С украинского. Перевод Натальи Бельченко
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2014
Махно Василий Иванович — украинский поэт, эссеист, переводчик. Публикации в «Дружбе народов»: «Lost in America: история Юджина» (№1, 2013).
1
Собачьи дни в середине февраля, или же каникулы, были у меня в Никарагуа. Они были также у никарагуанских школьников, для которых через два дня после моего прилета в Гранаду начинался новый учебный год. На площади Независимости синел национальный флаг, и фарфор синего неба широченной миской накрывал город Гранаду. На рынке продавцы подметали вчерашний мусор, брички с лошадьми стояли в очереди, ожидая клиентов, а юные проститутки, выходившие на угол рынка к полуночи, наверное, в эту раннюю пору еще сладко спали. Бездомные псы рылись в мусорниках. С гостиничной террасы пахло утренним кофе, официанты в белых камзолах обслуживали немногочисленных постояльцев гостиницы. Февраль-месяц в Никарагуа теплый, без дождя, только однажды со стороны озера приползла дождевая туча, но сразу же была растерзана ветрами и, брызнув несколькими каплями, словно коровьим молоком, растаяла за зеленой вершиной вулкана Момбачо. Каждое утро, принимая душ, я разглядывал влажную зелень Момбачо, нависшую над почерневшей черепицей кварталов. Окно моей душевой выходило прямо на вулкан, вершину которого часто облепливали белые, словно снег, облака, сдуваемые затем сильными ветрами. За несколько дней в Гранаде я привык к тому, что первое бросающееся в глаза — вулкан Момбачо, и первое слышимое — неотчетливые звуки человеческих голосов, которые доносятся с соседней улицы; это были голоса уличных торговцев, они уже жарили мясо, бананы, картошку и кукурузу на продажу. Утренний кофе на террасе и зеленый февраль после Нью-Йорка без труда переваривались моим желудком и сознанием, хотя эта коварная листва на деревьях и зажженные лампы цветов среди зимы вызывали чувство легкого недоумения, к которому привыкаешь уже на следующий день после прилета в эту страну.
2
Приезжая в чужой, совсем незнакомый мне город, ловлю себя на мысли, что эта встреча, эти несколько дней просто даны мне для поиска следов собственной временности. Сегодня — это Гранада, средневековый никарагуанский город между вулканами и озером. И сегодняшний ты — между сорока и пятьюдесятью. Ты требуешь от Гранады откровенности, словно ловишь за руку женщину, которой хочешь сказать несколько слов восхищения. И, будто шелудивый пес с площади Независимости, обостряешь свой нюх и слух, чтобы не ошибиться, в каком именно месте надо возникнуть и какие именно слова следует сказать. В этом могут тебе помочь стихи, но они еще не написаны, может, ради них ты и прилетел в Гранаду? Может, для того, чтобы почувствовать — Гранада это город твоей усталости, город твоих собачьих дней, город зеленого цвета — колышущихся зеленых деревьев и платья австралийки. Может, потому, что этой временности непременно нужна остановка, город, где цветные стены домов и запыленные сонные дети, — это временность, хотя в Латинской Америке временность демонстративная, колористическая, сексуальная, телесная, музыкальная, — и потому постоянная.
3
С гостиничной террасы ежедневная жизнь кажется керамическими бутылками и вазами, разрисованными пищиками, непрекращающейся музыкой. Во внутренних гостиничных двориках над пальмами — синие джинсы неба и фонтаны воркуют, словно голуби, а когда сидишь в кресле-качалке на террасе, мир качается для тебя оттенками зеленого, и запахи разливаются кружащим голову дымом жареных бананов и коровьего мяса. Я не ошибусь, если скажу, что музыка вместе с лошадьми и псами, принесенной ветром вулканической пылью, зелеными тенями деревьев и цветами карнавала захватывает в свои объятия этот город подобно временной любовнице. Вначале, примерно после ежедневной сиесты, которую заслуживает каждый никарагуанец в гамаке или прямо на улице, на тротуаре или просто опершись о ствол дерева, — музыка приходит с барабаном и огромной деревянной куклой в яркой юбке с размалеванным лицом, красными губами и щеками, — кукла оживает и вращается, барабан немилосердно трещит, а самый младший участник собирает деньги. Внутри разряженного каркаса — маленький кукловод, какой-нибудь сорвиголова с околиц этого города, а руки этой двухметровой красавицы во время вращения распрямляются и зачерпывают теплый воздух, которым поливают лед, продаваемый как мороженое.
