Маленькая ополченская повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2014
Белозёров Андрей Борисович— прозаик, родился в
Проза публиковалась в периодических
изданиях: «Дружба народов», «Кодры. Молдова литературная», «Литературная
Россия», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др.
Живет в Подмосковье.
1.
Ты был мой первый. И единственный — в этой войне, Аурел. Я тебя породил в воззрении сепаратистском, интеллигентском (как и ты, приверженец целостности конституционной, — меня), и я не выдержал испытания; низко пал в глазах казачков, которые верховодили нами, и теперь вот оттаскивают тело изрешеченное, стучат прикладами по костяшкам пальцев, чтобы я ослабил хватку; а я вперяюсь в твои глаза наперекор явному — оно-то однозначно… Я и автомат готов был изничтожить, как мальчуган деревянную штуковину; будто и не им я выбил тебя из круговерти городских окрестностей, вздыбленных пoтом и гневом, — тебя, мой друг, мой брат, моя роза и крест, откровение мое и мое же искупление.
Железяка, курва, ничтожество! Полагался один на пятерых. Плавился в обожженных порохом ладонях. Им крошил, раздирая пейзажи окрестные, гасил волю взбешенную — под натиском плевков огненных… Казачки еще говорили, что умолял тебя встать, забрать этот взгляд, исполненный неба степного, тянул за грудки, вырывая пуговки блестящие со звездами (не успели кутюрье обшить нас по обе стороны), обещал, что никогда-никогда брат не поднимет руку на брата, такого же горемыку, поддетого на пропаганды крюк. Ты хотел очистить землю от нелюдей, кроящих ее. Я же искал отстоять почву под ногами, защитить право выстрадать в мир ассоциацию… Я — не политик, не враг, не чужак, а гражданин государства самопровозглашенного…
Я знаю твою семью. Мать — с загоревшим до неутомимости лицом: труд в три погибели на солнцепеке, чтобы стар и мал имели фрукты-овощи на столе… и вот сейчас: ее первенец — мой! (Немногим младше я тебя, Аурел, но нынче в старшие гожусь — властью оружия вверенного!) Ты целовал ей руки; она благословляла; ты обещал, молдаванин, уверовав в патетику той, прошлой войны: Жди меня и я вернусь… Но возвращения не будет. Была жизнь; я ее отнял из железяки «калашникова»! Тень твоя, пряма и строга, как тень отца Гамлета, надвигается, требует. Президентов же, завязших по бункерам в кумаре алкоголическом, не винит. Да и кто б признался: «Я — убил»? А ведь каждая смерть на войне — акт, инспирированный государством…
Сестры… Сколько нужно мгновений, чтобы известие домчалось
в Кишинев? Шестьдесят километров от этого места. Там мирная жизнь чванливая, а
здесь… стонущие дома и деревья, асфальт вспоротый; и взрывы, раскаты — как на
горках американских… У министерства обороны вывешивают
списки; газеты вечерние напечатают имена. Сестры поклянутся отомстить. Поедут в
переулки, усыпанные гильзами патронов; явятся с фруктами — шприцом в каждое
яблоко — на рынок: наслаждайтесь, сепаратисты, дарами земли!.. Не
поедут. Восемнадцать и двадцать два им: женихи заждались; но под венец
отменяется в этом году. Это по моей вине в доме, благоухающем гвоздикой, в доме
тружеников молдавских — горе! Нет прощения! Глава семейства, вмиг постаревший
отец твой, до конца дней грозить будет в пустоту перед глазами; искать будет
меня, — молить, чтобы не стрелял… А я вот он —
своевольный: пластаюсь, трясу тебя, вопию, чтобы ты, олень-принц, обратил иначе
взор: изрек свою правду, — но принял и мою…
В переводе с молдавского — Золотой— тебе имя. Только возник ты на перекрестке задымленном в ватаге своих с автоматами, я понял — Аурел; и не просто Аурел, каких тысячи по Молдове, а единственный, тот самый, грудь к груди, с которым не расстаюсь!.. И выстрелил; рожок и ухлопал, не убоявшись промаха, ведь казачки же засмеют… чтобы ты, Аурел, не достался никому!.. Не успел усомниться: хорошо ли, что мой? У него жесын и жена, мать и отец, и сестры, и собака, и кролики, которым он носит траву с холма виноградного… Держал палец на спусковом, гадая, насколько всерьез; водил прицелом, как и учили казачки, верховодившие нами, ополченцами со вскипающими — при каждом всплеске трескучем — взорами… Мы ждали. Вы наступали. Все готовы стрелять — дураков нет подставляться. И вот, словно в игре, — я и не понял, что и как, — а ты уже мой! Содеялось! Установлено и зафиксировано всеми прочими и казачками. Убит!
Казачки в сторону Днестра оттеснили ваших; ты же остался — лежишь, уклонившись ответственности: распахнутые руки, ноги, загребающие… жалкость животная… и в глазах — пунктир Плоскости, в которую нас задвинули.
В высоких штабах, как в сообщающихся сосудах, они все просчитали за нас. И про себя решили — сообщались: дружили семьями. Полярные. А мы думали война за дело правое. Казачки, на трели слетевшиеся геополитические, подсвистывали нашим; твоим же — грезилось (под Полярных дуду), что вгоняют обратно в «совок». Расчертили в Плоскости квадраты черно-белые, и мы рады обману (велика сила коллектива!), лишь бы не слоняться в себе — с веерным отключением электричества и воды циркуляции; а потом с паводками, затопляющими села-города (с плотиной опыты, не только с душами)… Мы хотели перемен и движения, потоков, какие являет Днестр… О, если бы мы не стреляли, рванулись бы в объятья, не думая о территории дележе; и, возложив руки на плечи, как на гравюрах гайдуки вольные, повел бы я тебя в свой дом, потом — в твое гнездо, севернее Кишинева… Испугался: не выдюжим «не стрелять!». (Если я не буду, ты — будешь!) Не доверился!.. Меня же приучили казачки; и Полярные; им было все равно, кого я буду убивать — главное, убивать!.. О, если бы мы иначе сошлись: берег правый и берег левый! вместе — по Днестру и к морю! Море — это свобода, ворота в мир…
Твой дом на пригорке под высокой, что шапка у чабана, кровлей. Увитые виноградом холмы, серебристая лента дороги железной вьется между ними, роща буковая, ручей и запруды, корыто в стволе дерева упавшего… Помню, как ты, Аурел, в соломенной шляпе и рубахе вышитой являешься с утра под окно (из праздных городов слетались русские к бабушкам и дедушкам: агрономам-инженерам-бухгалтерам, село поднимавшим). Смотришь ты долго большими, как у оленя, глазами: не знаешь языка; а бабушка улыбается: «Вставай, твой Аурел пришел!» И мы дни напролет, мой Аурел, пропадали в роще и на лугу, где в ручьях звонких плескались рыбки… понимали друг друга… Помню тебя с ранцем (ты пошел в школу раньше меня): «Азбука», карандаши в пенале, палочки; ты был горд, перестал являться под окно. (Открывая завесу будущего, скажу: улица, по которой бежал ты с ранцем от меня, называется теперь твоим, национального героя, именем.)
