Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2014
Алексей
Самойлов родился в 1964 году в Москве. Закончил
Государственный технологический университет. С начала 90-х работал в
различных коммерческих структурах. На основе этого опыта cоздал учебный курс по эконометрике, который
несколько лет читал в Высшей школе экономики и Академии народного хозяйства.
Рассказы печатались в журнале «Урал» и сборниках Литинститута имени А.М.
Горького. Лауреат XI Международного Волошинского
конкурса (сентябрь 2013) в номинации «Проза» за рассказ «Ровно в восемь».
Кипяток
1.
Сугробы
у прокуратуры ровные. С самого утра лопатой их охаживают.
У вертушки на проходной скучает сержант. В теплой куртке. Ботинки у него, как и
полагается, начищены. А на ремне болтается штык-нож.
В
прокуратуру я звонил ночью. Дежурный офицер выслушал, назначил время, когда
прийти. Раз такое дело. И голос у него был вежливый, мирный. И фамилия тоже
мирная, Зиновьев.
Вот
к нему я и пойду. Еще посижу и пойду. К тем сугробам, которые равняют сейчас салаги… Может, выпить еще немножко? Наверное. Там-то ведь не
дадут. Там — нет.
Ну,
вот и все. Подъем, капитан!
Я
пошарил у ворота, но привычных крючков не было. Не шинель ведь. Обычное
драповое пальто. Как будто теперь у меня не было права носить привычную военную
одежду. Хотя костюм ничего себе, вполне еще приличный. Для военной тюрьмы.
В
этом костюме я женился на Вере. Когда же это было? Семь лет назад. В загсе на Красносельской. Рядом, на повороте, трамваи все звенели.
Летние трамваи, нарядные.
Вера
сидела рядышком, завитая, нервная. Не подходи, обожжет. «Шмагин,
— шепнула она, — ну, что, боисся?» А чего мне
бояться. Не в атаку ведь, жениться. У Веры проступали розовые пятна на шее.
Появлялись, проползали, таяли. И пропадали. Казалось бы, что ей с военным
человеком волноваться. Кто меня знает, может, в последний момент стукнуло Вере
в голову завитую, что же она делает, куда едет. Может, взять, да и разбежаться,
пока не спросили, согласны ли мы и все такое прочее.
Но
нет, справилась тогда Вера, распрекрасная тонкая Вера. Пошли мы в белый зал,
где и ответили высокой тетке в костюме, как положено. И жили года три ничего
себе. Появились словечки у нас с Верой, ласковые такие. Которые
говорятся по вечерам. И субботы случались хорошие, длинные. Ничем не занятые,
приятные, специальные такие субботы для двоих.
А
потом стала Вера мне врать. По мелочи. Сегодня, мол, к Томке поеду, поздно
вернусь. К Томке, так к Томке. Поздно, так поздно. И как-то приехала она от
очередной подружки, вышел я в прихожую встречать. И взглянула Вера на меня, так
взглянула, будто застрелить хотела. Я и сообразил, куда она ездит и зачем.
Только вида не подал. Ну, бывает, запутается женщина, а потом опять в колею
войдет. С кем не случается.
Я ведь привык к ней, к нервной, к завитой Вере. К Вере худенькой.
Только потом стала она незаметно Веркой насмешливой.
Раньше все, бывало, если случилось что, прижмется ко мне, лицо на груди
спрячет, голову вверх поднимет и шепчет: «Шмагин, как
быть?» А тут стала улыбаться криво, одну бровь кверху тянуть. Что ты, мол,
сказать-то можешь, капиташка. Я молчу. Жду. Тогда
стала она скандалы разводить. Ты, мол, бирюк, ледышка. Живу, будто одна.
Конечно, ясно уж было, не поедет та лодочка дальше, о которой на свадьбе тесть
говорил. Может, я и в самом деле такой, как говорила. Нелюдимый. Ей, новой этой
Верке, Верке насмешливой,
было виднее.
Прихожу
как-то с дежурства по училищу, а у нее уж все собрано. Будто на юг ехать,
чемоданы да пакеты. «Ухожу, — говорит Верка, — от
тебя. Врать надоело. Понимаешь меня, Шмагин!» Я понимаю.
«К кому же ты, Вера (Вера завитая, Вера бледная), уходишь? Интересно просто, к
кому?» — «А почему, неинтересно тебе, нет?» — «Ты же сама сказала, врать
надоело. Поэтому». Верка расстроилась, пошла пятнами
розовыми, глаза скосила. Только не плакать же ей при таком раскладе у меня на
груди, как привыкла. Да и сама Вера уже другая была, не та, что на Бауманской, в загсе, где трамвай все звонил, на мост просился. Носик
аккуратно платочком потерла, сказала напоследок, на развод сама подаст. И уходит она к обычному мужчине, к гражданскому. А жизнь ее
дальнейшая меня, Шмагина, не касается. Ну, не
касается, и ладно.
Только
как пошла она к дверям, тут я понял, что ждет она от меня, бледная и тонкая,
всего-то пару слов. Пустяшных, коротеньких. Оставь, мол, сумки, давай сядем,
подумаем. Только я промолчал. Хлопнула Верка дверью и
уехала.
Я
расстроился тогда всерьез. Засел дома и пошло-поехало. Противно, а пью.
Мишка-друг через пару дней приперся. «Бросай, —
говорит, — Шмага, эту волынку. Эка невидаль, не та попалась,
подумаешь! Тебя Капкан спрашивал. Тоже, понимаешь, переживает».
Капкан
у нас мужик на ять. Плотный такой, надежный. Илья Григорич.
В генеральских шикарных штанах. С лампасами.
На
следующее утро, когда за окнами возилась еще снежная муть, начищенный и
выутюженный шагал я по коридору. Вот и дверь знакомая, «учебный класс номер
двенадцать». А за дверью полкаша наш старенький, Перминов, развесил плакаты и бродил с указкой. «Вот,
товарищи курсанты, схема первая. В центре крупные буквы "пэ" и "эм". Что бы
это значило? Некоторые из вас подумали, наверное: "Перминов
— му…". Неправильно! Так обозначают планетарный
механизм. Почему его называют планетарным? Селезнев, почему?»
Коридор
светлый, широкий. Я шел и улыбался.
И
закрутилось снова, смена, дежурство, смотр, стрельбы. Стук-перестук каблуков по
плацу. «Пэ-эт з-знамя пэ-элка, р-р-няйсь… Пер-р р-ро-ота… И-ии, р-р-рыз!» Тут все
правильно, до точки распоследней. Я и оттаял
понемногу.
Конечно,
попадались мне и другие тетки, после Веры-то. И завитые, конечно, тоже. Только
не заладилось с ними. Раз сидели у чернявой одной, у
Любаши. Аккуратная, нечего сказать, и домовитая. И приперся ее бывший. «А-а, —
говорит, — военный! Чета военные сюда зачастили. Счас
я тя сделаю!» И сделал.
Кипяток
у меня в голове плеснул, случается иногда такое. Сгреб бывшего
и с лестницы провернул. Люба вскинулась, трясется вся, плачет. Жалко ей стало,
что об пол бывшего приложили. «Ах, — кричит, — убили!» Какое
там, боров этот еще лет двадцать протянет.
Потом,
когда наладили бывшего обратно, отдышалась Люба и
говорит: «Знаешь, Костя, не получится у нас с тобой. Ты меры не знаешь, мне с
тобой страшно. Как ты его поволок, у меня сердце прям, стук и встало. Я так не
могу. Может, ты и прав, но никак. Понимаешь?» Я понимаю, никак. Ну, цацкайся, милая, со своим синюхой сама.
В
общем, теток этих совсем я отставил. Училище только и видел. Стрельбы учебные и
боевые, проверки, дежурки, а весной что же, весной абитура.
И такая карусель день за днем. Это ведь только кажется, грубятина
там у нас, кирза, сапоги, шинели, ватники, мазут да брезент. А ведь нет-нет и
серьезное, честное, стойкое такое из жизни выглянет. Не шутка ведь просчитать,
какая у навесной стрельбы плотность. Надо кое-что понимать. Выведешь схему
тушью на рыжей кальке, радуешься. Понял меня класс курсантский, снова
радуешься. И в этом оказалась длинная надежная линия. Раньше я и не думал про
такое.
Как-то
на плацу развернулись, Капкан голову повернул, как гаркнет:
«Сми-и-ии-рррн… Слу-ууший…»
Как будто что-то в сердце мне ткнулось, вот как Веркина голова все равно. Свое, надежное, главное.
И
как с тетками перестал я возиться, стал замечать, на Новый год там или у ребят
что-нибудь, звание новое, свадьба, новоселье, так сядет рядом какая-нибудь, в
глаза заглянет: пойдемте, мол, капитан, потанцуем. И все по рукаву гладит,
будто пробует, настоящий я или нет. А духи розовые, приторные, как нарочно, у
каждой третьей. Может, просто я, Шмагин-капитан,
постарел. Только совсем без теток выходило мне спокойнее. В училище их ведь
немного. Кассирши, поварихи, врачихи, преподши из
гражданских вузов, вот и все. Кивнешь, дальше шагаешь. И пускай Сухарем за
глаза зовут. Я не в обиде. Зато три роты в лучшие
вывел. И остальное б наладил, дай срок. Только вышла одна штука. Какая? Вот эта
самая, из-за которой сижу я теперь в стекляшке, на Фрунзенской,
пялюсь на прохожих. А в училище напрасно меня ждут.
Только
надо по ранжиру мысли расставить. И начать с экзаменов для абитуры.
Абитура ведь что такое? Каждый год, весной, собираются
в училище молодые ребята. Приезжают с гражданки и из войск. Крепкие, веселые. И
много их, много. Все хотят к нам, в краснознаменное и
высшее, поступать. Это, конечно, хорошо, что снова тяга к военному делу
появилась. Только разные ведь они, надо присматривать, мало ли что. Те, что из
войск, дембеля то есть,
могут гражданским сгоряча и навешать. Этих самых. Хотя крупных драк давно не
было, чтобы там с травмами серьезными. А все равно, и Капкан, и замы его
сутками домой не уходят. Ну, а уж про меня что и
говорить. Шмагин всегда на посту.
Заступил
я дежурным по училищу. Медкомиссия еще тут замешалась. Доктора понаехали,
парней выстукивать и выслушивать, разводить писанину.
Вот и крутись, с одной стороны, ночью ребятки норовят пьянку
устроить, в самоволку свалить. А с другой стороны, белые халаты меня поедом едят. Тащат всякую мороку, стекляшки, лекарства,
лампы, плакаты разноцветные. Для проверки. И за всем смотреть надо.
Тут
попался мне на глаза один парень. Из абитурки.
Высокий, видный. «Как, — спрашиваю, фамилия?» Оказывается, Тарасов. И все бы
ничего, только на докториц засматривается, потому и
отметил я его. Прям глаз не отрывает. Нехорошо это.
Если
курсантик мигает, тянется, мнется, когда тетки мимо
проходят, это ничего. Долго в глухом углу сидел, а тут девчонки, какие хочешь,
по улицам крутятся, вот он и млеет, и тушуется. Это пройдет. У нас весной, как
вечер из-за реки свалится, к ограде училищной девки
тучами слетаются. Даже и трогательно, лиц не видно издали, полощутся платьишки
под фонарями на гражданской стороне, а кителя курсантские там, где ротная
коробка на асфальте разлинована. Стоят себе, друг на друга любуются. Дело
молодое, хотя и не положено, у ограды-то.
А
тут другое совсем. Пялится Тарасов на теток во все
глаза. Потом губы облизнет, башкой крутит.
Оглядывается, не видел ли кто. Глаза собачьи, тоскливые. Тает от любой, то
есть, юбки. Ну, думаю, приятель, попался ты мне вовремя. Как раз для таких на
складах полно дел. Что щебень, что песок, все едино. Бери, кидай. Думай про
мешки, про ящики, ставь аккуратно. Поманил его, послал в пищеблок, мешки
таскать.
Пристроил
Тарасова и забыл о нем. Мало ли дел-то. Тут еще докторша одна прискакала,
оборудование ей приперло распаковать и на четвертый
этаж в новый корпус тащить. Звали докторшу Светой Николаевной. Роста
небольшого, стройная, халатик ее приятно так
обтягивает. Глаза ясные, серые, щеки с ямочками, как на яблоках сорта ранет.
Взглянули мы друг на друга и что-то тут у нее в глазах проскочило, искорка какая, что ли. Я, конечно, сушеный военный дядька,
что мне врачиха, пускай и глазастая. Но тут взял и улыбнулся в ответ, сам не
ожидал. Кивнул и говорю вежливо, идите, мол, Николавна,
все вам будет. «А когда?» — спрашивает. И опять на щеках у нее ямочки
обозначились. Упрямая какая, что с ней делать. Сплавил
ее прапору Аглямову. Он уж точно знает, когда.
Тут
ко мне дежурки заявились, потом Яша-Фонарь, а за ним
штабные, оружейка. Телефониста в третий корпус
запросили. Смотрю, мимо тащит короба парень этот самый, что по каждой тетке
сохнет, Тарасов, чтоб ему. «Куда, — спрашиваю, — несешь?» — «Докторам, т-рищ капитан, в новый корп-с». Ладно, думаю, надо бы зайти, посмотреть, как ты
там. Народу негусто, лето, еще не всех разместили. Вот и выходит… Только снова меня отвлекли, в подвале свет делали, надо
было люки открыть. Ну, открыл, Введенкина рядом
поставил, чтобы не загремели по лихости, а сам побрел к новому корпусу. Ну,
какое, спрашивается, мне дело, куда там этот двинутый коробки понес? А сердце
не на месте. Глупо, конечно, но как будто от докторши беленькой, от Светы этой,
от Николавны, какой проводок ко мне подключили. И ток
по этому проводку шустро так побежал.
Поднимаюсь.
На четвертом тишина мертвая. Если б голоса или смех там, тогда ничего. Ну,
думаю, дрянь дело. Дверь-то
дерг, а в кабинете все в порядке, докторша стоит у окна, ящички расставляет.