4
Мне
подумалось, что тепло не только подпитывает музыку и с еще большей силой гонит
по жилам кровь, оно не только спеет в зеленых плодах кофе, не только
поддерживает рисовые стебли или поблескивает золотыми слитками кукурузного
зерна; оно гармонизирует и уравновешивает жизнь и смерть, зелень на склонах и
выгоревшие коричневые поля, худых коров и лошадей, оно убаюкивает утомленных
жителей, срывается в карнавальном походе, оно ищет выход, и этим выходом,
постоянным выходом в одном направлении является любовь и бедность. Нищета
изменяет историю, но не меняет способов существования и выживания… Я пересекал
полуночный притихший базар, а на углу, под деревом стояли четверо
девушек, они первые поздоровались со мной, что-то вроде Hola, я им что-то ответил. Они стояли и смеялись, как-то не
слишком обращая внимание на других прохожих. Под их деревом лежала белая
собака, а рядом с собакой — обслюнявленный, испачканный пьяница.
Было не совсем понятно: заснул ли он от усталости, или набрался в какой-нибудь
дешевой забегаловке, ну и есть ли у него вообще какой-нибудь дом. Моя гостиница
была рядом, в каких-нибудь двух минутах ходьбы от этих девушек, от дерева с
псом и спящим мужчиной. Свет в гостинице был уж погашен, только над террасой
желтенький луч, как собачья моча, поливал окружающую темень, в которой одиноко
виднелись кресла-качалки. Я присел в одно из этих кресел, жизнь и музыка в это
время затихли, укрывшись снами, вверху поблескивали крупные плоды звезд, из-за
озера срывался ветер и разносил песок по пустым улицам. Я прикрыл глаза. «Senor», — послышалось рядом, я открыл глаза и увидел,
что возле меня сидит в кресле-качалке напротив одна из тех четырех. Ей было не
больше пятнадцати, ну, от силы шестнадцать. «Senor»,
— повторила она, словно белыми зубами разламывала это слово-обращение. «Three dollars and
full service», — продолжила
несовершеннолетняя проститутка. Видно, бизнес сегодня не пошел, подумалось мне,
и я спросил, чтобы как-то поддержать разговор: «How
old are you?»
— «Twenty one», —
солгала она. «What is your name?» — «Gabriela». В эту ночь она могла назвать любое имя,
любой возраст и выдумать любую причину своего присутствия на углу. В ее взгляде
не было ничего необычного или стыдливого. Она пришла торговать своим телом
ночью точно так же, как днем на этом месте распродают керамические изделия или
бижутерию. «Senor,– повторилаона, изучаяменя, — three dollars plus Coca Cola». — «Coca Cola is
your favorite drink?» — спросиляГабриэлу. «You know, man after sex. I likes
Coca Cola». Яполезвкарманинащупалсотнюкордоба: «Gabriela, please buy for yourself
couple of bottles».
5
Я поднимался на вулкан Момбачо, над которым парили орлы; они подставляли свои широкие крылья ветрам и словно чиркали ими по зеленым склонам, словно тренировали свой инстинкт смерти, показывая мне привлекательность полета. На вулкан надвигались облака, они проваливались в поросший лесами кратер, выстилая собой пушистую перину, которую сметут порывистые ветры, с дырами, с присвистом пищиков. Мокрые деревья, поросшие мхом, сопровождали мой путь с северного склона вулкана. Выйдя из мокрого леса на пологий склон и оставив ветрам и туманам мокрое сердце вулкана, я увидел разнотравье, которое простерлось на южном склоне заросшей щекой передо мной. Вдали в синеве и зелени виднелась Гранада, виднелось озеро Никарагуа, единичные лодки, несколько островков. Мой рост теперь был ростом вулкана, с высоты которого сильные ветра забивали мне дыхание. Облака проплывали на уровне моих глаз, а город мог запросто поместиться у меня на ладони, я мог его накрыть ею, собрать в пригоршню. Я мог даже достать рукой те несколько лодок, тех рыбаков и просто зачерпнуть воды из озера вместе с водорослями и рыбами. Из-под земли пробивался сизый и синий дым пара, сжималось мокрое сердце вулкана, он дышал сквозь ноздри отверстий, он жил рядом с городом и озером. Я видел его каждое утро из окна душевой, его конусоподобные плечи и размазанную воздухом зелень, теперь я был частью этой зелени и величия, а город в своей отдаленности был узкой протянутой ладонью, теплой пылью, бурыми апельсинами.