Я отыграюсь, Аурел, через эпоху.
Студент вуза столичного, калымящий фотосъемкой на свадьбах, я прибуду до начала празднества. Твои дяди-тети, как пастырю, поведают о тебе. Ты вернулся с войны Афганской (ни один моджахед не позарился на моего!) с гонором, с ощеренностью смыслов. И впрямь, делая распоряжения, ты высказывался нешуточно, поглядывая косо на меня, что виноваты в положении тягостном народа чужаки. В шатре обрядовом я, чужак, буду снимать брачующихся: лебедь-невесту и тебя, жениха надменного, в котором готовность на некое уже бросается в глаза (ты баюкал смерть геройскую в груди, как плод косточку), а также буду строить в пары и трио всех твоих, требующих пьяненько: «Уну кадру, маэстро!.. Уну кадру!..» А на другой день с сумкой гостинцев за плечом и канистрой вина я двину в город по автостраде. Сдам фотоаппарат и засвеченные негативы бригадиру, сказав, что случайно запорол халтуру. И это будет дарственный цветок всей той высокомерности из глубин, что ты воззвал в мир. А может, и не виноват я; уж не припомню при каких обстоятельствах проявленное обошло твою свадьбу. Твой крест, Аурел, моя роза!
…Перед войной еду в этих краях. Поезд медленно скользит меж холмов, так что из головы состава виден хвост, будто змей царя Сераписа замыкает кольцо времен. Твои, Аурел, отец и сын встречают вагоны. В числе других сельчан тянут к окну ведро с черешней. Пассажиры ссыпают плоды, бросают деньги. Когда же поезд набирает скорость, Аурел-младший бежит вдогонку, раскинув руки, как для объятий. Запечатлеваю на пленку — для коллекции. Бегущий мальчик, напористый, глаза большие, как у оленя… Вот и ты в объятиях моих — как он бежал и глядел!
Заведу обычай приходить на могилу, что направо от входа — в ряду с «афганцами». Ты взираешь на живых в униформе советской. Склонюсь к пирамиде с холмиком… яйца крашеные и кулич… Табличка с латиницей: Пал, защищая целостность Республики Молдова... Прозрение к месту-времени: «Долг интернациональный тебя не сгубил; национальный — сгубил!» Припаду к лику твоему, Аурел, не страшась воронья готического. Заделаюсь стражем: чтобы каждый день вместе. Чтобы лицезреть и твоих, — сродников и друзей в День памяти. Поят вином тебя в землю; а я за крестами, стреляю — быстрыми и короткими, — взглядами… Я дал тебе бытие — в себе; мы теперь поровну в Живом и Мертвом Свете: ты во мне, а я в тебе. Свершениями мирскими и небесными обращены друг к другу.
Об этом я и возопил, Аурел, тогда, то есть сейчас! Казачки плеснули водкой в лицо мне. Не ведая, что самих пора — в чувство. Туда командировать, откуда и прибыли с прискоком. Убираются пусть! Они гикать примчались, спирт жрать, да баб тетехать; шашку выставлять: рубить ус тому, кто в карты проиграется… Им всегда и во всем везло… в смерти, прежде всего, — и ее боготворят; будто не жить народились от матерей, а сразу и помереть: в любой момент по приказу от Бога или от начальства усатого… Вот и пинали, потому что невдомек: как же, радоваться нужно, — врага в цель располосовал, — удача, — свистеть, а не размякать в ничто! — поглядите на молодца: убил!
Обоюдоострый тот меч. Открылось: моя жизнь схлопнулась! Будто бы прожил ее за тебя (как в ремиксе); умирал ты, прокрутилось — во мне… А они говорят: плевать на поверженного, лучше на лицо помочиться, чтобы не являлся, — вот отвага!.. А казачков, впрочем, жаль, Аурел. Затравленные; но в отличие от нас с тобой, — взять барьер, прыгнуть выше головы хотят. Словом, зря вы в них причину изыскиваете — есть и покруче ребята! Тысячу раз зря, ваши, Аурел, с казачков скальпы снимают; вывертов киношных про индейцев насмотрелись, их-то кураторы и подсовывают (как педофилы порно подросткам) — у памятника излюбленного царю Штефану.
Итак, Бендеры, Аурел. Конец июня, 1992 год.
Город-призрак. Линии оборванные электропередач, провисшие сосульками черными;
асфальт, истерзанный танками; бордюр вздыбленный — от попадания снаряда; вишня
и шелковица под ногами, вперемешку со множеством
желтобоких гильз, спущенных в пароксизме наступления-обороны… И наконец, Аурел, первый круг оцепенения: спазмы, ледяной пот… —
видишь их! Кого на броне, кого
на земле — с металлом искореженным в обнимку, кто-то у
развалин ничком, кто-то навзничь — и руки под корень, как столбики бордюрные;
чем ближе к центру городскому, тем больше их, — только их и
замечаешь, все остальное плывет: и бронетранспортер, и выжженные одно- и
двухэтажные постройки, «Икарус», дымящийся по остову, и легковое авто в лепёху,
— фокусируешься только на их абрисах, на позах враскоряку.
Если их не уберут сегодня — под солнцем начнут раздуваться, как утопленники. В детстве я видел. Водолазы вытащили его из реки и при транспортировке сошло лицо о стапеля дебаркадера. Яйцеголовый разбухал, как на дрожжах. Долго я знался с этим. Ну, а потом стихи про лошадь Бодлера поставили точку в ряду, когда надеешься еще: человек, мол, особая особь, и хоть выглядит мертвец мертвецом — случается ведь рано или поздно, — но что-то в нем теплится поверх-телесное, лучам неподвластное палящим… Ни в этот день, Аурел, ни на следующий никто никого предавать земле не собирался. Народ-утопленник-богоносец брюхом кверху являл откровение небес. Все глотают спирт и жестикулируют весомо, оглохли и мечутся по периметру отчужденному, желая преодолеть себя — над муравейником взлететь разворошенным. В какофонии каждый и находит расщелину, чтобы срастись с плоскостью бетона спасительной, припасть щекой, умыкать «я» в угол… Город поделен. По одну линию ваши: полиция и волонтеры; по другую наши — милиция, казаки, ополченцы… И всем будто в назидание неприкаянность и экспрессия мертвых: их позы и жесты, оскал заледеневшего в зной крика. Особо в присутствии веском — не поймешь где: всюду! — в присутствии снайпера солнцеликом…
2.