Тарасов уселся у стенки на корточках, руками коленки зажал. И на вид сонный.
«Ну-ка, — говорю, — пойди сюда!» Дома так-то, у стенки отираться будешь. А то
целый капитан входит, а он и ухом не ведет. Мало, что долбанутый, так еще и невежливый. Докторша
поворачивается, и начинает объяснять, быстро так стрекочет, парень, мол,
неудачно повернулся, об угол приложился. И лучше ему пока так посидеть,
минутку-другую. Подхожу поближе, действительно, Тарасов-то на вид бледный и
взгляд нехороший, мутный какой-то. Ну, задача.
Тут
он сморщился, выдохнул, стал кое-как выпрямляться. «Р-зршите,
трщ-щ каптан, на минутк выйть, я счас…» — «Иди, иди, конечно». Странно он ногами загребает, враскорячку, как краб шпилит. Тут
до меня дошло.
А
докторша к окну отвернулась, занимается своими делами, коробочки открывает,
упаковкой шуршит. Выглянул я в коридор, ничего себе ковыляет Тарасов, за одно
место, правда, держится. «Пришлите, — говорит Света, — еще кого-нибудь, а то
этот из строя вышел». Помолчала и тихо так
добавила: «Только нормального, пожалуйста!» Я помялся немножко, ну, что
сказать-то. «Какие уж есть…»
Подошел
к ней поближе, Света мне чуть выше плеча приходится, а смотрит строго. «Вы не
сердитесь, Светлана Николавна…» Она серые свои глаза
на меня подняла. «Я не сержусь… Противно только». — «По-хорошему надо бы делу
ход дать, как положено, рапорт там, расследование». — «Не надо ничего, просто
пришлите еще кого-нибудь. — «А если этот Тарасов завтра чего другое выкинет?
Лучше бы…» — «Ну, тогда выведите его во двор и пристрелите». Сказала так и
усмехнулась. Ничего, между прочим, смешного. Вот в позапрошлом году один такой,
от несчастной любви, пошел к оружейке, стал замок
крутить. Хорошо, Аглямов смекнул,
отвел его в сторонку, расспросил, к доктору наладил.
Ну,
промаялись мы с докторшей еще минут пять, а там за мной вестовой прется, в пищеблок зовут, пробу снимать. Прислал я к
докторше Киселева, он спокойней мерина. Что такое, в самом деле, пустой этаж,
ни души, только Дюймовочка эта бродит. Дождался я его
и пошел по делам. А все равно, за день еще раза три заходил. В конце концов улыбнулась Света и говорит: «Да не бойтесь, капитан,
мне охрана не нужна, сама справлюсь». Ладно, думаю, пускай училищный доктор в
своем хозяйстве разбирается. С тетками одна морока. Плюнул я и ушел. «Не пойду
больше, — думаю, — ни за что».
Вечером
уже у прапора спрашиваю: «В новом корпусе есть кто?» — «Только докторша,
маленькая эта, как ее звать-то… Только она». Ну, что
делать, потащился опять. А Света уже вниз наладилась, как раз на лестнице мы и
повстречались. Идет она, в плащике,
каблучками цокает. Как увидела меня, улыбнулась. И прядку волос на палец
накручивает. Хорошее, значит, настроение.
«Как
же понимать, капитан, ваше появление, неужели провожать собираетесь?» — «Нет, —
отвечаю, — просто выведу с территории, а там уж не моя забота». Глазами
Светлана повела, но не сказала ничего. Плечами пожала. И пошли мы. Слово за
слово, разговорились. Вот ведь странно, откуда ей про меня понять. А взглянет,
я уж и вижу, что сообразила, про все, то есть, мои военные дрова-опилки. Может,
показалось только, не знаю. Повез я ее домой. Оказалось, она недалеко, на
Преображенке, живет.
С
тех пор и пошло. Отвезу, куда скажет, подожду, иногда пообедаем вместе. Но не
более того. От дома ее, у самого моста, на набережной, до самой клиники маршрут
выучил. Везет мне, кстати, на мосты. И на трамваи.
Про
нас с ней особо я не раздумывал. Кто я ей? Скукота, рябой
капиташка. Она же для меня выходила, как… Ну, вроде солнечного зайца. В ноябре, когда кругом все
серое, стылое, коробка ротная стоит, с ноги на ногу переминается, рожи тоскливые. Так рыжий луч с крыши и соскочит, промахнет по лицам. И на душе как-то полегче
станет.
Жила
докторша моя на этом свете как-нибудь. Квартира у нее обставлена прилично.
Ковры, люстра разноцветная, побрякушки, телик. В ванной стиралка
японская. Только я не про это. Отличалась Света от
других. Не было в ней неотвязной мысли, которая в любой одинокой тетке сидит,
как, мол, завтра жить буду, да с кем. У Светки по-другому выходило. Прошла
неделя, и хорошо, и ладно. Готовила редко, на скорую руку. Схватит картошки в
кулинарии, курицу отварит, вот тебе и все разносолы. Ну, друзья у нее были.
Насчет этого надежная она. Часто слышал, как подружку какую-нибудь лечиться
пристраивала. Но ни слова про своих-то родных, есть они или нет, неизвестно, а
я не спрашивал. С кошками бездомными вечно возилась. Все про таких кошек знают,
многие жалеют, только никто домой не берет.
Торопилась
она жить, Светка-то. Иногда задумается, глаза серые раскроет, смотрит, будто
удивляется, зачем кругом столько всего наворочали, чужого, ненужного. И
задумается, улетит следом за мыслями своими, а уж куда, так я и не разобрался.
С
утра она из подъезда выскочит, стрельнет глазами, прострочит каблучками, подол
ловко так, щепотью, прихватит, сядет ко мне в машину. Улыбнется, кивнет,
поехали, мол. От дома до клиники проскочим как-нибудь утром, а там до конца
недели можем и не увидеться. Звонок, ответ и довольно. А мне нравилось, честно
сказать, ничего между нами мутного, неотвязного. Конечно, она симпатичная, даже
очень. Но раз нам и так хорошо, к чему в постель друг друга тащить. Эка
невидаль.
2.
Как
свернешь с Садового, так целая улица из больниц, одна
за другой. Потом бульвар, за ним колоннада. Дальше мраморный Пирогов, в руках
череп дежит. Сидит, прохожих разглядывает. Тут как
раз и была Светкина клиника.
Быстро
я там примелькался. Видят, я за ней приезжаю. Сижу в холле, поджидаю. Один тебе
кивнет, спросит что-нибудь, другой. Там ведь они все вместе, доктора-то.
Дежурства, летучки, конференции, обходы. В госпитальном коридоре мы и с Тишкой
познакомились. Так Света докторшу одну молоденькую прозвала. Есть в клиниках
такая учеба, после института, когда в профессию медички влезаешь, интернатура
называется. Почему Тишка? На самом деле звали ее Наташа Гусева. Рыженькая, в очках модных, узких таких. А за очками глазки
синие, удивленные. Несется в халате коротеньком, на птичку похожа.
И как пойдет тараторить: «Свет, Свет, а надо ли в седьмую капельницу или лучше
уж завтра сразу…» Светка на нее взглянет, нахмурится. «Тише, тиш-шш…» Так и переехало это «тише» в «Тишу». Она
откликается. И смотрит на Светку во все глаза. Еще бы, Света опытная, подходы
знает, во всем разбирается. Поджидала ее Тишка по
утрам, как привезу Светку, так к нам Тишка и подкатывает, улыбается, очки
поправляет и новости выкладывает. И по клинике за ней таскается,
как нитка за иглой.
Тишка
ее и выручала. Светка ведь, кроме клиники, еще в двух местах подрабатывала. Да
еще ботокс этот… Есть такой
препарат. Введут, к примеру, вокруг губ, раздуются они, морщин не видно. Многие
актрисы себе сделали. Получаются лица, будто у пупсов игрушечных: щеки надуты,
глазки выпучены, губы оладьями. Считается, что омолаживает. Глупость, конечно.
Светка выучилась уколы эти делать, рассказывала, надо, мол, у виска, на шее,
под глазами, а там нервов пропасть всяких. Но дело модное, прибыльное.
Вот
и надо было иногда ее подменить, выручить, мало ли. Но Светка все равно свысока
к Тишке относилась. Командовала. Меня-то Тишка сразу и не признала,
топорщилась, кто это, мол, с ее Светочкой разъезжает. Ну, я с ней ровно, что
теперь сделаешь, не на части же нам Светку теперь распилить. А потом привыкла
Тишка, что ли. Вечером заметит меня, подойдет, расспросит. Узнала, что я с
танками дело имею, так все веселилась, просила, чтоб как-нибудь свозил ее к нам
в академию. Танка, мол, никогда близко не видела. Так и появилась у меня вместе
со Светкой и еще какая-то жизнь, не только дульные тормоза и пальцы траковые.
А
месяца через два вышла одна скверная история. Пошли мы в кафе, в Дровяном
переулке, на самом углу. Я вперед двинул, Светка за столик села. Заговорил с
девочкой за стойкой, про заказ что-то. И смотрю, девочка эта куда-то за мое
плечо смотрит, внимательно так. Смотрит и в лице меняется. Что такое?
Поворачиваюсь. Светка поравнялась с какой-то плотной теткой. Поравнялась и
застыла. Пялятся они друг на друга. Как кошки перед
тем, как сцепиться, только что не шипят. Я к ним.
И
слышу, как тетка Светке моей говорит, сорванным таким голосом: «Ну что,
попалась, гадина! Теперь с живой с тебя не слезу, прям отсюда в милицию пойдем. Понятно?» Тут я сообразил, что
тетка-то психованная, хотя по ней и не скажешь. Ну
что? Беру я тетку тихонько под руку, тяну в сторонку. А Светка побелела,
сумочку руками сжала и смотрит на нас. Тетка повернулась ко мне, шепчет: «Она
мою сестру изуродовала. Вы понимаете! Она…» Я тетку к себе подвинул и говорю:
«Вы бы присели, отдышались». И тяну ее уже серьезно. Тетка носом захлюпала,
понесла околесицу какую-то. Света, мол, делала сестре инъекцию ботокса этого и нарочно что-то там повредила. Лицо у сестры
на сторону и повело. Я только руками развел. «Вы не волнуйтесь, — говорю, —
разберемся». А сам киваю Светке, чтобы она на улицу двигала, пока дурище этой «скорую» вызовут.
Народ
вылупился на нас, лица похожие сделались, никак понять не могут, что случилось.
Наконец, девки из персонала доперли,
сдал я им тетку, хотя та и порывалась за Светкой махануть.
Вышел
я на улицу. На душе кошки скребут. История странная, дураку
ясно. Сели в машину, Светка курить потянулась, а руки трясутся. И все еще бледная, как полотно. Я молчу, ничего, ни полслова. Ну,
закурила она кое-как. Жадно так затягивается. Будто только что из драки. По
сторонам смотрит, через пару улиц, у другого кафе попросила остановить.
Вылезает и смотрит сквозь меня, безразлично так.
А
ведь уколы Светка и вправду делала, если попросят, так и на дом приезжала. Но
не полез я спрашивать, что, мол, за бред, не полез. Дурак,
конечно. В этот момент как будто кто ко мне подошел, насквозь знакомый.
Наклонился к плечу и сказал: «Ладно, брось, проехали… Не
расспрашивай». Как уж я ждал, что Светка сама скажет, спуталась та тетка. Или
там не в себе она. И что на самом деле, мол, по-другому вышло. Но ни-че-го, ровным счетом.
Бывало
у Светки и раньше такое. Если погода сырая, серое все и город за окнами будто
размывает, тогда к ней лучше не соваться. Если какая
срочность, куда подскочить надо, так Света вызовет меня, сядет, как к
незнакомому, «да», «нет», «ничего» и еще «не знаю». Лицо даже меняется.
Серьезно. Глаза меньше делаются, рот сожмется. Нахмурится она, руками себя
обнимет, будто холодно ей. Ну, всякое бывает, что же в душу лезть, только у
меня всегда от таких ее перемен сердце сжималось.
Но
ничего, сижу, молчу, вида не показываю. И как-то раз, в такой безрадостный
день, Светка вышла было из машины, потом сунулась назад, за плечо меня взяла и
говорит: «Не сердись, устала я просто. Не сердись, ладно?» И так горячо мне
стало, приятно. Снова дурак, конечно. Только
привязался я к ней накрепко.
Под
хорошее настроение придумывала она прозвания для меня всякие. Сначала,
например, был я просто «Костя-капитан». Потом надоело. «Шмагин,
Шмагин… Нет, это не годится.
Буду звать тебя Шпагин. Насквозь чтоб, навылет. Костя Шпагин. Звучит, правда?»
Ну,
а после того случая, с теткой двинутой, в кафе, сделалась Света скучная. Без
улыбок, без выдумок, насквозь осенняя.
Раз
я как-то позвонил. Она через два слова трубку бросила. Ждал, конечно, что
пройдет. Неделю не видимся, другую. И тут взяла меня тоска. Привык я все же к
ней. Но не станешь, как мальчишка, у дверей жаться. Что сделаешь. Ну, думаю,
поноет, как зуб, да перестанет.
Хорошо,
Мишка-друг покоя не дает. Дверью только хлопнет и ну орать. «Шмага, балда ты вятская, что
сидишь, дохлый пистон, седьмого новые рации для броников привезут, знаешь или нет?» Рации так рации. Вызвал
Аглямчика и Фонаря, рассудили, какие борта
комплектовать, какие пустыми оставить. Аглямчик,
голова, между прочим, сообразил, как напрямую запитать.
И
закрутились дела по этим рациям. Сидишь до ночи, голова чугунная, пожрать
некогда. Я даже и спать в кабинете у себя приладился. Только изредка, на
закате, подойду к окнам большим полукруглым, со спицами золочеными, что на
набережную выходят. Облака оранжевым выкрашены, плывут себе
за реку, важные, безразличные. Вздохнешь, задумаешься, сейчас про Светку
и вспомнишь. Скучал я, выходит, по ней сильно.