6
В Никарагуа все, кажется, лишено длительности. Возвращаясь из города Дистингвидо, до которого ехать из Гранады не более сорока минут, успеваешь выхватить из сплошной ленты пейзажа какие-то детали, совсем мелкие: белье на веревке перед деревянной халабудой, худую корову, крестьянина, лежащего в гамаке, пассажиров в кузове джипа, бурые поля фермы, рейсовые автобусы, на которых возят в Нью-Йорке учеников в школу, а тут — пассажиров, — и когда набивается полный автобус, то они выходят через запасные, аварийные задние двери. Никарагуанская жизнь вдруг обрывается — впереди похоронная процессия, в черной резной карете за стеклом — гроб, в черном камзоле, цилиндре и белых рукавицах, похожий на фокусника в цирке, — кучер. На двух конях, везущих покойника, — крепкая сбруя, отделанная металлическими застежками. Жара, за каретой — процессия: родственники и близкие под зонтами, процессия движется медленно, задерживая весь транспортный поток. Эта временность, проглянувшая в похоронной процессии, подобна карнавалу, а этих людей, кучера, бричку, может, даже позаимствовали с какого-нибудь карнавального действа; жизнь, перетекающая в смерть, и смерть, которая протискивается среди жизни. Если какая-нибудь из примитивных форм жизни, какая-то инфузория-туфелька движется в направлении смерти, для нее важно само движение. Если на гранадской улице движется и переливается формами, звуками и цветами карнавал, то для его участников важно почувствовать себя частью большого действа, — невидимой нитки, которая привязывает всех нас ко времени этой улицы. Общее время, разделенное, словно апельсинка, которую разрезают уличные торговцы для своих покупателей, подкармливает нас ощущением жизни. Я впервые под февральским солнцем Гранады глотал музыку карнавала, пока карнавальная процессия стояла возле церкви de la Merced, пока оркестранты привалились к почерневшей стене церковного средневековья, разные группки девушек поправляли чулки на икрах, гребешки в прическах, цветы на платьях, пока сам карнавал еще готовился смыть пыль, принесенную за ночь, — ведь мог же вообразиться мне неудержимым потоком реки, бурным очищением, победным наступлением войска, которое захватывает этот город. Карнавал начался с поэзии, читали ее на каждом углу, ею делились, словно минеральной водой в жару, город, который высыпал на улицы, сам шел навстречу этой стихии, обреченно и послушно.
7
В один из последующих дней, зеленых и жарких, обойдя рынок для туристов после того, как на нем подмели, а худощавые псы проснулись ради поисков какой-нибудь поживы, я пошел в направлении озера без определенной цели. Просто шел по улицам. Дома, отдаляясь от площади Независимости, становились все менее привлекательными, по улочкам точно так же бродили собаки; утренняя прохлада пришла ночью с озера и еще не успела нагреться, и только аромат кофе все еще гулял сам по себе вместе с псами. Улицы в Гранаде — простой лабиринт разрисованных стен, порой беленных известью, поэтому запахи кофе и утренних помоев гуляют от стены к стене, ударяясь о них и потом всплывая вверх, становясь облаками для вулкана и легкой пеленой для неба. Эта повсеместность стен, которые тянутся от улицы к улице, от перекрестка к перекрестку, похоже, закрывает от постороннего взгляда какую бы то ни было жизнь. Карнавал — это жизнь напоказ; другой жизни напоказ Гранада не признает; все прочее — скрыто, затаено, удостоверено замками, узкими квадратами окон и тяжелыми входными дверями. Стены почти одинаковые, двери — тоже, жизнь за этими стенами и дверями тоже одинаковая, хотя подобие лишь внешнее. Любое направление в городе выводит за город, возвращение — всегда на площадь Независимости. Прямые улицы завершаются перекрестками, на площадях построены костелы, эти костелы — средневековые, почерневшие от времени и дождей.
