не поедете, потому что не найдете, о чем
говорить при встрече. Но они есть.
У
Папочки не было корневой системы. А может и была где-то, хоть один маленький
корешок, но он об этом не знал.
На
фотокарточках, хранившихся в шкафу рядом с грамотами за давние спортивные
достижения, Ия видела только двух женщин. Бабушку и мать. Об отце Папочка
никогда не слышал, как и о возможной другой родне.
Говорил,
что бабушка похожа на Вассу Железнову. Она рано умерла, не оставив в его памяти
воспоминаний, а образ властной, сильной женщины, скорее всего, был взят из тех
же фотокарточек.
Мать
была полной противоположностью Вассе. Куколка Барби из шестидесятых годов.
Складная фигурка, светлые волосы, уложенные в модную тогда прическу «бабетта»,
большие карие глаза. Она была красива и похожа на Бриджит Бардо, только вместо
гордости и достоинства в глазах стояло униженное извинение.
—
Мама Зина была женщиной, которая ищет любовь, — говорил про нее Папочка.
Заморские
Бригиты ищут свою любовь на Лазурном берегу, среди пальм, белых яхт и красных
ковровых дорожек. И находят — белозубую, галантную, романтичную. Мама Зина жила
на правом Невском берегу, но тоже искала любовь среди пальм и красных ковровых
дорожек. Только вместо белых яхт — белые скатерти.
Она
работала официанткой в ресторане. Любовь находила транзитную, командировочную,
бурную, но скоротечную, всегда как будто из-под полы.
Когда
появилась дочка, мама Зина перебралась на островную Петроградку в
двенадцатиметровую комнатку в коммуналке на Большой Пушкарской. Она выписала из
деревни Вассу и продолжила поиски любви, которые еще казались ей временными.
Когда ей стукнуло сорок, стало понятно, что поиски эти — единственное
постоянство в ее жизни. Мама Зина запила.
Васса
вскоре умерла. Единственной ее мечтой было вернуться на родину, в деревню под
Псков. В городе она так и не прижилась и мирилась с каменными громадами домов
ради внучки. Вернуться она не успела. Похоронили ее тоже в городе. На каком
кладбище, Папочка не знал. Мама Зина туда не ходила.
Вместо
Вассы появилась нянька. Мама Зина платила ей своими чаевыми и называла
«гувернеркой». Нянька была доброй, заплетала по утрам косички и отводила в
школу.
Косички
Папочка запомнил на всю жизнь. Наверное, они были самым светлым воспоминанием о
детстве.
Как-то
Ия с Папочкой сидели в парке на скамье. Норма бегала рядом. К ним подсела
женщина с дочкой. Пока девочка ковыряла лопаткой газон и играла с собакой,
женщина приглядывалась к ним, а потом, разговорившись, обронила:
—
Я своей дочке всегда платьишки одеваю, косички заплетаю… Знаете, чтобы как бы
чего не вышло.
—
Мне тоже косички в детстве заплетали, — с гордостью сообщил Папочка. — Но,
знаете, ничего не вышло.
—
Не помогло, — поддакнула Ия, а сама подумала, что своей дочке тоже заплетала
бы, и наряжала. Она бы не хотела, чтобы ее ребенок был исключением, хотя сама
всегда стремилась этим исключением быть.
Период
косичек продлился в Папочкиной жизни недолго. Мама Зина пила все сильнее, денег
на «гувернерку» стало не хватать. Она утратила красоту Бриджит Бардо и стала
походить на Вассу, но только внешне, твердости характера, конечно, не обрела.
Это отсутствие стержня и было главной бедой мамы Зины. Не имея вектора внутри и
потеряв обертку снаружи, она обрушилась разом, без сопротивления.
Пьяная
мать по несколько дней не появлялась дома, а приходя, устраивала дебоши.
Папочка распрощался с косичками и по полгода жил в спортивном интернате.
—
У нее есть данные, — говорили тренеры по плаванию. Бассейн, сборы, соревнования
стали единственным смыслом жизни.
Маму
Зину хотели лишить родительских прав, а Папочку собиралась удочерить бездетная
семья тренеров, но что-то не сложилось. Зина на время взялась за ум, но как
только дочь ей оставили, опять принялась за старое.
Пришла
пора превращаться из угловатого подростка в высокую спортивную девушку. Папочка
превратился, но как-то наполовину. Девичья плавность, округлость движений не
пришла. Она всегда была «своим парнем» и при этом «прикольной девчонкой».
В
летнем пионерском лагере она подружилась с мальчиком-старшеклассником. Он тоже
был высоким, спортивным, а еще очень вежливым. Они ходили, взявшись за руки, и
разговаривали о спорте. Она боялась, что он будет спрашивать про ее семью,
потому что, повзрослев, стала стесняться матери. Он не спрашивал и про свою
семью ничего не говорил. Казалось, тоже избегает. Наверное, и у него не все
гладко, решила она.
На
прощание он признался ей в любви и в том, что его отец — известный всей стране
актер и певец. Она хотела было оставить ему адрес спортивного интерната, но
спохватилась и дала адрес матери.
Полгода,
с сентября по март, на Большую Пушкарскую приходили письма из Москвы. Мама Зина
гордилась и кричала в раскрытое окно на весь двор-колодец:
—
Моей-то, сын того самого пишет! Скоро мы рванем в Москву, а вы сгниете здесь,
сссуки!
Соседские
окна захлопывались, а мама Зина хохотала и приплясывала. Она знала, что больна
раком и медленно исходит, а потому пила уже без стеснения, без оглядки. Так же
остервенело и упрямо, как искала любовь.
В
любовь она больше не верила и ненавидела даже это слово как самый большой в
жизни обман, но в редкие минуты просветления надеялась, что хоть дочери ее
повезет. Ведь где-то же должна быть любовь и везение. Им бы чуточку, хоть с
наперсток — они искупаются в нем как в море, на котором ни разу не были.
Весной
«писарчук», как про себя прозвала его мама Зина — уже любя, уже почти считая
своим зятем, — собрался приехать в город на Неве.
О
госте знал весь двор и, конечно, не верил. Сгорая от стыда, ехал домой из
спортивного интерната Папочка, обряженный во взятое напрокат у соседки по
комнате голубое платьице с воланами по подолу, прикрывающими острые коленки.
Он… нет, тогда еще она… была напугана и несчастна.
Проклятое
платье только усиливало страдания. Привыкшее к брюкам и казенным спортивным
костюмам тело вело себя как неродное. Легкое изящное платьице сковывало его как
скафандр. Больше всего хотелось сбросить эту казавшуюся робой паутинку и
очутиться на дорожке в бассейне, на своей территории, где никто не будет
оглядываться, разглядывать, подмигивать и кивать.
Она
шагала по тогда еще Кировскому проспекту на Большую Пушкарскую как астронавт в
безвоздушном пространстве по поверхности Луны: медленно и плавно, высоко
поднимая ноги в соседкиных туфлях на маленьком каблучке, не зная, куда девать
длинные руки.
Встречные
мужчины смотрели заинтересованно и кивали с одобрением, но их взгляды ей, не
привыкшей к мужскому вниманию, казались брошенными с близкого расстояния
кинжалами. Она готовилась к самому страшному — завернуть в свою арку, зайти в
свой двор, который ощерится на нее десятками глаз.
Московский
гость не опоздал и даже великодушно не обратил внимания на высунувшиеся в окна головы.
Полярные суждения «Похож» — «Не похож» неслись со всех сторон через узкий двор
и, как целлулоидный мячик в пинг-понге, отскакивали от стен. Сходство со
знаменитым родителем было неочевидно, но то, что в их двор залетела птица
важная, столичная, ясно с первого взгляда.
Мама
Зина не пила три дня, гордилась собой и даже напекла пирогов, выложив их
замысловатой горкой на блюде посреди стола, как когда-то в ресторане.
Гость
вошел в квартиру и пошел по длинному коммунальному коридору с лыжами, тазами и
детскими ванночками на стенах, стараясь не удивляться и сохранять вежливое
выражение на лице. Он был хорошо воспитанным родителями мальчиком, просто
никогда не видел таких огромных коммуналок. Когда растворилась нужная ему
дверь, он не удержался и воскликнул стоящей на пороге девушке в голубом платье:
—
Как же бедно вы живете!
Он
даже не сразу узнал в ней свою подругу, ведь тоже привык видеть ее в спортивных
костюмах. И уж, конечно, не хотел никого обидеть. Он просто открыл для себя
новый мир и поделился своим знанием, как если бы долго шел среди бескрайних
белых льдов и внезапно увидел землю Санникова.
Потом
он сказал много хороших слов, ведь он был воспитанным мальчиком, подарил маме Зине
коробку конфет и пригласил девушку в голубом платье в кафе-мороженое. Они шли,
взявшись за руки, о чем-то говорили, но это уже не имело никакого значения.
Она
знала, что живет бедно, но впервые ей сказали об этом в лоб, без обиняков, как
само собой разумеющееся. Она водила ложкой по розетке с мороженым и мечтала
только об одном: скорее вернуться в интернат, снять каблуки и ненавистное
платье, вбежать в спортзал, пройтись по нему на руках, а потом с головой
окунуться в пахнущую хлоркой воду, которая нужна ей больше, чем воздух.
Было
еще несколько писем, на которые она не ответила. А может, он не ответил. Или не
было вовсе этих писем.
Ия
скептически относилась к истории про неудавшуюся Золушку, считая ее еще одной
байкой Петроградской стороны. Папочка с Понтием рассказывали ей много баек.
Много
позже, листая журнал с программой телепередач, она наткнулась на фотографию
сына певца и актера. Он снял фильм о давно умершем отце и теперь давал
интервью. На вопрос о первой любви ответил, что случилась она еще в школьные
годы. Жила его любовь в Петербурге и он до сих пор помнит название улицы:
Большая Пушкарская.
Ия
побежала показывать журнал Папочке: смотри-ка, а ведь и правда! Но откровения и
фото в журнале не вызвали у него никаких эмоций.
—
Раскабанел, — сказал Папочка, мельком бросив взгляд на страницу с фото.
В
один из дней «каникул», вернувшись с соревнований на побывку домой, Папочка
встретил Понтия. Та нашептала на ухо, что заработать можно так и этак. Можно
было «варить» джинсы и продавать втридорога, можно было играть по крупному и
продавать наркоту. Так в Папочкиной жизни на время появились деньги, и навсегда
исчез спорт.
Мама
Зина умерла зимой. Ей повезло. Наверное, единственный раз в жизни. В городе
появился первый хоспис. Как тяжелобольную, ее положили туда одной из первых, и
до последних минут заботились так, как сама она никогда ни о ком не заботилась.
В
эти дни она обнимала дочь и путано говорила ей, что поняла: любовь к мужчине —
лишь малая толика большой Любви к жизни. Можно быть счастливой и без мужчин, и
без водки. А вот без жизни никак нельзя быть счастливой. Возможно, она просто
бредила.
Хоронить
ее оказалось не на что. Все, что было заработано с Понтием, ушло так же, как и
пришло. Соседи собрали нужную сумму, устроили поминки и помогли с кремацией.
После
смерти матери жизнь завертелась, понеслась, но куда-то не в ту сторону.
Впрочем, где правильная сторона, Папочка не знал. Он понесся по жизни как
перекати-поле. Но носило его не на большие расстояния, а туда-сюда. Болтало,
скорее, а не носило. Всплывали в этой болтанке разные люди и события, но Бог
всегда миловал: в районный суд Папочка больше не залетал.
Так
же, как и мама Зина, он все искал любовь. Умел влюбляться, и делал это
красиво, но не умел любить. И если Зине, пожалуй, просто не везло с мужчинами,
то в ее дочери глубоко сидела заноза недополученной в детстве любви. Если
ребенком не научишься кататься на велосипеде, то, став взрослым, легко можно
упасть с мотоцикла, не имея навыка держать равновесие.
Как
и маме Зине, любовь не приносила ничего хорошего и давала успокоение лишь на
время. Будто в огромной печи крематория сгорали мимолетные увлечения, не успев
и потянуть на любовь, а створки все открывались и открывались. Он не мог
выносить любовь, как не могут выносить ребенка. Он бросал свои чувства на
полдороге, недолюбливал, потому что и сам был недолюблен.
С
Ией было не так. Они совпали как пазлы и, повторяя изгибы-изъяны друг друга,
образовали одно целое. Казалось, Папочкина детская ранка зажила, затянулась и
больше не кровоточит. Так оно и было, но под ней, затянувшейся, осталась давняя
полость с перегнившими остатками былых обид — гумусом для всходов обид будущих.
Полость надо было вскрывать, но никто об этом не знал.
*
* *
С
работы Ия приходила по-прежнему поздно. Иногда, еще открывая входную дверь, она
слышала несущийся с кухни гомон. Вся компания в сборе: Папочка, Понтий, а
теперь еще и Люсьен — вернувшийся в пустовавшую коммуналку жилец дальней
комнаты.
Почему
его зовут Люсьен, и является ли это игривое имя настоящим, они не знали. Люсьен
был моряком дальнего плавания, девять месяцев проводил в море, три — на суше, у
женщин, с которыми знакомился, как только сходил с судна, в ближайшем к порту
питейном заведении.
Но
в последнюю побывку Люсьен не попал в питейное заведение. Он был простужен, а
его корабельного товарища, с которым они всегда обмывали первые шаги по суше,
на этот раз встречала жена. Эти два обстоятельства привели к тому, что Люсьен
позволил усадить себя на заднее сиденье машины и довезти
до дома.
Поначалу
он даже не знал, какой адрес ему называть, так неожиданно сломалась его
жизненная программа. Обычно это каждый раз был новый адрес новой дамы, по
которому он пребывал до самого отъезда. Но тут припомнилось, что родной его
дом, как у заправского морского волка, находится на самом настоящем острове —
Петроградке. Эту комнату ему оставила в наследство бабка, умершая в дурдоме,
но, по счастью, успевшая вспомнить, что у нее есть не виденный десять лет внук.
Он
отбросил сомнения, высадился у памятника «Стерегущему» на Каменноостровском,
перебежал трамвайные рельсы на Кронверкском. Зачем-то обошел по кругу постамент
с памятником Горькому и даже немного постоял возле, задрав голову и
сочувственно дивясь, как же буревестника революции обделали птицы.
Затем
купил в магазине возле арки ящик пива для знакомства с соседями и предстал
перед Ией и Папочкой.
—
Люсьен! Покоритель морей и прочих водных просторов. Благодарю, что открыли.
Ключей у меня нет. Вы мне сделаете, а?
—
Будешь хорошо себя вести, сделаем, — отозвался Папочка и смерил покорителя
взглядом с головы до ног.
—
Я — тихий, — признался Люсьен. — Главное, чтобы евреев у вас не было. Очень уж
я их не люблю.
—
Нет, — обнадежила Ия, для верности еще раз оглядев Папочку и Норму, она впервые
сталкивалась с такой странной фобией. — Кроме нас тут вообще никого нет.
Люсьен
тоже придирчиво оглядел их, как будто мысленно примерил на троих кипы,
удовлетворенно кивнул и впихнул одной ногой в прихожую ящик пива:
—
Принимайте!
Он
и впрямь оказался тихим. Совершенно негромким алкоголиком.
Алкоголизм
Люсьена был пивным. Хотя официальной наукой он не признан, но широко
встречается в той массе населения, которой на науку плевать.
С
утра Люсьен затаривался пластиковыми баллонами с пенным напитком на целый день.
Однако к обеду они неожиданно заканчивались, вынуждая его отправляться в новый
рейд до магазина, иногда не последний.
За
три месяца на суше он накачивал себя пивом на девять месяцев вперед. Ни одно
судно не смогло бы принять на свой борт столько пивных баллонов, сколько
способен был выпить Люсьен за время плавания, а потому в море он не пил.
В
своей комнате Люсьен обжился, неожиданно для себя самого, и даже не пытался
найти даму, так хорошо оказалось дома. Он всегда бросал якорь один раз.
В
эту побывку якорь упал на Петроградке, и забрасывать его снова Люсьен не
собирался, хотя Папочка с Ией не оставляли надежды на то, что, повинуясь
мощному мужскому инстинкту, он все же уйдет на поиски наяды и сменит место
дислокации.
Впрочем,
Люсьен вписался в квартиру-расческу так, словно всегда тут жил, и быстро стал
своим. Они привыкли делить даже ванну и кухню. Точнее, ванну на кухне.
—
Это Люсьен! — стучался он в закрытую дверь, когда Ия стояла в ванне за
задернутой шторкой. — Мне картошку поджарить! Ты мойся, я смотреть не буду.
—
Долго ты там копошиться будешь? — стучала в ту же дверь Ия утром. — Открывай, я
позавтракать не успею! Ты мойся, я смотреть не буду.
Потом
они и вовсе перестали закрывать дверь на крюк: прыгать из ванны в мыле
неудобно. Надо — заходи, только не мешай соседям мыться. Пока Люсьен шуровал в
своем холодильнике, укладывая в ряд стратегический запас пивных бутылей, Ия
скидывала платье и шмыгала за занавеску, окутывающую ванну.
—
Уже там? — кричал Люсьен, не поворачивая головы. — Сейчас выйду!
—
Да ладно, форточку только не открывай! — кричала Ия.
Пару
раз она краем глаза невольно скользнула по торсу и крепкой мужской пятой точке
и подумала, что имя Люсьен такой фактуре не идет. Это был высокий мужчина с
гривой седеющих кудряшек, которому очень пошла бы — Ия не раз ловила себя на этой
крамольной мысли — маленькая круглая шапочка-кипа. Впрочем, она видела в нем не
мужчину, а почти мифологическое существо — Одиссея, приставшего к их берегам по
пути за золотым руном.
Иногда
к Люсьену приходили гости — такие же моряки, маявшиеся на побывке так, словно
не отгуливали положенный отпуск, а мотали срок. Казалось, никто из них не знал,
какое применение найти себе на суше. Оставалось пить.
Длинный
коридор квартиры-расчески превращался в палубу корабля, по которой,
раскачиваясь, ходили матросы, а их тени в тусклом свете висящей под самым
потолком лампы скользили по стенам как призраки команды «Летучего голландца».
Матросы-призраки
быстро побратались с Папочкой и галантно не замечали, что он — женщина.
Ну, то есть, конечно, она, но не будем рушить принятые правила игры, тем
паче, что даже матросы их не нарушали.
Поначалу
Ия ловила на себе заинтересованные взгляды, но поскольку и они для нее были не
мужчинами, а расклонированными Одиссеями, скоро она перестала их замечать.
Это
незамечание — было главным в ее отношении к мужчинам. Она не боялась их,
не думала плохо, просто они словно не существовали для нее в мужской ипостаси.
Рядом ходили люди противоположного пола, и этот пол был стерилен. Настолько
стерилен, что она и спала, по давней своей привычке, совершенно нагая, не
закрывая дверь комнаты на ключ, даже если ночевала одна, а в квартире были
гости.
Как-то
утром она открыла глаза и увидела одного из Одиссеев. Сидя на краю кровати, он
упер свой взгляд куда-то ниже ее подбородка. Ложбинке между грудей было мокро.
Ия
последовала за его взглядом и обнаружила на своей груди гроздь черного
винограда. Стекающие с нее капли воды струились двумя ручейками на скрытый
одеялом живот.
Она
зажмурилась, не спеша потянулась и сняла с груди виноградную гроздь. Села на
кровати, не прикрывая груди, и тоже уставилась на незваного гостя. Точно так же
она смотрела бы на гиббона, неожиданно оказавшегося у ее ног, или дельфина, или
попугая-ара… С любопытством, начисто лишенным догадок о сексуальной
составляющей этой встречи. Но это был не гиббон, не дельфин и не тропический
попугай, удивление сменилось равнодушием. В конце концов, незнакомец, наверное,
просто решил угостить ее виноградом, пока все не слопали. Тогда его стоило
поблагодарить.
Ия
оторвала крупную виноградину, покатала ее на языке, пососала, вытянув губы
трубочкой, и сказала:
—
Спасибо.
—
Мммм, — потянулся к ней Одиссей и, не удержав равновесия, ткнулся носом в ее
живот.
Только
тут она поняла, что Одиссей был мертвецки пьян. Он мычал, стаскивал одеяло с
живота и не замечал, что она пинает его коленями, отталкивая от себя.
—
Ну давай же… Хочешь, я буду как она… — бормотал он, обдавая перегаром и
оставляя белые следы от пальцев на бедрах. — Ты же настоящего мужика не знаешь.
Я покажу… Тебе понравится, девочка.
Намерения
его стали очевидны, пол обозначился, проступив сквозь застилавшую глаза пелену
стерильности. Ия вздохнула, примерилась и, когда он шарил языком по ее лобку,
пытаясь спуститься ниже, ткнула коленом в кадык.
Одиссей
с хрипом завалился на бок, а она выскользнула из-под него, встала с кровати и,
продолжая оставаться голой, не спеша принялась рыться в шкафу, выискивая, что
одеть.
Мимолетный
испуг сменился равнодушием. Как только Одиссей обмяк, она поняла, что может
справиться с ним, пьяным уж точно. А то, с чем ты можешь справиться, менее
важно, чем выбор платья на день.
Но
Одиссей все же ненадолго вернул ее в мир мужчин, хоть и не смог осуществить
задуманное и теперь раскатисто храпел, уткнувшись носом в подушку, на которой
возлежала Норма, не обратившая на возню ни малейшего внимания. Возней в постели
эту собаку было не удивить.
Ия
подняла упавший на пол виноград и отошла к окну. Она не спеша отрывала
виноградины, перед тем как проглотить катала их на языке и задумчиво смотрела в
стену дома напротив. За окном медленно падал снег, до Нового года оставалось
несколько дней.
Слова
о настоящем мужике вернули ей то, что было давным-давно, в другой жизни и,
может быть, даже на другой планете. На первом еще курсе была у нее подружка.
Кажется, Ира ее звали или Катя. Впрочем, может, Света. Подружка так любила
мужчин, что не могла не коллекционировать их. Ия не хотела отставать, а еще
больше хотела доказать себе, что тоже любит, а значит нормальная.
—
Надо записывать их в тетрадку, столбиком, — говорила не то Ира, не то Света. —
Потом мы станем старыми и выйдем замуж, будет, что вспомнить.
Время
было веселое, разбитное, список все удлинялся, тянулся вниз. Если имена были
длинными, их следовало сокращать, чтобы не портить стройный ряд вытянувшихся по
вертикали букв.
Как-то
раз Ия подглядела в подружкином блокноте: ничего себе, уже семьдесят! А у нее
только сорок. Наверное, та мухлюет, а может, добавляет невинный оральный секс.
Подлежит ли он учету, спросить было неудобно. Ия была за чистоту эксперимента,
постановила считать два минета за один половой акт и тут же, покопавшись в
памяти, накинула в свой столбец еще двадцаточку. Счет почти сравнялся.
То,
что происходило с ее телом, странным образом не касалось души. Она допускала до
него короткие имена из списка, но не допускала до себя. Тело как бы
существовало отдельно. Ее подружка все же пыталась найти любовь, выбрав
экстенсивный метод поисков. Ия, несмотря на растущий список, пыталась
интенсивно достучаться до себя, но как раз это и не удавалось.
Подружка
искренне верила, что очередная строчка станет последней и превратится в любовь.