Как-то
в феврале, в туман и слякоть, остановился на Комсомолке сигарет купить. В
воздухе морось какая-то висит, прохожие, как тени, мимо тащатся. Как будто
тонет улица, пропадает, от всего города только и осталось, что эти вот три
метра мостовой.
И
вдруг вижу я, идет мимо моя Светка. В лице ни кровиночки, будто из нее всю
жизнь выпили. Под ноги уставилась, еле тянется. В шапочке меховой, в шубке,
сумочка кое-как болтается, сама по себе. Народ оборачивается. Плохо, мол,
дамочке. Я подлетел к ней. Что ты, что? Она на меня глаза подняла и слабо так, чуть
не по слогам, протянула: «Шпа-аа-гин, ты откуда?»
Взял ее в охапку, сунул в машину. Там она разрыдалась. Колотит ее, ревет в три
ручья, захлебывается. Одну ее не могу оставить, мало ли, сейчас возьмет, под
колеса и кинется. Пришлось военными методами обойтись. Тряхнуть да прикрикнуть.
Пока
ехали до Преображенки-то, вроде ничего, утихла она, вздыхает только. А у
набережной просит меня Светка тормознуть. Ну, чего тут тебе делать-то? Или
плохо стало? Да, кивает, плохо. Остановился. Вышли из машины. Я, на всякий
случай, рядом иду. Она рукой машет, постой тут, я, мол, дальше сама. А куда ты
сама-то, возьмешь еще и в реку кинешься. Смотрит на меня, как на помеху, ну,
отойди ты, пожалуйста. Ладно, остановился, жду ее. Светка к каменным перилам
подошла, сумочку раскрыла, выглянула вниз, посмотрела, где промоина, вытащила
из сумки сверток какой-то, в воду швырнула. «Костя, свези меня домой, я еле
живая!» У меня в башке карусель, одна мысль другую
цепляет, ни хрена не разберешь.
Приехали
мы к ней. Села Светка за стол на кухне, лицо в ладонях спрятала и бормочет:
«Ну, как же… Как же так!» Будто заело. Ну, дома не на
улице. Повел в ванную, умылась. Посадил на кухне, чаю заварил покрепче.
«Шпагин, у меня… вышла неудача… опять. Я расстроилась ужасно… вот и…» Руки стиснула,
в одну точку смотрит.
Вижу,
дело в тупик зашло. «Ложись-ка ты, Свет, спать. А я тебя покараулю». Она
посмотрела на меня странно так, будто впервые видит. Пошла в спальню. Потом
вернулась в халатике, кровать разобрала. «Иди, Шпагин, сюда. Мне страшно». Вот
удивила, то не дотронешься, то спать укладывает. Ладно, как скажешь. Только
прилег, она ко мне прижалась и шепчет: «Скорее, Костя, скорее…» Куда гонимся,
не на поезд ведь. Неприятно как-то, обнимаемся, а понятно, что не в себе она
теперь.
Потом
я все курил, в окно смотрел. Там огонечки один за другим гасли. Троллейбус
последний проскрипел, наступила тишина. Загасил сигарету, прилег, тут меня и
сморило. Просыпаюсь, Светка уже на ногах. Тихо так встала, я и не почувствовал.
Стоит у окна, силуэт темный, сигарета угольком тлеет. «Чего ты, — спрашиваю, —
вскинулась? Рано ведь, поспи еще» — «Не хочу. Со мной все нормально».
А
в голосе следа нет от того, что вечером-то было. Пригляделся, у нее кисть
бинтом замотана. Я вскочил, подхожу, обнять хотел, она выскользнула, резко так.
В сторонку отошла, поморщилась. «С рукой-то что?» — «Неважно, неважно… Знаешь, Костя, ты поезжай домой. Сама справлюсь, все
прошло уже». Да где же, милая, прошло, если рука у тебя порезана, на столике
ножницы медицинские, острее бритвы. И вата на полу валяется, вся в крови.
Отзвонился Мишке-другу, аврал, мол, у меня, зайди к
Капкану, объясни. Тот мигом понял, на то он и друг, положиться можно. И остался
я у нее. Светка, правда, не в духе была сначала. Все гнала меня. Я говорю: «Ладно,
Свет, ладно, поругалась и хватит. Давай завтрак готовить. Молоко у тебя есть?
Обещаю кашу, геркулесовую, полезную. Идет?» Она кивает. Так провели мы неделю.
Вижу, оттаяла немножко. Отвез ее на работу. И с утра до ночи, сколько мог,
крутился возле. Как дальше будет, не задумывался.
Разве угадаешь. Не сидит хмурая, уже хорошо. По ночам
у окна не мается, еще лучше. Так день за днем и
тянулось. У Светки какие-то выдумки выплывали, то суп давай варить, то полки
вешать. В мелкие, простые дела ныряла она, как в омут.
Передвигали
мебель, приколачивали полки эти, мало ли дел. Книжек у нее полна квартира. На
корешки взглянешь, так не сразу и разберешь. Особые состояния при патологии
чего-то. Клинические неврозы. Всякое. Ведь кое-что и я понимаю, например, в баллистике,
расчеты тоже нехилые. Но тут другое. Вот взять да вылечить кого, пойди-ка,
попробуй. Тут на одной математике не выедешь. Вроде колдовства. Человек не
дизель, на части не разберешь. И живой, и боится,
больно ведь ему.
К
выходным просит Света съездить с ней к отцу. Ну, думаю, на лад дело идет, раз
про отца вспомнила. Я-то был уверен, что померли ее родители. Ни разу не
оговаривалась про них. Про детство там, как жила, с кем, ни полслова. Только
чуть к этому разговор подойдет, она топорщится, губы сожмет, идет курить. У
всех фотки по углам расставлены, а у нее ни черта.
Только одна, стоит у забора девочка хмурая, в сторону смотрит. А на обороте
написано: «Ветка-Веточка, от жаркого июля…» Не разобрать дальше, затерлось. Ну,
что лезть, может, там история какая тяжелая вышла. А
тут оказывается, отец-то жив.
Встали
мы пораньше. Накупили всего в гастрономе, потом еще в
хозяйственном, еще в аптеке. И поехали.
Есть
в Москве такой проулочек, стоят там хмурые салатовые корпуса. Клиника психиатрическая на Потешной. Дурка. Вот, значит, где
Светкин папашка. Подъехали мы. Светка быстро так
заговорила, слова будто кинулись от нее врассыпную,
как начала она разъяснять. Отец, мол, сильно пил. Потом, когда мать умерла,
совсем стало с ним невмоготу. Припадки то и дело… Вот
и пришлось его сюда определить. Она приплачивает немного, чтобы держали папашу
в условиях поприличнее, не совсем уж в каземате.
Иногда возит продукты, мелочи всякие, клеенку там, вату, лекарства отцу, да и
врачам с санитарками.
При
воротах у лечебницы сторож стоит. Света с ним потолковала, пропустили нас.
Смотрю, снова она мнется. «Ты, — говорит, — не ходи наверх, помоги только
донести, а там уж я сама». Пошли мы дальше, думал, решетки да запоры. Нет,
дежурный спросил куда, к кому и всего-то. Оставила Света меня на лестнице, а
сама выше поднялась. Стою в дверях, сквозь оконца мутные парк разглядываю.
Тоскливое это место, Потешная. Вроде и чисто, плафоны
голубенькие теплятся. А все же оторопь берет.
Тут
из-за угла стык-стык, шарится кто-то. Сначала врачиха
появилась, пузатая, глаза цепкие. А за ней дедок приперся. Куртка на нем серенькая, брючки мятые, худой, на
затылке седой хохолок. Но без тапок, босой. А лицо… Как взглянул дедок этот на меня, будто меня толкнули. Похож ведь, на нее, на Светку-то. Глаза крупные, лоб
высокий, брови красиво так поставлены. Легко так черты прорисованы. Только у
Светки лицо спокойное, а у него… Время от времени
будто волны проходят, морщится он, щурится, смотреть неприятно. Что сказать,
сумасшедший. Хмыкнул дедок, ноздри раздул, на врачиху
оглядывается. Та про Свету спросила. «Она, — говорю, — на этаже где-то».
Врачиха ухватила Светкиного папашку
за рукав. «Щеглов, посиди, милый, тут, на стульчике, ни к кому не лезь, а то…
сам знаешь. И одел бы ты шлепанцы, в самом деле». Тот кивнул
и скрылись они за дверью.
А
через минутку-другую слышу, пятки босые по полу шшык-шшык.
Папахен Светкин вернулся и
на меня смотрит. Поморщился он, будто от кислого. И
пальцем желтым к себе манит. Ладно, думаю, не съест, подхожу ближе. Он пыжился,
пыжился. «Чего, — спрашиваю, — папаша, надо-то тебе?» — «Ты Светочку привез?» Я
кивнул. Оглядел меня опять и пальцами, раз, лоб мне ощупал. И улыбнулся. Ну,
дядя, этим не удивишь. Потрогал, так и на здоровье. А все же жду, не выкинет ли
еще какой штуки. На вид хлипкий, если кинется, не велика важность, завернем. Но
противно, как вот от вида калеки какого, холодком по
сердцу тянет.
«А
рожки-то есть, надо же, не успел спрятать. Ты ведь черт?» Ну, что на такое
ответишь. «Папаша, извините, не знаю как вас по имени-отчеству, никакой я не
черт, а капитан-танкист, про чертей зря вы начали. Их вообще не бывает». Тут папашка засмеялся, мелко так трясется, аж
заходится. «Во-во, — шепчет, — вы на это, чертяки,
всегда и рассчитываете, что никто не поверит. Только я уж вижу…» Ну, думаю,
пошло дело, где только врачиху со Светкой носит, за больными присмотра нет.
Этак он тапки напялит и за ворота кинется, чертей
ловить.
Тут
зацокало по коридору снова, вываливают обе. Светка нас вместе c папашкой увидела, сморщилась,
губы кусает. Я киваю ей, брось, мол, нормально все. Тянут они папашку за собой, пошли, мол, поговорил чуток, давай
обратно. А тот совсем разошелся: «Ну, даешь, Светка! Черт тебя по городу возит.
Смотри, не утащил бы в пекло, за тем он и явился!» Светка мне машет, иди ты,
мол, вниз, не отсвечивай тут, приду скоро.
Покурил
я во дворике сером, печальном, подождал немножко, тут
она и спустилась. Расстроенная, конечно, настроение
фиговое, что сказать. А я как посмотрел на нее, как идет она, глаза опустила,
лицо вытянулось, но держится, не плачет, захотелось подойти и сказать, что
выходит она мне самая родная, нет на свете ближе. Зубы сцепил и стою, молчу.
Сухарь он и есть сухарь.
Та
осень выходила цветная, нарядная. В выходные полюбили мы гулять по Яузской набережной, от парка до моста, а от моста до самых
шлюзов. Иногда встречались нам курсанты, козыряли мне, Свете нравилось, как я
им отвечаю. Улыбалась, морщила нос, входила во всякие военные тонкости.
А
по вечерам занималась. Обложится книжками, раскроет, давай листать. Иногда
раскладывала атласы специальные, где шея, уши, брови крупно разрисованы, важные
части обозначены, стрелочки да кружочки всякие. Безответный такой человечек,
разлиновали и некуда ему деться. Вот Светка до ночи сидела над книгами,
шевелила губами, водила пальцами в воздухе, будто колдовала. Странная все же
профессия, от других в стороне стоит, да без нее-то не проживешь.
В
отдельном альбоме помещались у нее фотки, только лица. Мужские, женские. Слева
нормальные, а справа тот же человек, но будто гримасу корчит, щеки растянул или
брови наморщил. Странное, надо сказать, зрелище. Возьмет иголки тонкие,
примерится и вкалывает их по линиям особым, и на щеках, и у висков, и на
скулах. Но Светка не любила, если смотрю, гнала меня. «Ты мне не мешай, Кость,
ладно? Тут примеры всякие показаны, нарушения лицевых нервов. Методика тонкая,
чуть в сторону взять, сморщатся лица, как помидоры. Кривули…»
Сказала Светка словечко это странное, «кривули», сказала и усмехнулась. Будто
веселое что-то в альбоме своем отыскала, остальным непонятное. Покоробило это
меня, ничего ведь смешного, только грустное тут да больное.
Утром
уже составил все вместе в голове, призадумался. А через день выбрал время,
когда Светы в клинике не было, нашел Тишку. Та выбежала, будто ждала меня.
Рассказал ей, как есть, про тетку в кафе, про кривуль.
Тишка головой закрутила, очки сняла, в пол уставилась. Смотрю, губы у нее
задрожали, всхлипывает, платочек в кулачке тискает. «Светлана… она… вы
ошибаетесь…» — «И прекрасно, если ошибаюсь. Только выяснить надо. Да скажи, что
нам делать-то, ты же врач?» — «Надо будет, надо…» Ну, добился, что договорится она с кем надо, по этой части. Тишка мнется,
краснеет. «Вы ее, — говорит, — только не заставляйте, хуже выйдет, я знаю…
Сначала…» И Тишка все сжимала кулачки, смотрела синими глазищами куда-то мимо
меня.
Вечером
приехала Света в настроении. Ужин похвалила. Самое время, думаю. Как начался у
нас разговор, она разозлилась. «Показаться? Придумал тоже, — шумит, — а после
на Потешной поселиться, вместе с папой?» Плечами
повела, подошла к окну, щелкнула зажигалкой и уставилась на оранжевый газовый
язычок. Никак не оторвется.
Но
к вечеру успокоилась, согласилась, правильно, мол, надо съездить. «Только
врачи, — говорит, — лечиться не любят. Они и так про себя знают, что к чему… Но ты прав, Шпагин. Только вот отдохну недельку-другую, и
поедем, ладно?»
Насиделась
с книжками своими, выходит на кухню. Я чайник поставил, только холодильник
открыл. Тут Света как лупанет чашкой, самым донышком,
о столешницу. Дрызнули по стенам осколки. Тряхнула
она пальцами, уронила ручку от чашки мне под ноги. И тихо так говорит:
—
Кривули… одна за другой!