Мы выходили в полдень из Рабочего комитета, Аурел, пятеро нас, добровольцев молодых, и трое казачков-сопроводителей, которые и должны на марше посвятить в искусство: научить маневрам при наступлении-отступлении… В сторону крепости пробирались перебежками — к объекту историческому, что значится и ныне дислокацией воинской. Там должны принять на довольствие, экипировать… Питали усердие иррациональное, угадывая в казачках иной субстрат культурный… Казачки повоевали в Дубоссарах, но то, что разразилось с вашей, Аурел, подачи здесь — ни в какое сравнение: бендерчан одарили огнем — будто скотину, инфицированную сепаратизмом, чем же еще! — чтобы другую скотину по городам и весям не заражала…
Автомат полагался на пятерых. Пока не доберемся до твердыни зодчества фортификационного: ров, стены, бастионы, валы… в мироздании распахнутом — под разрывы мин, снарядов и трассеров!.. Все именно так и начиналось у нас с тобой, Аурел: я уже ступил на тропу, за автомат ухватившись, минуя жребий. Казачки ухмыльнулись; у них были «ксюши», версии укороченные «калаша», такие приняты у ментов после развала страны. У меня же засверкал в руках тяжелее на полтора килограмма. Я должен был, Аурел, разойтись, — если что! Всем себя показать! Пострелять, так пострелять, обжигая порохом пальцы и глаза щуря, входя в раж. Мы ведь накапливали оценку. За месяц до войны я расхаживал по Бендерам в костюме-тройке и с прутом металлическим. И многие так ходили из интеллигентов… И вот теперь государство санкционировало убийство железяками огнестрельными!..
…У входа в Рабочий комитет — пулемет; мешками с песком обложен. Вдоль фасада по асфальту взрытому — окопы; пара пулеметов с флангов; стрелки курят в траншеях, — на линии генеральной перед исполкомом, за который ведется драка… Мы должны миновать наши цепи и судьбе себя предоставить: кварталами центра, распознавая чувством шестым, где не должно быть засады; оказаться у полотна железнодорожного (по соседству с российской частью воинской), а там уж и до крепости доперекувыркаться. В мирное время, Аурел, я покрывал минут за сорок это расстояние, ныне к заходу солнца доберемся. В крепости располагаются силы регулярные приднестровские, вернее то, что от них осталось. Бендеры отрезаны от Тирасполя по Днестру…
Волонтеры. Так называли ваших, Аурел, без различия званий и рода войск; формирования, отстаивающие ценности конституционные государства Молдова. Казачки же твердили: кто как не мы обязаны защитить жен и сестер, себя самих, когда волонтеры желают погнать всех (чемодан, вокзал, Россия!). Но многие стучались в дома, оружие слагали, просили одежду — переплыв Днестр, «ховались» в Украине. Дезертиры. Случались и те, что промышляли. Могли и за глотку взять, стращая лозунгами страны единства… Аурел, ты был сыном отечества: исполнил долг в Афганистане, женился, работал механизатором; задумывался и о праве нации; все было у тебя, праведного, впереди. Сепаратист помешал, стремящийся доказать: судьбу историческую надо выстрадать!.. По сути, и вам, воякам от сохи, и нам, от станка и кульмана, помогали — лишь бы война была похожа на войну…
…Можно и переждать в подвале войну: с недоумением-презрением к себе. Я б уж точно свихнулся; ведь имел опыт, — видел бег о сорока ног. В начале войны. В первый ее день… Между небом и землей топот: пыль из-под каблуков и подметок, нерв сознания ухватывает смыслы быстрые, о чем обувка галдит. Скукоженные, ирреальные, сеющие отчаяние пары стопные — дробь суматошная. Флотилия беспорядочная взрослых, и вскинутые бурей (но все же на привязи рук родительских) кораблики детей — белые, розовые, голубые. Волочатся волоком чеботы-ладьи стариковские, с визгом вворачиваются в пыль костыли и корявые клюки. Не дай Бог, телу о сорока ног о единственной задуматься!.. И вдруг — пьяных обломков груда — в подвале щель смотровую — обдает едким запахом: взрыв! — красные кубики: кровь! — первая кровь, я ее постиг… на своем лице!.. то ли женщины, то ли мужчины, старика или ребенка… Пока не участвуешь — боишься. Встанешь в строй — не горюй!.. Ушел я в ополчение, как и товарищи (пятеро нас, мыслящих, обуреваемых сомнением), когда были позиции определены, хаос начала молниеносного вверил себя муторной, недовольной по пустякам, будничности истерической — обмену любезностями в виде пулеметных и автоматных очередей днем, да залпов «Града» ночью. Это длилось без малого полтора месяца, пока не вошли в Бендеры — такой же психоз коллективный — миротворцы…
…Горожан в первые дни войны избывал снайпер, помимо мин и снарядов, а также взысканий идеологических. Орудие террора, поборник неведомой третьей силы действует по сговору: бить и наших, и ваших. Даже кошки-собаки спотыкаются под окуляром леденящим, — их, кстати, и укокошит иной въедливый весельчак. Снайпер — звучит веско: метко и жестко. Безысходно. Страшен его взгляд. Смотровые щупы виртуоза маскировки-наблюдения, поражающего цель с первого выстрела. Нездешний он, этот взгляд, подкравшийся к нам в очередь на рынке, — способен свернуть молоко и сгноить пристальностью яйцо. Этот взгляд «лелеет» жителя местного задолго до часа «икс» — и вплоть до момента, когда падает мягкотелый-розовощекий (на фруктах и солнце) мертвее мертвого — жертвенный — во имя покупки пришельцем дачи или авто. Но и снайперов заманили в ловушку. Единицы разбогатели, уйдя от возмездия. Им вменили сеять упаднические настроения: чтобы помимо обстрелов в ночи из орудий разного калибра, от которых, в принципе, можно укрыться, — сработала и дневная острастка: прятались бы людишки по ячейкам, не смея носа казать на воздух, пропитанный гарью пожаров, приторный от забродившей в зной крови. Чтобы живые позавидовали мертвым!..
3.