8
У меня было несколько телефонов, ими я на всякий случай запасся в Нью-Йорке, чтобы встретиться, если получится, с несколькими жителями Никарагуа, в прошлом европейцами. Один звонок, присыпанный гранадской пылью, я оставил в доме Манагуа. К телефону никто не подошел, должно быть, хозяев не было дома, я пообещал написать им письмо, как только найду интернет. Еще один звонок — молодой профессорше из Ратгерса, которая после Гондураса перебралась в Гранаду, и третий, последний — французскому художнику. Француз ответил, и оказалось, что он обитает в нескольких блоках от моей гостиницы. Мы договорились встретиться в полчетвертого, под конец сиесты, когда его жена вернется из гимнастического зала. Жан-Марк ожидал меня в установленное время, стоя в полуоткрытых дверях в футболке и шортах, заляпанных краской. Мы вошли в большую прихожую, раскрашенную в синий цвет, точно такой же, как и внешние стены Жан-Маркового жилья. «Тут у меня частная галерейка, выставляю и продаю свои картины», — пояснил хозяин. По всему было видно, что этот дом, комнаты которого находились на первом этаже и переходили одна в другую, словно обнаруживая своеобразную связь времен и цепь пространств, — по мере погружения дарил тебе все новые и новые закутки и ощущение внедрения в аутентичный быт. Тот быт, который спрятан за сплошными стенами этих бесконечных в своем сходстве Calle и Avenida. Жан-Марк на какое-то время исчез, оставив меня рассматривать старинные шкафчики для посуды и серванты. Как оказалось, рядом с гостиной, козырек которой подпирали колонны, — внутренний дворик с небольшим фонтаном, местной растительностью и крупным попугаем в клетке: хозяин заранее загнал птицу в нее и закрыл на замок. «Агрессивный, бросается на гостей, ну что-то вроде верного пса». Над внутренним двориком козырек обрывался, растительность, фонтанчик и попугай грелись под открытым небом, стремясь к теням, которые закрывали в эту пору дворик уже наполовину. Жан-Марк вернулся с бутылкой вина и какой-то закуской. Мы выпили по одному фужеру, но жара, еще державшаяся за притолоку этого дома, быстро нас разморила, и следующие фужеры вина выходили из меня виноградным потом. Жан-Марк еще раз исчез и возвратился с кофе. Каких-то двенадцать лет назад он оставил свой Париж и попал в Латинскую Америку, сменив несколько стран. В Гранаде он сперва работал во французском ресторане поваром, потом женился, потом занялся исключительно рисованием. Мои первые впечатления от Никарагуа, которыми делюсь с Жан-Марком, возвращают его память к истокам. Я говорю, что по дороге из Манагуа в Гранаду на зеленых обочинах полно пластиковых бутылок, их, наверное, выбрасывают все кому не лень. «А, — Жан-Марк говорит, — да, этого добра тут навалом, но теперь лучше, еще несколько лет назад целые сугробы пластика лежали повсюду, даже шутили, что национальной эмблемой Никарагуа можно считать пустую бутылку из-под кока-колы». Я говорю, что расклеенные плакаты президента Ортеги проповедуют лозунги социализма, демократии и христианства… Жан-Марк, откинувшись в плетеном кресле, отвечает мне, что социализм давно похерили, относительная дешевизна заманивает иностранный капитал, пропорции общества иными быть не могут, национальная элита давно обитает в Штатах, а те, кто не элита и кому удалось поселиться во Флориде, приезжая в Никарагуа переходят на английский — это модно, этим они демонстрируют свою инаковость, исключительность и снобизм. Я рассказываю Жан-Марку о своей встрече с малолетними проститутками, спрашивая, что их толкает торчать на тех ночных перекрестках? Ну, знаешь, говорит Жан-Марк, бедность; в бедных семьях иногда нет на обед и миски риса, семьи многодетные, к сексу тут относятся немного иначе, чем в традиционно европейском воспитании, ранние сексуальные отношения в бедных кварталах отнюдь не редкость, даже матери могут вытолкнуть их из дома на такой промысел. Ну, секс-туризм тут достаточно развит, посмотри по ресторанам: с кем проводят время иностранцы? Это старые пердуны, которые ловят, может, последний в своей жизни кайф… «У них свои каникулы», — говорю. «Что?» — переспрашивает Жан-Марк, и наш разговор прекращается с приходом его молодой жены, которая выливает на нас с Жан-Марком целый поток испанского лексикона, предназначенный в первую очередь ему. У меня — каникулы.