Гляжу,
плечи у нее вздрагивают. Я к ней шагнул, она огляделась, будто удивлялась, как
же это, мол, случилось, с чашкой-то. Спрашивает меня про веник, а всю так и
колотит.
Месяца
полтора держалась Света. А к зиме пошло все по-старому… Поехал
я снова к Тишке. Та только меня увидела, сморщилась вся, как от
кислого. Зашли мы в уголок, за колонны. Оказывается, всплыли странные Светкины
дела. Вышел скандал. Кое-как замяли, но в клинике работать ей запретили. Слушаю
я, а Тишка все это выговаривает, скороговоркой, спешит отделаться. И совсем
ведь недавно Тишка-то как на Свету смотрела, выспрашивала, слушалась с
удовольствием. Теперь были глаза у девчонки пустые, безразличные. Пропадает,
мол, и пускай себе.
Рядом
разговоры чужие, веселые, громкие, про обед люди толкуют, про зарплату. Дверь
на улицу скрипит, из столовки запахи ползут жирные, щи там у них, что ли. Тишка
давно уж от меня сдернула. Даже не кивнула на прощанье. Теперь противно ей было
про Светку говорить. А я все стою, гляжу на суету, на тени за окнами и понимаю,
теперь только я один и остался против всех Светкиных страхов. Скособочился и
пошел оттуда восвояси.
Светка
вечерами в платок пуховый кутается, поближе ко мне приткнется и подремывает.
Кое-как ночь переждем, а утром к ней не подходи, чуть свет вскинется, разведет
скандал, гонит меня, в глаза не смотрит, будто не узнает. Ну, плюнешь, шинель
кое-как в рукава сунешь и на лестницу. Выскочишь на улицу, никого видеть не
хочется. И хуже всего, стал я злиться на нее, нехорошо так, тяжело злиться. А
выхода нет, отвязаться не могу, тянет к ней, а вместе у нас никак не выходит.
Поругались
мы однажды, чуть ли не до драки. Поругались и разъехались.
Но
каждое утро тянуло меня увидеть ее, поговорить последний разок, уж как выйдет,
так и ладно. Приеду, машину брошу на углу и жду. Вот-вот должна выйти. Да
только духу не хватало. До трех раз не выдерживал, задний ход давал.
3.
Снег пошел неожиданно. Ветер носил хлопья над
набережной, мешая им разлечься как следует. Не прошло
и четверти часа, троллейбусы, легковушки, здания, обводы моста покрылись белым
пухом. Трамваи звенели, торопились. Им, трамваям, всегда некогда. Народа
немного, хотя и будний день, просто рано еще.
Запыхтел
рядышком трейлер. В высоком кузове мотали лошади головами за сетчатым окошком.
Засмотрелся я на лошадей, не заметил, как Света на дорожке-то появилась.
Увидела меня, шаг замедлила. Я ей под ноги смотрю, а на снегу отпечатываются
подошвы высоких ее сапожек. Силуэт носка на сердечко похож. И рядышком вмятина
глубокая от каблука. Сердце, точка, сердце.
—
Зачем приехал, сказала же…
—
Ну, поедем, поедем, не злись!
—
А не поеду, тогда что?
—
Поедешь.
—
Слушай, капитан. Мы друг другу ничего не обещали. Ты мне никто. Видеть тебя
больше не хочу, понимаешь. Ни-ко-гда. Вот так!
Мне
казалось, как и всегда кажется в такие минуты, что есть еще возможность
вернуться на шаг, на день, на неделю назад. Но мои слабые, надо признать,
угрозы ни к чему не привели. Висок у меня заныл, это был плохой признак. В
облаках над нами появился просвет, выглянула оттуда стылая синева.
—
Да что ты сделаешь?.. Ты, ты… у меня игрушкой был. Валяла тебя, как хотела.
Теперь взяла и выбросила, ясно? Тряпка!
Тут
она, наверное, заметила в моих глазах какие-то судорожные опасные позывы,
отступила назад, огляделась.
—
Правда, что ли, застрелишь? Нет? Эх, Шпагин, Шпагин, если бы…
Света
развернулась, пошла по дорожке прочь. Медленно так пошла. Вот поправила
воротник шубки, сумочку поправила. Как будто незнакомая, чужая совсем женщина.
Выскочило тут передо мной мертвое словечко «никогда». Кипяток плеснул в висок,
стало душно. И липкая моя ладонь выволокла «макарыч» из кармана.
Тут
минуты две не помню. Линии какие-то поперек, крапинки серые прыгают. Нет, не
помню. А вот потом все до точечки ясно выходит: как подбежал, как поднял ее на
руки. Света закидывала голову назад, дышать ей было трудно. Как нес ее в
машину. Трубку сунул к уху, телефон запищал, гудки толкнули друг друга, женский
голос спросил, что случилось.
Я
объяснил. Приехали быстро, только никак не мог я сообразить, как уложить ее поудобнее. «Милицию? Вызвал. Конечно, конечно… Кто? Кто-то.
Нет, не видел». Света лежала, как замерзшая принцесса в сказке, не помню
название. Ей тут же вкололи что-то, перевязали поверх платьишка, как в бою. Она
пришла в себя и сказала: «Шпагин, а ты ведь настоящий. Зря только думала…» И
что уж думала, так я и не узнал.
В
клинике старались еще с полчаса, но куда там. Потом они вышли, сказали мне.
Дали закурить. Спросили, конечно, как и что. «Вы подождите, сейчас приедут,
чтобы…» Только у меня были еще дела. Не стал дожидаться.
Я
поехал домой, переоделся. Потом пошел к Мишке-другу. Рассказал ему. Он башкой замотал, запрыгали у него губы. Все уговаривал он
меня, кулаки сжимал. А что поделаешь, дело ясное, сжимай не сжимай. Оставил ему
денег, просил устроить все по-человечески. И к Светкиному отцу иногда
заглядывать. Мишка-друг обещал. Потом я поехал к Светке на квартиру, прибрал
там кривулек, еще кое-что, чтоб чужие
не копались…
Ну,
вот я и пришел. Быстро. У ворот часовые румяные в полушубках… Привет, ребята,
звать меня капитан Шмагин, прибыл в военную
прокуратуру с повинной. Я утром звонил. К Николаю Ванычу,
сказали, к Зиновьеву. На втором, шестой кабинет? Понял.
—
…Николай Ваныч? Капитан Шмагин…
Тут
пауза. Следующие фразы трудно мне оказалось вытолкнуть
изо рта, но я постараюсь. Воды? Нет, воды не надо, я так, на сухую, попробую.
Только б начать.
—
…Светлану Щеглову… Что? Из табельного оружия.
И
на стол перед Зиновьевым улегся тяжелый черный пистолет.
Про
кипяток в башке полковнику неинтересно будет. Почему
так вышло? Вопрос в точку. Только что скажешь? Была же какая-то причина. Сама
она так придумала? С отчаяния, что ли? Иначе не выходило? Не знаю. Из ревности?
Да. Вот это верно. Пусть так и в протокол пойдет.
Костюм
я, конечно, зря напялил, надо было джинсы и свитер. В
камере-то холодно. Собрался, как на парад. Дурак,
конечно. И потом… Если будет это самое «потом»,
попрошусь обратно в училище. Хоть на склад, хоть под лестницу, в каптерку,
простыни с портянками выдавать. Куда и кривых бывших капитанов принимают.
Интересно, в военной тюрьме есть ли еще такие? Или я
первый буду?
—
Ты раздевайся, Шмагин, присаживайся… Чаю хочешь? Нет?
Ладно… Теперь рассказывай, только подробно.
—
Полтора года назад в училище, как раз в самую запарку, когда пошла уже абитура…
«Шпагин,
Шпагин, ты настоящий…» А в хорошую погоду вышагивали мы вдвоем по набережной. И
любила она, когда курсанты мне козыряли.
Ровно
в восемь
1.
Неотложка
стояла в арке, у самого корпуса. Шофер хлопнул дверцей, отошел к стене и достал
сигареты. Теперь ему придется ждать, доктор Ваныч и
рыжий фельдшер пошли оформлять убитого. Шофер взглянул на стоянку у неврологии.
Он раздумывал, не сходить ли ему за запаской. Теперь у него есть время. Ведь
как сюда летели, с сиреной. Рыжий торопил его уже на подъезде к клинике. Но тут
Ваныч буркнул, не довезем, мол, кончается. «Слепой огне-стрел… Легкие провисли».
Шофер
огляделся. В старом больничном саду шла своя жизнь. Подумаешь, невидаль,
убитый. Прокатила неотложка к травматологии, следом за ней тащился грузовик.
Вот он остановился, заскрипел и медленно подал назад, к закрытой на решетку
площадке с кислородными баллонами. Из-за кустов притащилась полосатая кошка.
Она вытянулась на траве у бордюра и зевнула.
Неотложку
вызвали двое, кудрявый мужчина и девушка. Они все еще сидели в машине. Девушка
склонилась над мертвым человеком, лежащим на носилках. Голова его была
запрокинута так, что тяжелый подбородок задрался кверху. Девушка достала платок
и протерла теплую еще шею убитого, испачканную в крови. Лицо девушки морщилось,
губы дрожали, но она все водила платком по шее, у уха и на скуле, везде, где
оставались бурые пятна. Потом попробовала уложить тяжелую голову убитого ровно,
но голова снова свесилась назад.
В
салоне слабо пахло рвотой.
Кудрявый сидел на узкой скамейке, сцепив пальцы. Он
посмотрел на темные пятна на полу, потом взглянул на носилки. Рубашка убитого
распахнулась, выше повязки на желтоватой груди темнела опалина от выстрела.
—
Перестань!
Девушка
бросила платок и всхлипнула. Кудрявый взял ее за руку.
Они осторожно протиснулись мимо убитого, стараясь не наступить на пятна. Вышли
и остановились у сирени. Кудрявый уставился в парк.
Девушка раскрыла сумочку. Губы ее были крепко сжаты, а на щеке расплылась розовая
отметина, как будто девушку ударили.
Шофер
докурил и вернулся к машине. Он взглянул в салон. На фоне задней двери
выделялись темные подошвы. «Хорошие у покойника ботинки. Кому теперь
достанутся? Так и пропадут. Санитары влегкую снимут»,
— лениво подумал шофер и отвернулся.
Кошка
улеглась на бок и закрыла глаза. По дорожке, мимо подстриженных кустов, шла к
воротам толстая тетка. Левая рука ее была уложена в белый пышный лубок. Дверь
корпуса распахнулась, показался рыжий фельдшер с каким-то парнем в халате. Они
тянули за собой облезлую каталку.
«Пару
раз еще мотнуться и шабаш… А эти могли дать хотя б
полштуки. Салон-то испачкали. Пойти, что ли, запустить им?»
Шофер
взглянул на часы: ровно восемь.
2.
У
подъезда Наумову встретились две девчонки. Одна рыжая, с короткой стрижкой,
другая глазастая, темная.
—
Во Маринка сучка, а! Зачморим,
не боись…
Быстро выплюнув это, рыжая взглянула на Наумова и облизнула губы.
У темной заплаканные глаза. Она стоит, сведя вместе носки своих кроссовок.
Интересно, как они будут чморить эту самую Маринку?
По шее, наверное, наваляют? Молоденькие совсем. Странные. Вроде марсианок.
Таких,
как Наумов, девчонки обычно не замечают, смотрят насквозь. Фигурки как у Барби: тонкие руки, ноги-палочки и перекладина бедер. А еще
в драку лезут. Раньше девчонки дрались? Конечно, еще как. Только это были свои,
понятные девчонки.
А
все же вот этой, рыжей, больше пошла бы юбка, а не эти брюки-мешки. Грубые какие девчонки, прямо наждак.
Да
тебе-то какое дело? Совершенно никакого.
Наумов
потянул на себя дверь парадного. Поднимаясь на лифте, он раздумывал о машине. Свою он зимой еще сдал. С тех пор ни фига
не выходит. За новую лимон просят.
Дверь
открыла Женечка. Открыла и улыбнулась.
—
Опаздываем?
Потянулась
к нему, поцеловала в щеку. Он сжал ее локоть, Женечка усмехнулась, локоть
отняла. Поправила кофточку и пошла в кухню. Наумов посмотрел ей вслед. Вот
Женечка не марсианка. Женечка его понимает. Или нет?
Он
сел на банкетку и потянулся к зеленым тапкам. В
комнате о чем-то говорили, выделялся Яшин хриплый голос. Женечка вернулась, и
они пошли в комнату.
Все
были уже в сборе. Наумов огляделся. Саня, Майка, Женечка и Яша. Ну, это свои. Еще Борис с какой-то девочкой. Совсем молоденькая.
Саня полюбил собираться, когда стало ясно, дела пошли в гору. Что Саня стал
богатый. И можно похвастаться перед старыми друзьями. Разве столько
заработаешь, даже если жить двести лет. Или он, Наумов, зря так думает? А Саня
просто Саня, удачливый и свой. Можно попросить у него денег на машину. И Саня
даст. Зачем же еще нужны богатые друзья?
Эта
девочка сидела у самого окна. У нее был остренький профиль, будто тонким
карандашом наскоро провели. Виски запали. Губы тонкие. И крупные серые глаза.
Наумов вспомнил про девчонок во дворе. Эта тоже ведь марсианка, но совсем
другая. Вот она бы его поняла. Откуда ты знаешь? Такие лица были у девочек в
его прошлом. И взгляд. Какой? Так Женечка смотрела раньше. Не так, как сейчас.
Не оценивая. Не прицеливаясь. Как будто понимала то, что ты не успел еще сказать.
Как будто во всем городе вы остались вдвоем… А, может, просто попа у нее
вытянутая, небольшая такая попа, даже не как «О», а как «0». Вот какая. Тебе
это надо? А никто и не предлагает. Пришел, садись и смотри в тарелку. У тебя
своя марсианка имеется. Таней зовут. Забыл?
—
Наумыч, ты ли это? — заорал Яша. Он был уже красный.
Женечка укоризненно взглянула на него, потом на Наумова. Потом на девочку у
окна. Женечка приметливая. А ты ей не звонишь,
Женечке-то. А позвонил бы, что вышло. Опять то же?