Ия множила их как шелуху от семечек, не приглядываясь к каждой отдельно взятой,
и думала, что однажды сметет их со стола одним ловким движением руки, когда
накопится горка. Ведь все это происходит как бы не по-настоящему, не с ней
настоящей.
Потом
подружка и впрямь встретила свою любовь. Ия же, устав от перебирания шелухи,
опустилась на дно «Карниза». Их пути разошлись.
С
недавних пор она все чаще ловила себя на том, что приглядывается к пузатым
женщинам, любуется их утиной походкой, а на работе надолго замирает над
статьями про беременность. Она стыдилась самой себя, встряхивала головой и
быстрее щелкала клавишами, зовя на экран монитора деловые новости. Но снова и
снова возвращалась мыслями к возникшему в голове проекту под названием
«Ребенок».
Несомненно,
ей нужен ребенок. Да и куда дальше тянуть.
Проект
был озвучен Папочке, подсчитано, что ребенка они должны потянуть материально,
дело стало за малым. Ну, или за большим. Мужским достоинством, в общем. Кроме
того, проекту под названием «Ребенок» неплохо было бы знать своего отца.
Значит, помимо дарованного ему природой достоинства, гипотетический папаша
должен был обладать набором достоинств общечеловеческих. Хотя бы минимальным,
что уж взять с мужчины.
—
Хоть бы была девочка, — мечтала Ия. — Мальчика тоже, конечно, можно, но, мне
кажется, любить я его буду меньше. Ничего, мальчика в военное училище можно
отдать, как подрастет.
Сослуживцы
и неожиданно появившийся в квартире Люсьен в расчет не брались. Большое, как
известно, видится на расстоянии. Или мнится.
Казалось,
что кандидат для воплощения в жизнь проекта «Ребенок» водится в других водах.
Знать бы, в каких. Они даже встречались с состоятельной парочкой геев, которая
тоже была не против «завести» ребенка. Встреча оставила у нее недоумение: они
представили свои тезисы, выпили три бутылки вина и разошлись, вполне довольные
друг другом и совпадением взглядов на жизнь. Однако, что делать дальше, так и
не поняли.
Ия
доела виноград и достала из шкафа черное платье с вышитыми по краю рукавов
меленькими красными маками. Зимой ей всегда хотелось быть летней. Кинула платье
на кровать и присела рядом с храпящим Одиссеем. Он лежал на боку и со свистом
выталкивал из себя воздух, как будто внутри у него работал целый моторный
отсек.
Она
перевернула его на спину и вгляделась в лицо. Пожалуй, Одиссей был даже красив.
Той скупой красотой, которая отличает мужчину от обезьяны. Массивный упрямый
подбородок с черными пеньками щетины, смещенный вправо, перебитый нос, и
россыпь коротких, глубоких морщин по краям глаз, как у человека, часто
щурящегося на солнце. И еще — это был самец. В отличие от изнеженных, вежливых
мужчин с тонкими запястьями.
С
таким не о чем говорить, но не для говорильни он и создан. Вряд ли он оценит
богатство твоего внутреннего мира и разделит душевные терзания, которых сам
лишен начисто. Такие самцы созданы для того, чтобы плавать и воевать, жать и
ковать, и штамповать, штамповать, штамповать проекты под названием «Ребенок».
Ну, по крайней мере, пытаться — вздохнула Ия, глядя на бессильно обмякшее тело.
Она
сидела, подперев щеки руками и забыв, что опаздывает на работу, и все смотрела
на развалившегося поперек их кровати Одиссея. Пыталась вписать вектор «Самец» в
плоскость своей жизни. Но математик из нее был плохой. Вектор этот никак не
укладывался, становился на дыбы так, словно и плоскость, и он сам были не
воображаемыми величинами, а самыми что ни на есть настоящими. Как будто хотела
она вогнать деревянную сваю в бетонную стену.
«Не
может быть отцом вот такой, случайный», — поняла Ия.
«Не
могу, не могу, не могу», — повторяла она про себя, натягивая платье и
расправляя рукава с красными маками.
«Что
делать?» — снова присела она на край кровати и уперлась взглядом в храпящего
Одиссея. Вопрос она задавала себе, а ответа как будто ждала от него,
горе-насильника.
Распахнулась
дверь и в комнату вошел Папочка.
—
Что он тут делает? — уставился он на Одиссея, к счастью, не успевшего стянуть
одежду.
—
Совсем обнаглели, — пожаловалась Ия. — Прихожу с кухни, а тут этот валяется.
Дверь, наверное, перепутал. Не могу добудиться, не волоком же тащить.
—
Люсьен! — заорал Папочка в коридор. — Забирай этого мудака! Еще раз устроишь
тут бордель, участкового вызовем!
Прибежал
Люсьен и попытался стащить Одиссея с кровати. Тот почмокал губами, перевернулся
на другой бок и, кротко сложив руки под щекой, выдал трель в другой
тональности.
—
Вот сучара, — не выдержал Папочка. — Раз-два, взяли!
Люсьен
подхватил спящего под мышки, Папочка взялся за ноги. На прощанье Одиссей махнул
Ие ногой в протертом на пятке полосатом носке.
Ия
провожала их долгим, отсутствующим взглядом и чувствовала: что-то обрушилось.
Треснул фундамент, покосилась бетонная стена, возведенная вокруг ее жизни. Может
быть, выпала воображаемая свая, лежавшая в основании воздушного замка,
придуманного мирка. Может, она сама ее туда положила и забыла, а вот теперь
вытащила.
Отсутствовала
она и в метро, и на работе, и даже когда у нее завис компьютер, а начальник
срочно требовал завершить отчет о достижениях отдела, она не вынырнула из
своего отсутствия, только набрала по внутреннему номеру компьютерный отдел.
—
Срочно, — произнесла она одно слово и повесила трубку.
Этого
было достаточно: высветившийся номер укажет, в какой кабинет идти, а слово
«срочно» придаст должное ускорение. Ее немного побаивались, а может и
недолюбливали, но она не давала себе труда думать об этом. Конечно, она не
доросла до бизнес-вумен, но коллеги ее были совсем молоды, и в свои двадцать
шесть лет для многих она была как бабушка.
Это
было время, когда нефть только начала дорожать, трудовые единицы стали
стремительно размножаться в мутных водах Офисного океана и еще не знали, что в
недалеком будущем будут унижены званием «офисного планктона». Каждому тогда
казалось, что он — будущая акула.
Компания,
в одном из кабинетов которой сидела Ия, не была исключением. Да и сама Ия
исключением тоже не была. Исключений ей хватало и дома.
Она
много работала, к ней прислушивалось начальство. Привычка таиться,
недоговаривать, не афишировать сыграла на руку. Ия умела лавировать и мягко
нападать, отстаивая интересы своего отдела, соглашаться и уходить от ответа,
балансировать на грани «да» и «нет», быть лояльной, когда хочется плюнуть в
лицо и хлопнуть дверью. Как хамелеон, она могла окраситься в нужный цвет и,
если потребуется, в интересах дела даже покрыться пупырышками. Она была
комильфо, ее повышали и ставили в пример.
Отношения
с мужчинами на работе были ровными, приятельскими. Бывало, кто-то из них
начинал ее раздражать. Тогда она мягко, но настойчиво брала источник
раздражения на крючок и плавно, не спеша вела к увольнению. Разумеется, если
выполняемые им функции были в ее компетенции.
Так
что слово «срочно» можно было не говорить, достаточно просто, например,
хмыкнуть в трубку. Она оттолкнулась ногами от пола и откатилась в сторону от
компьютера. Лучше было бы написать заявку на новый, но сейчас ей было не до
работы.
Компьютерщик
не шел, она достала из сумки бутерброд и потянулась за кружкой с остывшим кофе.
Перекус на рабочем месте не приветствовался, но она была одна, и по утрам
Папочка настойчиво клал ей в сумку бутерброды.
Наконец
появился компьютерщик, похожий на щенка сенбернара: очень большой и неуклюжий.
—
Были дела поважнее? — поинтересовалась Ия. — Арнольд Александрович ждет отчет,
а вы не можете обеспечить нормальную работу техники!
—
Я первый день работаю, еще не выучил, кто где сидит, — ответил он дружелюбно
из-под стола, под которым с трудом разместился. — Скоро всех запомню. Меня за
вашим отделом закрепить хотят.
«Ну,
это мы еще посмотрим», — подумала Ия, жуя бутерброд и запивая холодным кофе.
Кажется, у нее появилась новая жертва, страдающая нерасторопностью. Гигантский
патлатый увалень.
Рабочий
день брал свое. Она потихоньку выныривала из мыслей для того, чтобы с головой
окунуться в офисные дела, которые часто для того и существуют, чтобы заменить
то, что для нас важно.
—
Кого вы мне прислали? На помойке вы компьютерщиков, что ли, находите? — бросила
она пробный шар в кадровичку на общем собрании после обеда.
Такой
ход был дозволен, они находились в одном весе, а проявить принципиальность в
кадровом вопросе никогда не лишне.
—
Хороший парень! — парировала та. — Вежливый, старательный. Он один у мамы, на
двух работах пашет. По ночам в компьютерном клубе смены берет.
—
Оно и видно, — фыркнула Ия. — Зато по утрам еле шевелится. Вы же понимаете, что
это ненормально? Он так долго не протянет.
—
Не выдержит встречного ветра в лицо, как говорит Арнольд Александрович, —
хихикнула начальница отдела рекламы, та еще стерва.
Ия
заговорщицки поддела союзницу ногой под столом. Ее отдел маркетинга работал в
одной связке с отделом рекламистки, которая нравилась Ие именно своей
стервозностью, хотя с ней надо было держать ухо востро, что в офисных реалиях
значит — дружить.
Почувствовав
себя в меньшинстве, кадровичка подняла белый флаг:
—
Девочки, не трогайте его хоть на испытательном сроке. Месяц посмотрим, а там
решим, подходит он нам или нет.
—
Да я что, я — ничего, — сделала невинные глазки Ия, принимая капитуляцию
соперницы. — По мне так пусть работает. Только донесите до него в доступной для
восприятия форме, что в нашей фирме реагировать на возникающие проблемы принято
быстро, вне зависимости от того, чем ты занимаешься ночью.
Дальше
день пошел как обычно, и задержалась она на работе тоже как обычно. Придя
домой, она услышала шум на кухне — как обычно. Папочка отработал сутки,
выспался днем и теперь о чем-то оживленно спорил с Люсьеном и Понтием.
Одиссеев
в квартире не наблюдалось. Ия передернула плечами и двинулась на кухню.
Компания, Папочка и даже их темная квартира-расческа превратились в одно целое.
Она не знала, как вытащить его и себя из этих дебрей.
—
Я устала, — коротко сказала она, присаживаясь на пододвинутый Люсьеном стул.
—
Устала она, — пьяно протянул Папочка и вскинул голову. Его взгляд, затянутый
мутной пеленой, говорил о том, что пьют они, пожалуй, с обеда.
—
Жареной картошечки, — подсуетилась Понтий. — Кушай, девочка моя, раз устала.
Норма
терлась у ее ног. В ванне «заквакали» лягушки. Как в первое утро здесь. С тех
пор ничего не изменилось, разве что ванна просела еще глубже, сильнее стало
капать в арку, и ушло куда-то веселье.
Отлично
выносимая «легкость бытия» стала невыносимой, какой ей и следовало быть по
определению писателя, которым все тогда увлекались. Наверное, он был прав: если
задумываться о своих поступках постоянно, жизнь станет невыносимой. А чтобы
выносить ее, надо жить здесь и сейчас, и никаких долгоиграющих проектов. Но так
жить невыносимо.
—
Нет, а что ты не говоришь ничего нам? Мы что, второй сорт, а ты у нас
королевишна? — тянул свою песню Папочка.
Ему
хотелось ссоры, но Ия решила не поддаваться и отвернулась.
—
Нет, а что ты отворачиваешься? Ты мне скажи: дерьмо, видеть тебя не хочу. Скажи,
не стесняйся, все, что думаешь!
—
Иди спать!
—
Не командуй! — покачивался на стуле Папочка. — Хочу — пью, хочу — сплю.
—
Ну, пей, — встала Ия из-за стола.
—
Сиди, — дернул обратно Папочка.
—
Сижу.
—
Скажи мне, что я — дерьмо.
—
Ты — дерьмо, — от всей души сказала Ия.
—
Ах, я — дерьмо? Нет, что ты сказала? Так я, значит, дерьмо? Получай! — ладонь
Папочки проехалась по ее щеке. — Ты думаешь, я ничего не знаю? А кто изменял
мне с Мафией, ну-ка, припомни? Мне сегодня Муха все рассказала. Обмануть меня
думала? Я тебя, сука, урою! Ты — моя, моя… Тьфу!
Он
наотмашь влепил ей пощечину. Ия вскочила. Отвечать было бесполезно. Папочка
ничего не понимал и дико озирался по сторонам. То, что зрело в нем с детства,
нарывало, томилось, разбуженное алкоголем, изливалось наружу.
Клетчатая
скатерть устилала стол, заставленный стаканами, заваленный объедками. Игра
достигла своего абсолюта. На Ию смотрела не женщина, а обезумевший пьяный
мужик.
—
Давай, давай, скажи, что я — дерьмо! — выл он.
—
Не говори, не говори! — дергали ее Понтий и Люсьен, пытаясь усадить.
—
Я тебе покажу, ты меня на всю жизнь запомнишь!
Никто
не заметил, как в руке Папочки оказался кухонный нож. Самый длинный.
Ия
села, и в следующий миг Папочка размахнулся. Она поняла, что это — нож, и это —
размах, и даже успела смириться, что на лице ее теперь будет красоваться шрам,
как будто рассекли его надвое саблей. Ия не сомневалась, что ударит он именно
ее, и увернуться не пыталась — не успела бы, сидели они рядом, колено в колено,
а спину подпирал холодильник.
Лезвие
мелькнуло перед ее носом. Понтий закричала. Люсьен вскочил и метнулся к окну,
как будто хотел выпрыгнуть. Папочка согнулся и хлюпнул.
Из
его живота торчала рукоять ножа.
—
Вот, видишь, что мы с тобой наделали, — сказал он по-детски жалобно, и даже как
будто протрезвев. — Я люблю тебя, ты это знаешь?
Они
бегали и кричали. Ия плохо помнила эти минуты, но бегали они организованно и
кричали по делу. Нож вынул Люсьен. Понтий зажимала сочащуюся кровью рану.
Вызвали
«Скорую», но первой приехала милиция. Кавказская овчарка важно, будто с
осуждением, прошла по коридору.
—
Ага, — кивнул оперуполномоченный, оглядев стол.
Милиционеров
зашло несколько. Они о чем-то спрашивали Ию, один долго писал, попросил
расписаться. Он положил лист бумаги себе на колено и она, не глядя, подмахнула
его.
Приехала
«Скорая».
—
Ага, — сказал врач, оглядев рану. — Коридор узкий, тут с носилками пока
развернемся.
Папочку
положили в простыню и понесли вниз по лестнице. Ия побежала следом. Кровавые
следы тянулись с кухни по всей квартире.
—
Кто вы ей? — спросили в «Скорой».
—
Подруга.
—
Подругам нельзя.
—
У нее никого нет.
Наверное,
она говорила еще что-то. Ее пустили внутрь. Следом попыталась пролезть Понтий,
но была высажена.
—
Куда? — крикнула она вслед машине, уже включившей мигалки.
—
В Валериановскую! — крикнули ей в окно. — Дальше не довезем!
Они
неслись по ночному городу. Шел снег. Папочка просил пить, говорил слабо и
обещал умереть.
Ию
подташнивало, когда они тормозили на светофорах и срывались с места вновь.
Врач
сидел рядом с носилками, на которые Папочку уложили уже в машине. Он был
невозмутим и немногословен, но все же поинтересовался:
—
Харакири-то вы зачем себе сделали, позвольте узнать? Да еще накануне Нового
года!
—
Это из-за нее, — пожаловался Папочка, показывая пальцем на Ию. — Я, знаете, как
ее люблю.
Врач
кивнул, показывая, что удовлетворен ответом. Как будто каждый день отвозил в
больницу женщин, сделавших себе харакири из-за других женщин.
Ия
плакала, отвернувшись к окну, и пыталась унять правую ногу, которая, независимо
от ее воли, тряслась как от разрядов тока, будто хотела пойти в пляс.
Приемный
покой встретил их безлюдьем, хотя люди все-таки имелись. Это были сидевшие на
полу бомжи. Они сосредоточенно копошились в своих одеяниях, не обращая внимания
на входящих. Между каталок ходили два облезлых серых кота и терлись о
металлические ножки. Дежурного врача на месте не было, и вообще врачей там не
оказалось. Словом, приемный покой встретил их безврачебьем.
—
Мы не можем ждать, бумаги на столе оставим, — сказал врач
«Скорой». — Уже передали на отделение. Оттуда хирург придет. Ждите!
Ия
металась от каталки к выходу и обратно. Папочку было не оставить, он стонал и
звал Ию прощаться. Через десять минут к ним подбежала Понтий, приехавшая следом
на такси.
Папочка,
почти протрезвевший от страха, лежал на каталке, сложив руки на груди, и
таращил глаза. Ия оставила его с Понтием и побежала за помощью.
Опрос
бомжей результатов не дал. Где искать врача, они не знали. Несколько лежащих на
каталках старушек безжизненно шелестели губами. Ия ничего не разобрала, но
догадалась, что и они не прочь получить медицинскую помощь.
Она
выбежала на улицу и наткнулась на двух молодых санитаров, куривших у входа.
—
Где врач? — крикнула она.
—
Спросите что полегче, — ответили они. — Ждите, придет.
—
Нам в хирургию надо, — разревелась она и протянула по бумажке.
В
следующую минуту санитары уже разворачивали каталку к выходу.
—
Направление со стола возьмите, — крикнул один на бегу.
Ия
бежала рядом и придерживала Папочку. Позади, шумно вздыхая, топала Понтий с
нарядом на госпитализацию под мышкой.
Каталка
подпрыгивала и дребезжала. Было морозно, но холод не чувствовался.
—
Оставьте меня! — ныл Папочка. — Положите на землю как Распутина!
Санитары
послушно остановились.
—
Вы кого слушаете! — закричала Ия. — Она пьяная, не видите, что ли! Быстрее!
У
входа в корпус санитары сказали, что лифтеру тоже надо дать. Дали лифтеру и
оказались в затхлом гробу больничного лифта. Папочка и тут просил его оставить,
потому что место, вроде, самое подходящее, лучше уж тут, чем в операционной. От
него отмахнулись и вбежали в какой-то коридор на каком-то этаже, который и
оказался Хирургией.
Там
пили чай, радовались предновогоднему затишью и о поступившей больной не
слышали. Ия путано объяснялась. Ее усадили, накапали в чашку чего-то
успокоительного, взяли у Понтия документы.
Папочка
плакал и прощался с Ией, говорил:
—
Ну, вот и все.
Она
комкала его руку. Каталку подхватили уже другие санитары и увезли.
Вскоре
медсестра вынесла им одежду, поставила на пол тяжелые ботинки с квадратными
носами. Посмотрела на них, на ботинки, покачала головой и ушла. Они с Понтием
привалились друг к другу, застыли и сидели так долго, часа, наверное, два.
Рядом с наряженной новогодней елкой в холодном прокуренном коридоре.
Когда
стало казаться, что пытка ожидания никогда не закончится, из операционной вышли
два врача: пожилой, толстый, и молодой, тонкий. Ия подскочила и закружила на
месте, боясь пойти следом.
—
Сиди, я сама все узнаю, — вызвалась Понтий и пошла за ними. На пороге
ординаторской она замешкалась. — Деньги у тебя есть? Мало ли что…
—
Мелочь я санитарам раздала, а есть — вот! — Ия протянула ей конверт с
тринадцатой зарплатой, которую им платили на работе.
Понтий
запихала конверт в карман брюк и решительно постучала в дверь, за которой
скрылись врачи. Ия переминалась у входа на ватных ногах. Несмотря на
успокоительное, все это время ее трясло.
Понтий
вернулась мрачная, скомандовала:
—
Пошли. Утром надо приходить. Сейчас тут сидеть бесполезно. Ее в реанимацию
увезли.
—
Что, так все плохо? — глухо спросила Ия.
—
Плохо. Врач сказал, печень задета. Удалили ее, и желудок тоже, на четверть.
—
Ох, — привалилась к перилам Ия.
—
Теперь деньги потребуются на лечение. Надо собирать. Завтра начну. Твой конверт
я врачам отдала. Они говорят, там у них бабушка под анестезией уже лежала. А
твоего Папочку они первым взяли. Надо отблагодарить было.
Дома
ее встретила Норма, лужи крови и серый всклокоченный Люсьен, бесшумно
выдвинувшийся из своей комнаты.
—
Как? — скорбно спросил он.
—
Плохо, — ответила Ия.
Она
разделась, посмотрела на часы — 05:15, и провалилась в черную яму. Снов в этой
яме не было.
Через
три часа она встала и перед выходом позвонила на работу в отдел кадров.
—
Алло, — как можно бодрей сказала она в трубку.
—
Кто это? — спросила кадровичка, выбросившая вчера перед ней белый флаг.
—
Вы меня не узнаете? — попыталась держать марку Ия.
—
Проспись, алкоголичка, а потом звони! — звонким лаем послала ее трубка.
Ия
покашляла и попыталась заговорить с Нормой. Выходило только шепотом. Когда она
напрягала голосовые связки, получался тот же шепот, но чуть более громкий,
надрывный, с хрипотцой. У нее пропал голос.
В
больницу она поехала к девяти утра без Понтия, хотя накануне та просила взять
ее с собой.
Она
прошла знакомой уже дорогой в Хирургию и робко просунула голову в дверь
ординаторской. Толстый и тонкий еще не ушли. Ия прошептала Папочкину фамилию.
—
С утра пораньше! — весело отозвался старший. — Но хорошо, что вы пришли. Я
сейчас напишу, какое лекарство надо купить, сходите в аптеку тут на Литейном за
углом, а я отдам в реанимацию.
—
Очень она плохо? — пролепетала Ия.
—
Она очень слабая. Потеря крови. Полостная операция. Полежит матушка в
реанимации, полежит. Там свои врачи у них. Мы ведем тех, кто на отделении
лежит, операции делаем. Вот Иннокентию спасибо скажите, — он кивнул головой на
тонкого. — Мой молодой коллега, хирург, он в основном все делал.
—
Вы печень всю удалили или немного оставили? — повернулась к нему Ия. — А
желудок? Да, а бабушку вы после нее прооперировали?
Оба
уставились на нее. Иннокентий трагически изогнул бровь, поправил очки на
переносице и важно произнес:
—
От бабушек нас минувшей ночью Бог миловал. Далее, по сути поступивших вопросов.
Печень у нее, конечно, увеличена, но не настолько, чтоб уж совсем окончательно
того, как вы говорите. Жить можно. Особенно, если не пить.
—
Желудок не задет. У нее сквозное ранение правой доли печени, — объяснил
старший. — Это серьезная рана. Но все прошло хорошо. Теперь надо смотреть, как
пойдет восстановление.
Ия
побежала в ближайшую аптеку на Литейном и принесла купленное лекарство.
—
Что вы купили! — воскликнул старший. — Зачем в таблетках? Она же без сознания!
В ампулах надо.
Ия
снова сбегала.
—
Наконец-то, — старший уже стоял в дверях. — Пойдемте, реанимация на первом
этаже.