Пробирались под снайперским приглядом улицами центра, который опустел, как после радиации выброса аварийного (на станции атомной, если б таковая была), чернели трупы в округе и галдящее воронье. Что мы могли — укрыть убитых? В жару прозрений — в холод предчувствий… Смежали веки, затыкали уши, выли беззвучно… Встречались, не без этого, живые, пришибленно-осажденные, в немыслимых расщелинах почв и средь уступов домов… И вот трусим мы, Аурел, големами по проулкам неузнаваемым, под ногами гильзы и гильзы, в ушах гвалт от сражений дальних, от сражений близких, пот обжигает ледяной; трусим, — в ожидании големов, явью ошпаренных, — чтобы схлестнуться: рвать друг друга и жалить металлом!
Казачки наблюдали нас. Подзадоривали: дефилируем, мол, в местах проверенных, но позицию снайпера меняют; вылазка в крепость и есть проверка на собственных мишенях частоты разброса по кварталам стрелков. От шуток казачков тошнило — даже в таких негодящих (для снобизма) условиях, как вывернутый город: канализация выведена из строя, всена поверхности. И улица Ленина, и у памятника вождю подтеки фекальные. Нашел время — ведь если сочтут профнепригодным или, чего доброго, сотрут ластиком огненным с Плоскости мироздания… уж лучше сносить юмор казацкий… Я чувствовал(все сильнее) предстоящее, Аурел, мне казалось: вот, я уже и постарел лет на тридцать — за три дня войны!
«Пригни-и-сь!» — разнеслось в затылке, как в фильме «Сталкер».
Боже ж мой! Обстрел, крещение боевое, которое и принял в составе формирования. Казачки среагировали, распинав нас, тюфяков, по тротуару. Но я постиг, ей-ей, контакт огневой! Впечатление: зажат на пятачке между составами железнодорожными, громыхающими в обе стороны. Сантиметр влево-вправо — перемелет! Бросаюсь под бордюр у переполненного мусорного бака жилой пятиэтажки, что напротив сбербанка. Группа, стрелявшая по нам, в банке и находилась. Казачки, будто эквилибристы, занимали позиции за деревьями, приказав отступать в парадное. «Поезда» уже грохотали над головой, раздирая перепонки. В роздыхах кратких — звон опадающих витражей банка!.. Замечаю: мои ребята с хвостами поджатыми влачатся в подъезд…
Я же обращаюсь в камень. Каждым пупырышком ощущаю, как ложатся пули слева и справа, взвинчивают «мусор культур» в жестянке бака… Вечность, Аурел, другая… Открываю глаза. Вижу обрушенный в себя город… Вспоминаю, что в руках автомат. Стыдно перед казачками. Встаю и бегу — за дерево, выдав очередь в направлении банка. И казачки, расстреляв рожки, оказываются рядом. Нет, Аурел, те, что засели в банке, вовсе не нападали, они боялись — потому и открыли огонь. Они видели какое-то будущее здесь (слышна была их-наша речь космополитическая), охраняли деньги. И мы, наверное, озаботились — соблазн азартом «зеленым» мелькнул в глазах казачков. Чертыхнувшись, командиры решили не будить лиха.
Нас было пятеро (не считая казаков) и у нас (казаки не в счет) штаны в дерьме. Мы их затирали, скрывая позор, но по большому счету никто не комплексовал. Шутки «про говно» были как раз, чтобы привлечь к реакции адекватной молодцов двадцатипятилетних, побужденных взять одно на пятерых оружие… Привал в кинотеатре. Сидели на паркете выщербленном у стен, посеченных пулями, в фойе полуциркульном: зал — «синий», зал — «красный». Обдумывали битву из битв. Казачки хохмили, почитая нас за идиотов, не способных и шагу ступить.
— Отличный день для учений, ботаники!.. Жаль «мухи» не было под рукой: раскатали бы банк в нулевку! Пусть даже и бабло б сгорело!..
— Я врага убить не смогу, да и никого, — проговорил один из наших, вдавливаясь в стену; и все затаились, сглотнуть боятся.
— Ты все еще не мыслишь врага? — принял за чистую монету казак. —
А если он пришел убить тебя, будешь целовать его?
— Можно найти общий язык… Но убивать…
— Ты рассуждаешь, как педик! — вскипел другой казак.
— Не думаю, что человек должен бежать в этой жизни, пока его не настигнут… — гнул линию самый, казалось, малахольный из нас.
— Ты оставишь свое мнение здесь! — отрезал их предводитель. — Вы вляпались в это дерьмо! И мы пойдем до конца. Отныне любой в мыслях посторонний — враг! — метнул взгляд в зачинщика спора. — Бей его быстро и сильно!.. — и запустил поверх голов пустой магазин в бунтовщика.
Я не старался отгородиться. Что пришло на ум — свидетельствую. Детство и юность я ухлопал на культпоходы в кинотеатр, смотрел про войнушку и разные другие неурядицы, — и все, Аурел, было фальшивкой. Дяди, создающие и прокручивающие целлулоид несуразный, и капли не изведали из того, что проносилось-зналось сейчас. Вот здесь, с опадающими, как листва, фотопортретами со стен: Тихонова и Быстрицкой, Мордюковой и Бондарчука… Новая реальность, она обойдется без фильмов… Казачки не давали закончить мысль, придавая хаосу очертания типические: строили нас, угрожая надрать задницы! Они на все способны; им все равны: заслуженный артист, студент-филолог или инкассатор; убивают с поводом и без.
Мои чувства, Аурел, к казачкам. Отчет. Мне кажется, я их уважал; или боялся, бог знает! Глаза их сверкали огнестремительно: коктейль гремучий из спеси белогвардейской и неприкаянности красной. Но — по порядку. Я их не любил: за то, что они знали, как нам быть, — не мы, местные, знали, а они, пришлые! Я их любил: за то, что рисковали собой! Я их не любил: рисковали и нашими жизнями, указав на тебя, Аурел, и продолжают указывать. Я их любил: отдадут последнее. Я их не любил: пьяницы-дебоширы, наркоманы! Я их любил: душа у них нараспашку — не дремлет ни днем, ни ночью, звезды сводит и луны подвигает! Я их не любил: маньяки, страдающие безрассудствами и комплексами!
Когда они разглагольствуют о еврейском засилье в сферах жизни, включая телевидение и кино, то чувствуется — завидуют; и будь воля казацкая, устроили б шабутное сообществу цивилизованному, похлеще масонов. Любят казачки про евреев. Не ведают, где оказались. Молдавия — уголок земли обетованной. По сердцу каждому еврею молдавскому Бендеры: стены древней крепости напоминают Иерусалим. Значителен камня символ; известняк из карьера вывозится для облицовки московских синагог. Ефрем Баух — председатель Союза писателей Израиля — родом из Бендер… А казаков хлебом не корми. Вот и подбросили им в усладу сей архетип. Кто? Полярные… Я не ревнитель этих иерархий сложноподчиненных. И я, Аурел, за Империю не бодаюсь. Выпало родиться в городе с климатом и харизмой, и сам по себе не пришлый я герой. Не с теми я, кто задумал нам сказы сказывать — про форпост, какой мы из себя здесь являем на Днестре. Я бега сороконожки народной испугался. Потому и взял «калаша» железяку.