Нет, Женечка его понимает лучше других. А Таня? С Таней они стали ругаться
слишком часто. И вообще. Вообще.
Наумов
опустился на стул, стоящий с краю. Яша начал про вчерашний футбол, но тут Саня
сказал:
—
Раз пришел последним, пусть скажет!
Яша
уже мигал ему, предлагая водки. Женечка поставила тарелку. Наумов сказал, что
вставать не будет, что он с места. Когда Яша выпьет, особенно заметно, как Яша
постарел. А ты помолодел, что ли?
Наумов
снова посмотрел на девушку у окна. Она передавала кому-то хлеб. Он все
выдумывал, какая она. Бывают яркие красавицы. Темные глаза, фигура, носик.
Еврейки или с юга там. С такими связываться опасно. Не потянешь. Девочка у окна
была обычная. Московская девочка, каких теперь не часто встретишь. Она так
отличалась от женщин рядом. Ничего однажды решенного, вставленного в рамки,
безразличного. Того, что выскакивало теперь в Майке, в Женечке. И в Тане.
Интересно, зачем эта девочка связалась с Борисом? У него брюшко, подбородок
висит. И брови торчат. А ты хотел, чтоб она с тобой связалась? Может, дело в
том, что она молоденькая? И что попа у нее как «0»? И остальное все, про глаза
там, про понимание просто выдумки?
На
ней серое платье и пестрый шарфик. И у платья этого нет еще истории
(«Надставили… а в груди маловато… подол поехал…
обтянулась вся, нет… не годится уже»). Платье еще не попало в пухлые
фотоальбомы («это мы в Германии… у меня было такое платьице летнее, с высокой
талией…»). У этой девочки нет (и никогда не будет?) складок на боках. Она легко
удивляется, она улыбается тогда, когда ей весело. А не когда надо.
Тут
к Наумову сунулся Яша, он сладко дышал вином. Яша хотел с ним выпить. Вот у Яши
есть история, это вам не платье. Раньше Яша был худой. На третьем курсе он
женился на высокой нервной рижанке.
На Хильде. Они с Саней все смеялись: Яша, мол, должен
теперь сменить фамилию на прибалтийский манер, чтобы
кончалась на «каускас». С Женечкой Яша сошелся уже
потом.
Майка
о чем-то болтала с марсианкой в сером платье. А, может, Лена из Ростова? Ну,
конечно. В Ростове девочки крупнее. Особенно, если смотреть сзади. Уже не «О»,
а целая «Ф», не меньше. Ну, а если Борис просто сидит
рядом? Если он не имеет к ней никакого отношения? Нет, так соседи по столу не
смотрят.
Майка
усмехнулась, перехватив взгляд Наумова, скорчила рожицу.
Борис
был у них, наверное, старше всех. Обычно он приходил один. Жену его, смуглую
невысокую Лару Наумов видел всего-то раза два. Они с
Борисом были женаты давным-давно. У них сын Семен (третий курс Бауманки), пуделиха Пиля и большая квартира на Павелецкой. Борис работал в
прокуратуре. Об этом Наумов узнал случайно. Как-то Борис помог Сане, когда тот
связался с подрядами и чуть не погорел. Говорить о своей работе Борис не любил.
Был он спокойный, полноватый. Волосы зачесывал назад и носил очки в тонкой
оправе. У него был крепкий подбородок с ямочкой. Что это его на марсианок
потянуло?
Все
выпили. Кроме Лены и Наумова. Она смотрела в просвет между шторами, в небо. А
он снова смотрел на нее.
Сейчас
хлопнут по рюмке, заведут музон. Настоящие их танцы
давно закончились, но не станешь же обжиматься без повода. Не поймут. Поэтому какие уж танцы, топчутся на месте. А тебе что,
обязательно вприсядку?
Яша
потянулся было к Женечке, но она отвела его руки, переставила от Яши бутылку и
тронула Наумова за рукав. Они пошли танцевать. Наумов придерживал Женечку за
полные локти и молчал. Отсюда, от дверей, ему был виден затылок Лены. Волосы
она зачесывала назад, прихватив сбоку узорчатой гребенкой.
Все
мужчины в комнате были, пожалуй, богаче и удачливее Наумова. Но ему казалось,
есть что-то еще, в чем он, Наумов, впереди. Как когда-то, когда все они были
моложе. Когда на этих самых прудах, которые видно с балкона, пошел дождь, а
зонтиков у них, конечно, не оказалось. Саня взял Майку на руки и помчался к
остановке. Наумов и Женечка бросились за ними. Женечка была тогда тоненькая,
совсем как эта Лена…
—
Раз со мной танцуешь, так и смотри на меня! — велела ему Женечка.
—
Я смотрю, — сказал Наумов. Женечка прижалась к нему.
Это
она нарочно. Чтобы он не смотрел на Лену. Хотя какое ему до нее дело,
совершенно неинтересно. Куда ему с марсианкой справиться. Пускай и похожей на обычную московскую девушку. Из того времени,
когда Наумов был куда умнее. И моложе.
—
Борис зря привел ее. Теперь мужики сбесятся.
—
Майка приглядит.
—
Подумаешь, Майка, станут они спрашивать.
—
А что у него с Леной?
—
Говорит, знакомая. Да уж видно, какая. Ларка ему
покажет. Ведь у них Семен жениться собрался к осени, а тут такие дела. Ладно,
наплевать. Ты лучше расскажи, как жизнь?
Наумов обнял Женечку. Он видел, как Борис что-то
все говорит Лене, а та качает головой. Вот к ним пролез Саня, он наклонился над
Леной, она улыбнулась ему и поднялась. Пока они танцевали, Лена и Наумов
переглядывались.
Ну,
вот и все. Разрешенные объятия кончились. А Женечка что-то расстроилась. Не
поймешь ее, то посылает, то давай снова.
Саня
кивнул Наумову и открыл дверь на балкон. Они пошли курить втроем, Наумов, Саня
и Лена. Борис остался сидеть. Он медленно двигал рюмку по скатерти. И смотрел
куда-то сквозь танцующих. Смотрел в стену, как смотрят вдаль.
—
…Высоко. Отсюда Тимирязевку видно. Левее парка пруды.
Не знаешь, купаются там?
Саня молча курил и смотрел, куда указывала Лена. А Наумов
смотрел на ее тонкие кисти и улыбался. Лена обернулась, взглянула на Наумова.
—
В этом парке одно место странное есть, грот. Только он теперь за решеткой. А
раньше, когда мы учились, было все открыто. Там еще медный лев стоял. Если
погладить ему хвост…
Лена
потерла нос и улыбнулась. Наумов рассказывал дальше, глядя на ее щеку и ухо.
Кожа золотилась под солнцем, на скуле виднелся белесый пушок. В маленьком ухе
девушки раскачивались длинные серьги с рубинами. Наверное, Борис подарил.
А
в Тимирязевку Наумов ходил с Женечкой. Она ему, дураку, стихи читала. Бродили до ночи. Однажды началась
гроза, они встали под старой липой, как под козырьком. Наумов обнял ее, они
долго целовались, а потом Женечка заплакала. Но все это было очень давно.
К
ним вылез Яша и увел Лену танцевать. Наумов хотел спросить у Сани про деньги,
но в комнате Яша танцевал с Леной, и Наумов беспокоился. Он перехватил взгляд
Лены и быстро вышел с балкона.
—
… Старик, старичок, я же в рамках, в рамочках… — бормотал Яша, когда Наумов
оказался перед ними. Но Лена уже положила тонкие руки Наумову на плечи. Они
двигались еле-еле, не глядя друг на друга. Яша отошел, сел рядом с Женечкой и
подпер голову рукой. Потом выглянул из-под ладони и что-то сказал Женечке. Она
улыбнулась и шлепнула Яшу по плечу.
—
А Саня где работает? — спросила Лена.
—
Строительные дела. Документы для застройки сочиняет. И продает.
—
Он в машинах здорово разбирается.
Наумов
кивнул, положил ладони на узкие ее бедра. Лена вздохнула и придвинулась к
Наумову. Они остановились. Просто стояли, обняв друг друга, стояли, не слушая
музыку.
—
А ты где работаешь?
—
В страховой компании.
Лена
улыбнулась.
—
Правда?
—
На самом деле я гонщик. Ралли Париж-Дакар. На грузовиках по пустыне.
—
Понятно… А я целый день сижу, в окно глазею. Самое
главное на работе — комп включить. А потом смотреть
на синиц. У нас кормушка на подоконнике, семечки им покупаем. Только надо
сушеные, а не жареные. Чтоб не отравились.
Майка
наклонилась к Борису и о чем-то говорила с ним, придерживая платье на груди. Но
все равно видно было ложбинку между ее грудей. Тонкая цепочка раскачивалась у
лица Бориса. Хорошо, когда женщина знает, что и когда надо показывать. А Борис
и ухом не ведет.
—
Веселая у вас компания. Я думала, скучно будет, а тут…
Майка
посмотрела на Лену и положила руку Борису на плечо. Наумов прошел и сел на
место. Женечка придвинулась к нему. Наумов смотрел на ее полную кисть. На
запястье белел широкий старый шрам. Женечка перехватила его взгляд и вернула
браслет на место. Про этот шрам Наумов знал слишком много. Но никогда себя не
винил. Нет, наверное, не так, в этом вообще нельзя никого винить. А в чем тогда
можно?
—
Значит, ничего нового?
Наумов
пожал плечами.
—
Наверное.
Лена
пошла танцевать с Саней, а Майка все тянула за собой
Бориса, но он что-то быстро говорил Лене, не обращая на Майку внимания. Лена
слушала Бориса и смотрела перед собой. Лицо у нее было задумчивое, как будто
сидела она вовсе не за столом, и не было музыки. И вообще никого рядом не было.
Как будто Лена сидела в парке и смотрела на воду.
Борис
встряхнул кистью и поднялся с места. Лена взглянула на Наумова и сжала губы.
Как будто ей неудобно было за Бориса. Майка старалась изо всех сил, она обняла
Бориса за шею, закрыла глаза и положила голову ему на плечо. Борис вел ее
ровно, безразлично смотря поверх Майкиной головы.
Наконец
все устали и бросили танцы. И Майка велела всем налить.
—
У нас есть Саня. Иногда он бывает хороший. И я хочу выпить за того Саню,
который сегодня утром…
Саня
развел руками, Женечка потянулась целоваться, выкрикивая: «И меня тоже, меня…»
Майка пихнула ее, Женечка увертывалась. Яша поднялся и чокался со всеми. Борис
подался к Лене и сказал ей что-то. Она покачала головой. Борис поднялся и
подошел к Сане чокнуться. Потом склонился над Майкой. Та погладила его по
рукаву.
—
Ну, что, посидел бы, рано еще…
Борис
выпрямился и посмотрел на Наумова, потом на Лену. Поставил недопитую рюмку на
край стола и вышел из комнаты.
Наумов
открыл кран. Подержал в воде ладони и прижал их к лицу. Пора собираться. Он
вытерся полотенцем с красной каймой и открыл дверь. В коридоре стояла Лена.
Когда Наумов проходил мимо, она сказала:
—
Проводи меня.
Сказала
так, как будто они договорились об этом давным-давно.
Когда
входная дверь за ними захлопнулась, Наумов сообразил, что не попрощался с
Женечкой. И она теперь будет расстраиваться. Или не будет?
Они
с Леной шли по дорожке вдоль парковой ограды.
—
Раньше сюда ходил автобус от Новослободской. Долго
надо было ехать до академии. Давным-давно… А ты далеко
от дома работаешь?
—
Далеко. Меня родители устроили. К знакомым.
—
На мою первую работу меня тоже устроили родители. Я смотрел на это, как на
странную игру. Приходишь, сидишь, так еще и деньги платят. Правда, немного.
—
Вот и у меня так.
—
Мне раньше казалось, сама собой возьмет и найдется настоящая работа. Как в кино
показывают — важная такая работа.
—
Ну, и как, нашлась?
—
Откуда?
—
Тут можно наискось срезать. Пойдем?
Лена
быстро взглянула Наумову в лицо и кивнула. Она сказала «давай», глядя куда-то в
сторону. Как будто ей все равно, куда именно они теперь пойдут.
—
А Женечка, она кто?
—
Женечка? В издательстве работает. Редактор.
—
А Майка?
—
Майка — дама научная. Физфак закончила.
—
Как они с Саней познакомились?…
Что
она взялась расспрашивать, какое ей дело до Женечки, до Майки? То взглянет на
него, то отведет глаза, как будто примеривается. Ведь всего час назад он был
твердо уверен, что Лена не умеет смотреть, прицеливаясь. Значит, он ошибся. И
надо попрощаться, и забыть про марсианку Лену.
—
Интересно угадать, какими были детьми прохожие? Ведь не выпекли их сразу в виде
дядьки с портфелем или бабки с сумкой? Вот эта, например.
Навстречу
им шагала высокая тетка. Важная такая, в цветастом
платье. Носатая, в очках. Глаза темные, щеки отвисают.
Когда поравнялась, тетка строго взглянула на Лену, потом на Наумова. Как будто
что-то плохое знала о них. И пошла себе дальше. Лена пихнула Наумова локтем.
—
В классе она была выше всех. Мальчишек пихала, чтоб не лезли. А девочки считали
ее дурковатой. Некрасивым вообще тяжело. А потом она выучилась, как себя вести.
Подобрала одежду, покрасилась. Ты какой был в
детстве?
—
Чудо-ребенок. Все меня любили. Учителя не могли нарадоваться, — не задумываясь,
ответил Наумов. Лена улыбнулась, как будто именно это Наумов и должен был
сказать.
—
Богатая она, как ты думаешь?
—
Кто?
—
Тетка эта, в очках.
—
Сложно сказать.
—
Наверное, богатая. Одета прилично. Сумочка вон какая. Цепочки, кольца там…
Лена
задумчиво разглядывала бежевый особняк на углу. Наумов подумал, вот если взять
и свезти Лену на пляж в Софрино, все будут пялиться.
Красивая девочка. Или попросить ключи от Саниной дачи. А потом? И потом тоже.