По
дороге Ия старалась идти в ногу с ним и шепотом упрашивала:
—
Попросите, чтобы меня пустили. Пожалуйста, вы же добрый. Я вижу, что вы добрый.
Вы скажите, что я на минуточку. Только посмотрю и уйду!
—
Послушайте, — остановился он и раздраженно уставился из-под набрякших век. — Я
вам не Господь Бог.
Ия
быстро заморгала глазами, собираясь заплакать. Она читала, что слезы безотказно
действуют на мужчин. Да они и так стояли сейчас близко.
Теория
оказалась тут же подтверждена практикой.
—
Хорошо! — замахал старший руками, разгадав намерение, едва она превентивно
хлюпнула носом. — Я познакомлю с дежурным врачом и попрошу за вас, а вы уж там
потом сами договаривайтесь. Сейчас обход будет, не пустят точно. Но вот, может,
вечером…
Перед
дверью реанимации Ия молитвенно складывала руки, а вечером стояла возле
Папочки. Он был безжизненного серого цвета как укрывавшая его застиранная
больничная простыня.
—
Что же ты наделала? — спрашивала Ия. Ей казалось, что находится она в муторном
кошмаре, в каком вязнешь под утро, промаявшись без сна всю ночь. Этот серый
сон, сплетенный из уродливых теней дневных событий, длится какие-то минуты, но
во сне-то, внутри себя, он длится бесконечно.
Ия
пыталась вырваться из этого сна, проснуться волевым усилием. Но ведь и волевое
усилие во сне — не более чем тот же сон. Надо ждать, когда ткань его
истончится, и ты вынырнешь в реальность, бодрствование, бытие.
Отвечал
ей только подключенный к Папочке аппарат — ровным, мерным пиканьем. Он
протягивал длинной натянутой нитью свое бесконечное число «пи» в кошмарный сон
и, взявшись за эту нить, Ия шла в реальность навстречу еще большему кошмару.
Ведь нет ничего страшнее осознания, что страшный сон происходит наяву.
*
* *
Она
как-то замерла в эти дни. Приспособилась к своему шепоту. Горло у нее не
болело, но голос куда-то ушел. Раньше она сама сострила бы: отправился
прогуляться по Невскому проспекту, как нос коллежского асессора Ковалева. Но
шутки закончились в то мгновение, когда перед ее собственным носом сверкнул
нож, угодивший в Папочку. Хотя, может быть, кончились они еще раньше, а она и
не заметила.
На
работе Ия взяла отпуск. Его охотно дали, мало кто желал отдыхать в январе. Тем
более, она собиралась не отдыхать, а ухаживать за больной сестрой.
Пару
дней до Нового года она приходила в реанимацию по вечерам. Пускали ее
ненадолго, она стояла столбиком, как печальный понурый сурикат, возле кровати,
окруженной проводами.
Лекарств
хватало, состояние было стабильное, однако нахождение в реанимации грозило
затянуться. Впереди — новогодние праздники, а перед переводом на отделение с
Папочкой должен был поговорить по душам психиатр. Документально подтвержденная
попытка суицида красовалась на первой странице истории болезни.
Понтий
больше не приходила и не звонила. Ия уже поняла, что та надула ее с деньгами, а
ей так хотелось отблагодарить врачей.
Она
попыталась отрепетировать свой разговор с Понтием, но сразу поняла, что после
того, как они сидели в коридоре, обнявшись, и ждали окончания операции, она
просто не сможет посмотреть ей в глаза и обвинить в краже.
Пусть
останется этот коридор и их единство, а конверта пусть не будет. Она не хочет
его помнить. В конце концов, с диагнозами обошлось, да и Папочка всегда
предупреждал, что финансовых дел с Понтием лучше не иметь, все равно останешься
в дураках. Удивительно, что эта ее черта не насторожила Люсьена, национализм
которого увеличивался по мере выпитого.
Тридцать
первого декабря Ия возвращалась из больницы в переполненном вагоне одной из
последних электричек метро. Спешащие домой пассажиры жались друг к другу,
шелестели пакетами. И даже пахло по-особенному празднично, как на детском
утреннике: мандаринами и елкой.
Хорошо,
ехать близко: одну остановку с Маяковской до Гостинки. Потом бегом в переход,
пока не закрыли, и там еще одну — до Горьковской.
Ию
приплюснули к самым дверям, она не сопротивлялась и даже нос свой тоже прижала
к стеклу, превратив во вздернутое поросячье рыльце. В детстве у нее была
пахнущая краской картонная маска поросенка. Тогда она хотела поскорее стать
взрослой и не играть в глупые игры, еще не зная, что самые нелепые игры на
свете — взрослые.
Стать
бы маленькой девочкой, вернуться в исходную точку и прожить жизнь по-другому.
Быть бы вот той теткой с толстыми, мясистыми коленками, на которых стоит
необъятных размеров сумка, а из нее выглядывает оранжевая кабина пластмассового
трактора. Тетка пытается запихать его обратно, чтобы не вывалился и,
задумавшись, гладит, улыбается. Запихивала она трактор, а гладит голову того,
кто получит его в подарок. И не важно, что мясистые у нее коленки, и еле
втиснула она свое пышное тело в освободившийся зазор на сиденье. Главное, что
она улыбается, и улыбка такая хорошая. Для счастья не нужна стройная фигура и
красивые коленки. Иногда они даже вредят счастью.
Вагон
резко затормозил в перегоне. Пассажиры недовольно ухнули, но, поскольку стояли
кучно, просто уперлись друг в друга локтями. И только стоящий рядом с Ией
мужик, которому кто-то наступил на ногу, недовольно огрызнулся:
—
Осторожно!
—
С наступающим! — донеслось из толпы нарочито невинно.
Кругом
засмеялись. Мужик с отдавленной ногой тоже не смог скрыть улыбку. Засмеялась и
она — как могла, тихо и хрипло.
Квартира-расческа
смотрела на нее черными окнами. Даже в комнате Люсьена не горел свет. Он сник
после случившегося. Не водил компаний, старался не выходить из комнаты, а то и
вовсе не приходил домой. Как будто налетевший ураган выдернул брошенный им
якорь, и парусник сорвало с места.
Когда
она включила телевизор, Надя Шевелева уже давно узнала, что и в Ленинграде
существует 3-я улица Строителей, дом 25, квартира 12 и спела про состав,
отправляющийся на Тихорецкую. Звезды нового века исполнили Старые песни о
главном. Теперь старую песню выводил президент.
Под
бой курантов Ия вспоминала, что год назад стоял у них на столе диковинный
ананас, и они были друг у друга. Они и сейчас были, но только будущего перед
ними не было. Что она будет делать первого января, Ия даже не представляла, но
заботы нашлись, и подкинула их Понтий.
В
первый день наступившего года ей принялись звонить знакомые и малознакомые
люди. Как сговорившись, они спрашивали, как наша больная, и отчитывались, что
сдали деньги Понтию для повторной операции на желудке.
Ия,
разыскав Папочкину телефонную книжку, тоже кинулась звонить всем буквам,
начиная с А, и говорила одну фразу:
—
Здравствуйте! С Новым годом, если позвонит Татьяна Пантелеева, ни в коем
случае…
Папочка
в новогодние праздники приобрел телесный оттенок и уже не сливался с больничной
ветошью, как и полагается тому, кто собирается выехать из реанимации с
простыней, натянутой на ноги, а не на лицо. Он энергично вращал глазами,
приподнятой бровью отмечал короткие халатики реанимационных медсестер и
мучительно соображал, как быть дальше.
Теперь
его больше всего беспокоил визит психиатра, ведь на кону стояло разрешение на
ношение оружия, которого у него, само собой, отродясь не было, но для работы
бумага требовалась. В отличие от истории про харакири.
В
выходные, когда начальство не появлялось в больнице, Ию пускали и днем. Тогда
она приезжала два раза: в обед и поздно вечером. Было решено преподнести всю
историю как несчастный случай: выпила, споткнулась и упала на нож, который
взяла в руки, чтобы намазать бутерброд маслом.
Первым
слушателем оказался участковый, посетивший Папочку в реанимации. Чтобы
проверить впечатление от услышанного и закрепить результат, Ия разыскала его в
отделении милиции в тот же вечер.
—
Упала на нож, и так десять раз, — хохотнул вихрастый здоровяк с лицом,
усыпанным веснушками, и раскрыл папку.
«Уже
и папку завели, плохо дело», — охнула про себя Ия.
—
Вы мне не верите?
—
А вы сами себе верите?
—
Верю, потому что иначе она не сможет работать.
—
Но вы уже дали другие показания. Вот, посмотрите! — он подвинул к ней подписанную
на колене милиционера бумагу, на которой красовался росчерк в половину листа. —
Судя по автографу, вы тоже были не очень трезвы.
—
Именно, — сказала Ия. — Я вообще ничего не помню и от слов своих отказываюсь.
Она
придвинулась ближе к столу и села так, чтобы лучше была видна грудь в глубоком
вырезе платья, которое она специально надела. Еще со времен списка с мужскими
именами Ия помнила, что чаще всего удостаивалась комплиментов именно эта часть
ее тела. Декольте, как она считала, было аргументом номер один. Аргументом
номер два была бутылка коньяка, вынутая из сумочки.
—
Я хочу дать новые показания, — перешла она к цели визита.
—
Вы уверены? — спросил он. — Не пожалеете?
—
Она больше так не сделает. Но если ее выгонят с работы, все может повториться.
Участковый
протянул ей чистый лист бумаги.
—
Пишите.
—
Что именно?
—
То, что вы видели.
Когда
показания были обновлены и аккуратно подписанный лист оказался в папке, Ия
протянула руку за старым.
—
Отдайте, мне так будет спокойнее.
—
Вы мне не доверяете? — усмехнулся участковый.
—
Я никому не доверяю.
—
Правильно делаете, — сказал он. — Но вы же в милиции, а милиции доверять можно.
Взяв
со стола лист с прежними показаниями, он тщательно разорвал его, выкинул в
мусорную корзину и убрал в ящик стола бутылку коньяка.
—
Спасибо, — сказала она. — Надеюсь, мы больше не увидимся.
—
Я тоже, — сказал он, старательно глядя мимо декольте. — Если она снова возьмет
в руки нож, постарайтесь не упасть на него. У милиции и без вас дел хватает.
Когда
закончились дни, отведенные на празднование Нового года, Папочку перевели из
реанимации в Хирургию. Это было то время, когда первые январские дни, в
подражание европейским традициям, получили статус каникул и были продлены. Но
каникулы, как и все заимствования, тут же окрасились национальным колоритом.
Те, кто не смог выехать на горнолыжные курорты Швейцарских Альп, их не
праздновали, а отмечали, сиречь ставили отметки на память. В Хирургии
было людно, но не празднично.
Отделение
оказалось битком набито прооперированными пациентами, поступившими в дни
«каникул». Колото-резаные раны соседствовали с обострившимися язвами желудка и
пришедшими в движение камнями, а у кого и настоящим камнепадом в почках.
Уже
знакомые Ие врачи бегали из палаты в палату. В коридоре вдоль стен лежали
бомжи. Больные все поступали, их пытались на время пристроить в Травматологию и
соседнюю Нейрохирургию. Но безуспешно: там с избытком хватало переломов и
черепно-мозговых травм.
Тихая
перед праздником, больница наводнилась забинтованными и загипсованными людьми,
будто город перешел на осадное положение, а линия фронта проходила где-то
совсем рядом.
И
все же Папочке нашлось место, и даже у окна. То ли помогли смешливый хирург
Иннокентий и его старший, боящийся женских слез товарищ, за которыми Ия ходила
по пятам с заготовленным списком вопросов «про печень». То ли коньяк и конфеты,
которые она оставляла всем попавшим в поле ее видимости и носившим белые
халаты. То ли декольте, которое она опять на всякий случай напялила в день
перевода.
Декольте
предназначалось для психиатра, который должен был прийти с утра в реанимацию.
Ия ожидала увидеть Зигмунда Фрейда с бородой и в пенсне. Психиатр представлялся
ей существом таинственным и по-старчески капризным. Боясь оскорбить его
коньяком, она положилась на декольте.
На
пожилую низенькую женщину, вышедшую из дверей реанимации, Ия не обратила
никакого внимания.
—
Психиатр у вас еще? — дернула она дежурного врача, выглянувшего через пару
минут из дверей.
—
Так она только прошла. Иоланта Генриховна, тут к вам! — закричал он.
—
Вы понимаете, у нее работа… Это случайно вышло… Она так больше не будет, —
выпалила Ия, догнав женщину. Вблизи та оказалась еще меньше и стояла теперь на
уровне декольте, которое Ия безуспешно пыталась хоть как-то стянуть на груди.
—
У кого работа? — ровно спросила женщина у груди.
—
Ну, суицид у которой был, а теперь работа! Мы и сами не поняли, как это вышло.
Стояла с ножом и вдруг — раз! Уже лежит!
—
Постойте, там их четыре человека с суицидом. И все случайно, никто ничего не
помнит.
—
Ну, так праздники, — развела руками Ия. — Каникулы… Вы в заключении что ей
напишете?
—
Так ваша — женщина? Кем вы ей приходитесь?
—
Подруга. У нее больше нет никого.
—
Понятно, — она пристально посмотрела на Ию снизу вверх. — Ничего, что может
помешать ее работе, я не напишу. Но вы подумайте.
—
О чем? — не поняла Ия.
—
О том, что в другой раз это может закончиться хуже. Она не кошка и у нее не
девять жизней. И у вас тоже. Всего доброго.
Папочка
вскоре начал вставать с кровати и ходить, а потом и разгуливать. На утренних
обходах хирург Иннокентий осматривал повязку и качал головой:
—
Так-так, дела у нас идут неплохо. Но пить вам теперь категорически нельзя, даже
пива! Этого правила вы должны придерживаться всю жизнь. Никакого спиртного ваша
печень больше не выдержит.
—
Да я и не захочу больше. Спасибо вам, доктор! — кротко отвечал Папочка и
преданно смотрел из-под длинных ресниц.
Иннокентий
важно, степенно кивал, ему недавно доверили самому оперировать больных, и он
только примеривал на себя роль «настоящего врача».
В
кармане его халата лежала записочка с выведенными женским почерком словами:
«Пить вам теперь категорически нельзя! Этого правила…» Иногда он отходил от
текста и импровизировал, в зависимости от настроения живописуя страдания
печени, побывавшей под ножом хирурга, или рассказывая поучительные анекдотцы с
летальным исходом в конце.
—
Главное, больше убедительности, и не пропускать ни одного дня! — просила Ия
окрепшим, почти вернувшимся на свое место из долгой прогулки голосом. До
выписки оставалось совсем немного времени, а читаемые хирургом Иннокентием
мантры, по ее замыслу, должны были иметь накопительное действие.
В
конце января они вышли из больницы. Папочка принюхивался к морозному воздуху,
как гончая, готовая взять след.
—
На землю не хочешь, как Распутин? — осведомилась Ия, когда проходили мимо
приемного покоя.
—
Не напоминай, и так стыдно, — попросил Папочка.
Они
возвращались домой вдвоем и чувствовали себя как сиамские близнецы Маша и Даша
с одной на двоих кровеносной системой.
Уже
на Литейном проспекте их обогнал Иннокентий. В короткой курточке, с рюкзаком на
спине, его было не узнать. Только круглые очки поблескивали на носу так же
солидно, как на утреннем обходе.
—
Берегите печень! — весело сказал он им, обернувшись, и побежал к остановке
вслед за подъезжающим автобусом, перепрыгивая на бегу через лужи, промахиваясь
и пачкая и без того мохрившиеся уже штанины потертых джинсов, размахивая
руками, как школьник, несущийся на перемену.
Автобус
его дождался, он еще раз кивнул им головой уже в окне задней площадки и
нарисовал на чуть запотевшем стекле что-то продолговатое, похожее на облачко, а
рядом восклицательный знак.
Он
не знал, что всех произнесенных им мантр хватит ровно на полгода. Жарким
августовским днем Папочка позволил себе полбокала пива. Печень это пережила и
даже как будто обрадовалась, как встрече с давним знакомым. Целый бокал пива
через день тоже ее не смутил — не кольнула укором, не заныла назидательно.
Папочка
принялся потчевать печень более крепкими напитками и прислушиваться к ней и
себе. Ничего не происходило, и от этого произошло возвращение на круги своя.
Осенью
Ия поехала в Мариинскую больницу спросить Иннокентия «про печень» и вообще, как
ей быть. Как будто он был в ответе за всех вытащенных с того света, но не
прирученных или не вразумленных.
Но
там ее ждало разочарование: в ординаторской сидели другие врачи. Ия встретила
знакомую медсестру, и та по секрету сообщила, что «Кеша в июне еще свалил в
Израиль, так как получил нагоняй от начмеда за то, что с каждым больным возился
как с родственником, в ущерб больнице. Правильно сделал, там его семья давно
ждет, а он тут все геройствовал».
Она
снова заглянула в ординаторскую и спросила, где второй врач
«воо-о-т такой, с добрыми глазами». На нее странно посмотрели и уставились в
столы.
«Воо-о-т
такой», — повторила она, развела обе руки и даже, слегка прищурившись, обвела
ординаторскую добрыми-добрыми глазами, чтобы совсем уж стало ясно, кто ей
нужен.
—
В больнице он, — коротко сказал кто-то.
—
Вот и хорошо, — обрадовалась Ия. — Подождать можно, скоро он придет?
—
Он не придет, он в Песочном в онкобольнице. С третьей стадией.
*
* *
Приехали
еще одни жильцы — мать с дочкой, купившие шесть квадратных метров, бывших
«сушилкой для белья», но потом неожиданно превратившихся в жилую комнату с
легкой руки востроглазого начальника ЖЭКа. Эти квадратные метры были для них
перевалочным пунктом. Продав жилье, мать с дочкой ждали документы на ПМЖ в
Германию, а бывшую сушилку собирались оставить бывшему главе семейства, потому
что нужно же было хоть что-то оставить этой сволочи после размена его квартиры.
В
квартире-расческе стало шумно, а в кухне-пенале так и вовсе тесно. Необъятных
размеров мать все время что-то жарила, запекала и носила через весь коридор из
холодильника и обратно в холодильник, непонятно как поместившийся в те же шесть
метров. Ставить его на кухню они побоялись.
Пухленькая,
румяная, словно испеченная матерью сдоба, дочка ходила по коридору и
разговаривала по телефону. Ей было шестнадцать лет, и на родине она оставляла
первую любовь. Обсуждения этого трагического факта ее биографии с подругами
начинались утром и заканчивались поздно вечером. Когда в коридор выходил Люсьен
и, уперев руки в боки, шатался и сверлил ее взглядом, дочка уходила в туалет,
но не прерывала свои консультации, которые вполне можно было бы считать
душераздирающими, не будь они столь длительны.
Люсьен
задержался на суше. Его друзья-Одиссеи давно уплыли в дальние страны на
заработки, а он все ждал выгодного контракта или говорил, что ждет.
Новые
жильцы оказались из тех людей, которые, где бы они ни появились, занимают собой
все пространство, и рада им была только Норма — постаревшая, потолстевшая и,
видимо, поглупевшая такса.
—
Предательница-проститутка, — отворачивался от нее Папочка, а собака мигала,
будто извинялась, но терлась толстым боком о ноги выкидывающих жирные обрезки
переселенок.
Мать
с дочкой громко обсуждали, что в Германии «нельзя себе позволить того, что в
гребаной России» и «жить им придется экономно». Сейчас же оставались деньги,
вырученные от продажи квартиры, «все благодаря тому, что удалось купить самую
маленькую комнатуху для этого идиота», и надо «кушать как можно лучше, потому
что кто знает, когда еще удастся».
Шматы
красной рыбы и свежего мяса перерабатывались на кухне с утра до вечера так, что
казалось: мать с дочкой готовятся к последнему в своей жизни пиру. Как они
помещались в шести метрах вдвоем, вернее, втроем с холодильником, было
непонятно.
Кроме
заботы о желудке, была у них еще одна ежедневная забота — проверка содержимого
почтового ящика. Дни шли, а приглашение в Германию все не приходило. Мать с
дочкой нервничали и это, казалось, еще больше распаляет их аппетит.
Люсьен,
еще не зная жизненных обстоятельств новых соседок, все понял. Его не ввела в
заблуждение даже белокурая голубоглазая дочка. На чело оставшегося Одиссея,
который, впрочем, уже вряд ли мог называться этим гордым именем даже с большой
натяжкой и художественным преувеличением, легла тень.
Доступ
на кухню, а стало быть, и в ванну теперь был ограничен. Чтобы помыться,
приходилось ловить момент, когда мать в очередной раз отправится к третьему
члену семьи — холодильнику, а потом кричать из-за закрытой на крюк двери:
—
Я — минуточку!
—
Ой, быстрее, — причитала она. — У меня мяско на плите стоит!
Вечером
в свои права вступала дочка. Находившись за день по коридору с прижатой к уху
трубкой, она усаживалась на кухне и продолжала разговор или часами плескалась в
ванной, от чего та грозила рухнуть в арку на этот раз окончательно и
бесповоротно.
С
каждым днем мать с дочкой все больше утверждали себя в квартире, а Люсьен играл
желваками и темнел лицом. Медленно, но верно надвигалась гроза.
Однажды
сквозь утренний сон Ия услышала отдаленные крики, которые ей как будто снились.
Когда Папочка был на сутках, ей всегда снились тревожные сны, а когда он пил
дома — кошмары.
—
Убью, жидовка! — кричал Люсьен. Крики его оставались без ответа, однако за
каждым следовал громкий удар.
Ия
высунулась в коридор. Перед закрытой в кухню-ванну дверью стоял растрепанный
Люсьен с топором в руках.
—
Бей жидов, спасай квартиру! — крикнул он в очередной раз и всадил топор в
дверь.
Дверь
трещала, но не поддавалась, потому что, как и дом, была 1905 года выпуска, в
отличие от притащенного кем-то из Одиссеев хлипкого топора.
Плеск
воды за дверью прекратился, и раздалось поскуливание. В ответ зарычала, поджав
хвост, Норма.
—
Ты чего, Люсьен? — шепотом спросила Ия.
—
Жиды! До квартиры нашей добрались! — вскричал Люсьен и обернулся к Ие.
Халат
на нем, как и водится, был накинут на голое тело, а сейчас еще и не подвязан.
Долговязое бледное тело украшал длинный вялый отросток.
—
Иди лучше спать, — попросила Ия, но выходить из комнаты не стала.
Люсьена
она не боялась. В отличие от топора. Как поведет себя топор в руках пьяного
Люсьена, предсказать было сложно.
«Что
же мать-то ее не выйдет», — подумала Ия, но тут же услышала плывущий по
коридору богатырский храп со свистящими переливами.
Следующие
пять минут она уговаривала Люсьена сложить оружие расовой борьбы, а он
колошматил топором в дверь кухни, но уже с меньшим запалом, бессистемно.
Когда
он прокричал последнее ругательство, поставил топор в угол и ушел в комнату,
наступила тишина. Ия тоже закрыла дверь и легла в постель. Дверь кухни
распахнулась и с криком: «Он хотел меня изнасиловать!» по коридору пронеслась
дочка. Храп тут же прекратился, и началась кутерьма.
Пришедший
с работы Папочка слушал историю про славянский бунт Люсьена и возбужденно
хлопал себя по бокам:
—
Эх, меня не было! А ты что не заступилась? И та дура, и этот дурак.