К намеченному. Тропами потаенными, садами-огородами, что и в центральной части города. Посвист пуль окаянный, шелест осколков. Где свои, где чужие, и как вообще прочерчена линия противостояния? Хаос вырвался из «заточения культурного», во всякой точке витийствует. И по следам нашим. Я в джинсах и в футболке, с автоматом. Ты, Аурел, — в военке образца советского; на каске у тебя повязка белая. Что-то детское есть в твоей фигуре большеголовой, в как бы еще не проявленной воле; ты и есть дитя света, посланец лада наивно-цельного… Казачки одиозные — в прикиде-амуниции: со скрипом сапоги хромовые (в жару-то!), галифе с лампасами, аксельбанты и, конечно, чубы-усы. Обчистили костюмерную Одесской киностудии и вихрем обратно. Белых перчаток не хватает! Ряженые, ей-ей. Бессмертные!
Делаю шаг: расплавленные от зноя кроссовки наступают в бурьяне — между штакетником жилых малоэтажек и мостовой. Сигнал по цепочке, группа встала; чувствую: нахожусь за пределами развязки. Облака закружились, и клекот чаек, и шум моря в ушах; но нет моря здесь… Под лопухом — труп девицы; у нее задрано платье, приспущены трусы (результат транспортировки тела под забор); и почему-то кажется, что запах идет от ее гениталий. Жужжат глянцевитые мухи, жужжат в разметанных по траве волосах. Большая виноградная улитка ползет по ноге — оставляет дорожку. Казачки столпились — и тоже на гениталии, будто не видели никогда… К лицу, прекрасному в смерти, их взгляды прикасаться боятся… Достучались в домовладение. У обретающихся на период обстрела в чулане выяснили: убитая жила на соседней улице, ее искали родные с того дня, как началась война. Снайперская мишень: в сердце навылет.
…Нужно одолеть наскоком квартала четыре. Отовсюду мы, как на ладони. Тебе, Аурел, известно: сам и угодил в засаду! Справа по курсу здание библиотеки; голубые ели перед фасадом выкорчеваны взрывом, стекла выбиты. Вновь забирает ознобистое чувство: заведение, учившее думать (с кинотеатром наравне) — в стадии отречения; читатели-почитатели уж не те: зрят в иной корень… Два столпа — кинотеатр и библиотека — пали (в отличие от банков, Домов правительств); кто и что следующий?.. А может, все встало на свои места зверские? Когда несешься стремглав, кричишь с вытаращенными, будто наизнанку вывернутыми, глазами, жмешь на курок, до онемения стиснув зубы, лезешь к товарищу в живот, вправляя кишки, приноравливаешь голову к обернутому в полиэтилен погребальный владельцу, многое другое, изрядное, Аурел, — по накатанной ведешь себя: не как человек мыслящий, но животное ощеренное…
У библиотеки на перекрестке погиб в первые часы войны оператор телевидения; прошитый пулей, он упал, но камера с газона снимала. Тело и вещдоки доставили казаки в Рабочий комитет. Вчера, Аурел, прокручивали хронику того боя: припадающие на колено, молотящие из автоматов люди и пышные розаны взрывов. А сегодня — проекция легла на реальность: те же строения, сосны, обглоданные осколками, и свист пуль тот же. То, что заснял оператор, — на века; мои же чувства во мне: мне страшно, значит, я существую!..
4.
Детский сад; и не обойдешь: улица простреливается. Нет сомнений: через здание, рискуя встретить в нем ваших, Аурел! И мы друг за другом — в распахнутые от ударной волны ворота на веранду, виноградом увитую, и в окна; казачки по флангам секут ситуацию… И вот здесь, Аурел, я тебя провидел. Сквозь анфиладу, как вглубь событий и судеб. И через зыбкий облик твой я познал лик народа: я — такая же часть его: отринутая. Нас разъяли — тебя и меня: берег правый и берег левый Днестра, порвали жилы и ткани! Увидел в комнате разрушенной — бегущего мальчика, впечатанного в стену, — похожего на того, бегущего за поездом: распахнутые руки, как для объятий, и ноги, загребающие в бок. Припечатало взрывом, словно комара: ручки-ножки втерты в штукатурку, означены спекшейся сукровицей; и этот отпечаток наложился, сросся с тобой в силе и яви, став взглядом и жестом, — наполнил меня — навсегда!
…В умывальной сидела напротив окна разбитого, по кафелю стены съехав на корточки, воспитательница в халате. Пышные локоны белокурые. Смотрела в упор с интересом неподвижным — будто ждала — красивыми глазами подведенными. Сжимала до посинения в ногтях ухоженных флакончик с парфюмом. Во лбу пятно, точно у индианки, а выше — отверстие от пули, ввинченной в бетон… Я познал запах убитых, вдыхал запах крови раненных товарищей, старался облегчить страдания, — но все они были «свежими». Эта же мадам источала в зной вершинную интонацию, достойную пера декадентского… Когда ныне, Аурел, я вижу на щитах рекламных Николь Кидман, презентующую линию «Шанель», то вспоминаю ее — мадам в комнате умывальной: тот жефеминистский укор в глазах томных, судорожное цепляние за флакон. Ждала, чтобы поразить — не в сердце, а куда-то в сумрачные дали интеллигентского сознания…
Больше я не разменивался, Аурел. Вперед. Поверхвременной дух — над завалами раскладушек, горшками и велосипедами… Не внимал и шествующим рядом — на угрозы безотчетные, обращенные к тому, кого они убьют, или кто убьет их. Везде тела: дети, родители, сторож-старик и работницы кухни; но я поверх всего, — к тебе! На все времена мы связаны.