Наумов
вздохнул.
—
Возьми такси, я устала, — сказала Лена.
Когда
сели в машину, она быстро объяснила шоферу, как доехать. Потом внимательно
посмотрела на Наумова.
—
Я на Рижской живу.
В
машине разговор не клеился. У Наумова в голове мелькнуло, как вот они сейчас к
ней заявятся. Для чего? С кем она там живет?
—
Зайдешь?
Наумов
кивнул. Лена улыбнулась и ткнула его в плечо.
—
Ну, что надулся-то?
Потом
отвернулась и фыркнула.
3.
Машина
завернула у игрушечных башен вокзала и остановилась.
Вместо
того, чтобы ехать домой, взял и увязался за этой
Леной. Что они будут у нее делать? Что обычно делают дома у марсианок? А Таня?
Неотвязно возникали мысли о Тане, это уж верный признак, что он, Наумов, делает
что-то не так. Не лез бы, ехал обратно. Пока не доигрался.
Когда
они пошли во дворы, Лена взяла его под руку. Это был другой допустимый вариант
объятий. Они шли и улыбались, как будто знали что-то неизвестное другим, один
секрет.
Во
дворе у Лены рос шиповник. На площадке носились ребята в майках. Лена набрала на
серой панельке домофона номер.
—
Мам, это я!
Пока
ехали в лифте, Лена посмотрела на Наумова и пихнула его в бок. Веселится как,
надо же. Здорово придумано, взять и познакомить его с мамой. Неожиданно. И для
мамы, и для него.
Мама
у Лены была румяная и полная. В бежевом домашнем платье. Звали ее Софья
Павловна. Она быстро взглянула на Наумова и покачала головой.
—
Не могла позвонить?
—
Это Наумов. Он на минуту, ему некогда.
—
Ну, идите, вареники горячие.
—
Да мы сытые.
—
Когда это ты сытая была?
Софья
Павловна еще раз взглянула на Наумова и вернулась в кухню. Он подумал, что мама
старше его лет на восемь, не больше. Сколько же тогда Лене?
Подумал,
подумал и пошел мыть руки. Когда он выключил воду, Лена в кухне крикнула
неожиданным тонким голосом:
—
…Глупости какие! Ты откуда это взяла?
Что
же они сказали друг другу раньше? Была какая-то мамина фраза, которую Наумову
лучше не слышать. Или не было ничего, а он просто выдумал?
—
Он прикольный, — добавила Лена уже тише. В ее тоне никакой уверенности в
сказанном не было.
—
У тебя все прикольные! — сказала Софья Павловна.
«Все»
у нее вышло не слишком весело. Наумов не знал, стоит ему сейчас лезть в кухню
или лучше подождать. И дождаться? Он все же пошел.
Софья
Павловна стояла у плиты. Она взглянула на Наумова и тут же отвернулась к своим
вареникам. Он сел на скамейку и стал разглядывать пол. Интересно, Борис тоже
тут бывал? Сидел на стуле и пил чай. Или тогда мамы дома не было?
Когда
Софья Павловна повернулась, смотрела она нейтрально. Можно было даже
вообразить, что приветливо. Наумов так и сделал.
Потом
они долго переставляли тарелки, чашки и вилки. Лена некоторое время дулась.
Наумов кивал маме, отвечал, жевал вареники, наливал себе чай. Под конец ужина
Лена снова развеселилась и прижалась к Наумову коленкой. Софья Павловна подняла
брови, а потом улыбнулась. Что же, мол, поделаешь. Повезло Лене с мамой. А маме
с Леной? Наверное, не очень.
—
А у нас по субботам семинары. Театральные, понял? На Калужской. Если
соберешься, приезжай ровно в восемь. Ты приедешь?
Спросила,
взглянула в глаза и положила ладонь ему на плечо. Как будто они собирались
танцевать. Наумов хотел обнять ее, но передумал. Лена потянулась к нему и
поцеловала в щеку. Когда она повернулась, чтобы идти в комнату, солнце выделило
пушок на ее щеке.
Дверь
за ним захлопнулась. Наумов медленно спускался по лестнице. На бетоне
нарисовали краской ровные линии, будто ковер. Такое он где-то видел. В
военкомате. Кому-то, наверное, кажется, так красивее. Лучше бы оставили как
есть. Наумов вытащил телефон и набрал Таню.
Она
спросит и он ей скажет, что он был у Сани. Он был у
Сани. У Сани. А потом… Потом ничего, встал и пошел
домой.
Линии,
линии.
Этажом
выше чем-то тяжелым ударили в двери.
Неожиданный
удар и крик. Откуда-то выплыло к нему ожидание. Вот сейчас, сейчас… Лена
закричит, он бросится обратно. Но не успеет. А Лена стоит на пороге и смотрит в
сторону. И глаза у нее сонные. Все уже случилось, зачем теперь торопиться.
Он
подождал еще немного, разглядывая солнечные пятна на ступенях. Ожидание
растаяло. Ничего этого не будет. Наумов вздохнул и поплелся вниз.
Упрямые
вокзальные часы показывали половину десятого.
4.
Стулья
синие, стулья черные. И пара столов. А в углу зачем-то кафедра. На доске видны
плохо стертые меловые квадратики и английские слова. У окна сидят человек
десять, как видно, старожилы. Они приглушенно переговариваются, смеются.
Остальные маялись в разных концах зала. Жалко, если
вас не берут в компанию. А вам хочется! В компании веселее. Или нет?
Лену
сразу же окликнули, и какой-то волосатый, в свитере,
полез к ней целоваться. Женщина с большой кожаной сумкой оглянулась,
высматривая, с кем пришла Лена. Наумов кивнул ей. Люди у окна что-то горячо
обсуждали. Чужая компания, ничего не поделаешь.
Тут
все, как по команде, повернули головы. Вошел низенький мужчина, в странной
кофте, вместо пуговиц завязки. Он огляделся, подняв подбородок вверх. По тому,
как он смотрел, как двигался, как разглядывали его другие, понятно было, это
главный. Он заметил Лену, двинулся к ней. Лена что-то торопливо сказала. И
улыбнулась. Кофточник обхватил ее за спину, прижал.
Лена опустила голову. Та, что с сумкой, смотрела на них с неприязнью. Наумов
повернулся и стал рассматривать доску, где расписаны были времена. Простое
время и сложное. Настоящее и будущее. Не наше, английское будущее.
Глупая,
в самом деле, привычка обниматься.
Полчаса
они слушали, как кофточник рассказывал про Мериме, а
какой-то парень показывал на стене слайды. Потом снова говорили. Лена как будто
забыла про Наумова. Кофточник то и дело обращался к
ней с вопросами, потом сам же отвечал. А Лена смотрела только на него.
Когда
вышли, все загалдели, собираясь в какую-то кафешку. Лена стояла задумчивая. Кофточником
завладела та женщина, с сумкой. Она ухватила его за рукав и тянула куда-то.
Наумов нагнулся к Лене и спросил:
—
Ты пойдешь?
Лена
поморщилась, как будто он разогнал какие-то важные ее мысли. Повернулась и
выдернула ладонь из его пальцев.
—
Ну, перестань…
Она
стеснялась его внимания на публике. И ей что-то надо было от кофточника. Но его уже увела женщина с сумкой. Лена
вздохнула и покачала головой. Наумов понял, что на сегодня с него хватит.
Лена
то звонила ему через день, то пропадала на месяц. Когда они долго не виделись,
ему казалось, что он не думает о ней. Но стоило ему встретить какую-нибудь
худую рослую девчонку, Наумов понимал, что скучает. И по первому звонку несся
на Бакунинскую. В Сокольники, на Маросейку,
на Моховую. В городе появилась сеть из точек, связок и
линий, понятная только им двоим. Как у всякой пары, которая ворует друг друга у
кого-то.
Когда
они долго не виделись, ему казалось, как это просто, взять и отказаться. Не
поехать в этот раз, и в следующий тоже. Но так только
казалось. И Таня, конечно, кое-что поняла. Она не забыла, наверное, своих
марсианских умений, как Женечка, и видела его насквозь. Только невеселое это
занятие, если насквозь.
Наумов
знал, что Борис крутится где-то рядом с ней. Лена не выносила разговоров на эту
тему. Но время от времени она сбрасывала чей-то звонок и
Наумов знал, чей. Как-то он услышал обрывок разговора Лены с подружкой.
«Вяжется, надоело уже… А что я скажу… Ну, и ладно…
Ничего не сделает…» Наумов дождался, пока она бросит сотик
на диван и появился в комнате. Появился и сделал вопросительное лицо. Лена
нахмурилась и развела руками. И махнула на него ладонью. У марсианок этот жест
означает: нечего об этом говорить. Нечего так нечего. В самом деле, пустяки
какие. Но Наумов понимал, что совсем не пустяки. Время от времени ему казалось
одно (поговорить с Саней?), а потом совсем другое (поехать к Борису и
поговорить). Так это все и тянулось, как тянется у всех и всегда.
Телефон
звякает и на экране вылезает ее номер. Девятки и нолик. Нолик и девятки.
—
Ты где? Ну, да, да… На Маяковке
подхвати меня… В пять, на уголке…
Почти
половина. Подержанная «матреха» Наумова мелькнула в
туннеле под Таганкой.
Без
пятнадцати. Во рту появился свинцовый привкус, ломит над бровью. Он помигал
фарами. Сжалились и пустили. Езжай, дядя, к ней, быстрее!
Четверть
шестого. Он успел.
Лена
плюхнулась на сиденье, выставила худые коленки к самому торпедо
(подол пополз к бедрам), закурила (тонкие губы нехотя выпустили дым).
—
На Смоленку. Потом по набережной, я покажу… Маринка
уехала, заскочим, пока свободно… Нет, есть не хочу,
потом, потом…
Квартира
какой-то неведомой Маринки в желтоватом сталинском доме. Напротив банка. Там,
где надпись «Берегитесь…» вспыхивает всю ночь. Чье это жилье, кто хозяева,
можно было только догадываться. Откуда бы у свистушки
этой, у рыжей Маринки… Просто квартира съемная, съемная, не переживай.
Заслуженные
ковры, вытертые по углам, буфет с пыльными бокалами и высокие пустые шкафы. Еще
пух, летающий по комнатам, еще круглый стол с розоватой вазой, где торчат
засохшие цветы. Еще томики Фета и Мериме на полке. Еще потертый Наумов в
кресле. Еще…
—
Чаю?
—
Никакого чаю не будет.
—
А что будет?
Лена
улыбнулась. Улыбка у нее вышла кривая. Взгляд проехался слева направо, ткнулся в Наумова, отскочил в сторону. Наумов потянулся
обнять ее, но Лена увернулась, подошла к раскрытому окну и взглянула на Наумова
так, будто видела его впервые. Потом уперлась ладонями в подоконник и сказала
тихонько:
—
Давай по-быстрому…
Наумов
смотрел на ее зачесанные назад волосы, на маленькое розовое ухо с вмятинкой от серьги, на родинку у самой мочки. Потом
моргнул и вопросительно поднял брови. Лена фыркнула и качнула бедрами. И
выпятила попу. Тут до него дошло.
Лена
опустила глаза и смутилась. Наумов подумал, что это вот в ней, в Лене, выходило
дороже всего. Что стесняется, что глаза именно так, и именно тогда опускает.
Что фыркает.
Потом
в машине Лена была веселая, будто выпила немножко.
Когда
встали на светофоре у самого Арбата, она посмотрела на него, сморщила нос и
сказала:
—
Чего ты?
Наумов
пожал плечами. Он раздумывал сейчас о таких вещах, о которых не вспоминал уже
лет пять. А то и больше. Как дурак, честное слово.
Брюки съехали, рожа красная. Смешно, глупо, противно.
Или нет, ничего?
Высадил
ее на Кропоткинской, проехал дальше, затормозил на
повороте. Рядом остановилась тетка в голубом «финьке».
Так, какая-то. Стрижка, очки, нос торчит. Наумов взял и улыбнулся ей. Тетка
наклонила голову и улыбнулась в ответ. Наумов прижал педаль и тронулся. Ему
вдруг захотелось выдраться впереди всех и с ревом выкатить на мост.
Он
ехал в левом ряду, за битым фургоном и улыбался. Никому. Сам себе.
Стрелка
на авточасах дрогнула и потянулась к полоске, которая обозначала цифру девять.
5.
Женечка
задумчиво крутила браслет на запястье. Мороженое ее давно расплавилось.
—
Ты долго будешь валять дурака?
Она
смотрела на прохожих, на машины, ползущие вниз, к
Таганке. Потом поболтала ложечкой. Женечка права, все должно быть на месте.
Иначе выйдет путаница. Разве он Циолковский, с марсианками разбираться.
—
На черта она тебе сдалась? Борис приходит, сидит вяленый. Майка его жалеет. И
Саня тоже. Никто прямо не говорит, но жалеют. Понимаешь, иногда человек должен
сам…
Женечка
не договорила, отвернулась. Наумов смотрел на ее затылок, на пальцы,
поправляющие рыжеватые пышные волосы.
—
Я понял, Женечка. Правда, понял. И исправлюсь.
Она
полезла в сумочку, так и не поворачиваясь к нему. Достала платок, скомкала его.
—
Дурак ты, Наумов!
Покрутил
чашку. Кофе давно остыл. На блюдечке появились темные полосы. Наумов задумчиво
растер их пальцем.
—
От меня ты что хочешь?
—
Ничего… Отвези меня домой. Как был упертый, так и остался.
Хотя и постарел.
Женечка
достала из сумочки косметичку. Глаза у нее были совсем потерянные. Конечно, он
виноват. И вряд ли исправится. Нельзя сделать так, чтобы стало, как было. Или
можно? Только на Марсе, наверное.
—
Давай не домой. Давай просто поедем.
—
Домой, Наумов, домой. Кататься надо было раньше, понял?
Рязанка была свободна. И Наумов газанул. Они неслись мимо
зеленого здания банка, крытого черепицей. Наумов заметил впереди, на встречке, трейлер. И машинально повел рулем вправо, уходя в
свою полосу. Трейлер выплюнул черное облачко и наддал.