Днем
на кухне, против обыкновения, было пусто. Мать с дочкой куда-то уходили.
Вечером в квартиру пришел участковый. Тот самый, веснушчатый.
—
Здравствуйте, граждане проживающие! — приветствовал он высунувшихся в коридор
Ию и Папочку. — Как здоровьице?
—
Не жалуемся, — проворчал Папочка.
—
Молодцы, так держать! Но сегодня я к вам по другому поводу. Леонид Леопольдович
Лютиков у вас проживает?
—
Нет у нас никакого Леонида, — удивились они.
—
А вот ваши соседи пишут, что есть…
—
Это Люсьен, что ли? — догадался Папочка.
В
квартире стало совсем тихо.
—
Он, он, Ирод! — рассек тишину голос матери из-за закрытых дверей шести метров.
Под
дверью в комнате Люсьена раздался приглушенный вздох.
—
Потерпевших я уже выслушал, — похлопал участковый по толстой папке под мышкой.
— Теперь вас хочу опросить как свидетелей, по одному.
Папочка
отправился на опустевшую кухню, Ия с Нормой как главные свидетели прошли в
комнату.
—
Вы опять ничего не видели? — лукаво поинтересовался участковый.
—
Честно говоря, не много, — призналась Ия. — Да и видеть-то особо нечего было.
Люсьен выпил, ну и начал свою старую песню. Уж не знаю, чем ему так евреи
насолили, но у него это пунктик.
—
А вы к ним как относитесь, к евреям?
—
Мне до них дела никакого нет. Лишь бы мыться не мешали, — призналась Ия.
—
Попытка изнасилования имела место?
—
Имела место попытка прорваться на кухню. Люсьен с утра всегда голодный, с
бодуна особенно, а дочка на час заперлась, вот он и не выдержал. Да он смирный
вообще-то, и трусливый. Это по глупости.
Участковый
уткнулся носом в исписанный мелким убористым почерком лист бумаги и стал
читать.
—
«Бегал за девочкой по квартире в голом виде с эрегированным членом, выкрикивая
националистические лозунги. После чего, угрожая физической расправой в виде
прижатого к горлу топора, совершал действия сексуального характера и принуждал
вступить с ним в половую связь».
Ия
вспомнила распахнутый халат, увядший лютик Люсьена и вступилась за его честь.
—
Он, конечно, виноват, но не настолько. Люсьен и мухи не обидит, и вообще он
импотент.
—
Вы-то откуда знаете? — удивился участковый.
—
Как же не знать? — удивилась его удивлению Ия. — Я ведь соседка!
—
Нет, ну вы мне скажите, что у вас за квартира такая, а? Вас тут всех привлечь
надо! И этих тоже, — кивнул он на лист в папке. — За дачу ложных показаний. Мне
они сразу не понравились, обе.
—
Нормальная квартира, — обиделась за всех Ия. — Вы на четвертый этаж лучше
поднимитесь! Там у нас наркоманский притон, шприцы по всей лестнице валяются! В
прошлом месяце парень прямо в парадном, на ступеньках, от передоза умер.
Опрос
Папочки выявил самые блистательные характеристики «облико морале» Люсьена и
никак не вязался со статьями за разжигание межнациональной розни, экстремизм,
хулиганство, покушение на убийство и совершение сексуальных действий
насильственного характера.
Осмотрев
орудие преступления и оставленные им зарубки на двери, участковый просунул
голову в комнату, где в ожидании возмездия таился понурый Люсьен.
—
Ну, как? — спросил участковый.
—
Раскаиваюсь, — отвечал Люсьен и свесил кудрявую голову.
Разговаривали
они не меньше часа, какие доводы приводил в свое оправдание Люсьен, осталось
неизвестным.
—
А я ведь тоже не очень-то их люблю, — сказал Ие тихо участковый на
прощание. — Вот я обычный парень, служу, тружусь, живу, как и вы, в коммуналке,
и в Германии меня никто не ждет.
Закрыв
за ним дверь, она еще постояла, послушала слушающую ее тишину в квартире и в
который раз подумала, что чего-то она не понимает. Что же такого наделали
предки матери и дочки, что до сих пор возбуждает ненависть тихого Люсьена,
которая оказывается понятной участковому. И если уедут, исчезнут, переселятся
все не такие, то не перекинется ли эта ненависть на них с Папочкой. Кто
станет новыми полешками для топки раздора между людьми, огонь в которой то
тлеет, то разгорается, но никогда не затухает полностью.
На
следующий день мать спустилась к почтовому ящику и вбежала в квартиру с
конвертом в руке.
—
Всё! — кричала она вроде бы дочке, но на самом деле всей квартире и ее
обитателям. — Всё! Вы-сё!
Грузно
топая мимо дверей Люсьена, она плюнула на них и заявила боящейся шелохнуться
тишине:
—
Ты не думай! Дело уже завели. Я из Германии вернусь на суд и добьюсь, чтобы
тебя посадили!
Но
никто не вернулся. Дело то ли закрыли, то ли потеряли. И только дочка иногда
звонила в их квартиру из Германии, жеманно звала к телефону Папочку, с которым
у нее посреди бедлама и между телефонными разговорами успел случиться
краткосрочный роман, и рассказывала, что устроились они в маленьком городке, в
поселении, похожем на гетто. У нее появился бойфренд — африканец, и жизнь идет
вполне западная, как в кино. Только когда она выходит из своего мирка в
единственный городской маркет, настоящие немки поджимают губы и шипят вслед:
—
Русская проститутка, — но зато по-немецки, и можно сделать вид, что не поняла.
Про
роман Ия догадывалась по томным взглядам дочки накануне отъезда и упорно не
замечавшему их, но смущенно чесавшему нос Папочке. Как он заверил позже,
отношения их были только платоническими и начались с того, что будущая
эмигрантка как-то вечером сама вызвалась сходить «за веселительным» и поставила
на стол бутылку «Мартини».
—
А я где была? — удивилась Ия.
—
На работе, конечно, — заморгал Папочка. — Это же я, пролетарий, сменами
работаю. А ты у нас работник умственного труда, до позднего вечера в офисе
пропадаешь. Может быть, у тебя появился кто?
Пришел
черед смутиться Ие, а потому развивать тему платонических отношений с уехавшей
навсегда белокурой Жази она не стала.
Вместо
переселенок в шесть метров въехал худенький, сморщенный как печеное яблоко
мужичок с вечно слезящимися глазами. Это и был отец семейства, бывший военный
Михаил. Вместе с ним въехала большая черная собака, повсюду ходившая за
хозяином на полшага позади, и не издавшая за год жизни в квартире-расческе ни
звука.
Михаил
варил ей куриные головы в большой кастрюле — единственном осколке домашнего
уюта, оставленного от щедрот своих уехавшей за лучшей долей женой. Насколько
громки были мать с дочкой, настолько тих Михаил. В длинном полутемном коридоре
его тень сливалась с тенью большой собаки и, казалось, по квартире шествует
медленный, молчаливый, съежившийся от старости, доживающий свой век кентавр.
Дочка
никогда не просила позвать его к трубке и проявила интерес лишь тогда, когда Ия
речитативом сообщила ей, что Михаил умер полгода назад, в шести метрах нашли
несколько сотен флаконов от аптечной настойки боярышника, собака исчезла
незаметно, ушла на улицу в открытую дверь, будто ее тут никогда и не было.
Оглашая
печальные известия настороженному шороху в телефонной трубке, Ия вложила в
голос все сочувствие, на которое была способна. Ей и впрямь было жаль
безобидного старика, и собаку они с Папочкой собирались пристроить к знакомой
бабке в частный дом за городом, кто же знал, что собака этого не знает. Да и
дочка, наверное, была не такой уж плохой девкой, а то, что крутила шуры-муры с
Папочкой — так кто ж их не крутил.
—
Мама, — закричала дочка в недра далекой немецкой квартиры, дослушав до конца
известия с родины, — папаня помер!
—
Так я и знала! — громыхнул знакомый голос совсем близко, будто из
унаследованных шести метров. — Говорила я, что не нужна ему комната! Продавай
ее теперь. В Рашке долларами рассчитываются, а нам евро нужны, на обмене
комиссию еще потеряем! Тьфу, Ирод, это он специально!
В
шесть метров вселился следующий тихий, молчаливый, неопределенного возраста
мужичок, вскоре получивший прозвище Дятел за то, что без устали постукивал
молоточком с утра до вечера. Что он там мастерил, оставалось загадкой, потому
что первой он укрепил дверь в комнату, не оставив в ней и щели. Из своих шести
метров он почти не выходил, а когда все же бывал в квартире, то все бочком,
пролетом из кухни или уборной в свое шестиметровое дупло.
Но
однажды утром он вышел в коридор, гордо расправив плечи, и настежь открыл
дверь. Ия, Папочка и Люсьен ахнули, не узнав былые шесть метров с двумя
подстилками на полу — для старика и собаки, и пустыми бутылками по углам.
Теперь от пола до потолка бывшая бельевая сушилка была обита маленькими
деревянными дощечками.
Ие
она напомнила крепости из спичек, которые умельцы мастерили в ее детстве, в
советское еще время. Папочке, видимо, пришла на ум баня или сауна:
—
Полок еще приделать, и наш камин за стенкой растопить, так и париться можно.
Что
представилось Люсьену — неизвестно, но, возможно, корабельная кают-компания, на
которую комната теперь тоже немного смахивала. Люсьен вздохнул, поскучнел, а
днем вновь принялся обзванивать рекрутинговые конторы, набирающие на суда
моряков.
Старания
Дятла оценили и доверили ему святая святых квартиры-
расчески — кухню с ванной. Теперь постукивания неслись с другого конца
коридора. Папочка в шутку стал говорить Ие, что надо бы к Дятлу приглядеться:
мал золотник да дорог, а между комнатами можно сделать арку.
Но
Ия все это уже не разбирала, слушала вполуха и вообще уже несколько месяцев
присутствовала в квартире хоть и ежедневно, но формально. Не за горами
очередной Новый год. Ей казалось, что она, как в детстве, разворачивает и
разворачивает яркую упаковку подарка, слой за слоем, а внутри что-то
удивительно прекрасное. Такое, чего у нее еще никогда не было. Хотя, может, и было,
но новое — всегда немного иное. Она влюбилась. В мужчину.
*
* *
С
недавних пор их стали отправлять в командировки на открытие филиалов. В августе
по плану стоял Ульяновск. Туда и обратно ехали через Москву: так было то ли
короче, то ли дешевле.
В
поезде набились в одно купе. Смеялись, пили вино, играли в «крокодила».
Дошумелись до начальника поезда, который обещал ссадить самых веселых
пассажиров на первом же полустанке. Ия живо представила себя на ковре у
учредителя, отчитывающейся о том, почему группа не доехала до места назначения
и провалила торжественное открытие офиса в городе на Волге, и сразу
протрезвела. Угомонила остальных и легла спать.
Но
заснуть не могла. В ногах ее сидел молодой компьютерщик. Тот самый, который
успешно проскочил испытательный срок, пока она ухаживала за Папочкой в
больнице.
Теперь
он ее особенно не волновал. К тому же на него можно было положиться в сложных
технических вопросах. Ехали они в одном купе и по дороге даже как будто немного
дружили.
—
Если вас высадят, я дальше не поеду, тоже с вами выйду, — твердо говорил он в
темноте.
«Какая
корпоративная солидарность», — думала про себя Ия, а вслух говорила:
—
Полезай спать, никто никого не высадит. Не свались только сверху, а то всех
передавишь.
Ростом
он был под два метра, сложения самого крепкого и с трудом помещался на верхней
полке.
В
поезде до Москвы он первым делом подъел собранные Папочкой в дорогу запасы. Ия
искоса смотрела, как исчезают со стола бутерброды и рулеты жареных баклажанов,
и старалась быть великодушной. Жадность в командировках не приветствовалась.
—
Сложно, должно быть, прокормить такое тело! — не выдержала начальница отдела
рекламы, видимо, тоже имевшая виды на баклажаны.
—
Угу, — мычал и энергично работал челюстями компьютерщик, сидевший на полке рядом
с Ией, плечом к плечу.
В
поезде до Ульяновска он подъедал запасы, купленные в Москве, но их почему-то
уже не было жалко. Ие казалось, что она кормит большую ласковую собаку,
подрастающего щенка сенбернара, она испытывала к нему почти материнские
чувства.
Вечером
они стояли у приоткрытого окна в коридоре вагона, смотрели на мелькающие поля,
деревни, реки, заходящее солнце и молчали. Говорить не хотелось. Теплый ветер
трепал волосы, пахло гарью проносящихся мимо поездов, печным дымком из
деревенских домов, тянуло тонкой травяной дымкой с полей. Ие хотелось, чтобы
машинист свернул на другой путь, запасной, пронесся мимо Ульяновска и мчался
среди полей. Долго, может, всю жизнь. Должен ли стоять рядом компьютерщик, Ия
не думала. Она не отделяла его от ветра, дымка, полей и командировки.
Приехали
они вовремя и поселились в огромной пустой гостинице на берегу Волги, напротив
Ленинского мемориала. Башня в двадцать три этажа возвышалась над окрестными
деревянными домиками.
«Ульяновск
— город контрастов» — первое, что приходило в голову у подножия каменного
монстра. Когда-то здесь кипела жизнь, приезжали делегации из социалистических
стран и союзных республик, проводились съезды, слеты, сборы и все, что могло
проводиться на родине вождя мирового пролетариата.
На
смену былому многолюдью, многоголосью пришла тишина, запустение, сонный
администратор в холле. В коридорах гуляли сквозняки, двери скрипели и хлопали.
Поселили их почему-то на двадцатом этаже, который насквозь продувался волжским
ветром. К вечеру почти вся группа оказалась простужена.
Ия
тоже чувствовала себя больной, разбитой, несчастной и оттого маленькой.
Хотелось капризничать, лежать в постели, натянув одеяло до подбородка, хныкать,
хандрить и пить чай с малиновым вареньем. Она давала слабину ночами, воображая,
что нежится в постели весь день, а утром мчалась по присутственным местам. Со
времен Ильича здесь мало что изменилось: жизнь текла медленно и всячески
сопротивлялась навязанному ей быстрому ритму. Стало казаться, что не уложатся
они в отведенную на командировку неделю.
Но
звонки учредителей и шипение в трубке бодрили сильнее, чем шипучие таблетки
аспирина. До конца недели Ия доползла по-пластунски. По крайней мере, так ей
самой казалось.
Отгремел
арендованный духовой оркестр, улетели в высокое голубое небо над Волгой
воздушные шары, открылся офис в Ульяновске. Последний день, по традиции, был
отведен знакомству с городом и разному.
В
автобусе Ия смотрела в одну точку — стекло за спиной водителя. Во время речной
прогулки ее укачало, и теперь она глубоко дышала и не отвлекалась на мелькание
по сторонам.
Впереди
сидел компьютерщик и тоже смотрел в стекло. Она остановила взгляд на его глазах
и думала о том, что, пожалуй, зря села в автобус. И немного о том, что глаза у
него красивые, черные, и волосы черные, и немного он похож на Жерара Депардье
своим массивным, неотесанным корпусом, и совсем он маленький — двадцать лет, а
она — старая двадцатишестилетняя тетка. Они ехали по мосту, сцепившись
взглядами в отражении, словно взявшись за руки, и опять стало хорошо, как в
поезде, и хотелось, чтобы берег, как горизонт, все убегал вдаль, а мост
разворачивался и разворачивался вслед за ним.
Вечером
в самом модном магазине Ульяновска она купила короткую атласную розовую сорочку
с кружевом на груди. В номере надела ее и долго стояла возле окна, вглядываясь
в темноту и угадывая шум реки далеко внизу.
На
обратном пути между поездами у них был почти целый день в Москве. Ия
переживала, что простужена, нос ее распух от насморка, саднит и похож на
розовый поросячий пятачок.
Шагали
к фуникулеру, который должен был вознести их на смотровую площадку Воробьевых
гор, один из семи холмов Москвы. Компьютерщик поравнялся с ней и сказал:
—
Все уже по двое разбились, кто с кем поедет. Можно я с вами?
—
Можно, — пожала плечами Ия, еще раз удивившись его наглости. Все-таки они уже
возвращаются, а в офисе субординация, нарушенная спонтанной «дружбой на
выезде», всегда восстанавливалась.
Их
«люлька» качалась и скрипела, медленно поднимаясь все выше. И вот тут, болтая
ногами в воздухе над верхушками деревьев, между небом и землей Ия вдруг поняла,
что влюбилась.
Она
озабоченно оглядывалась назад на Москву-реку, проверяя, на месте ли она, будто
та могла исчезнуть, да ведь и правда могла, коли такое творится. Пристально для
вида изучала спины едущих в передней «люльке» и тоже болтающих ногами,
будто это были какие-то особенные спины и ноги.
Впрочем,
все стало особенным и по-особому значимым. Как космонавт в капсуле, Ия словно
летела над другой, незнакомой планетой, с тремя розами в руке. Шипы кололи
ладонь, она стискивала цветы, не замечая боли, и замирала от случайного
прикосновения его руки.
Впереди
хохотали, сзади снимали на камеру покачивающийся конвейер, несущий людей как
детальки. Кричали, чтобы они с компьютерщиком обернулись. Они оборачивались и
делали смешные рожи, а Ия уже ревновала, что у кого-то он будет: в камере, на
снимке, в мыслях.
На
смотровой площадке стоял вагон с хот-догами. Он ел длинную сосиску меж двух
булок, затейливо украшенную горчицей, и маленькая, худая начальница отдела
рекламы опять не выдержала:
—
Поди прокорми такое тело! Вот муж кому-то достанется…
Не
зная, похвалу она сказала или осуждение, и с чего эту стерву беспокоит, что
компьютерщик кому-то достанется, Ия враждебно покосилась на нее, но ничего не
ответила. Благо ответа от нее и не требовалось.
Оставался
последний переезд с вокзала имени несуществующего города как рывок из прошлого
в настоящее, а если смотреть глубже, из недавнего прошлого в прошлое
стародавнее.
Прошлое
и будущее перемешаны и встречаются лишь в точке настоящего. Для Ии они тоже
смешались, стерлись, растворились, существовала лишь грань «здесь и сейчас», по
которой она скользила как вагон по монорельсовой
дороге — конструкции вроде хрупкой, но вполне устойчивой.
Ночью
в вагоне они опять смотрели в окно. Он рассказывал ей про маму, которая
работает в магазине, и про отца, который повесился еще в начале девяностых,
потому что задолжал рэкетирам крупную сумму, а отдать не смог.
С
той августовской поездки работа обрела для нее другой смысл. Она горела
и даже полыхала на работе, потому что весь день был одним сплошным
свиданием.
В
первую же неделю по возвращении своим прозревшим взглядом она
обнаружила, что не одна млеет, когда под столом, едва умещая массивное тело,
прилаживает отошедший от компьютера проводок именно он. Девчонки помоложе водят
с ним дружбу, распивают чаи и подкармливают бубликами с маком и ром-бабами. А
он, высокий, широкий, добродушный, всем улыбается, всем рад. Только что хвостом
не виляет. Ну, точно ласковый щен, и как же похож на Депардье.
Сразу
вслед за этим открытием некоторым сотрудницам отдела была явлена неслыханная
милость руководства — подписаны заявления на отпуска, которые в их
прогрессивной компании надо было выбивать, вытряхивать, выколачивать. Ия сама
ходила к учредителям и разливалась соловьем о высоких нагрузках и необходимости
полноценного отпуска для самых лучших работников, а потом, собрав тунеядок,
чаще всех засиживающихся за столом с компьютерщиком, напутствовала их:
—
Вам очень повезло, девочки, сейчас разгар бархатного сезона. Берите месяц, пока
дают, и летите, девочки, летите отдыхать!
Ее
благодарили за помощь и заботу, обещали привезти сувенирчики с морей, но ей был
интересен только один сувенир — тот, что сидел в наушниках, уткнувшись в
компьютер, или сосредоточенно в нем же ковырялся.
*
* *
И
вот грянул День здоровья. Модное словечко «тимбилдинг» тогда еще не вошло в
обиход, да и могут ли болтание на веревке, сплав по порожистой реке и прочие
забеги на короткую дистанцию сравниться с Днем здоровья!
День
здоровья ждут целый год. Ко Дню здоровья покупают красивые наряды. День
здоровья проводится за городом. Место для него выбирают два месяца, а алкоголь
закупают на двух машинах.
День
здоровья объединяет коллектив и всегда показывает, кто есть кто, обнажает
истинную сущность сослуживцев. День здоровья надо выстоять, пережить и не
оказаться уволенным. Тех, кто здоровьем слаб, после первой бутылки тянет на
откровения, правдивые разговоры и прочие не командные излишества. Самый
распространенный недуг — сказать начальству все, что о нем думаешь — в День
здоровья почему-то обостряется, а потому не все проходят испытание Днем
здоровья.
На
этот раз День здоровья проводился в Токсово. Золотой осенью выезд на природу
особенно дорог сердцу, а если сердце еще и влюблено… Ия загодя постановила не
пить, и не прогадала.
Не
отправленные в отпуск прелестницы из ее отдела оказались сражены крепленым
вином даже раньше, чем она ожидала. Женский состав других отделов не отставал и
вскоре, плавно раскачиваясь, отправился кормить зубро-бизонов, живущих в
питомнике-загоне неподалеку от их корпоративного привала.
Пока
офисные амазонки на нетвердых ногах с гиканьем преодолевали отделяющий их от
бизонов пригорок, Ия и компьютерщик, не сговариваясь, словно невзначай,
двигались в противоположном направлении. Пересеченная местность была им на
руку.
Сначала
они просто шли рядом, делая вид, что гуляют. Может быть, тоже хотят покормить
заплутавшего бизона…
Когда
листва за их спинами надежно сомкнулась, Ия углядела здоровенную сосну. Она
оказалась шире спины компьютерщика, что через минуту подтвердилось, когда он
прижался спиной к стволу и положил руки ей на плечи, мягко, но настойчиво
опуская вниз.
Ослабляя
ремень и расстегивая молнию на джинсах, она не спешила, с удивлением
обнаруживая, что, оказывается, отлично помнит, как со всем этим и тем, что там,
внутри, управляться. Все-таки соревновательный список из мужских имен не прошел
даром.
Раздавался
топот зубро-бизонов. «Неужели наши выпустили их? — проносилось у нее в голове.
— И теперь бизоны их догоняют. Конец отделу». Но она понимала, что не бизоны
это бегут, а пульсирует его сердце в паховой вене. Колотится, как будто бьет
копытом.
Наконец
он весь вытянулся, замер, потом задергался, сжимая руками ее голову, и обмяк.
Она поднялась с колен и, стоя напротив него, глядя в глаза, медленно сглотнула,
одновременно ловко укладывая, натягивая и застегивая внизу. Он еще раз шумно
вздохнул и спросил:
—
Можно я буду называть вас на ты, когда никого рядом нет?
—
Можно, — кивнула она. — Пойдем. Нас уже, наверное, хватились.
Когда
они вышли из перелеска, возле красных пластиковых столов еще было пусто. Одни
толпись вокруг мангалов и пытались дожарить последнюю партию шашлыков. Другие
толкались возле ограды загона и пытались подманить зубро-бизонов. Животные
пугались громких криков и лежали в центре своего ограждения, кося печальными
коровьими глазами из-под грязных, лохматых челок, свалявшихся в один большой,
украшенный опилками колтун.