9
Эрнесто Карденаль жил в гостинице «Дарио», по другую сторону от площади Независимости, я видел его, когда он стоял в окне этой гостиницы, приветствуя всех нас, участников поэтического карнавала. Он был в белой рубашке и неизменном черном берете. Белая рубашка напоминала белые одежды Христа и его учеников, а берет — революционный чегеваровский стиль. Я слышал, как читает этот 87-летний апостол испанского языка свои стихи на площади Независимости, стихи политические и социальные, сотне своих слушателей, для которых история страны прежде всего в словах, в зеленых словах пейзажей, вулканических гор и кофейных плантаций, шумных протестах возбужденных толп и стрельбе из «калашникова»; эта история напоминает дом, который они старательно прячут от посторонних глаз. Стихи и воскресные проповеди оседают в памяти, словно вулканическая пыль, — и наращивают новые слова и новую землю. Карденаль проповедует христианство как марксизм и марксизм как христианство, богатство — зло, враг — это американский империализм, революция потерпела поражение, но не завершилась. Карденалевы социальные и политические стихи, протесты, статьи на общественные, мировоззренческие темы не оставляют Никарагуа как, например, дожди. В его творчестве как-то равномерно распределено кесарю — кесарево, а Богу — Богово, как и должно быть у католического священника и социального активиста, как и должно быть у настоящего поэта. Поэтический карнавал, который зажег в глазах Карденаля искорки поэтического братства, мощным людским потоком огибал гостиницу «Дарио» и оставлял поэта перед ресторанами с противоположной стороны, сытыми западными туристами, музыкой, бившей хвостом, словно пойманная в озере рыба, которую только Христос делит между пятью тысячами, которую поэт оделяет своими словами, ибо тот, кто имеет уши, должен их услышать, услышать и понять.
10
Из Манагуа приехала пара, с которой я списался через интернет. Они приехали на восьмицилиндровом мощном джипе и подобрали меня из-под гостиницы Alhambra. Собственно, часа полтора я сидел на веранде гостиницы, пил пиво, отбиваясь от продавцов керамики и орехов, детей, просивших милостыню. Чтобы как-то скрасить ожидание, я на некоторое время оставил веранду и снова прошелся по лабиринтам рынка сувениров. Этот рынок — для туристов, а местный, настоящий, где торгуют продуктами, расположен за несколько кварталов отсюда, но уже на подступах к нему все свободные места на улице заняты продавцами, наверное, на самом рынке всем места не хватает. Я так ни разу и не дошел до настоящего. Каждое утро на меня смотрели картины, на которых яркой темперой была изображена никарагуанская жизнь, их расставляли продавцы, протирая от пыли вчерашними газетами, своеобразный национальный китч, в котором преобладали дома с красной черепицей на зеленых склонах некоего города, возможно Гранады, Манагуа или Леона; китчевая сексуальность выпирала в преувеличенных формах женского тела. Пахло кофе, жареной кукурузой и говядиной, пиво превращалось в сплошную реку, в которой хотелось плавать, время приближалось к одиннадцати; вот-вот жара заполнит эти улицы разморенной усталостью и жаждой. Я замечаю, что продавец семейной керамики Бисмарк, у которого я уже купил несколько изделий, улыбается мне. Бисмарк будет улыбаться, даже если он сегодня ничего еще не продал, даже если он ничего не продаст завтра, он будет улыбаться все равно.