К
Наумову снова вылезло странное ожидание, как на лестнице у Лены. Вот сейчас
Женечка протянет руку и вывернет руль влево. Наумов нажмет на тормоз. Машина
дернет носом, ее поведет…
Наумов
пытался отвернуть, но их несло прямо под бампер трейлера, вымазанный зеленью.
Заскрипело, и рявкнул сигнал. Загудели где-то впереди
и сбоку. Женечка закрыла лицо ладонями, ткнулась
головой в торпедо. И закричала. Крик показался ему
страшнее удара.
Но
они давно миновали трейлер. Никто не сигналил. Ожидание проскочило мимо. Ничего
не случится. Просто жарко сегодня.
Высадив
Женечку у подъезда, Наумов посидел немного в машине.
Надо
бы на заправку заехать. Надо бы… Нет, Женечка никогда
бы так не сделала, испугалась. Только однажды она взяла и полоснула
ножом себе по запястью. Сначала сделала, а потом испугалась.
В
среду у Майки был день рождения. Женечка помогала ей готовить. Майка прибегала
вся красная, от плиты, просила подождать. К Наумову она подошла всего разок, но
так звонко чмокнула его в ухо и сжала руку, что он понял, простила. А за что,
спрашивается?
Женечка
приехала одна, сидела рядом с Саней, на Наумова не смотрела. Как будто его тут
не было. Борис и Лена пришли давно и все стояли на балконе, разговаривали.
Наконец, Майка притащила из кухни противень и все стали их звать. Борис открыл
дверь, отодвинул занавеску. Лена шагнула в комнату, лицо у нее было хмурое. Она
взглянула на Наумова и тут же отвела глаза.
Все
тянули Майке тарелки и что-то орали. Лена морщилась. Они с Борисом сели у окна.
Майка подала им по куску утки и повернулась к Сане. Когда передавали тарелку с
хлебом, рука Наумова столкнулась с рукой Лены. Она пристально взглянула на него
и закусила губу. Наумову захотелось встать и увести ее отсюда.
Майка
тянулась к нему через стол.
—
Первый тост твой, давай, давай!
Наумов
поднялся, потер лоб. Борис смотрел ему в глаза. Женечка рассеянно двигала вилку
по скатерти. Наумов начал что-то про Саню.
—
И еще он красивый, — заорала Майка. Женечка уставилась в окно. Наумов кое-как
закончил и все выпили. Борис сидел серьезный, Женечка смотрела на него так, как
будто он собирался выкинуть какую-нибудь скандальную штуку.
Но
все обошлось. И Женечка успокоилась. Наумов, как видно, был у нее сегодня в
штрафниках. Что ему очень нравилось. Он встал, протиснулся следом за Майкой и
вышел в прихожую. Лучше было бы ему свалить. Прямо сейчас, взять и свалить. Не
дожидаясь…
В
прихожей стены заливало солнце. Из этого белого беспощадного света подъехало к
Наумову ожидание. Сейчас Борис выйдет вслед за ним. Вот сейчас, сейчас…
Наумов
повернется, и Борис двинется к нему, ухватит за отвороты пиджака. Станет слышно
его тяжелое дыхание. Потом Борис скривится и потянет его на себя. Наумов
машинально загребет ладонью флаконы с полки. Стеклянная мелочь посыплется на
пол. Дверь в комнату распахнется, к ним бросится Саня. Майка завизжит. А
дальше…
Наумов
сжал кисти Бориса и рванул их вниз и влево. Потом чуть подвинулся, подставил
ему плечо и потянул на себя. Борис выпустил его пиджак. Наумов нагнулся, с
трудом приподнял Бориса и толкнул его в коридор у ванной. Борис тяжело
повалился, дверное стекло лопнуло. Саня схватил Наумова за руку, развернул и
потащил в комнату. Майка всхлипывала, прижав ладони к груди.
Наумов
стоял у окна в кухне, рассматривал двор, магазин на углу. Он, кажется,
собирался уходить. Да так и замечтался у плиты. На кухне сильно пахло уткой.
Во
дворе синяя «газель» никак не могла выбраться из узкого проема у
трансформаторной будки. Погудев, «газель» начала новый заход. На этот раз у
водителя получилось.
В
прихожей кто-то был. Ну, да, да, понятно. Дядька и марсианка. Тут Борис
заговорил громче. Наумов подошел к раковине и пустил воду.
—
…Поедем, правда.
—
Никуда я не поеду. Не хочу и все.
Мужчина
выпрашивал, чего делать не следует. Категорически. А что следует? Следует
свалить.
Когда
Наумов вышел из кухни, Лена стояла в прихожей одна. Стояла и хмурилась. Он
кивнул ей и прошел в комнату.
—
Не умею объясняться, — сказала Лена ему в спину. А кто умеет, скажите,
пожалуйста?
6.
—
Тысяч двадцать, ладно?
Лена
стояла у скамейки, поставив колено на сиденье, и поправляла прическу. Чего там
поправлять, у них, у марсианок, волосы сами укладываются. Наумов смотрел на нее
снизу вверх. Он выкатил глаза и сделал ей рожу. Потом шлепнул ладонями по
сиденью, приглашая Лену сесть.
—
Куда тебе столько денег?
—
Девчонки из Строгановки едут в Лазаревское. Зовут с
собой.
Наумов
посмотрел в сторону набережной. Два паренька заворачивали от арки, виляя худыми
задами. От пристани доносилась музыка.
Наумов
кивнул и положил руки Лене на бедра. Она посмотрела на него и усмехнулась.
—
Маринка приехала. Не обломится уже.
—
А я так. Я ничего.
Наумов
вдруг понял, что в самом деле ничего. Вот Лена возьмет
сейчас и уедет. Все кончится. Было там что-то у кого-то и кончилось. Пускай
Маринка хоть всю жизнь дома сидит. Пускай все марсианки возвращаются восвояси.
Спокойней будет.
Он
поднялся со скамейки, Лена взяла его под руку.
—
У них там, в Лазаревском, лагерь. Меня обещали устроить. На всем готовом. А
билеты надо заранее выкупить, понимаешь?
Ну,
что же. Раз на всем готовом…
Ничего
этого не будет. Будет по-другому. Вот сейчас Лена повернется и скажет:
—
Наумов, я тебя люблю. Ну, правда. Прям разорваться, как. И ну его, в жопу, это Лазаревское. Поедем в
Питер, на три дня?
Но
Лена молчала. Лена разглядывала носки зеленых новеньких туфель. Лена морщила
нос. Понятно, она ведь была уже в своем Лазаревском.
Когда
Наумов садился в машину, солнце било им в спины. Сзади и левее, на самом углу,
стоял Борис. Просто стоял и смотрел. Лицо у него было скучное, как будто кто-то
велел ему торчать здесь, дожидаясь неизвестно чего. Надо, так надо, мало ли
что. Борис дождался, пока машина вылезла в плотный поток, ползущий к Серпуховке. Потом он посмотрел в оранжевый мутный закат над
Садовым и достал сотик. И
долго стоял, глядя на опоры моста, на облака, на ограду сада. Как будто
дожидался еще кого-то.
В
восемь. Обычное их время.
Он
соскучился, как мальчишка. Наумов подумал об этом и улыбнулся. И чуть не
пропустил поворот на Русаковскую. В этот раз Лена
велела сюда, в клуб. Который задуман был в виде шестеренки. Но вышло не очень с
этой шестеренкой. Караул просто.
Наумов
вошел в фойе и огляделся. Коридор, гардероб пустой. В зале было народа негусто.
Девочки в кофточках, в джинсах, съехавших c
прекрасных костлявых задниц. Наверное, он один в
костюме. Как пугало. Лена наряжена была в серебристое платье, с завязками. Всем
открывалась ее худая спина, из выреза то и дело выглядывала каемка лифчика.
Лена подтягивала платье вверх, но оно все равно съезжало. И была она ужас прям,
как довольна.
Кофточник, знакомый Наумову с прошлого раза, врубил стоящие
по бокам сцены плазмы. По левой показывали негритянку,
она побежала на зрителя и застыла. По правой как будто
навстречу негритянке несся леопард. Вот он прыгнул. И тоже застыл. Тогда на
сцену вышел парень в синей майке и начал:
—
Когда б теперь не помянули вы доблести мои…
И
пошел, как заведенный. Нескоро кончит. Наумов
заскучал. В конце парень повалился на пол и даже заплакал. Понарошку,
конечно.
В
перерыве Лена спустилась к нему, потянулась, чмокнула в щеку.
—
Нравится, а? Как, ну, как?
—
Классно. Особенно леопард.
—
Ну, не придуряйся, мне надо
знать.
Наумов
хотел сказать, что скучал, что хотел увидеть, что теперь им надо бы, надо бы…
Но так ничего и не сказал. Лена повела его в угол, они сели в последнем ряду.
Она посмотрела на него, потом отвела взгляд и сказала в спинку кресла:
—
Давай, у нас с тобой все… Ну, все уже. Кончилось, а?
Ладно?
Блеклая
лампочка в голове у Наумова хлопнула и погасла. Сизый дымок протянулся от нее к
потолку. А чего ты хотел-то, чего?
Лена
смотрела на него, в глазах ее было ожидание неприятностей, губы раскрылись. «Не
умею объясняться…» Тебе и не надо уметь. Ты и так слишком много умеешь для
марсианки. Всякого.
Наумов
криво усмехнулся и сказал бодрым голосом:
—
Все так все. Да… У нас с тобой все. Правильно? Так?
Лена
оживилась. Неприятности снова проехали мимо. Она чмокнула Наумова и начала
что-то про постановку, про костюмы, про выдумки главного. Наумов слушал ее и
смотрел на девушек, которые то и дело мелькали в проходе. У девушек были схожие
острые носы и маленькие уши. И худые коленки, и совсем нет грудей. Как будто их
подобрали таких специально. С вытянутыми попками типа «0». «У нас с тобой все…»
Заиграла
тихая музыка, началось второе действие, Лена ушла. Наумов не стал дожидаться,
поднялся и вышел. В фойе курила высокая девочка в топике. Чужая безразличная
девочка.
7.
Год
сначала съежился и полинял. Потом ничего, развернулся снова. А в марте задул
ветер. Ночами деревья маячили, скрипели ветвями. Снег был уже тяжелый,
уходящий. Лучше бы дворники не разгребали его вовсе. Все сидели б тогда по
домам. А то вылезешь, у встречных одинаковые хмурые лица. Оглядывают друг
друга, как будто искали виноватого. Что надо идти куда-то, болит горло и живешь
не с той. И зря развелся. Зря соврал, зря сказал.
Вечер
был самый обычный. Смутный такой вечерок, бредущий в
никуда. Как салатовая проходная электричка. Наумов пялился в телик, Таня в книжку. Картинка называется «перед
сном».
Из
прихожей донеслось: и-и-дац-ламп-дац. Джаз, Наумов
недавно поставил. Чтобы сразу услышать. Вот и услышал.
Он
пошел в коридор, вытащил сотик из куртки.
—
Ну, ну… Ты соскучи-с-ся… Да?
Ах, нет! — орала Лена, как будто стояла рядом. Кроме ее выкриков, он слышал в
трубке мерный шум. На улице она, что ли?
—
…Счас прям… Куда? Не
помнишь? Сам же мне с этой дачей башку пробил… Ты даешь… Зачем,
зачем? Там посморим… Короче, хо-чу те-бя ви-деть. Ты понял? Сижу в кафешке, на Савеле, где
киоски, на углу. Давай быро!
Наумов
крутил башкой. Он никак не мог сообразить, как
вырулить. Куда, в самом деле, на ночь глядя. Выходило, как во сне, когда все
равно. Раз уж во сне.
Наумов
вспомнил, как Лена тогда у окна стояла, как говорила. Она там где-то одна, а
уже вечер, поздно. И если он к ней не приедет, тогда… Странная штука, чтобы
куда-то приехать, надо кого-то бросить? Нет, не так. Чтобы приехать куда-то,
надо знать, от чего ты сможешь отказаться, а от чего нет.
Наумов
поднял брови. Ему все еще было жарко. Щеки и лоб плавились. Как будто он стоял
у печки. Жарко, стыдно, тошно? Наумов вернулся обратно. Начал было про
директора, что тому приспичило… эта фигня… с Тверью… Чтоб ехал сейчас, а с утра…
Но
Таня книжку уже захлопнула и смотрела куда-то мимо Наумова, куда-то в сторону
она смотрела. В окно, во двор, где качали черными ветками деревья
и слонялся свет от фонарей. И летел снег, такой летел снег…
Таня
поднялась, прошла в коридор. Заскрипели дверцы шкафа. В комнате Натальи
Сергеевны, Таниной мамы, зашуршало. Телевизор заткнулся. В ноги Наумову
шлепнулся чемодан. Он упал набок и раскрылся. Следом Таня швырнула пиджак и
свитер.
—
Зачем мне столько, я на три дня…
—
Сразу все возьми, чтоб десять раз не возвращаться. И знаешь что… Побудь там до лета, — сказала Таня, глядя в сторону.
На
пороге появилась Наталья Сергеевна. Она уставилась на Таню, потом на Наумова,
на чемодан, на вещи. Таня рылась в шкафу. Она вывалила оттуда стопку его
рубашек и принялась пихать их в чемодан.
—
Ну, как же так, Танечка… Что вы опять начинаете, а?
Губы
Натальи Сергеевны дрожали, она комкала в пальцах отворот малинового халата.
Таня молчала, набивая чемодан вещами. Наумов подошел к окну. Ему было жалко
Наталью Сергеевну, в ее смешных тапках.
—
Я ненадолго.
—
Нет. Уезжаешь, так и вали… Насовсем.
Таня
пихнула чемодан. Ковер пошел складками. Наумов вспомнил, как в детстве играл в
солдатиков в маминой спальне. Он специально сбивал ковер в складки. Как будто
это горы. А там, где ковер кончался, блестел паркет. И это было море. Там он
расставлял серые пластмассовые эсминцы.