Только
начальница рекламного отдела заседала на пластиковом стульчике и попивала
коньячок, независимо оттопырив в сторону мизинец.
—
Прогулялись? — тонко улыбнулась она Ие, соображающей, отряхнула ли она хвою с
колен. — Погодка хорошая! А что там, за пригорками, лесок?
—
Такие же пригорки, — глядя ей в глаза, ответила Ия и опустилась на стул рядом.
Компьютерщик
принялся наливать им коньяк.
—
Вон, напились, — показала рекламистка глазами на стайку вчерашних студентов,
весело спорящих c кадровичкой.
—
Минус три, — сказала Ия, чувствуя большую ладонь стоящего позади компьютерщика
под свитером на своей спине.
—
Что минус три? — покачала рекламистка пластиковой стопочкой.
—
Человека минус три. Она вчера на ковре у начальства была, — кивнула Ия на
кадровичку. — Ей сказали троих уволить. Народу много развелось, говорят. Она
сейчас выбирает, а в понедельник к собранию список подаст. Одного из твоего
отдела уволит и двоих у меня. Вот дурачки, еще хорохорятся перед ней. Я же их
предупреждала!
—
Так со всеми? — удивился компьютерщик. — А меня не хотели уволить?
—
Ну что ты, как тебя можно уволить, — повела плечами Ия. Рекламистка солидарно
хрюкнула, повела тонкими ноздрями и скосила глаза к рюмке.
Выехали
с пикника поздно, долго собирали расползшийся по лесу и горланящий песни
офисный молодняк, впервые отмечавший День здоровья и не знавший, что в кармане
у кадровички лежит список, в котором отмечено присутствие и поведение каждого.
Когда два автобуса отъехали с места стоянки, в лесу уже смеркалось, а в
печальных, влажных, будто не видящих глазах зубро-бизонов отразились звезды,
взошедшие на темном осеннем небе.
По
дороге Ия размышляла, учтена ли в списке кадровички прослойка давних
сотрудников, таких как она, и пришла к выводу, что учтена — среди верного
окружения врагов ищут, а не найдя придумывают тщательнее всего. Правда, вряд ли
кому придет в голову, что она способна на такое. Интересно, какой знак
поставили бы напротив ее фамилии, увидь сцену под сосной.
На
подъезде к городу шедший впереди автобус неожиданно задымился. Все ехавшие в
нем перебрались в их, второй. Стало тесно, дружно и крамольно.
Компьютерщик
сидел позади и, протиснув большую ладонь в узкую щель между окном и спинкой
сиденья, гладил ее локоть, незаметно для посторонних глаз. Она ловила его
прикосновения и передавала ток от них всему телу, но при этом оживленно болтала
с кадровичкой, отвлекая ее внимание на себя.
Сидящую
наискосок от них девчонку — сотрудницу ее отдела, нещадно тошнило красным
крепленым вином, закупаемым на День здоровья из года в год. Это было проверенное
временем средство, дешево и сердито развязывающее языки и проверяющее
лояльность компании. Каждый год, оценивая действие вина, а потом подсчитывая
кадровые потери отдела, Ия не уставала удивляться, как же ей удалось проскочить
эту проверку на прочность, прежде чем она поняла, что такое День
здоровья.
Девчонка
вина перебрала, но вела себя прилично, и вот только в автобусе расклеилась. Как
только кадровичка начинала вертеть головой, улавливая сквозь общий гомон
интересный ей шум, Ия тут же увлекала ее новым секретным сообщением о грядущих
перестановках персонала, якобы подслушанным в кабинете начальства. Меньше всего
она хотела увидеть девчонку в списке на увольнение, потому что считала своей
правой рукой. В отличие от других декоративныхсотрудниц, на нее можно было
положиться.
Когда
автобус привез всклокоченный коллектив к дверям офиса, самая стойкая часть
оздоровившихся сплотилась для похода в кафе. Настоящего Дня здоровья без
продолжения не бывает — это знает каждый опытный сотрудник офиса. Знала и Ия, а
потому еще с утра сказала Папочке, чтобы домой не ждал, заночует «у девчонок»,
хотя ни у каких девчонок никогда не ночевала.
Странное
дело, продолжение Дня здоровья никогда не имело кадровых последствий, каким бы
бурным ни было. Выполнив свою производственную функцию, сложив ее у офисных
дверей, и кадровичка, и другие добровольные соглядатаи позволяли себе все то,
за что ставили минусы и знаки вопросов напротив фамилий новичков в списке днем,
доказывая самим себе, что тоже люди.
День
здоровья закончился глубокой ночью. Все были пьяны вдрызг, обнимались,
братались, клялись в вечной преданности, обещали «открыть свое дело, показать этим
гадам» и грозили кулаками в сторону офиса. Это была традиционная концовка Дня
здоровья и, в отличие от загородных гуляний, состав участников вечерних
посиделок, как и слова проклятий и обещаний, из года в год не менялись.
Мать
компьютерщика оказалась на ночной смене в магазине, а потому Ия очутилась
совсем не у девчонок, как и планировала. До утра компьютерщик показывал ей, что
не умеет делать двадцатилетний мальчик, а она, мысленно спускаясь по именам в
давнем списке как по буквам в азбуке, показывала ему, на что способна девушка
под тридцать, и удивлялась сама себе. Как она могла не любить и не ценить это
раньше? Почему она сама отказалась от этого? Ведь, оказывается,
достаточно было влюбиться, чтобы все встало на свои места.
Утром
она ехала в метро, безвольно, тряпично откинувшись на сиденье и бессмысленно,
блаженно улыбаясь, а потом шла к дому на полусогнутых ногах и инстинктивно
одергивала короткий подол юбки, хотя одета была в джинсы.
—
Нажрались? — дружелюбно приветствовал Папочка.
—
А то, — не стала вдаваться в подробности Ия.
—
Сссуки, — беззлобно пожурил Папочка.
—
Не то слово, — согласилась Ия.
Она
легла в постель и проспала весь воскресный день, сквозь сон все еще чувствуя в
себе горячие пульсирующие толчки и комкая ладонью во сне край простыни.
Работа
стала упоительно прекрасной. В ее отделе постоянно ломалась оргтехника,
сбивались компьютерные программы. Все это немедленно требовало ремонта,
настройки, замены. На ее ноутбук компьютерщик установил приватный чат, и, когда
не мелькал перед глазами, слал розочки, поцелуйчики и ангелочков. Их одних
хватило бы для счастья. И не надо вопросов о том, хорошо ли она владеет
иголкой. Чем-чем? Иголкой! Ведь у него скоро порвется ширинка, а еще только три
часа дня.
Даже
вернувшиеся из отпуска и одарившие ее обещанными сувенирами загорелые тунеядки
не могли испортить настроения. Хотя, на всякий случай, Ия уже обсудила с
кадровичкой план перевода своих особо ценных, отдохнувших сотрудниц в другие
отделы. В рамках шефской помощи и отрывая от сердца в интересах дела,
разумеется.
На
работе Ия больше не задерживалась, а быстрее шла в кафе в двух кварталах от
офиса. Через пятнадцать минут другим путем подходил он, и до позднего вечера
они сидели в укромном уголке стенной ниши, где всегда царил полумрак.
Когда
посетителей, и без того немногочисленных по будням, не оставалось, Ия шла в
соединенный с подсобкой туалет. Следом шел он.
Толстая
апатичная барменша за стойкой, всегда одна и та же, то ли дремала, то ли просто
не обращала на них внимания.
Когда
они выходили, барменша все так же сидела за стойкой, подперев щеку одной рукой,
без выражения смотрела в громко работающий телевизор, лишь вторая рука
машинально двигалась туда-сюда, беря с блюдца целую семечку, а возвращая
шелуху.
Если
мать работала, они перемещались в декорации его квартиры и там делали то же
самое, с той лишь разницей, что дольше и удобнее.
Командировки
следовали одна за другой, и каждая была упоительнее предыдущей. Ей казалось,
что в Казани она падала как красавица Сююмбике с высокой башни Кремля, но
зависала в полете и, как пикирующий самолет, делала петлю за петлей — в своем
собственном животе. В Уфе взмывала вверх, к небу, как памятник Салавату Юлаеву
над Белой рекой.
—
Ты как бешеный огурец, — смеялась она, отряхивая пушистый снег с колен и
смущенно оглядываясь на баснописца Крылова. Тот смотрел немного в сторону, заложив
за спину руки, и вид имел самый суровый. Полы его сюртука, как и пальто
компьютерщика, были расстегнуты. Больше в скверике с памятником баснописцу в
центре Твери поздним зимним вечером никого не было. — Это сорт такой. Он, когда
созреет, отскакивает от ветки и в отверстие на кончике выбрасывает свои семена.
Прямо выстреливает ими, как бешеный, на шесть метров отлетают. Размножение у
него такое.
Компьютерщик
стоял, прислонившись спиной к железной стеле с сюжетом басни «Свинья под
дубом», и расслабленно чесал ухо горельефной хавроньи.
Потом
они долго целовались у высеченного на стеле векового дуба. Ветер выл так, что
казалось, сквозь этот вой кто-то читал им слова из басни, переделывая на свой
лад:
—
Неблагодарные, когда бы вверх поднять могли вы рыло, то вам бы видно было…
Следующая
командировка была в Калининград. Против обыкновения, компьютерщик оказался
поселен в номер один. Точнее, не один, а с реквизитом.
Рациям,
ноутбукам, гигантским ростовым куклам, сдутым и уложенным в чемоданы, и массе
других полезных вещей тоже ведь нужна компания и пригляд. До этой счастливой
мысли Ия додумалась за две недели до поездки и сумела убедить в ее правильности
начальство.
Сама
она жила на том же этаже в номере с толковой девчонкой, которую не только не
потеряла после Дня здоровья, но и сумела вывести в свои замы. Девчонка одна
знала про ее отношения с компьютерщиком. Скрывать ночное отсутствие было
бессмысленно.
Поздно
вечером Ия на цыпочках пролетала по гостиничному коридору и быстро ныряла в
незапертую дверь «реквизитной». Всем желающим обсудить рабочие дела, на ночь
глядя, ее заместитель строго сообщала из-за дверей их номера:
—
Мы уже спим!
—
Ты ее любишь? — спросил компьютерщик про Папочку, лежа на спине и глядя в
свинцово-серый квадрат раззанавешенного окна.
Ия
выскользнула из-под него, свела уже привыкшие быть раздвинутыми бедра,
подошла к окну и посмотрела на реку Преголь. За ней виднелся тонкий шпиль
готического Кафедрального собора, в стене которого похоронен Кант. Похож на их,
лиепайский собор Святого Язепа…
Солнце
лениво взбиралось на низкое ноябрьское небо, грозившее сегодня разразиться
снегом.
В
последнее время она постоянно думала над впервые заданным ей вслух вопросом и
пыталась подвести свою жизнь под «категорический императив», всеобщий разумный
и справедливый закон, который надо только понять и следовать ему, и все
сложится, разрешится, и никому не будет плохо.
Она
уже не могла сказать «да», но и «нет» еще не могла сказать. И вообще, зачем он
спрашивает о том, что она и сама разобрать не может. Ее отношение к Папочке
давно уже было за гранью того, что называется любовью. Со времен ножа и
больницы, или со времен дзюдоистки, или еще раньше, или позже…Она уж
запуталась.
—
Я тебя люблю, а с ней я живу, — ответила она тогда и, кажется, он
удовлетворился ответом.
Да
и некогда было думать. Лишь когда взвились воздушные шары и грянул салют,
возвестивший успех их компании в движении «на запад», Ия поняла, как не хочет
уезжать.
В
последнюю калининградскую ночь компьютерщик спал как убитый. Она смотрела на
него, приподнявшись на локте, и вспоминала реакцию тех немногих обычных знакомых,
которые у нее еще оставались, и кому она осмелилась его показать.
—
Аполлон! — воскликнула мать ее давней подруги, едва открыв дверь. — Доча, иди,
глянь! К нам Аполлон пришел.
Ия
исследовала подушечками пальцев каждый миллиметр его тела и думала, что со
временем он потолстеет и из мальчика Аполлона превратится в мужика с широкими
плечами и брюшком, все предпосылки для этого в его большом теле есть, но все
равно останется красивым.
Домой
один раз его привела, осмелилась, бросила пробный камень. Под единственно
возможным предлогом — компьютер посмотреть.
—
Гиббон! — оценил его Папочка. — Глаза красивые, но маленький он еще, хоть и
роста большого. Да у тебя, мать, оказывается, страсть к гигантизму!
Она
и сама знала, что маленький. Ей почти сорок будет, ему почти
тридцать — как ей сейчас. Конечно, он ее бросит, дуру старую. В сорок не
бросит, так бросит в пятьдесят. Да и вообще, может, завтра. Она ему надоела,
это же очевидно. Вон как крепко спит.
На
следующий день они бестолково кружили по салону самолета до тех пор, пока не
расселись остальные, и как-то случайно оказались рядом. Сидевшая на двух
креслах заместитель вдруг решила пересесть поближе к иллюминатору и освободила
место начальнице. Ему пришлось сесть рядом, не лететь же стоя.
Ию
укачивало, но она старалась растянуть это время, запомнить себя в нем.
Растянутое время истончалось. На подлете к Петербургу Ия поймала себя на мысли,
что хочет, чтобы самолет упал. Накренился бы и грохнулся. Падать они будут
вместе, а потом уже все равно. Он никогда ее не бросит, и она останется с ним,
и Папочку не предаст. Вернее, он не узнает, что уже предала.
«Упади,
упади», — тянула она вниз рассекающую воздух железную машину на тросе отчаянной
мысли.
—
Тебя не тошнит? Не тошнит? — спрашивал компьютерщик и незаметно гладил ее
ладонь.
Ее
подташнивало, ныло внутри, а когда сели в разные машины в аэропорту, ей
казалось, что кусочек ее кожи зацепился за колесо его такси, как шарф Айседоры
Дункан, и вслед за отъезжающими огоньками размоталась вся ее кожа и поволоклась
по земле, заметая след шипованных шин.
Дома
все было как обычно. Только Люсьен, наконец, нашел работу и, скрепя сердце,
собирался в плавание.
—
Понимаешь, он долго отказывался, не хотел, но других вариантов сейчас нет, и
денег у него уже нет, так что согласился, — шепотом сообщил Папочка.
—
Почему отказывался, — не поняла Ия. — Совсем в домохозяина превратился. Еще бы
прок от него хозяйству был.
—
В Израиль плывет, — пояснил Папочка. — Не расспрашивай его, а то расстроишь.
Очень не хочет.
—
Какая разница, куда плыть, особенно когда денег нет, — раздраженно бросила Ия и
пошла на кухню, где постукивал молотком Дятел, неспешно завершая ремонт.
—
Ты чего, мы же с Нормой ждали тебя, соскучились, — поплелся за ней Папочка. —
Мы тебя любим.
Виляя
хвостом и тяжело покачивая боками, такса неуклюже шла за Папочкой по коридору.
Совсем она стала неповоротливая, и морда поседела.
«Может,
сказать ей, и все, и не мучиться, — думала Ия. — А что сказать? Его люблю, вас
не люблю… Но это неправда. Я их люблю, они мне родные. Да у меня и нет кроме
них никого. Его остро, вас мягко? Вы подождите, я им переболею… Сказать-то
нечего. Надо подождать, подумать. Не наломать дров».
Думать
времени не было. В конце года, накануне выплаты тринадцатой зарплаты, у
учредителей случалось традиционное обострение подозрительности, и начиналась
Великая кадровая чистка, а за ней Великий исход персонала.
Декабрь
проходил под девизом «Усиди на стуле», а для нее еще и — «Сохрани отдел».
Рабочий день тонул в собраниях, подведениях итогов, вычерчивании графиков,
обсуждении бюджетов, перекладывании друг на друга вины за неудачи и
преувеличении заслуг в достижениях.
Ия
вынырнула из декабря лишь тогда, когда компьютерщик сообщил ей, что нашел
другую работу.
—
Я хочу заниматься программированием, тут у меня нет перспектив.
Она
согласилась, потому что перспектив и правда не было. В их компании
запрограммировать можно было только свое увольнение или движение по накатанной
колее с небольшим уклоном вверх, оставаясь при этом шестеренкой в общем
отлаженном механизме. Сумеешь зацепиться зубчиками за другую такую же
шестеренку и уловить общий ритм — крутись вместе со всеми.
Они
продолжали встречаться. Реже, но оттого еще более остервенело.
Под
Рождество Ию отправили в кардиологический санаторий на Карель-ском перешейке.
Нет, сердце ее никогда не беспокоило. Пошаливало оно у одного из учредителей.
Больные
— народ капризный и на выдумки гораздый. Вот и он придумал убить трех зайцев
разом: поправить здоровье, пообщаться с подчиненными и появиться в санатории со
свитой.
То,
что общение это придется на законные выходные, его не смущало. Ведь и он
предлагал не вагоны грузить, а отдых за свой счет, и собственноручно составил
список облагодетельствованных.
—
Отказ равен увольнению, — лаконично сообщила кадровичка. — Девочки, молчать!
Спорить бесполезно. И еще, советую вам размяться! Он любит кататься на лыжах.
Тулупы и инвентарь нам выдадут на месте.
—
Так морозы до минус тридцати обещают, — жалобно протянула начальница отдела
рекламы.
—
Рождество — семейный праздник! — пропела завхозиха.
—
Утепляйтесь, девочки! Если вас не устраивают две недели в санатории, то с
семьей вы проведете много свободного времени! Две недели показались Ие ссылкой.
За две недели он мог найти другую! Чтобы отвлечь себя от дурных мыслей, она
старательно соблюдала санаторно-курортную программу и следовала всем
предписаниям. Ходила в бассейн и сауну, на массаж воротниковой зоны и душ
Шарко, принимала грязевые ванны, лежала в солярии и еще какой-то капсуле. По
вечерам их группа счастливчиков, состоящая из одних женщин, собиралась в баре
санатория и отмечала окончание очередного дня оздоровления неразбавленным
абсентом.
Через
неделю Ия пообвыклась и к ежедневным процедурам добавила электросон. Импульсный
электрический ток низкой частоты рассасывал мысли о нем. Словно чувствуя, что
его пытаются изжить током, компьютерщик стал звонить несколько раз в день,
присылать сообщения почти каждый час и даже успел утомить Ию, чего раньше
нельзя было представить.
—
Я чувствую, тебе нужно от меня только тело, — обиженно выговаривал он ей в
трубку. — Ты почти не разговариваешь со мной, когда мы встречаемся. Сделал
дело, гуляй смело, так?
—
Не так, я люблю тебя, — говорила она спокойно. Душ Шарко, массаж и ванны, а
главное возможность сделать передышку и подумать давали ей душевное равновесие
и некоторую твердость.
«Он
маленький. Мы больше не будем встречаться», — твердила она себе и тут же
вспоминала, как уже говорила ему это на работе, позвав к себе в кабинет. Он
тогда закусил губу, сложил большие руки на столе и спросил:
—
Ты правда этого хочешь?
—
Нет, — замялась она, и вопрос был исчерпан.
Но
это тогда, а теперь она скажет «нет» окончательно.
—
Не звони мне, нам не надо больше встречаться, — заявила она поздно вечером,
выпив чистоганом «ноль пять» абсента на двоих с кадровичкой. Сказала и тут же
отключила телефон, и вынула из него батарею, и закинула ее в другой конец
номера. На всякий случай, выстраивая препятствие, если ночью передумает и
захочет позвонить ему.
На
следующий день у них стоял в планах лыжный поход — единственная оздоровительная
процедура, которую они были обязаны делить со своим благодетелем.
За
минувшую неделю походов было три, но все рядом с санаторием. Впереди в шубе
почти до пят, как Мороз, обходящий с дозором не свои владения, шел учредитель.
Высокий, грузный, молодой еще мужчина, страдающий одышкой, немного похожий на
Шаляпина. За ним гуськом двигалась процессия в разношерстном одеянии.
Каждый
утеплился как мог, в силу своих представлений о спортивной одежде. Сразу за
учредителем легко скользила, чуть ли не забегая вперед, чтобы преданно
взглянуть в глаза, начальница рекламного отдела в финской синтепоновой
курточке. В середине колонны быстро перебирала лыжными палками старенькая и
тихая начальница отдела ассортимента, повязавшая для тепла поверх клетчатого
пальтишка пуховый платок крест-накрест. Ия тоже шла посерединке, наряженная в
Папочкину дубленку и замотанная шарфом. Замыкала шествие завхоз в кожухе,
подбитом черной кудрявой бараньей шерстью.
Теперь
предстоял дальний поход, по случаю которого Ия, кадровичка и рекламистка
припасли с вечера непочатую бутылку абсента и перелили ее в флягу. Морозы
стояли крещенские, учредителя накануне пытались отговорить, и даже главврач
санатория, но он был непреклонен: оздоровляться так оздоровляться, зря, что ли,
приехали!
После
вчерашнего встали тяжело, вышли рано.
—
С Богом, — перекрестилась завхозиха и пошарила рукой в кармане. Может, хотела
напоследок раскинуть картишки: вернутся ли?
Шли
медленно, снег подбадривал, хрустел, скрипел под ногами в такт сердцам, но ему
не верили, вздыхали. Кто-то с тоской вспоминал свой уютный офисный кабинет,
кто-то пытался думать о приятном, компенсирующим выпавшие на их долю страдания,
о тринадцатой, например. Говорят, мало где сейчас ее дают…
Ия
шла, глотая слезы и думая лишь об одном: она забыла в номере мобильный телефон.
Он так и остался лежать с откинутой в сторону батареей. Если что, и сигнал SOS
из бескрайних снежных просторов не подать, но главное — он не знает, как она
раскаивается. Что она вчера натворила…
Учредитель
бодро скользил впереди, и казалось, что слухи о его больном сердце сильно
преувеличены.
«Не
человек, а Хемуль какой-то, — неприязненно думала Ия. — Ну да, Хемуль, а мы —
зверушки в Муми-доле. Не везде же так… Работу менять надо… Хотя, может, так
везде».
Через
полчаса кадровичка и рекламистка сошли с лыжни под предлогом «поправить
ботинок» и присвистнули Ие. Достали флягу, закусили крекером, вернулись в
строй. Выдохнули горькую полынь в морозно-еловый воздух зимнего леса.
Уже
некоторое время они шли вдоль больших валунов. Камни были уложены в несколько
рядов с небольшими промежутками и покрыты снежными шапками.
—
Чтой-то? — спросила завхоз.
—
Инопланетяне сделали, не иначе, — рассудила ассортиментщица и потуже подвязала
пуховый платок. — Стоун… как его… хендж.
Они
шли, каменная гряда не кончалась. Поднималась на пригорки, спускалась с
пригорков. Один раз даже прервалась на железную дорогу. Они форсировали рельсы,
поддерживая друг друга, и обнаружили, что камни тянутся дальше и уходят вглубь
леса.
—
Мы должны исследовать это явление и дойти до конца! Ведь где-то же они
заканчиваются?! — провозгласил учредитель и махнул рукой, углубляясь в чащу.
Ия
подумала, что где-то эти камни она уже видела. На картинке, что ли.
—
Что это, как думаешь? — шепнула она снова пытавшейся отстать кадровичке.