Миновали детский сад, изранились душой. Вдруг: очередь автоматная. Пять подряд! Проскакиваем, себя не помня, за угол. И уже маячит перед нами здание мебельной фабрики. Все живы пока…
Охрана встретила нас на проходной в количестве трех потрепанных бессонницей мужиков. Без оружия. Опасаются военных: не могут разобрать, кто в этой чехарде за кого. Мы объяснили: «чужие» носят повыше локтя или на каске белые повязки, да и усы у них (у тебя, Аурел) подковкой, коротко стрижены, а казачки любят пышные. (Зря вы их, Аурел, за усы третируете, скальпы снимаете, или вот еще новость дня: счет ведете по ушам; эти уши-усы нанизываете в гирлянду и повязываете шарфами победно. Казачки — стать, им дозволено.) Мы вот, ополченцы — тоже не по уставу одеты; идем за амуницией и до дальнейших распоряжений… Но не будет уж, видать, приличного жизни порядка, — ни уютных жилищ, ни умытых лиц, ни чистого белья, — только руины смрадные с выгоревшими глазницами окон, мода на хаки (как кора платанов вековых) у снующих по воду из укрытия и обратно, — у сограждан оробело пришибленных. Переживающие эту трагедию, Аурел, не догадываются, почему все это — будто с кем-то другим: из книги дерзкой, из фильма…
На территории фабрики новая жуть — трупы с улиц, подобранные в период затишья. Службы погребальной нет, по случаю присыпают землицей, накрывают холстиной… Под редкими утренними выстрелами охранники отыгрались, что без оружия. Итог: уложенные за крыльцом проходной мертвые с ошпаренными взорами… Остановка, Аурел. Взывали помочь могилы общей рытьем. Казачки согласились, разбодяживая в бутыли спирт из медкабинета. Наливают нам — и за работу… Руководили казачки с крыльца, беседуя вольно «за жизнь». Сторожа лупоглазые, приложившиеся к спиртяшке, удивлялись, что не дотумкали воспользоваться зельем казенным, дабы умягчить разгул свисто-пляски. Подсказали пришлые и проворные, — правые, — как и все подсказывали на Днестре: где и чья граница, кому и когда «в ружье»!
Несколько часов на солнцепеке — соль брызжет в глаза, льется по спине и груди. Ломиком и лопатой куем для жатвы нового времени хранилище, — местные, угребающие по стопам исповедующих идеалы имперские… Они же достают из мешков заплечных паек (хлеб, тушенка, морская капуста), приглашают на приступок бетонный. Но в жару рядом с трупами только пить. В этом нет проблемы: хоть душ принимай из шланга. А в целом с водой в городе напряг; в сиесту все спешат «на колодцы», из которых частенько выуживают мертвых, либо на Днестр, где течение предъявляет очередное зверство — распоротого бойца в портках, с раскинувшимся на десятки метров составом кишечным…
Омывали одежды, пили воду, терзали дальше пласт звонкий, оглушенные геополитикой неофиты, вбитые по пояс в землю. В крепость пойдем, как стемнеет, решили казачки, несмотря на то, Аурел, что перестрелки усиливаются в ночи.
Меня всегда отвращали запахи лакокрасочного производства, гнетущие город, но сейчас спасительные, хоть фабрика мебельная и простаивала. Между двумя цехами и столовой мы явили, наконец, яму; подсобляли мужики с проходной и какая-то женщина, чей кум или сват обретался в гробу наспех сварганенном. (Трупы изымут после прихода миротворцев, с целью установить личности; что станется с теми «яйцеголовыми», можно только догадываться.) Твое же тело, Аурел, — целостность священная: руки, ноги и голова в едином массиве — предадут земле с почестями при стечении представителей власти и сельчан. На третий же день в числе прочих героев (в обмен на погибших чинов казацких) твой, Аурел, гроб, обернутый триколором, выставят при Кафедральном соборе. Спи спокойно. Вечная память.
…За собак они нас почитают в своих штабах полярных — за собак!
Только не спать, не спать…
А ведь мертвецы, Аурел, без рук, ног и голов попадались. Мы их заворачивали в целлофан с участка упаковки, опускали в яму. Казачки жестикулировали, отдавая распоряжения там, где мы и сами не лыком шиты, лишь бы показать громогласно, что все под контролем неусыпным… Один из нас во внушение сие поранился, когда брался за бедренную кость, перебитую осколком: вошла в ладонь, как лезвие сабли. Брезент рукавиц не защитил салагу-могильщика. Вид крови действовал впечатляюще: вокруг мертвые сплошь в сукровице и запекшейся костной жидкости, а наш с порезом мается, как школяр на субботнике, готовый зализать ядовито свежую рану…
Нашлись, не без этого, бинты и зеленка, перевязали. Спирту накатили. Кто-то из бывалых в галифе предложил из запасов промедольчику задвинуть «раненому». Смесь гремучая — алкоголь и наркотик: для категории человеко-животных, кто шагает в неведомое, намеренный на каждом шагу распрощаться с ведомым, с явью. «И боль, и злость собрав в кулак, ударим в вену натощак!..» — куражились поводыри, то и дело справляясь меж собой о числе оставшихся ампул… Их ничего не брало, закалка среднерусская. Это мы тут, на Днестре, предпочитали «сухарь» безобидный; они там, в Рязанях-Тверях-Липецках, уедались самогоном, зная толк и в маковой соломке, в курительных дурях. А может, делали вид, что не брало, во всяком случае, в глаза им после «прихода» лучше не заглядывать… А кто найдет отражение в твоих глазах, Аурел, похожих на глаза оленя? Встреча наша отсрочена еще на несколько мгновений, распахнутых в вечность. Никто из ваших и не сунулся бы на объект «Фабрика мебельная» — силы пущены на мост и на исполком, там проходят разломы тектонические. По местам же — мародерство, сведение счетов с активистами того или иного стана, криминальные разборки…
С тобой вот как это случилось. За две недели до войны ты прибыл с другом по совхозу, которому также не выдали за год зарплату, в столичный военкомат. Но прежде вы засветились у памятника Штефану, зeмли пращуров объединившему в междуречье Днестра и Дуная. Здесь тебе, Аурел, и вскружили голову городских окрестностей виды. Вас обступили активисты Фронта Народного, убедили: Родина-мать в опасности! Большая еврейская Америка руками Расеи попускает расчленить цветущий край, а потом и вовсе искоренить молдаван; Россия, мол, и не подавится, так как по природе должна держать многохищность в тонусе, чтобы кровь не застаивалась, мышцы не хирели! (Пропагандисты по другую сторону гнали инако: руками Молдовы гнобят Россию!..) Итак, Родина призывает сыновей дать отпор. И в долгу, разумеется, перед героями не останется — двадцать зарплат совхозных за блицкриг наведения порядка конституционного! У подножия Царя с крестом и мечом в десницах они всучили направление с блестящей по орнаменту печатью в комендатуру. И пошло-поехало. Выяснилось, что прозябающий среди виноградников к северу от Кишинева усвоил и уроки Афганистана… Итог: товарищ, по наущению которого ты прибыл на раздачу таинств конспирологических и денег, невредим, а тебя… в общем, известно…
Ну, а если бы не я? Ты б меня убил! Куда ни кинь — одни вопросы: кем быть, с кем быть, как быть? И ты — пешка в чужой игре. Мертвым нынче почетней. Всяк погибший — герой. А живому надо доказывать. Ведь так все заорганизовалось, Аурел, что в жертву на совете геополитическом решено принести тебя, хотя с газетного разворота — крик: Приднестровье подверглось агрессии!