Когда
Наумов вышел на синеватую вечернюю Дмитровку, было уже совсем поздно. Он
разглядывал сквер, лестницы к электричкам и поворот на мост. Мимо проехал
троллейбус, звякая тросами. Окна у него были запотевшие, в салоне смутно
виднелись чьи-то тени. Наумов запахнул куртку и пошел к машине. Надо ехать за
ключами от чужой дачи, куда ты собираешься с чужой марсианкой. Но разве бывают
свои марсианки? Ладно, а Борису что делать? Развестись с женой, бросить сына и пуделиху? А ему, Наумову, что делать? Как много у тебя
вопросов. Вот Лена ни о чем не спрашивает. Ей все ясно. Как иногда хочется,
чтобы кто-нибудь стер пару часов из твоей жизни. Тогда можно будет прожить их
заново. Ну, и что бы ты поменял?
Саня
вышел к нему встрепанный, Саня ежился и зевал.
—
Чего, старик, приперло?
Спросил
и усмехнулся одной стороной лица. Как будто это не лицо, а маска. Наумов пожал
плечами. В коридоре свет был тусклый, зимний такой свет. На стене висел
календарь с зайцами. Зачем он спросил? Зачем я пожал плечами? Приперло? Да, Саня, мне вот так приперло!
Ты понимаешь, я хотел бы (сейчас, сию минуту, вот из этого коридора с тусклым
светом!) вернуться в Тимирязевский парк, в липовую аллею, к Женечке. Я хотел бы
попасть к Тане, в ее синее завтрашнее утро, туда, где я никуда не уезжаю. Хотел
бы никогда не бывать в квартирах на Смоленке, на
Самотеке и на Лермонтовской. Хотел бы… Скажи он так, вот бы Саня на него вылупился. Или нет?
—
Майка болеет, температура. Только задремала… Ты смотри,
ворота не долби, там петли слабые. Закатишь во двор, не забудь запереть,
время-то глухое. Топи осторожно, полную не наваливай,
еще угорите. Щиток на кухне, слева от двери, у буфета. Если что, звони.
Угорите.
А что, это идея. Ш-шшш, поплывет угар, и никаких
хлопот. Как-то угорели дурак и марсианка…
Он
увидел Лену издали. Она выглядывала из подъезда кафе. На ней был свитер,
пуховая куртка и толстые полосатые брюки. Сейчас она была не похожа на
марсианку. Штаны были совершенно земные.
—
Я тут сижу битый час. Чего ты так долго?
Лена
поежилась и пошла к машине. Наумов поддернул куртку. Щелкнула дверца. Машина
мотнулась по наледи, и они выехали на эстакаду. Наумов взглянул на Лену. Она ткнулась носом ему в плечо.
—
Никого нет, мертвый сезон, за городом еще никого нет. Будем там, как на
острове. Давай купим в супере креветок и вина? Я в
Крыму пробовала розовое такое, термак, что ли. До
среды обратно ни за что, ладно?
У
Наумова ныла спина, он раздумывал, где бы по дороге купить санортен.
Шоссе было все в рыжих разводах застывшего песка. Шоссе, наверное, приболело, грипп, как у Милки. Редко попадался кто-нибудь
навстречу. Фонари светили вполнакала, нехотя. На обочинах деревья слились в
сплошную темную массу. В придорожных домишках нигде ни
огонечка. Мерзлота. Весна еще только кажется.
В
павильоне на заправке Лена остановилась у зеркала, поправила волосы, взглянула
на Наумова, пихнула его локтем.
—
Смотри, классно как. У них выпечка есть. Я люблю лепешки. Вот эти, с сыром.
Продавец
посмотрел на Лену. В его взгляде не было ничего противного. Того, что
выскакивает обычно в мужских взглядах. Красивая, мол, марсианка, веселая. Мимо
едет себе. С каким-то дядькой. Как видно, не нашла еще себе путного марсианина.
Наумов
оглядел себя в зеркале. В самом деле, рожа у него
хмурая, волосы торчат. Он пригладил их рукой.
И
смотрел на все теперь как будто со стороны. На Лену у стойки с пирожными, на
себя у кассы с бумажником, на продавца. Пусть бы они ехали в большой компании,
где вот такие рослые приветливые парни и красивые девчонки, как Лена. Все, как
один, марсиане. И Наумов с ними. Он бы тоже попросился в марсиане. А что,
нельзя? И все бы в этой компании относились к Наумову, как к своему человеку,
нужному и привычному. Как свои к своему. Не богатые,
не бедные. Свои.
Никто
не бросал под ноги рубашек. Никто не выпрашивал ключи от дачи. Не заглядывал в
лицо с сочувствием. Все просто и понятно. Они едут, и это здорово. В марте, и
пускай. Едут до среды, как до лета.
—
Вино нашла, какое хотела?
Лена
перехватила взгляд продавца, подняла брови и нахмурилась. Наумов отвернулся к
стойке. Нагнулся к журналам. Лена парню этому понравилась.
В
машине они долго не могли тронуться, целовались. Наконец Лена толкнула его,
хватит, мол, поехали.
—
Парень этот так на тебя смотрел, — сказал Наумов, выворачивая руль в сторону
шоссе.
—
Конечно, смотрел. Я красивая, — откликнулась Лена и полезла за сигаретами.
—
Нет, я не о том… Он смотрел… Ну, без всякого там…
Хорошо так смотрел.
—
Откуда ты знаешь, о чем он думал-то?
Что-то
Наумов сказал, как видно, не то. До самого супера
ехали они молча. Потом шлялись по залу и выбирали.
Непонятно было, зачем им столько на три дня. Если б компания, а так…
Санортен Наумов купил в аптеке на повороте. Кассирша
куталась в кофту, смотрела на часы. Она собиралась уже закрывать.
Петли поддались с трудом. Наумов чуть не ободрал
борта, пока протискивался в ворота. Потом кое-как закрыл створки и снова
подумал про свою спину. Лена задрала голову и смотрела на сосны. Ветки
покачивались, шуршали хвоей. Между черными стволами мигали звезды. Над дачей
висела желтая киношная луна.
—
Утром прикольно будет. Как в Швейцарии. Давай встанем
рано-рано и пойдем к реке, туда, где заворачивали, где мост над железной
дорогой. Ты был в Швейцарии? И я нет. А так хочется Альпы увидеть. В Крыму какие горы…
Пока
еще включили свет, растопили печку. Потом плита грелась. Какие там креветки.
Чай из чужих синих чашек и колбаса крупными кусками. Вода отдавала ржавчиной.
Лена уплетала за обе щеки. Только чай допила, нацепила куртку и они пошли на
крыльцо.
Во
дворе было тихо. Они задрали головы. Звезды вылезали между разлапистых сосновых
веток. Белые, далекие, чужие. Звезды мигали. К оттепели, наверное. Наумов
поежился. Лена откинулась назад, Наумов обнял ее за плечи.
—
Смотри, какие у фонарей круги.
«Красиво,
конечно, — подумал Наумов. — Только как же я, сука, обратно к Тане поползу?»
Спина
у него поныла и успокоилась. Они прошлись к воротам, там Лена прижалась к нему,
они стали целоваться. Наумов елозил губами машинально, соображая про свое.
На
дачу, в марте. Мог бы отвертеться, придумать
что-нибудь. Или не мог?
Когда
вернулись в дом, Лена быстро устроилась на диване («Устала, с ног валюсь!») и
заснула. А Наумов долго еще ходил по дому. Сад сонно смотрел на него сквозь
темные окна. Наконец Наумов улегся, но долго еще вздыхал, ворочался.
Утром
в саду висел туман, да какой, забора не видно. Наумов поднялся, поставил
чайник. Лена позвала его с дивана. Когда он подошел и присел, она забралась к
нему, уткнулась головой в плечо. Наумов обнял ее. Лена приподнялась, опрокинула
его навзничь.
—
Крепче держи меня, крепче, — приговаривала она, закрыв глаза. Наумов запустил
ладони ей под футболку, Лена быстро целовала его. В висок, в брови, в
подбородок, в шею, куда попадет. Наумов никак не мог расстегнуть брюки, Лена
навалилась сверху. Поворачиваться он не хотел, боялся за спину. Про ночные свои
страхи, про то, как будет возвращаться, Наумов уже не вспоминал.
Сотик Лена отыскала только к вечеру. Борис звонил ей четыре
раза. Лена вышла на крыльцо, закурила и быстро стерла его звонки, сообщения и
прочую дурь. Сотик звякнул
было снова, Лена всмотрелась в номер, нажала отмену и выключила его совсем. К
ней выглянул Наумов.
—
Креветки будем варить? Бросай тогда курить, надо еще кастрюлю найти.
Лена
прижалась к нему. Ей совсем расхотелось ехать обратно. В самом деле, жить бы
тут до лета. Куда спешить-то. Да, вот так вставочка… С
Бориса ведь станется, припрется домой, мама офигеет.
Часы
на кухне давно остановились. Вот так и была б вечно половина третьего, а?
8.
На
Смоленке стояла жара. Неожиданная такая вышла жара в
конце апреля. Они проболтались в квартире у Маринки до вечера. Потом Лена
спохватилась, понеслась в ванную. Оказалось, ей еще куда-то надо. Наумов уселся
на кровати, потер лицо рукой. В башке ничего путного
не осталось после такой горячки. Так, одни стружки.
Ленка
сейчас повернулась, мелькнула голой спиной. Худой спиной, с нежными лопатками.
Он подумал, что намертво связан с этой нежной женской кожей, с маленькими
босыми ступнями. Вряд ли его теперь бросят. Он ведь ко всему привык. Стал почти
свой… И ты дурак, и она дура. Нет, она с Марса. А ты нет.
—
Что расселся, мне еще на Садовую ехать. Давай, давай!
Наумов
потянулся за брюками. Тут от горячего подоконника, от выцветших штор вылезла к
нему смутная угроза. Он сунул одну ногу в брючину и посмотрел в окно. Живут же
люди, шастают по магазинам, тянутся по пробкам на дачу
— и ничего. Чего ты боишься? Я боюсь угадать.
Солнце
склонялось за дома на той стороне реки, черные тени покрывали крыши. Они
спускались по лестнице, лифт кто-то вызвал снизу.
—
Давай не поедем. Совсем никуда. Останемся, а? — сказал
вдруг Наумов. Лена обернулась, покрутила пальцем у виска. И махнула рукой. Ей
уже не было до него никакого дела.
Наумов
подумал, а смог бы он взять и толкнуть Лену с этой бесконечной лестницы.
Толкнуть изо всех сил, чтобы…
В
раме подъезда отпечатался двор. Асфальт покрывала тонкого помола пыль. Им никто
не встретился, пока шли до угла. Наумов всегда оставлял машину за углом, у
ворот. Прутья решетчатых ворот складывались в звезды. И снизу звезды поела
ржавчина. Лена шла чуть правее Наумова, он смотрел искоса, смотрел, как
колышется ее подол, как быстро мелькают носки туфель. Лена внезапно
остановилась, будто наткнулась на что-то. Замерла и коснулась его руки. Наумов
поднял голову.
Впереди,
у машины, стоял Борис. Стоял и смотрел на них с Леной безразлично, как будто не
узнавал. Мысли Наумова выдуло из головы, осталась лишь одна: никто никуда не
успеет.
Обе
руки Бориса были опущены вниз, и в правой
он держал черный пистолет.
Времени
у Наумова оставалось лишь на то, чтобы шагнуть вперед и вправо, заслоняя Лену.
Она все стояла и, не отрываясь, смотрела на Бориса. Ей хотелось броситься
назад. Хотелось закричать. Но у нее ничего не получалось. Время зависло.
Девять, восемь, семь… Цифры на часиках мигнули и погасли.
А
Наумов никак не мог выдохнуть и позвать Бориса по имени. Сказать ему что-то
обычное, простое, чтобы выкроить эти десять секунд (и Ленка успеет за угол).
Еще он подумал, как это будет страшно, когда Борис поднимет пистолет и выстрелит
ему в грудь. И его сшибет, наверное, на землю. И ничего на свете для него,
Наумова, больше уже не будет.
Потом
в голове полетели совершенно пустяковые цветные обрывки: Таня в дверях маминой
комнаты, Женечка поправляет браслет, закрывая шрам, Лена смотрит, задрав
голову, на сосны. Потом (почему-то?) старая школа на
Садовом и худая женщина в длинном платье, медленно бредущая по набережной.
Лицо
Бориса сморщилось, брови запрыгали, как будто он собирался заплакать. Он
кашлянул и поднял пистолет. В голове Наумова заорала целая улица. В затылке пел
кто-то дискантом и клацали троллейбусные двери.
Борис
прижал пистолет к груди и замычал. Выстрел хлестанул по двору, но звук этот
оказался гораздо тише, чем думал Наумов. Плечо Бориса вывернуло назад, он упал
на бок. И тут закричала Лена. Они бросились вперед, Наумов приподнял Бориса за
плечи, Лена что-то быстро говорила ему, стоя на коленях рядом. Она вывернула
сумку, оттуда посыпалась какая-то мелочь. Заколка и ключи. Косметичка,
маленький белый флакон. Он медленно вывалился на асфальт и раскололся.
Борис
хрипел, на рубашке расплывалось темное пятно. Потом он завел глаза вверх, ноги
его подогнулись и заскребли по асфальту. Он кашлянул кровью Лене на подол,
сглотнул и свесил голову набок. Они осторожно опустили его голову на сумочку.
Кто-то подошел и спросил про пистолет. Наумов обернулся, рядом стоял бледный
рыжий парень в майке с надписью «Динамо». Он указывал на «макаров»
Бориса. Наумов протянул было руку и тут только понял,
что парень просит не трогать пистолет. Почему?
—
Вызови «скорую»!
—
Он сам в себя, да?
—
Как теперь набирать? Сто двенадцать?
Из-за
угла вышли две женщины и девчонка. Женщина вскрикнула и закрыла девочке лицо
ладонью. И повела ее назад, за угол. В доме напротив открыли
окно, просигналила машина. Сзади спрашивали хриплым голосом:
—
Че там,
убили? Кого, а, кого?