—
Так и ты дура необразованная? — шепнула та в ответ. — А еще красный диплом.
Чему вас только учили! Это Линия Маннергейма. С советско-финской войны
осталась.
—
С чего ты взяла?
—
С исторического факультета.
—
Это та самая, против танков, которая от Финского залива к Ладожскому озеру
идет?
—
Она, родимая. Через весь Карельский перешеек. Финны, они же такие,
старательные. Еще доты есть, как бы не провалиться.
Свистнули
рекламистку.
—
Какая же длина у нее? — раскрыла глаза та.
—
Около ста тридцать пяти километров. Сущая ерунда, — просветила их кадровичка и
уже другим тоном добавила, — это вам ничего, а у меня двое детей, между прочим.
—
Надо ему сказать, что камни до Ладоги тянутся. Другого выхода нет, — неуверенно
сказала Ия.
—
И показать, что мы умнее его, ну уж дудки! — протянула рекламистка.
—
Так мы что, сто с гаком кэмэ топать будем?
—
Скажи ты, — предложила кадровичка Ие. — Тебя начальство любит, а я не могу, мне
детей надо кормить.
Ия
стянула рукавицу, набрала горсть снега, отправила ее в рот — чтобы полынью не
благоухало, и заскользила вперед, обгоняя группу.
—
Арнольд Александрович, постойте! У нас там Иванцовой плохо. С сердцем,
наверное. Она никому не говорит, и вам не скажет, но еле идет!
—
Это из отдела ассортимента? — уточнил учредитель.
—
Да, она. Как вы всех помните, Арнольд Александрович!
Он
остановился, обернулся и скользнул взглядом по ведомой им процессии лыжников,
выискивая клетчатое пальтишко ассортиментщицы. Затем наклонил голову, подумал и
важно произнес:
—
Ассортимент беречь надо.
—
Иванцова — хороший сотрудник, — поддакнула Ия.
—
Ладно, пойдемте обратно. Я и сам что-то устал. А вам я поручаю выяснить
происхождение этих камней! Доложите мне на общем собрании через две недели. Вам
этого времени хватит?
По
дороге обратно Ия, кадровичка и рекламистка осушили флягу — за финский
Стоунхендж и Карла Густава Эмиля Маннергейма лично. За здоровье Иванцовой из
отдела ассортимента закусили остатками крекера.
Кадровичка
обещала Ие подготовить историческую справку о строительстве оборонительной
линии в первой четверти двадцатого века как открытие наших дней, а рекламистка
— обработать эти данные так, чтобы выходило, что учредитель если и не
участвовал в ее возведении, то уж точно первым ее обнаружил.
Выйдя
из леса, уже возле санатория их группа рассредоточилась. Одни поспешили на
процедуры, другие, войдя во вкус лыжного моциона, решили завершить поход
пробежкой по берегу залива.
Ия
шла одна вдоль шоссе. На автобусной остановке с бетонным козырьком и граффити
по стенам, оставшейся еще с советских времен, а теперь всегда пустой — в такую
глухомань на рейсовых автобусах мало кто ездит, сидел нахохлившийся человек.
Она
на всякий случай перешла на другую сторону дороги и энергичнее заработала
лыжными палками. Уже миновала остановку, когда услышала за спиной шаги и шумное
дыхание. На обочине снега не было, одна наледь. Надо бы наклониться и
отстегнуть лыжи, но человек догонял.
Обернувшись,
она увидела, что он совсем близко. В куртке по колено, ботинках-говнодавах и
меховой ушанке. Зэк или местный житель, хотя тут, кроме санатория, и жилья-то
нет.
Такой
беспомощной она чувствовала себя только в детстве, когда гуляла с подругой в
перелеске недалеко от дома в Лиепае. Им туда ходить запрещалось, и они,
разумеется, только туда и шастали.
За
местечком этим шла дурная слава, но они не верили. До тех пор пока не
повстречали двух взрослых накачанных парней, которые, ни слова не говоря,
помчались за ними. Молча и сосредоточенно — так, что сразу стало понятно, это
не в шутку. Они припустили меж кустов как зайцы. Под ногами мелькала земля. Она
вся превратилась в бег и слышала, как кровь стучит в висках. Когда бегут и
кричат, не так страшно. Страшно, когда бегут и молчат.
Через
перелесок шла железная дорога. Они выбежали к насыпи, возле которой стояла
будка смотрителя, и погоня прекратилась. Парни побоялись открытой местности.
Покружив на опушке, как волки, они скрылись за деревьями.
Она
вспомнила давний бег и налегла на палки, но бесполезно: лыжи разъезжались и не
давали двигаться быстрее. В следующую минуту он схватил ее и приподнял вместе с
лыжами.
—
Не надо, ну, не надо, хватит, мне больно, — просила она его, но он лишь шумно
дышал ей в затылок, и дыхание это все ускорялось, как будто продолжался бег.
Еще
несколько минут она чувствовала себя деталью на станке из плоти, а потом
превратилась в пришпиленную бабочку, когда он вцепился в ее плечи, с силой
притянул к себе и дернулся. Все это он проделал молча, и молча отпустил ее
плечи, продолжая держать на себе как плененную бабочку. Ей казалось, что ее
разорвали надвое и, как только плечи оказались свободными, упала на подушку
своей кровати в номере.
—
Долго, — пожаловалась она.
—
Долго, — извинился он и выскользнул из нее как сплавляемое по водам Белой реки
размякшее бревнышко. Потом хмыкнул и вплыл обратно.
—
Как ты нашел меня?
—
У тебя же теперь есть толковый заместитель. И вообще рабочие дни уже идут, это
вы тут на лыжах бегаете. Сел на автобус и приехал. В корпусе сказали, что вы
ушли утром. Где тут еще ждать, вот и сидел.
—
Что не окликнул? Напугал, дурак…
—
Так тебя в таком наряде не узнаешь. Ты ж как партизан из леса выкатилась. Да и
чего кричать-то на морозе.
—
А одежду где такую раздобыл?
—
От отца еще осталась. В чулане нашел. Тебе не нравится? Зато тепло. Это куртка
канадских лесорубов. Из гуманитарной помощи. Без нее совсем бы околел. Дай еще
погреться, — нырнул он в нее снова.
Она
отстранилась, и бревнышко снова выплыло.
—
Хорошо, тогда если меня спросят, кто это вышел из моего номера, я так и скажу:
канадский лесоруб, страдающий редким сердечным заболеванием. Думаю, все оценят.
В
номер они проскользнули удачно, когда одна часть группы уже разошлась по
процедурам, а другая — еще не вернулась с залива. Появление в санатории их
сотрудника, пусть и бывшего, произвело бы фурор почище обнаруженной линии
Маннергейма.
—
Сколько у тебя времени? — спросила она.
—
Два дня.
—
Оставайся. Будешь сидеть в номере. Гулять под открытой форточкой, а еду я тебе
принесу со столовой. Тут хорошо кормят, наши все еще на вечер с собой таскают.
В номер никто не зайдет. Я попрошу, чтобы не убирали.
Следующие
два дня Ия пропускала процедуры, а положительный эффект электросна и вовсе
сошел на нет.
—
Что-то вид у тебя усталый, голубушка, — заметила ей завхоз за обедом, теребя
колоду. — Заболела, что ли?
Она
и впрямь чувствовала себя странно и, наверное, так же выглядела. Ее покачивало,
будто его движения не прекращались и за пределами кровати и даже номера.
На встрече с учредителем ляпнула, что кроме бренд-бука их прогрессивной
компании жизненно необходим тренд-бук, не подумав о том, что это станет именно
ее головной болью.
—
Ты что, сбрендила с бренд-буком? — отчитывала ее рекламистка. — У меня и так
забот по горло. Они полгода новый логотип утвердить не могут. Тебя же вместе со
мной голову ломать заставят, и люлей получим, если ничего не придумаем. Сиди,
помалкивай, соглашайся, и будет тебе тринадцатая и премия в квартал — вот тренд
нашей компании. Забыла, что ли!
—
Забыла, — виновато отвечала Ия и представляла, как веером разлетаются его
черные волосы, когда он откидывает голову на белую подушку. — Да не переживай
ты так. Придумаем что-нибудь. У нас же ветер перемен каждый день в разные
стороны дует. Завтра он забудет об этом, увлечется новым. Пойду я. Нехорошо
себя чувствую.
Только
когда он тайком выбрался из санатория и уехал, она спохватилась, что так и не
поговорили про ее намерение расстаться.
Каждый
день она разговаривала с Папочкой. Это были звонки в другую жизнь и из другой
жизни. Самое главное, Папочка уже давно был не он, но и она не
был. Ия перестала понимать, кто они друг другу. Не сестры, не подруги, не
соседки, не любовницы. Сожительницы, части тела друг друга, Машенька и Дашенька
Кривошляповы, добровольные ишиопаги.
Из
кардиологического санатория Ия вернулась с разбитым сердцем.
Через
неделю после возвращения из санатория в их квартире раздался звонок, и незнакомый
мужской голос, старательно выговаривая слова, на ломаном русском языке
представился:
—
Это врач госпиталя Бней-Цион в Хайфе. Родственников господина Лютикова я могу
услышать? Он поступил в нашу больницу.
—
Нет тут его родных. Я соседка. А что случилось? — спросила Ия, пытаясь
представить, что, по странному стечению обстоятельств, это звонит хирург
Иннокентий. Но это был, конечно, не он.
Мужской
голос помолчал, видимо, соображая, как соседка могла взять телефонную трубку в
квартире господина Лютикова в отсутствие его родственников и когда сам он лежит
в госпитале в Хайфе.
—
Совсем никого нет? — замялся он. — Видите ли, у меня только ваш телефон.
—
Нет, не было и не будет, — заверила его Ия. — Так что случилось?
—
Он в коме. Перелом основания черепа. Открытая черепно-мозговая травма. К нам
поступил прямо с судна. Говорят, упал головой вниз с верхней палубы. Он не
доживет и до утра. Я должен спросить согласие на изъятие органов.
Люсьен
умер утром в израильском госпитале, как им позже сообщили найденные родственники.
Оказалось, что у него были жена и взрослая приемная дочь, которые и не
подозревали о существовании комнаты в квартире-расческе, думая, что сумасшедшая
бабка отписала ее кому-то другому, и уж тем более не догадывались они о
сухопутной жизни в ней Люсьена. Для них он не приходил из плавания, и его
смерть лишь придала вечной разлуке легитимный статус.
Дятел
закончил ремонт на кухне. Не тронул, по просьбе Папочки, лишь дверь, на которой
остались красоваться зарубки топора — следы, оставленные наделавшим шума тихим
Люсьеном.
Тело
Люсьена из-за маловразумительных формальностей ехало на родину два месяца, а
когда прибыло, то хоронили его в закрытом гробу. Падение с палубы обсуждать не
стали, хотя отдельные Одиссеи и пытались на поминках сообщить, что в
злополучный день Люсьен был отпущен с судна, гулял допоздна на берегу и
запросто мог выступить со своими заявлениями в портовом кабаке. Уж что-что, а
ходить по палубе он мог в любом состоянии, хоть с закрытыми глазами в
сомнамбулическом сне. Но их дружно зашикали: ни денег, ни желания разбираться в
этой истории у родственников не было.
Жена
сказала, что отличный он был человек, верный и преданный муж, и черт его понес
в этот Израиль.
Папочка
сказал, что отличный он был сосед, и что-то про фатализм, но старательно обошел
при этом национальную тему.
Даже
Дятел хотел что-то сказать и привстал, но на него не обратили внимания. В
отличие от всех собравшихся на поминки он не пил, а значит и ничего дельного,
достойного памяти Люсьена сказать не мог.
Он
сидел рядом с Ией, а она, тоже не пригубившая в тот день спиртного по одной ей
известной причине, от нечего делать тихонько показывала ему под столом, на
коленях, свое фирменное «гоп-ца-ца» тюремной музыки.
Дятел
внимательно смотрел на это новое для него постукивание, будто хотел заучить.
Краснел, проводил рукой по вискам, словно собирался откинуть длинные волосы,
которых у него не было, и, смущаясь, торопился рассказать Ие, что родом из
Сибири, отец его был плотником, он тоже работает в строительстве и копит. Эта
маленькая комната — только начало. Ия слушала вполуха, думала о своем, но на
слове «копит» подняла бровь и посмотрела на Дятла: вот дурачок, зачем он
рассказывает об этом ей, посторонней, его счастье, что Понтия нет рядом.
За
столом Ия тоже ничего не сказала, кивала, показывая, что согласна со всеми
выступавшими, а про себя думала, что если и изъяли у Люсьена органы в далекой
израильской больнице, то новому хозяину от них не будет проку. Почка Люсьена
непременно взбунтуется в чуждом ей по крови теле.
Еще
подумала, что ни разу ей не пришло в голову спросить, какой национальности
компьютерщик. А ведь это было важно. В женской консультации ей задавали вопросы
о возрасте, группе крови и перенесенных заболеваниях отца будущего ребенка.
Тут
она поняла, что кроме возраста, ничего сообщить и не может. Выводя в карточке
напротив возраста цифру двадцать, пожилая сердитая врачиха подняла на нее глаза
из-под очков и окинула изучающим взглядом.
—
Гкхм, — сказала врачиха.
—
Двадцать один, скоро будет, — попыталась реабилитироваться Ия, но вышло не
очень убедительно. — Я к следующему приему все узнаю.
К
следующему приему она действительно могла сообщить о первой группе крови против
ее третьей, болезни Пертеса в детском возрасте и о том, что ей надо подумать, в
какую стопку класть ее карточку: на аборт или на продолжение.
В
глазах врачихи впервые мелькнуло сочувствие.
—
В таком возрасте рожать надо, — сказала она. — Ты уже не девочка. Думай, но не
тяни. Может, у тебя все хорошо с ним будет.
Она
все сидела на стуле, не уходила. Ей казалось, что вот сейчас врачиха скажет еще
что-то важное, то, что непременно ей поможет. В коридоре недовольно шумела
очередь.
—
Может быть, — ответила Ия, перебирая руками на коленях.
—
Следующий! — крикнула врачиха.
Сейчас
хорошо не было и даже больше того — было совсем нехорошо, а попросту — ужасно.
Папочка,
узнав новости, ушел в крутой вираж запоя. Не сдержали даже работа, печень и
прочие условности. Такой поворот был предсказуем.
В
квартире появилась Понтий, которую не пускали на порог со времен сбора денег в
пользу золотой операции по «спасению» Папочкиного желудка. Она вновь
обосновалась за кухонным столом, по-прежнему покрытым уже истертой клетчатой
скатертью, и старательно помогала Папочке заливать горе.
Вместе
они нашли записную книжку Ии, а в ней домашний телефон компьютерщика. В тот же
день Ие позвонила женщина и спросила:
—
Скажите, это правда, что вы живете с женщиной и хотите родить ребенка, чтобы
отобрать у нас квартиру?
Так
состоялось ее знакомство с матерью компьютерщика, за несколько дней до
намеченного им самим. А она еще приглядела для этого знакомства в витрине
магазина платье с красными маками, как будто в нем она скинет пяток лет, как
будто платьем что-то можно изменить.
—
Что ты натворила? — трясла Ия обезумевшего от беспробудного обмывания трагедии
измены Папочку.
—
А ты, что ты натворила? — икал он в ответ и в бессильной злобе бил кулаком в
дверь.
На
кухне гремела сковородками Понтий, выказывая полное свое осуждение Ие. Дятел
прятался в шести метрах, боясь даже выглянуть в разбушевавшееся бабье царство.
Ей
все время хотелось спать. Спала долго, сны не снились, но когда просыпалась, не
чувствовала себя выспавшейся.
Она
засыпала даже в метро, и в навалившейся темноте белый свет вагона превращался
под веками во всполохи красных маков. На работе спасалась только рвением уже не
раз выручавшей заместительницы, сразу уловившей в бодрствующей дреме начальницы
неладное и раскинувшей над ней ширму кипучей деятельности без лишних вопросов.
Единственным,
от чего ей не удалось отвертеться, стал доклад об удивительном открытии
учредителем оборонительной линии Маннергейма в лесах Карельского перешейка. Это
знаменательное событие, убедительно свидетельствующее о прозорливости и
стратегическом уме руководства, даже отметили небольшим корпоративным банкетом.
С
компьютерщиком встречались урывками на скамейке в парке. Он был угрюм, мать и
ему устроила скандал, а потом перестала разговаривать. Сидели и молчали, а на
прощанье Ия утыкалась в его широкую грудь, потому что выше не доставала.
Встречи
их становились все реже. Наверное, из-за новой работы времени у него не
оставалось. А может быть, он чувствовал, что, как и от врачихи в консультации,
она ждала от него важных слов. Не мог же он сказать: «Следующая!»
—
Я не убью твоего ребенка, потому что слишком сильно тебя люблю, — сказала она
ему. — Это все равно, что убить тебя.
—
Пойми, я не против него, — сказал он. — Я знаю, как ты его хочешь, и поэтому не
знаю, что делать. Сейчас я не могу быть ему отцом. Вот я стану на ноги…
Эти
слова означали «нет» в вежливой форме, но для нее, опытного строителя воздушных
замков, они прозвучали золотой серединой между «нет» и «да». Оставалось
собраться с силами, быстро подыскать недорогое жилье и уйти из
квартиры-расчески. Собственно, сделать это надо было раньше, как и многое
другое в ее жизни. Деньги у нее отложены, и на первое время, а если не
шиковать, то и на год-два, их должно хватить. Ну а дальше вернется на работу, и
будет у нее мальчик с черными, разлетающимися веером волосами, его глазами, и
все как-то образуется.
Когда
в третий визит врачиха положила ее карточку в стопку с пометкой «беременные»,
выдала кучку направлений на анализы и прописала «спокойный образ жизни,
особенно ночью», Ия облегченно вздохнула. До этого слово «аборт», хоть и
пунктиром, но все же присутствовало в ее голове как возможный вариант, теперь с
ним оказалось покончено.
«Прорвемся,
ты только не бойся, все будет хорошо, — говорила она внутрь
себя. — Вот и в блокаду детей вынашивали. Куда уж хуже. Так что мы с тобой
выстоим. Ты мне нужен, я без тебя никуда. Мальчик мой, мальчик, маленький
мальчик».
Днем
она позвонила компьютерщику и спросила, может ли он помочь с поисками квартиры.
Он не мог разговаривать и сказал, что перезвонит. Возвращаться домой она
боялась, да там никто уже и не ждал. Накануне Папочка пытался ее придушить,
схватив обеими руками за горло, а она закрывала живот, боясь, что пнет. Потом
плакал и гладил ей ступни, а она чувствовала, как тянет низ живота.
Вспомнила
про живущую неподалеку Муху и пошла к ней. Оказалось, что Мухе ничего не надо
объяснять.
—
Все уже знают, — трагическим голосом сообщила Муха и широко повела рукой, будто
под окнами ее дома стояла целая толпа.
—
Кто — все, что знают? — спросила Ия, устало опускаясь на кресло под портретом
Джоди Фостер.
—
Все знакомые, — Муха плеснула в стакан джин-тоник из банки и подвинула Ие. — И
незнакомые. Она ж звонит всем подряд и рассказывает, что ты — шлюха, связалась
с малолеткой, да еще и бедным, залетела от него, а он тебя бросил.
Ия
сглотнула и неуверенно кивнула головой. Ей не приходило в голову, что вот так
кратко, в двух словах можно описать все происшедшее с ней, и главное — это
будет правдой.
—
Раньше надо было думать, — Муха пододвинула к себе стакан с джин-тоником,
залпом выпила и вытерла губы. — Сама виновата, девочка.
Ия
опять кивнула головой, и с этим было не поспорить, да и не спорить она пришла.
Огляделась
по сторонам. Ничего не изменилось с тех пор, как сидели они с «итальянкой»
Надей на этих же креслах и ее затягивало в водоворот иных отношений. Вот
разве что Джоди Фостер на стене появилась. Она сама подняла руки и сама пошла
ко дну, но налетела буря и выбросила ее на берег как щепку.
—
И что говорят? — спросила Ия.
—
Кто?
—
Все.
—
Разное говорят. Все ее жалеют. Тебя выгнать советуют, вышвырнуть на улицу,
удивляются, что она еще этого не сделала. А ты дурой будешь, говорят, если
аборт не сделаешь. Если уж рожать от мужика, так чтоб деньги были. Еще кто-то
сказал, что настоящая лесбиянка, когда видит ребенка, хочет ему ботинком на
голову наступить, а ты примазалась.
—
Ботинком… на голову, — Ия провела рукой по животу: «Не бойся, болтают чушь
всякую». — Можно я у тебя переночую?
—
Оставайся! — легко согласилась Муха. — Я все равно сегодня уйду на ночь.
Следующую
ночь Ия провела на скамейке в Александровском парке. Папочка звонил на
мобильный и спрашивал, почему она не вернулась с работы. Не помнил, что вечером
внял советам «настоящих лесбиянок» и сам выгнал ее из дома. Ночь в парке
оказалась спокойной, почти как советовала врач. Только хотелось прилечь, и было
холодно.
Квартира
нашлась на другой день, оставалось перевезти вещи. Ия собирала их, Папочка
раскидывал, отталкивал ее и махал перед лицом кулаками, боясь ударить
по-настоящему. Живот у нее снова тянуло. Она то и дело приседала на край
кровати, чтобы передохнуть.
На
кухне что-то с грохотом упало, раздалась брань, затем хохот. — Выгони ее без
вещей, суку, — крикнула Понтий.
Папочка
снова затопал по коридору и остановился на пороге комнаты. В руке у него был
кухонный нож.
При
виде ножа внутри Ии что-то перекатилось и как будто лопнуло. И хотя Папочка
положил его на верхнюю полку шкафа и уселся на край дивана, закрыв лицо руками,
то, что перекатилось, не встало на место.
Резко
свело живот, потом еще, и еще, и еще. Ия растерянно стояла и боялась
пошевелиться. Тонкой струйкой из нее засочилось то обычное, что совсем нельзя
было ожидать в ее положении.
—
Кровотечение, и похоже на самопроизвольный выкидыш… Да погоди ты реветь, возьми
с собой деньги, там в больнице они, может, лапароскопию сделают. Может, сможешь
еще сохранить, — сочувственно пробасила врач.
«Скорая»
проталкивалась в пробке по узкому проспекту, через который Ия когда-то
перебегала, уличив Папочку во лжи. Со всех сторон сигналили. Водитель ругался и
даже вылил на не пропускавшую машину слева остатки недопитого молока из
пластиковой бутылки. Сидящая впереди врач вздыхала и жаловалась ему на своего
сына, двоечника и оболтуса.
Ия
пыталась отдалиться от своего тела, притвориться, что оно не ее, и считала
светофоры. Они загорались красным и не пускали их, но она закрывала глаза,
обращала огни светофоров в дружелюбные красные маки и рассказывала внутрь себя:
«Ты не торопись, погоди, послушай. Давным-давно люди считали красные маки
символом сна и смерти, а мне кажется — это символ жизни.
Маковые
поля текут широкой красной рекой посреди сочной зелени полей, среди белых,
желтых, фиолетовых полевых цветов. Маки похожи на солдат — стоят ровно, плечо к
плечу, и гордо тянут круглые красные каски к Солнцу. Маковые отряды и полки приготовились
к бою, и этой рати нет числа. Я куплю тебе красных солдатиков, и ты поведешь их
в бой по зеленой траве. Мой мальчик, мой мальчик, мой мальчик…»
Наконец
крикнули: «Приехали!» Согнувшись и приседая от накатывающих волнами спазмов, Ия
вылезла из машины.