5.
Начинало смеркаться. Отряд, восемь человек нас, двинул в путь. Но это, Аурел, было обманчиво — ожидание сумерек в периметре фабричном. Квартал, в котором мы оказались — на него обрушился девятый вал! Сабантуй так сабантуй! — как сказал поэт другой войны Твардовский, — из летящих навесом мин! На глазах был срезан, точно серпом, тополь: ствол с раскидистой кроной, как в съемке замедленной, поднялся в небо, завис, и, задрожав листом каждым, рухнул… Схлынет война, Аурел, залечатся раны, но останутся по местам истинные свидетели драмы — деревья. Буду припадать к ним, впиваясь пальцами в следы от пуль и осколков, предназначавшихся нам с тобой. Могу и экскурсии водить в память о жертвах насилия государственного, свидетельствуя, как террор катил волной, сметая и Молодость, и Веру-Надежду, и Любовь. В отличие от обновляемых фасадов зданий (где также отметину оставляла война) — деревья помнят. И транслируют всем проходящим мимо — нашу с тобой боль.
Застряли конкретно мы, Аурел, хоть отползай на фабрику. Но и туда путь заказан. Доскачем в двадцать прыжков — располосуемся на двадцать ошметков, как те двадцать, которых погребли. Кто мы? — мясо пушечное, ополченцы навыка сомнительного. Залегли в магазинчике разграбленном, с основательными, впрочем, стенами. Защита от осколков и трассеров, а насчет снаряда — как карта ляжет! Казачки крыли матом, обзывали нас гребаными сосунками, которым они, их высокоблагородия, свободу даровать вознамерились; но совладать, Аурел, со страхом и апатией не могли. Персоны наши невозможно было оторвать от пола, говном разившего (от нас и разило); мы готовы были сквозь настил дощатый просочиться — в подпол спасительный; и мы таки, Аурел, его нашли — люк.
В одной из подземных каморок обнаружились люди. Бомжи-подзаборники горестные, богом забытые, такие есть теперь в каждом городе. Высветили зажигалками их, тенями писанные, образины трепыхающиеся. Бедолаги не ушли за черту войны, мужчина и женщина возрастом к старости ближе (все они, отребье, старики с виду) сидели на подстилке; руки сплетены, трезвые; глазами тускло мерцали, как нужно, чтобы выразить безучастие. Кто мы — «за» или «против»; приднестровцы или молдаване; «или — или» — сплавлены в единое душегубство земное. Не проявили движений в свою защиту, видимо, полагая, что конец — награда за существование обезличенное. Ссыпавшиеся по ступеням казачки остервенело расстреляли в упор парочку, прежде чем разглядеть кто, — нам в назидание: будет ис вами так, если не унесете задницы из недр засранных! И мы, Аурел, отирая мелкобитую черепицу костей, крошево кирпичное с плеч, покинули оскверненное убежище, продолжили путь в аду… Я шел в объятия твои, смешав судьбы разноцветную смальту и не понимая, зачем было являться в живой белый свет? Ты и объяснишь: моя причина и следствие, и мое избавление.
Один из главарей ринулся к заводу «Электроаппаратура»: нет ли засады, кем вообще контролируется улица, выводящая к ветке железнодорожной и к пустырю перед ретраншементами крепостными? Казака этого разорвало на наших глазах. И мы приняли сие — здесь градус реальности преломления: каждый стремится к подвигу во имя общего! (Такие взяли эмоции после расправы «доблестной» над бомжами.) Они были героями, Аурел, усачи в фуражках; в отличие от гражданских, не прогибались под дугу воркующую, что описывает пущенная на кварталы мина; они относились к жизни — своей ли, вражеской, — как к тому, что необходимо преодолеть. Теорией не блистали, — потому и с присвистом, с кондачка, с наскока! Они жили этим — все бурные эффекты и казусы, алкоголь и наркотики… Герои на героине. С любовью преодолевающие жизнь; смерть возлюбившие.
Но для чего, Аурел, думаю, поглядывая на удальцов с аксельбантами и сабельками (что бьются о сапог, несостоятельные в бою, где решает порох), для чего преодолевать себя, будучи уже не в себе? (Рублю с плеча, но ведь и казачки рубят.) По сути, из-за идеи пресловутой величины, Аурел, мы все исстрадались — и русские, и молдаване, и украинцы, и другие народности, населяющие междуречье Днестра и Прута. Выскажись в таком духе казачкам на бивуаке — и преодолеют тебя с наскока: голову смахнут шашечкой. А надо бы и задуматься! Мысль — главное в человеке. Кто мыслит, тот существовать заодно со всеми не может. Вот трезвый исток сепаратизма!
Перенесли спеца обезноженного в частные владения — под навес, служивший гаражом. Надеялись, жив еще. Он полегчал, карлик; пока мы его передавали из рук в руки, прочертился след, рубили шашкой сгустки кровавые. Я где-то читал, что у живого лицо полностью не смеется: что-нибудь печально — глаза, рот. Этот же умер всей статью лица смеясь: и прищур, и с ухмылкой ужимистой, — не человек, а Джокер из плоскости карт игральных, карт имперских. Ужаснее умер, нежели ты, Аурел, витязь в военке советского образца. В говне и сукровице, умытый кровью, как геолог нефтью. Смрадный обрубок, к которому не пришьешь (посредством флэшбэк) хватку и командные с хрипотцой окрики…
Схоронили казака, Аурел, по усеченной программе. Как и его тело — усеченное. Как и его жизнь. Они сами (наши учителя) отмерили в Плоскости жизни-игры: прошло время цельного человека, каждому необходимо стать увечным — телом, мыслью, душой… За какие-то минуты-мгновения парниша тридцатилетний, полный амбиций, спирт из горлa хлещущий (и не пьянеющий), словцом, что хлыстом оглашая окрестности (пули передразнивая), рассуждающий и о вопросе еврейском (с притопом-прискоком), — получает и скорое разрешение: крест из тарной доски на огороде безымянном. На меже, откуда начало берет пресловутый великоимперский форпост… Жителей по погребам мы предупредили: лежит-де тут воин России… А двух ног его мы не доискались… Еще один день войны хоронился за черту на горизонте, — выхолощенный, истлевший. Удушающий дух мертвечины, горелых машин и обосравшихся людей живых…
6.