11
Иногда это происходит, особенно если тебе между сорока и пятьюдесятью, когда ты в чужом городе, в чужой стране, когда каждое утро сквозь открытое окно в душевой сладкие голоса коричневых женщин и девушек приходят с улицы теплым ветром и зеленым теплом. Это возраст, когда пенсию еще не дают, это возраст, когда тело, перестраиваясь в состояния старости и смерти, хочет запомнить тепло глаз, изгибы губ, слова, случайно попадавшие на язык, когда душа покрыта сотнями, как у херувимов, глаз и смотрит на другую, ища в ней собеседника и поддержку. Это время, когда в стране февраль, когда дожди и птицы зависли меж облаков и зеленых вулканов, а собачьи дни заканчиваются в феврале, разговоры заканчиваются за полночь; когда собираешь пальцами со стола крупинки песка, — и когда ветер задувает зажженные официантами свечечки, когда дети возвращаются на учебу в школу, — и когда ты возвращаешься к словам, которые должен сказать не на своем языке, боишься ошибиться, но тебя понимают. И у вас всего три дня, которые вы проведете впроголодь. Может, потому, что, возвращаясь из Леона, ей некуда было позвонить или написать мейл, ты бы все равно его не проверил, так как целый день карабкался по склонам вулкана, потом ездил на обед в ресторан, потом искал какую-то мебель, потому что пара, приехавшая к тебе из Манагуа, решила купить себе какие-то тумбочки и ты с ними объехал несколько городов, несколько придорожных мебельных магазинов. Она в это время плыла по озеру Никарагуа, а ты думал, что она еще в Леоне. Эти снимки потом кто-то выставит в фейсбук, — и ты увидишь на ней зеленое платье и как все плыли на экскурсионном корабле. И как грязные волны бились о борта этого корабля, и как зелень постепенно переходила с земли на воду, зеленя волны, по сути, ты увидишь, как проходило врозь ваше время. Пара еще предложила съездить в город Масая, там еще какие-то вулканы и вулканические озера. Ты думал о городе Леоне, вы попали на чтения в разные группы. Ты возвратился со своей в тот же день после обеда, а группа из Леона — поздно вечером, ближе к полуночи. Но ты об этом не знал и не спросил. В тот вечер ты долго сидел за столиком на террасе, пил пиво, смотрел на саламандр, ползавших по потолку ресторана, крепко цепляясь растопыренными перепонками своих конечностей, ты наблюдал за ними, потому что их глаза светились зеленым теплом, которым они — сволочи — зарядились в течение дня. Потом короткий разговор на площади Независимости, когда ты спросил, замужем ли она, а она ответила, что нет. И когда она спросила, женат ли ты, и ты ответил, что да. И потом совсем не было никаких слов. И на следующее утро — совместный завтрак — омлет со свежими помидорами, зелеными измельченными листиками шпината и кофе. К вашему столику все время подходили, что-то говорили, что-то писали, дарили, выменивали время на слова, улыбку — на прикосновение руки, книжку — на мейл-адрес. Итальянец спросил тебя, знаешь ли ты, кто королева этого фестиваля. Ты кивнул, а он, улыбнувшись, похлопал тебя по плечам.
12
Ну вот, Гранада, наши счеты с тобой сведены. Дни — посчитаны, чемоданы — упакованы, стихи — прочитаны. Ты остаешься со своими улицами и костелами, продавцами и нищими. В гостиницу Alhambra приедут новые постояльцы, они будут оставлять чаевые, им точно так же будут улыбаться горничные, они станут бросать в фонтанчик монеты. За наш столик сядут другие пары, другие разговоры заведут их языки, развязанные вином или пивом, другие руки станут касаться других рук, неизменными будут лишь озерный песок, пыль, которую каждое утро спрыскивают и метут, продавцы керамики и бродячие псы, худые и миролюбивые, музыка, карнавал, стихи. И если это будет в феврале, то ко всему этому ты, Гранада, дашь им, кто бы это ни был, еще и собачьи дни, то есть каникулы.
Прощайте, девушки с полуночного перекрестка — к вам приедут новые клиенты, и вы напьетесь кока-колы вволю;
оставайтесь с миром, вечно голодные псы;
спите, пьяницы, под деревьями на свежем воздухе, вам надо отдохнуть;
играйте, оркестры;
бейся об стены улиц и об асфальт, карнавальная рыба;
читайте, министр культуры Эрнесто Карденале, свои стихи и молитесь за нас;
летай, Никасио Урбино, вместе со своими книгами;
улыбайся своей загадочной улыбкой, Джоконда Белли;
вулканы, зеленейте, и расти, кофе, на склонах;
приходите, дни и ночи, — а я оставлю в стихотворении «Возвращаясь в Гранаду» место для столика на веранде гостиницы Alhambra, чтобы зарезервировать его навсегда!
Bronwyn — нас местные знают отлично
может над столиком будет табличка
будет в почёте поэт после смерти
вижу отчётливо в небе астральном
ты долетаешь уже до Австралии
как хорошо что мы смертны
* * *
Мост Верразано в Нью-Йорке светился зелеными огнями — такими, как воздух в Гранаде. Я глубоко вдыхал морозный воздух, набивал им легкие, чтобы — на мгновение — удержать эти зеленые слова, чтобы забыть их.
2012