«А
потом мы будем бежать с тобой по маковому полю, раскинув руки и смеясь. Мама и
сын. Только ты и я. Я видела, именно так на картинках бегут счастливые люди,
смеются и смотрят в небо. Ты будешь подпрыгивать и мять красные маки, а я
смотреть тебе под ноги, чтобы ты не упал».
Врач
в смотровой кинула железный расширитель в лоток с грязными инструментами и
сказала:
—
Мне очень жаль, но сохранять уже нечего. Выкидыш.
Ей
было так странно происходившее, что казалась выдуманной выкручивающая,
накатывающая волнами боль, и настоящими воображаемые красные маки.
«Знаешь,
вот психологи говорят, когда больно, надо представлять любимый цветок и дышать
медленно и глубоко — животом, мысленно раскрываясь как цветок, и боль пройдет.
Она уже проходит. Ты ведь не оставишь меня, правда?»
Она
лежала на кровати с продавленной пружиной и говорила, что уже лучше, живот не
болит, надо подождать, а врачи качали головами и отвечали, что у них мало
времени, сейчас как раз всех к чисткам готовят, с восьми вечера начнут подряд
оперировать, целая очередь уже скопилась.
—
Давайте еще подождем, — просила она в операционной.
—
А чего ждать-то, — отвечали ей. — Хотите, мы покажем вам стенки плодного яйца?
«Но
ведь это неправда. Ты же еще со мной? Ты еще не оставил меня? Мы должны быть с
тобой вдвоем, ты и я, и больше никого не надо. Я буду защищать тебя, а потом ты
меня. Я должна защитить тебя», — думала она, пока ей
надевали на лицо прозрачную маску, и все еще надеялась, что вот сейчас ошибка
обнаружится и хоть одно из четырех укутанных в белые халаты привидений скажет:
«Постойте, постойте, да ведь можно же еще сделать…»
Но
вместо этого потолок стал похож на белый густой кисель, и тяжелое забытье
навалилось на нее как бесформенная зыбкая туша. Лязгало что-то металлическое, а
затем она оказалась в странном коридоре. Он был похож на коридор больницы,
только стены плюшевые. Все крутилось, вертелось, а стены были совсем мягкие, с
ворсом и какие-то мерцающие, фиолетовые. Она пыталась потрогать их руками, ведь
не каждый день увидишь плюшевые стены, и догадывалась, что куда-то едет. То ли
ее быстро везли, то ли стены разъезжались, но потрогать их так и не удалось.
*
* *
Очнулась
она в палате и увидела медсестер, увозящих пустую каталку. Тогда она поняла,
что все прошло, закончилось, цепляться больше не за что. Ей не верилось, что
все это взаправду и с ней, но где-то внизу, доказывая обратное, пульсировали
остатки боли: тупой, глухой, безнадежной. Интересно, знают ли психологи, что
когда тебе наплевать на боль, не помогают любимые цветы.
Она
смотрела на тоненькую девушку, сидевшую на краю ее кровати. Девушка говорила, и
говорила, и говорила с ней. В конце концов, она показалась Ие знакомой, вот
только имени не припомнить.
Ей
хотелось ответить, но язык еле ворочался и производил невнятное мычание,
которое удивляло ее саму.
Когда
язык все-таки назвал имя и сообщил, что хочется воды, девушка воскликнула:
—
Так это ты! А я все думаю, что похожа.
—
Ира, нет, Света? — разлепила Ия сухие губы.
—
Света! — обрадовалась девушка. — Узнала?
«Света
— длинный список», — вспомнила Ия и попыталась приподняться. На животе лежало
что-то холодное и мокрое.
—
Не снимай, это так надо, — засуетилась Света. — Вот видишь, не зря я с тобой
говорю! Так после наркоза быстрее в себя приходят. Я уж сколько абортов
сделала, знаю. Надо же, где встретились!
Света
рассказала, что привезли ее только что, срок два с половиноймесяца, третий муж
обожает, а свекровь так ждет внука, что уже успела навязать две дюжины пинеток
розового и голубого цвета, не дожидаясь выяснения обстоятельств. Долго у них не
получалось, муж уже переживать начал, и вот наконец-то, наконец!
И
зря она всех переполошила, тошнота и головокружение уже прошли, а живот вроде и
не болит, тянет только, но куда ж ночью теперь поедешь. Завтра выпишут.
Про
себя Ие рассказывать не хотелось. Она лежала и слушала про пинетки, фитнес для
беременных и выбор детской коляски. Света всегда была на шаг впереди нее, даже
в списке с мужскими именами, чему уж тут удивляться.
Утром
Свету перевели в другую палату и даже в другой коридор. Согласно больничной
сортировке, тех, кто сохранялся, старались отделить от почищенных и
ждущих выписки.
—
Радоваться надо, — утешали Ию медсестры в курилке. — Если тело выкидывает плод,
значит, он больной. Природа знает, что делает. Лучше выкидыш в три месяца, чем
родившийся урод на всю жизнь.
Она
не знала, что ответить, и хотела спросить внутрь себя: «Почему они так
говорят, почему называют тебя уродом?» Но спрашивать было не у кого. Тот,
кто был внутри, отвернулся от нее, не поверил, что она сможет сделать его
счастливым, не захотел быть с ней. Он ушел и оставил ее одну.
Позвонила
компьютерщику.
—
Я даже не знаю, что сказать, — ответил он ей.
—
Ты приедешь ко мне в больницу?
—
Вряд ли я успею с работы, но может быть…
—
До восьми пускают, а если позже, я спущусь. Я буду ждать тебя. Слышишь? Буду
ждать, очень буду ждать, — говорила Ия.
Она
ждала его до позднего вечера в прокуренном коридоре на девятом этаже больницы,
оттуда хорошо были видны все тропинки, ведущие к главному входу. Живот
прихватывал и ныл, иногда она сгибалась и сидела на корточках, но потом, боясь
пропустить его, снова распрямлялась. Каждая черная точка, идущая от остановки,
была похожа на него. И он как будто каждый раз обманывал ее, снова и снова
превращаясь в другого мужчину, идущего к другой женщине. Хотя ведь не обещал
прийти, и вообще ничего не обещал, так что, стало быть, и обмануть не мог.
На
тропинке появился только Папочка. Он опоздал к восьми, а она не спустилась.
Ия
глядела в окно как Машенька или Дашенька шла, не поднимая головы,
по больничной дорожке. «Стильная», — как сказала бы Муха. Только это
силиконовое слово и вертелось у нее в голове, и больше ничего. Хотя, нет, было
еще кое-что…
Ия
не отдавала себе отчета в том, что по походке Папочки пыталась определить
степень его опьянения. «В мясо», — подумала она и злобно расхохоталась внутри.
Она отвернулась от окна и побрела к себе в палату, а Папочка брел к остановке.
Пьян
он не был, качало его от одной фразы, которая, как колесо, ездила по его нутру
со вчерашнего дня: «У меня, кроме тебя, никого нет». С ней он шел в комнату по
длинному коридору квартиры-расчески, раскачиваясь, забыв про нож в руке. С ней
уселся на край дивана и закрыл лицо руками.
Ему
казалось, что он выкрикивает ее, но она только перекатывалась туда-сюда внутри,
оставляя глубокие, кровавые борозды, а теперь отдавала словно эхо: «Никого нет.
Никого нет. Никого нет».
Перед
сном Ия навестила в новой палате Свету. Лица лежащих там женщин казались
таинственными и торжественными. Они были иными.
Света
сидела на кровати и рассказывала уже знакомую Ие историю про вязаные пинетки:
голубые и розовые. Показывая размер пинеток «таку-у-усенькие», она светилась,
смеялась и тут же спохватывалась, глядя на Ию.
Она
видела, что женщинам неудобно болтать при ней о своих, беременных делах,
и хотела уйти сразу. Но не ушла, а все сидела, слушая, как завороженная, про
масло от растяжек, какие-то слинги и совсем уж загадочную абдоминальную
декомпрессию.
Когда
она вернулась в свою палату вычищенных, ей казалось, что она — гадкий
утенок, побывавший в стае прекрасных белых лебедей. Они улетят на юг к своим
коляскам и пинеткам, а она останется барахтаться в луже. Навсегда.
Она
накрылась с головой простыней и попросила Бога, если он есть, чтобы завтра
никогда не наступило.
Но
завтра, как и самолет из Калининграда, ее не послушалось. В этом завтра Ия
ждала выписки, стоя у окна. С такой ерундой, как выкидыш, долго не держат.
Загорелый
врач с толстой золотой цепочкой на шее сказал, что дела у нее отлично, лучше
некуда, а выкидыш на излете первого триместра — удел каждой третьей, так что
ничего страшного не произошло.
—
Вы прекрасно себя чувствуете! За результатами гистологии приедете через две
недели, — ласково подтолкнул он ее в спину к выходу и, заметив дрожащие губы,
добавил. — Да что вы, в самом деле! Думайте о том, что организм умнее и избавил
вас от того, что вам не нужно.
В
конце коридора она увидела Свету и, с трудом улыбаясь, стала ждать, пока та
приблизится, чтобы попрощаться. Света шла медленно. Ия даже успела подумать,
что все беременные, независимо от срока, замедляют свой ход.
Но
чем ближе была Света, тем неувереннее — улыбка Ии. Света поравнялась с ней и, не
видя, прошла мимо. Ия окликнула ее и заглянула в остановившееся лицо
идущего человека — лицо-маску, лицо-точку. Усиливая сходство с маской,
подчеркивая бледность, лихорадочным красным рдели щеки, похожие на красные
маки.
—
Замершая беременность, только что УЗИ показало, мертвый плод вот уже недели
две, сегодня почистят, — бесцветно, ровно сказала она и, не дожидаясь ответных
слов, пошла дальше, как-то вмиг превратившись из довольной собой, холеной
девахи в маленькую сухонькую растерянную старушку.
Их
счеты сравнялись. Победителей в соревновании не оказалось.
Ия
ехала домой с балагуром-водителем. Собственно, ехать ей было больше некуда.
Светило солнце, в приоткрытое окно врывался теплый ветер. Казалось, что сутки в
больнице — дурной сон, но низ живота все портил, не соглашался, ныл.
Она
попросила заехать на свою работу и написала заявление об увольнении по
собственному желанию.
—
Как же я буду работать одна? — спросила заместительница.
—
Так ты и так уже давно работаешь одна, — успокоила ее Ия.
Может
быть, ее и стали бы уговаривать, как случалось со всеми старыми сотрудниками,
не выдержавшими «встречного ветра в лицо». Но сейчас было не до нее. Все
обсуждали страшную аферу: начальник компьютерного отдела закрутил роман с
ответственной по закупкам. Они создали подставную фирму, существующую только на
бумагах, через которую поставляли все, от компьютера до мусорного ведра, по
втрое завышенной цене.
На
фоне этого любовного корпоративно-криминального дуэта ее собственная
влюбленность казалась еще более пошлой и бездарной.
Дома
ее приветствовала Норма. Собака лежала на кровати, прижав голову к передним
лапам и била хвостом, сообщая о своей радости. Она уже почти не вставала, хотя,
вроде, была не такой уж старой. В квартире оказалось прибрано. Понтия в
очередной раз и след простыл.
Вечером
пришел Папочка. Ия лежала в кровати, до подбородка укрывшись одеялом. Она
выпила обезболивающее, но живот все равно ныл, будто тлела там головешка.
Боялась пошевелиться, а потому делала вид, что спит. В ногах под одеялом
вздыхала Норма. О чем-то своем, собачьем, чего не могла сообщить людям.
Папочка
тоже сел в ноги. Сидел и молчал. Молчала и Ия. Молчание это было скулящим.
Ия
осталась в квартире-расческе, вернее сказать, задержалась. Они почти не
разговаривали. Единственной общей темой для разговора осталась Норма, которая
теперь, как и безработная Ия, дни напролет лежала на диване, свернувшись
калачиком.
Ия
смотрела в стену, Норма — в окно. Временами они вздыхали, и со стороны могло
показаться, что женщина и собака думают о чем-то одном.
Квелости
собаки нашлось, в конце концов, объяснение — у Нормы обнаружили рак с
метастазами. Ия даже завидовала ей и хотела, чтобы и у нее что-нибудь нашли.
Например, редкую болезнь или женскую патологию, которая все расставила бы по
своим местам и объяснила, почему ее мальчик не смог удержаться в ней. И
тогда виноватой бы стала болезнь, а не компьютерщик, или Папочка, или Понтий,
или науськивавшие настоящие лесбиянки, а главное — не она сама, так
распорядившаяся своей жизнью, допустившая все это.
Она
исправно сдавала анализы до тех пор, пока врач в консультации, собрав в кучу
ворох бумажек, не сказала ей:
—
Я не вижу ни одной причины, по которой вы не могли бы иметь детей.
Эти
слова прозвучали для нее не надеждой, а вердиктом: ребенок не родился по
какой-то общей совокупной вине. И если представить эту вину в виде диаграммы,
то ярко-красные восемьдесят процентов в этом круге ада были ее личной виной.
Иногда
им звонили «настоящие лесбиянки» и, как ни в чем не бывало, спрашивали как
дела, звали в клуб, приглашали на выставку лесбийского искусства,
рассказывали, кто с кем сошелся. Ия отвечала односложно и представляла
высокий телеграфный столб, под которым в ряд стояли мужские ботинки, которыми
можно хотеть наступить на голову ребенку.
Папочка
продолжал пить, но уже в одиночку, умеренно, молча, а потом плакал пьяными
слезами, называя себя уродом, не способным спасти даже собаку. Ия молчала,
потому что была полностью согласна.
Один
из однообразных дней был отмечен принесенным Папочкой известием: Понтий умерла.
Она давно рассказывала всем о циррозе печени, но никто ей уже не верил, а
потому и в больницу не пришел.
Норме
сделали операцию, после которой ее парализовало. У Ии появилось хоть какое-то
дело: она носила собаку на уколы, а та вырывалась при виде белых халатов как
ребенок, пугающийся врачей. По утрам Норма выползала в коридор, подтягивая
заднюю часть тела, и провожала Папочку на работу, но вскоре и этого уже не
могла.
В
один из темных, декабрьских предновогодних дней собака не проснулась. Тогда Ия
собрала вещи и исчезла, оставив ключи от квартиры-расчески на потертой
клетчатой скатерти кухонного стола. Когда она захлопывала дверь, в ванной
раздалось бульканье, это «квакали лягушки», которых она привыкла не замечать за
десять лет.
Вслед
за Ией исчез и Дятел, тихо и незаметно, словно слетел с ветки. И только Папочка
ходил по длинному темному коридору, боясь поднять голову к железному крюку
возле входных дверей и прислушиваясь к шорохам в тишине опустевшего дома.
*
* *
Лекарь
из времени все же вышел, но лечил он долго и самым традиционным для медицины
способом — ничегонеделаньем. После расставания с Папочкой Ия сняла квартиру —
без лягушек и без тараканов, маленькую, похожую на зубец расчески.
Несколько
лет ее мучил образ высокого черноволосого мужчины, пока однажды, совсем
неожиданно, не избавилась от него раз и навсегда. Она шла по улице и привычно
смотрела себе под ноги.
—
Здравствуй! — сказал ей незнакомый прохожий.
Она
вскинула глаза и не поняла, кто это.
—
Здравствуйте, — на всякий случай, на ходу, поздоровалась с огромным, обрюзглым
мужиком старше ее.
Через
два шага она встала как вкопанная и обернулась. Это был он! Тот, кого она ждала
на девятом этаже больницы, кому мысленно утыкалась и плакала в неподставленное
плечо в самый тяжелый год своей жизни, когда взгляд ее то и дело натыкался на
железный крюк в прихожей возле входных дверей.
Она
смотрела ему вслед и не верила себе, и все же понимала, что внутри ее
НИЧЕГО НЕТ, только удивление от негаданной и такой долгожданной раньше
встречи.
«Раскабанел»,
— подумала она, а потом засмеялась и легко пошла дальше, глядя под ноги, но уже
по-другому — пританцовывая и любуясь затейливой пряжкой на новых розовых
туфлях. Она чувствовала себя молодой и удивительно свободной.
Свободной
чувствовала она себя и с Папочкой, когда оказалось, что расставания не
случилось. Если умирает один близнец-ишиопаг, погибает и другой: общая
кровеносная система разносит яд за считанные часы.
Они
не имели общих вен и сосудов, но напитали друг друга ядом конца
сосуществования, не перестав быть пазлами, повторяющими очертания друг друга.
Только Папочка обрел в лексиконе Ии местоимение, приличествующее полу. Как
занявший в темноте чужое место зритель, Папочка переместился на кресло «она»
так же легко, как до этого был водружен на соседнее кресло «он».
Оставив
попытки наладить близость, они стали по-настоящему близкими людьми.
—
Печень у меня побаливает, я вот к врачу записалась, — пожаловалась она Ие. —
Сходишь со мной? Вместе не так стыдно. Новая оздоровительная программа по методикам
израильской медицины, я в газете прочитала. На семь часов номерок, ты после
работы успеешь.
Через
неделю они пришли в медицинский центр страховой компании «Транс-Газ» на Невском
проспекте. Ожидая Папочку, Ия разглядывала картины на стенах, кормила монетами
автомат с кофе, сосала леденцы из вазочки на ресепшне и думала о том, как
преображает современную медицину короткое слово из трех букв — газ.
—
Ну, что сказал доктор? — спросила Ия у Папочки, когда дверь кабинета, наконец,
отворилась.
—
Пить мне категорически нельзя, — пробурчала та.
—
Этого правила вы должны придерживаться всю жизнь! — подхватил веселый голос из
кабинета. — Ия, никакого спиртного печень вашей подруги точно больше не
выдержит! Она и так долго терпела. Прекратите издеваться над печенью!
—
Вы же уехали, — крикнула в раскрытые двери Ия. — Мне медсестры сказали! И
вообще Иннокентий, вы — хирург! При чем тут печень?
Иннокентий
вышел из кабинета уже одетый: в пальто, с шейным платком. Высокий, худой,
поправил очки, как тогда в ординаторской… Ия вспомнила, как он бежал за
автобусом, перепрыгивая через лужи и неминуемо попадая в них, а потом рисовал
так часто обижаемый людьми орган на запотевшем автобусном стекле. С тех пор он
не так уж сильно изменился, хотя прошло лет шесть или семь, а то и больше.
—
Я на защиту диссертации вернулся, а комплексные программы по гепатологии
апробируют в клинике, где я работаю. Я и не думал, что о них стало известно в
Петербурге. Вот, пригласили консультировать. Прямо бум! Печень — самый
страдающий орган россиян. Вы у меня последние сегодня.
—
А у нас соседа в Израиле убили, — зачем-то ляпнула Папочка.
—
За что? — удивился Иннокентий.
Возникла
заминка.
—
За то, что болтал много, — выразительно глянула Ия на Папочку, но та уже
сообразила сменить тему и сказала первое, что пришло в голову: — Давайте
отметим встречу!
Ия
ожидала, что Иннокентий откажется, но он неожиданно поддержал:
—
Хорошая идея. Мне в МАПО завтра, но не рано, а приема и вовсе нет.
В
кафе Папочка уверенным жестом раскрыла меню на перечне сорокаградусных
алкогольных напитков, но тут же сникла под перекрестными взглядами Ии и
Иннокентия, отдернула руку и потрясла ею, будто обожглась.
—
Один бокал сухого красного, — сжалился Иннокентий.
—
Как в институт благородных девиц попала, — ныла Папочка, цедя
вино. — Я же старше вас, пожалели бы старую женщину.
Иннокентий
много шутил и рассказывал байки, напоминающие те, которыми разбавлял на
утреннем обходе письменные наставления Ии на заре своей медицинской карьеры.
Пил он тоже неожиданно много, и вполне мог сойти за «своего парня», если бы
свои парни у них были.
Ия
тоже пила и шутила о том, что Папочка могла бы устраивать мастер-классы «Как
сделать харакири и не умереть», а еще подрабатывать в израильской клинике живым
экспонатом. Под шумок Папочка заказала еще бокал красного сухого, а Иннокентий
сделал вид, что не заметил.
Ия
тоже не увидела Папочкин маневр. Она была занята другим — старалась не замечать
темные волосы на груди Иннокентия, видневшиеся в раскрытом вороте рубашки. К
этому времени они уже перепрыгнули с трамплина местоимения «вы» на широкий
накатанный склон местоимения «ты», с которого обычно и берутся все личные
высоты.
Вызвали
такси, оказалось, что надо по трем разным адресам. Первой значилась
Петроградка. Когда Папочка вышла из такси, Иннокентий сказал, не оборачиваясь к
Ие:
—
Я думал, вы вместе живете.
Голос
его был глухим.
—
Нет, давно уже, — ответила Ия и напомнила водителю свою улицу, удивляясь, что и
ее голос звучит хрипло.
Водитель
уточнил адрес Иннокентия и посетовал, что надо успеть до развода мостов, иначе
придется делать большой крюк и ехать через самый дальний Вантовый мост.
Иннокентий
молчал и водил пальцем по стеклу, словно опять рисовал, но на этот раз стекло
не запотело, и понять его рисунок и ход мыслей казалось невозможным, но Ия их
понимала. В салоне машины было темно, Ия видела только его силуэт впереди и
угадывала скольжение пальцев по стеклу.
Она
представила, как он держит в этих пальцах скальпель и разрезает человека,
погружает руки во влажное красное месиво, и это месиво — Папочка, который через
секунду в ее воображении смеялся, пил красное вино и чокался с Иннокентием. Ей
показалось, что этот ее почти ровесник — почти бог, и над головой у него тут же
воссиял нимб, который, впрочем, тут же пропал, поскольку осветившая их
встречная машина промчалась мимо.
Наваждение
исчезло, но осталась смуглая кожа Иннокентия и тонкие пальцы, черные волоски на
запястье и какая-то нездешняя готовность радоваться людям — странная для
Петербурга и диковинная для врача.
—
У меня возле дома круглосуточный магазин есть, — нерешительно сообщила она.
—
Правда? — с готовностью удивился Иннокентий такому неожиданному соседству.
Из
такси Иннокентий вышел первым, а первое, что сказал ей, повесив пальто на
вешалку в прихожей и пройдя в единственную комнату:
—
Помнишь, как ты ее в больнице навещала?
—
Как же не помнить, — удивилась Ия. — Такое разве забудешь.
Он
сел на стул.
—
Когда ты днем приходила и до вечера оставалась, то ложилась к ней на узкую
больничную койку. Она подвигалась, и ты помещалась. Подушка одна была. Больные
глазели, из коридора заглядывали. Кто-то жаловаться в ординаторскую приходил,
несколько раз в мое дежурство. А я шел замечание делать. И каждый раз
останавливался и не мог в палату зайти. Хорошо, истории болезни в руках были,
да и в коридоре всегда встретишь кого-нибудь. Стоял и смотрел, и не мог зайти.
А у тебя голос тогда другой был, низкий…
Кровать
у Ии была немногим шире больничной, ведь спала она там одна. Она хотела сказать
Иннокентию, что ничего будоражащего воображение в той давней больничной сцене
не было. Ее качало от недосыпа, усталости и нервов, вот и хотела полежать с
закрытыми глазами хоть десять минут. Но ничего не сказала.
Под
утро ей приснилось, что в дверь кто-то стучится, а дверь оказалась прямо у
изголовья кровати. Ее качало и потряхивало, началось землетрясение. Она сжала
руками плечи Иннокентия, чтобы разбудить его и бежать из дома. Но, проснувшись,
поняла, что об стену стучит спинка кровати, а Иннокентий никуда бежать не
собирается, хотя очень похож на бегуна: лицо сосредоточено, тяжело дышит, как
при забеге на длинную дистанцию.
—
В МАПО опоздаешь, — шепнула она ему и прижала к себе еще крепче.
«Ма-по,
ма-по, ма-по», — выстукивали старые хозяйские часы, висящие на стене, громким
скрипом с ними переговаривалась узкая кровать, звонил ее телефон Папочкиной
мелодией, укоризненно и кратко пиликал его айфон, пищал скайп в компьютере,
громыхал лифт, фырчали под окнами разбуженные машины, переругивались собачники
и здоровались собаки. Но в МАПО Иннокентий все же не опоздал, о чем и сообщил
Ие вечером, когда она встречала его на «Чернышевской».
В
родительской квартире у Иннокентия в Купчино оказалось много книг, пустой
холодильник, большая кровать и старая кошка, которая сдавалась вместе с квартирой
добрым людям, пока хозяева отсутствовали. Родители величали кошку Марфа, но
Иннокентий сказал, что всегда звал ее Масяня.
Наверное,
в молодости Масяня была пушиста, но сейчас облезла то ли от старости, то ли от
скаредности квартиросъемщиков, экономивших на ее пропитании, невзирая на
просьбу хозяев кормить кошку хорошо и покупать витамины, за что те снимали с
постояльцев необходимость платить коммунальные платежи. Однако суммы в
квитанциях все увеличивались, а питание Масяни все ухудшалось и, наверное,
совсем сошло бы на нет, если бы хозяева, освоившие современные технологии, не
просили жильцов время от времени показывать им кошку в скайпе.
—
Совсем спятили, что же с собой ее не взяли, — ворчали жильцы, не зная, что им
досталась кошка-путешественница с неспособным к адаптации
организмом.
Сразу
по прибытии в жаркую страну она легла на пол у входа и упорно не покидала
выбранного места несколько месяцев, молчаливым укором выражая свое несогласие с
переездом. Кошка худела, хирела, разучилась мурлыкать и урчать днем, зато
душными ночами взяла моду тихонько подвывать с тоской волка, жалующегося на
жизнь среди заснеженных среднерусских равнин.
Вызванный
ветеринар не нашел у кошки ничего, кроме тоски по дому, которую и у людей-то
неизвестно как лечить, что уж говорить о животных, и предложил усыпить ее, если
она мешает хозяевам. На семейном совете было принято другое решение, и в одну
из командировок Иннокентия кошка вылетела вместе с ним обратно в Петербург.
Неизвестно,
чем закончилось бы возвращение на родину для Масяни, если бы Иннокентий не
приехал вновь — на этот раз надолго. Вероятно, сам того не зная, он спас Масяню
второй раз — так же случайно, как и в первый, когда был в гостях у однокурсника
и, выйдя из дома, услышал как возле мусорных баков пищит котенок. Он
рассчитывал, что котенка услышит и вызволит вышедшая из соседнего подъезда
девушка, но она только оглянулась и еще быстрее пошла прочь. Пришлось ему
засучить рукава и отодвигать старый телевизор, венчающий зловонную кучу,
завалившийся на бок и уже почти придавивший котенка.
Теперь
своей плешивостью и приверженностью петербургскому духу кошка и впрямь стала
напоминать мультипликационную героиню его юности — девицу Масяню. Разве что
шуток не понимала.
Масяня
потерлась о ногу Иннокентия и уставилась на Ию с подозрительностью опытной
пенсионерки, но, поскольку привыкать к новым людям ей было не впервой, вскоре
перестала обращать на нее внимание.
Они
скрывали от Папочки переезд Ии в Купчино, но недолго.
—
Это я вас познакомила, дважды, вернее, моя печень, — гордилась Папочка и
поглаживала правый бок, будто сообщая давно зарубцевавшемуся шраму приятные
известия.
После
защиты диссертации был банкет, на котором Ия с интересом приглядывалась к
новому для нее миру — не медицинскому, миру загадочных людей — гетеросексуалов.
Она
уже знала, что большая часть в ней тоже принадлежит этому миру. Та непохожесть,
та страсть, что была в ней заложена маленькой толикой, — какой, может быть,
присутствует, но не проявляется в других людях, — расцвела пышным цветом на
целых десять лет жизни. Не осталась на задворках сознания, а вырвалась на волю
при благоприятном случае, объяла пламенем и прогорела, оставив горсткой пепла,
из которой сейчас рождалась новая обычная жизнь, которую, оказывается,
так легко потерять и так сложно заслужить обратно.
Мужчины
из профессорско-преподавательского состава подавали ученым дамам бокалы,
приобнимали за плечи и подвигали стулья. Дамы делали вид, что не замечают
политеса, и украдкой смотрели в зеркальца, чтобы проверить на месте ли
стратегический слой пудры. Ия чувствовала себя, как если бы оказалась на
трапезе марсиан, но она и сама хотела стать марсианкой. Тянуть фиолетовые
щупальца за десертом, расправлять под платьем шершавый хвост, закатывать к
высокому потолку с лепниной все четыре тщательно подведенных глаза с густо
накрашенными ресницами и кокетливо протягивать изящную когтистую лапку вон тому
альфа-самцу, на которого украдкой глядят все остепененные дамы.
На
том банкете Иннокентий, разговаривая с коллегами, невзначай сказал про Ию:
—
Да вы у жены моей спросите…
Женой
она тогда еще не была, но вскоре стала, и произошло это буднично, как само
собой разумеющееся, без помпы и стечения родственников, которых не стали
обременять поездкой в Петербург через границы.
Перед
регистрацией в районном ЗАГСе больше всех нервничала свидетельница: платьев у
нее не было, а явиться в брюках казалось неуместным. Иннокентий сказал, что ему
все равно, в каком виде Папочка предстанет на церемонии и скрепит их союз своей
подписью, главное: не опаздывать. Для ободрения он даже нашел в интернете и
показал Папочке старую фотографию легенды петербургского рока Виктора Цоя,
стоящего на ковре Дворца бракосочетания в белых кроссовках. Та кивнула головой,
но нервничать не перестала.
В
фойе ЗАГСа свидетельница появилась в странной черной юбке, обвисавшей спереди
большими складками. «Ку!» — присела она, не дойдя до открывших рты брачующихся
десяти шагов.
—
Юбка превращается, превращается юбка…, — таинственно сообщила Папочка,
размахивая букетом, как банщик веником. Складки раздвинулись, обнаружив широкие
восточные шаровары. — И овцы целы, и волки сыты. Штаны-афгани — мода года для
уродов. Я ради вас и глаза накрасила, первый раз в жизни!
Регистрация
прошла быстро и не запомнилась ничем интересным, кроме того, что свидетельница
утирала слезы тыльной стороной ладони, смазывая с глаз тушь, как будто забыла о
том, что женщины с накрашенными глазами не плачут.
Жизнь
со штампом в паспорте мало чем отличается от жизни с пустующим разделом
«Семейное положение». С одного берега реки другой всегда кажется более
привлекательным, но, стоит переплыть или перейти реку вброд, понимаешь, что они
одинаковы.
С
Иннокентием, как когда-то с Папочкой, ее жизнь сложилась полотном из пазлов.
Каждый изгиб одной черты ее характера повторял его изгиб, а еще была постель, в
которой Ия незаметно сама для себя перебралась спать к стенке. Раньше она
ложилась только с краю, где было больше свободы. Ей казалось, что у стенки пространство
сомкнется, и она задохнется — не от отсутствия воздуха, а от собственной
внутренней паники.
Она
и не заметила, как муж сместил ее к стенке, и только через несколько недель
спохватилась, что одно из незыблемых жизненных правил нарушено. Ия осторожно
повернулась на бок и, прижатая к стене, чувствовала, как подрагивает во сне его
тело. Было горячо, тесно, но воздуха так много, будто рядом настежь открыто
окно.
По
ночам, когда Иннокентий уже спал, она глядела на пятна света от въезжающих во
двор машин. Машины появлялись редко, в поисках свободного для сна места
двигались медленно, а потому и полосы ползли по стене, не торопясь, выхватывая
сначала мелкие бутоньерки с розами на обоях, потом Ию, лежащую в странной для
сна позе — на спине с согнутыми в коленях ногами, и с подушкой, засунутой под
пятую точку, затем Масяню, которая по-прежнему мучилась бессонницей, но теперь
тихо, и глядела слезящимися глазами в темноту как в вечность.
Иногда
тени складывались на стене в причудливые узоры, как в детском калейдоскопе.
Тогда она пыталась гадать по ним, скорее придумывая, чем угадывая, символы.
Фантазия рисовала ей пещеру Платона, в которой сидела она, древняя женщина, и
пыталась постигнуть суть вещей, но видела лишь тени того, что человеку не дано
познать. Впрочем, однажды она все же сумела сложить из теней стоящего на
подоконнике куста каланхоэ, спинки стула и двух подвесок старой люстры,
соединившихся вместе, маленького человечка. Пару секунд он постоял на потолке,
а потом поплыл в угол, где тускло светились глаза Масяни, но, не дождавшись
знакомства с ней, вытянулся в полоску, развалился и исчез.
Зато
через пару недель появились две тонкие полоски на тесте, который Ия покупала
каждый месяц в аптеке. Они никуда не исчезли, а напротив, стали совсем четкими,
когда тест окончательно высох.
Узнав
новости, Папочка опять плакала, благодарила свою печень и немедленно купила в
подарок ползунки: желтые с пчелкой на случай появления девочки и
сине-бело-голубые с символикой футбольного клуба «Зенит» для мальчика.
Желтые
Ия убрала, а голубые спрятала под подушку, доказав тем самым, что суеверию
беременных все возрасты покорны. Теперь она совсем плохо спала из-за растущего
как на дрожжах живота, все смотрела по ночам на тени платоновской пещеры и
скользила рассеянной мыслью по бесконечной восьмерке одинаковых для всех
беременных дум.
Значок
«Зенита» ее немного печалил. Но ведь не все мальчики ходят на футбол, а потом
триумфально текут улюлюкающей толпой по улицам, переворачивают урны в скверах и
наполняют проходные дворы и дворы-колодцы Петроградской стороны стойким запахом
мочи, который еще несколько дней висит над районом как визитная карточка
футбольного бренда Петербурга.
—
Посмотрите, какой большой у него кулак! — сказала врач, рисуя пируэты на тугом
животе Ии палочкой УЗИ-аппарата.
—
А если у нее? — не поверила Ия.
—
Да вы что! Такой кулак может быть только у него. Вы сами посмотрите.
Черно-белое
изображение монитора, выведенное на большой настенный экран, показывало живой
океан, как на планете Солярис. Океан и мальчика с кулаками ей записали на диск,
который трижды смотрел Иннокентий, и каждый раз, приходя в гости, Папочка. Она
приносила погремушки, пирамидки, мячики, машинки и, зная, что Ия суеверно и
категорично против заранее сделанных детских покупок, вручала их Иннокентию при
входе, а тот прятал в самодельный шкаф между дверей, где лежали старые
родительские вещи и куда Ия никогда не заглядывала.
Когда
все щели между коробками были заполнены, пришлось сделать то, до чего не
доходили руки ни у одного члена его семьи, — Иннокентий разобрал шкаф и
освободил место для преждевременных даров Папочки, сложив их в старые коробки
для конспирации.
—
В последний раз, — заговорщицки шептала Папочка, всовывая ему в руки очередную
машинку. — Нет, ну ты посмотри, если на кнопку нажать, сирена завоет, как было
не купить! Ой, только не нажимай сейчас. Услышит же! Вот подрастет, и подарите.
Последний
раз оказался предпоследним. Иннокентию пришлось вновь, чертыхаясь, запихивать
на узкие полки междверного пространства что-то уж совсем большое, в неудобной
квадратной коробке.
Теперь,
приходя в гости, Папочка долго сидела у них на кухне и, когда все темы для
обсуждения были исчерпаны, говорила о какой-то совсем уж ерунде, только бы не
уходить, а на прощанье просила еще раз показать диск с ребенком.
Вскоре
Ию положили в дородовое отделение в старинное здание, именуемое в народе
«Снегиревкой», она тосковала и не отходила от больших окон в ожидании
Иннокентия или Папочки, а когда они не должны были появиться — в ожидании
ожидания.
Иннокентий
приходил два раза в день, до работы и после, два раза
в неделю — Папочка. Ей все казалось, что Ию плохо кормят, поэтому с собой она
несла пакеты, доверху набитые продуктами из соседнего универсама. Ия честно
пыталась их съесть, но на смену одному опустошенному пакету приходило два
новых. На помощь пришли медсестры отделения, которые через неделю вошли во вкус
настолько, что уже заказывали необходимые роженице пирожные, сырокопченую
колбасу и шампанское.
Однажды
днем в животе у Ии произошел хлопок, и тут же что-то тяжелое будто упало вниз,
она испугалась, легла набок и попыталась сделать вид, что ничего не произошло.
Но по ногам заструилась вода. Забегали медсестры. Прибежали врачи.
Ее
вели по коридору, а ей все хотелось присесть и отдышаться, потому что штопор,
начинающий закручиваться в плоть где-то в пояснице, через пару секунд
выкручивал все тело.
На
ноги ей надели белые мешки, и все время кричали про давление. В дверях
замелькало лицо Иннокентия, Ия принялась махать ему руками, как утопающий, и,
когда он очутился у кровати за ее спиной, попросила то, что зарекаются просить
все женщины до родов и обязательно просят, рожая:
—
Эпидуралка!
Но
делать спинной наркоз было поздно, она впивалась ногтями в запястья Иннокентия
и в минуты передышки, которых совсем уже не оставалось, думала, зачем она
вообще все это затеяла, ведь жила же спокойно.
Потом
время перестало существовать, и остался только штопор и передышка, штопор и
передышка. Она пыталась представить себе хорошенького ребеночка, который
прорывается наружу и ему нужно помочь, но вместо ребеночка из нее выкатывалась
огромная бездушная дыня, шершавая и продолговатая настолько, что никак ей было
не вылезти.
Оставаться
внутри дыня не желала и безжалостно проталкивалась вперед, не считаясь с телом,
которое много месяцев вскармливало ее. Лица и звуки слились в круговерть и
затягивали Ию словно в воронку, ножка которой по-прежнему вырастала из нее
самой, из спины, из поясницы. Она сама превращалась в эту воронку и не
оторваться от земли и не улететь ей помогали только руки Иннокентия, на которых
она, как ей казалось, висела, будто на ветвях дерева.
Потом
она стала животным, которое в момент рождения детеныша спасает себя, и из
последних сил вытолкнула инородное тело наружу.
Время
вернулось, встали на места лица врачей и звуки, налились багровым цветом
глубокие лунки на руках Иннокентия, который все не отпускал ее, и теперь уже
было непонятно, кто за кого цепляется.
Дыня
тут же забылась. На ее животе лежал мокрый, странно пахнущий инопланетянин. У
него были черные кудри Иннокентия и набухшие как у старичка веки. Он почмокал
губами, поводил по потолку бессмысленным взглядом, закрыл глаза и глубоко
вздохнул.
—
Время-то запишите! — крикнул кто-то, и Ия мысленно отняла от выкрикнутого в
ответ времени десять минут, прошедшие в суматохе.
—
Богатырь! — сказал другой голос. — Пятьдесят пять сантиметров, четыре двести
восемьдесят. Ого-го!
—
Не зря так много ела, — пробурчала санитарка, пронесшая к выходу таз с красными
ошметками.
Ия
попыталась высвободить руки, за которые все еще цеплялся Иннокентий, и подняла
голову. Он часто моргал, пытаясь вернуть врачебное самообладание в привычных
белых стенах, и растерянно улыбался.
Она
попросила телефон и позвонила Папочке.
—
Арсением назовите! — радостно закричала в трубку та. — Хорошее имя! Точно тебе
говорю, я давно его придумала, но сказать тебе боялась.
—
Ага, чтобы его всю жизнь Сеней звали. Никогда! Ладно, я перезвоню, — сказала
Ия, прерывая ответные возгласы.
—
Мы заберем его у вас на одну ночь, а потом отдадим на всю жизнь, — сообщили
врачи, но в тот же вечер она встала с кровати, доковыляла до закрытой двери
детского отделения и нажала на кнопку звонка.
Дверь
не открывали, но и она не отпускала палец. Перебудив дежурных врачей, Ия
забрала туго связанный белый кокон в свою одноместную палату, устроила высокое
ложе из подушек и до утра смотрела, как дышит сморщенный красноватый бог. Она
старалась запомнить, запечатлеть себя в этом мгновении.
Бог
в белом коконе тут же распространил на Ию свои привычки, и она беспрекословно
подчинилась ему. Когда он спал, дремала и она, когда просыпался и начинал
канючить, она заводила выученную колыбельную, а когда был голоден, багровел и
заходился требовательным ором, она рвала на груди рубашку и виновато пихала ему
в рот клычок розового соска, быстро превратившегося под напором младенческих
десен в коричневый и шершавый.
Из-за
объявленного карантина посетителей не пускали. Иннокентий стоял под окном и
разговаривал с ней по телефону. Обсуждали они то, что теперь, после
благополучных родов, требовалось срочно купить — кроватку, ванночку, соски… Он
был бледный и какой-то потерянный. «Зря он на роды пошел, — думала Ия. — Ни к
чему это мужику… И в больницу тоже зря».
Уже
два месяца он работал в своей прежней Валериановской лечебнице, но, стараниями
блистательного гастроэнтеролога, не на прежнем расстрельном месте. Больница
находилась недалеко от Снегиревки, поэтому даже тогда, когда его долго не было,
Ия говорила себе, что он совсем рядом.
Стандартные
пять дней в роддоме ребенок перекроил в сто двадцать часов сна и кормления, не
оставлявших места для мыслей о бледном Иннокентии и Папочке.
Перед
выпиской, проходя по коридору мимо сестринской, она услышала разговор за
приоткрытыми дверями.
—
Какой ужас! Прямо рядом с нами, прямо вот тут, почти за углом. То ли футбольные
фанаты, то ли гопники…
—
А еще скинхеды есть и эти, как их, казаки…
—
Ну, может, обычные хулиганы…
—
Да, вот так вот пойдешь с работы вечером или утром со смены, темно еще когда…
—
Так не поймали?
—
Да нет, разбежались, говорят, одну биту нашли. И это в двух шагах от Невского!
Ия
заглянула и попросила помочь ей красиво запеленать ребенка перед выходом. У нее
пока, как она ни старалась, получалось подобие шотландской юбки вместо тугого
аккуратного свертка.
—
Подруге вашей привет передавайте! Уж так она старалась, что полроддома
накормила! Молодому отцу — поздравления, а вам с малышом — здоровьица, —
напутствовала ее крупная веселая блондинка, вызвавшаяся помочь.
Дома
возле купленной Иннокентием детской кровати были разложены машинки, мячики,
пирамидки, делавшие комнату похожей на игрушечный магазин.
—
Зачем ты накупил столько? — опешила Ия.
—
Это она. Теперь можно, — сказал Иннокентий, странно сморщился и шмыгнул носом.
—
А она когда успела? Пропала куда-то… Я звонила, трубку не берет. Из-за имени,
может быть, обиделась. Что с тобой?
Положив
ребенка в кроватку, Иннокентий сел рядом, обхватил голову руками, а потом
схватил одну из машинок.
—
Смотри, смотри, вот эта машинка с сиреной. Если нажать на кнопку, она завоет… Я
ничего не мог сделать, понимаешь? И никто не мог. Ее сразу к нам привезли, там
ведь рядом. Нейрохирурги сразу, все сразу… Но битами же по голове. Ничего не
могли… Она к тебе приходила, поздно, после меня уже, а вы спали. Я у врачей
спрашивал, ее не пустили, карантин. Третье окно от угла, на втором этаже — я ей
сказал. Она мне потом перезвонила, спят, говорит, света нет, постою и пойду…
Навстречу шесть бугаев с битами. Двое прохожих в арку забежали. Вспомнили, те
кричали: Петербург не для гомосеков, про бабу переодетую что-то. Следователь
говорит, ни при чем это. Они просто думали, что она — парень. Но тогда за что?
«За
что?» — опять повторил он, боясь взглянуть на Ию и оттого спрашивая будто у
машинки или детской кровати, в которой причмокивал губами ребенок, уже
проснувшийся и ждущий кормления.
*
* *
—
Папа, а если Земля круглая, почему наш город такой длинный? — озадачил
Иннокентия сын.
—
Понимаешь, — начал он, на ходу придумывая объяснение. — Земля намного круглее,
чем наш город, длиннее. Понял?
—
Не понял, — уставился на него мальчик.
Иннокентий
задумался и хлопнул себя по лбу. На полках между дверей он долго отодвигал
пакеты, обувь и ящики со старыми игрушками.
—
Вот! — вытащил он пыльную коробку. — Как я мог про него забыть!
—
Что это? — вышла с кухни Ия с толстой поваренной книгой под мышкой. Уже пять
лет она училась готовить, но кулинарное чутье ей по-прежнему заменяли четкие
инструкции и картинки.
Иннокентий
раскрыл коробку и достал глобус.
—
Ого! — воскликнули в один голос мать и сын.
—
Откуда он? — спросила Ия и осеклась. В этот самодельный шкаф они убрали пять
лет назад все купленные Папочкой игрушки, а потом дарили их сыну, без повода.
—
Это последнее, — коротко ответил Иннокентий и принялся объяснять про
расстояния.
У
глобуса оказался еще и шнур, а внутри лампочка. Он светил в темноте, когда в
кровать к ним перебрался мальчик.
—
Ты еще не спишь, Арик?
—
Мама, покажи мне бабочку, — попросил он. — И еще ежика.
Ия
заморгала ресницами, приблизив их к его щеке — бабочка на цветок садится, а
потом часто и горячо задышала в ухо — ежик принюхивается к яблоку.
В
эту ночь Ия выглянула на улицу, где на белом снегу топтался Папочка. Она и во
сне помнила, что подходила к окну в роддоме и видела его, но свет в палате был
погашен, ребенок спал, и он вполне мог прийти завтра. Как и тогда, Папочка не
решился позвать ее. Он ждал, ждал, ждал и, наконец, медленно пошел прочь. Рядом
с ним бежала Норма, как всегда бочком, то обгоняя, то возвращаясь. Чуть поодаль
топтались Понтий и Люсьен, они махали Папочке, звали к себе, а он остановился,
обернулся к ней и все смотрел и смотрел в темное окно, не зная, что в глубине
комнаты светится теплым светом маленький земной шар, на котором рассматривает
континенты не спящий Сеня.
Иннокентию
снилась гудящая сиреной детская машинка, которая неслась по городу, вырастая в
размерах и превращаясь в большую машину, везущую людей, которым он хотел бы
помочь, но не мог.
Арсений,
наконец, заснул, и всю ночь ему снилась планета Земля, на которой растянулся
такой длинный и такой крошечный город Петербург.
Журнальный вариант