Шли цепью по территории хозяйства путевого. Бендеры — узел железнодорожный, здесь скопились платформы с лесом, цистерны с горючими и ядовитыми веществами. Попадание снаряда — полгорода снесет, катастрофа экологическая!.. Несколько раз залегали в щебень на насыпи, подползали и под составы. Близ ремонтных мастерских полыхали вагоны. Пожарный поезд маневрировал, но доступ преграждали машины путеукладочные… Думалось: в дополнение к библиотеке и кинотеатру пала и железная дорога. Не за горами время — и в других городах будут люди шнырять по углам: «библиотека-кинотеатр-дорога», тычась в мерзость запустения… На фоне чернеющих укреплений крепостных сигналит маячок; где-то поодаль, метров через триста, отвечают…
Вошли в теснину между цехом депо и забором базы военной. Крыли ее матом казачки, — за то, что хранит предательский, на их взгляд, нейтралитет. «Враз бы вымели вражью силу из Бендер! — кляли они генералов российских, выкуривая косяк на двоих (нас не угощали, ни к чему не склонных окромя вина). — Защищают жен и свои задницы!» Так полагали мутные от горя казачки, товарища потерявшие, упуская, что все вооружение формирований приднестровских, да и казачье (исключая опереточные шашки-нагайки) — со складов базы.
И вот, доложу тебе, Аурел, какую низость по отношению к нам совершили чины режимные, задумывая и проводя в жизнь анклава провозглашение. Разведки, угребающие на путях Империи, военные особисты, не желающие уступать, аппарат пропагандистский — по обе стороны Днестра. Никаких тебе посторонних ангелов и демонов. Играли друг с другом в поддавки за сферы влияния лапотники геополитические; и продвигались от зачина — якобы возникших у нас с тобой противоречий на почве языковой, — к цели: чтобы сошлись мы, Аурел, с железяками «калашникова»… Способен ли ты понять, в отрыве от лозы виноградной, что твоей любовью к Родине (как и моей) манипулируют за тысячу верст?
…В ночной свистопляске, размалеванной мерцанием трассеров, становище армии российской хранило вид добродетельный: в гнездах оконных пышный свет, будто рауты устраиваются, прожектора с жесткой ритмичностью очерчивают периметр… островок мира и стабильности в аду кромешном…
Проскочили разъезд (трех ветвей пересечение: Москва-Бендеры-Кишинев), нырнули в бурьян на подступах к сооружениям крепостным. Тут явилось, Аурел, — звезды и луна свидетели, — страшное (и странное, по сути) откровение. Хотя мы уж навидались в дни эти, вчерашние студенты-мечтатели-изобретатели; и казачков не удивишь с их прошлым, мраком покрытым. Из юго-западных ворот крепости (метрах в трехстах от места, где мы залегли) выезжали фургоны в количестве шести, — фары потушены, скрежет камней, урчание моторов; бойцы рядами в кузовах крытых… — и колонну эту встречал с пустыря взахлест огонь пулеметный! С нескольких точек тесным упором били. Мы в непонятке суровой. Долину, описываемую линией рва и валов, и еще несколько раз по столько же вглубь позиции, ваши контролировать никак не могли; доказательство сему — обстрел минометный по фронту данному, плюс с тыла атакующих база.
Водитель головной не успел сманеврировать — в кювет. Остальные грузовики, запылав, и в гармошку друг с другом, тела заметывая под колеса. Все, кто пока жив оставался, — метались с «калашами».
Не чаяли, Аурел, ринуться на подмогу — с арсеналом-то: автомат на пятерых, нож, фонарь и ракетница. Если б мы открыли огонь, то пули по курсу ложились бы, добивали выброшенных из фургонов. Затаились, отчаянием давясь. Вершилось на наших глазах усекновение сил регулярных приднестровских. Для нас это и выяснится, свидетелей нечаянных. Для прочих всех — деза официальная: выезжающая колонна (двести бойцов) расстреляна своими, — ошибка роковая, на войне и не такое бывает! Обвиняли и ваших, Аурел, но вы непричастность свою доказали…
А колонна спешила в центр города. Молодые и в возрасте, знающие, как и мы с тобой, Аурел, куда себя деть в хаосе: «слинять» на побережье морское, отсидеться в камышах на лимане совесть не позволяла… Двести душ при снаряжении могли б отстоять исполком; и с мостом через Днестр разобраться, чтобы уж заступили в город войска, сдерживаемые на переправе. Но штабные выполняли приказ диффузный: не допустить внятного, решительного! Войне быть сроки максимальные! Вершили в сей час не мы с тобой, Аурел, не отвага наша и честь, не схлестка в бою кулачном, а предатели — с циркулем и в лаптях… Казачки, Аурел, наставляли палок в колеса — отстояли город под сивуху и наркоту. Как же, ведь город правобережный, пристегнутый к массиву левобережному, будет на десятилетия реять жупелом в этой корриде. Здесь расчет, здесь интрига!
И вот свои расстреливали своих, по приказу своих. Я, Аурел, был свидетелем. Обман вероломный не в чести даже у врагов: и ты, и я восстали бы, узнай, какие подлости уготавливали штабные. Горстка героев восстала бы!.. Но и по вашу сторону, Аурел, предательства и саботажа хватало. Три тысячи новобранцев, ведать не ведающие, куда их после присяги свезли, разбивающие бивуак в ближайшем лесу, вскрывающие банки с тушенкой и молоком, кидающие сухие фрукты в котлы, — предательски атакованы генералом Лебедем из орудий дальнобойных, когда уж война была завершена, необходимость в жертвах не значилась. Но диффузные, ваши и наши, положили закрепить результат. Нет ни одного села молдавского, где б не оплакивали новобранца. Погибших с вашей стороны, Аурел, за эту кампанию больше, нежели пришло «груза 200» в Молдавию из Афгана за годы. Уникальная дубрава вспорота огнем, деревья валились, как снопы в борозды; а мясо молодое солдат разлеталось на километры, усеивая автотрассу «Бендеры-Кишинев». Каждое дерево леса ксероморфного обагрено кровью. Выкошены под корень животные и птицы, вписанные в книгу Красную… Но вернемся, Аурел, к тем, кого сделали баранами жертвенными у крепости.
О, как вздымали к звездам и луне, здесь и сейчас, выхолощенные шары-оболочки подвергнутых вероломству. Как они вскипали во встрече с трассерами, режущими пляс огнестремительный в ночи, не доставляя уж мертвым хлопот: раскаленный металл супротив бледно светящихся пузырей ирреальных. Как сопровождается все это у стен крепостных канонадой беспрецедентной. (Для кого-то, впрочем, ожидаемой, а для нас, Аурел, для горе-ополченцев, соль на рану; от нее послухом вольным перепонки в такт вытекают из ушей кроваво.) Как превращается этот формат адовый — в музыку вдохновенную… Испепеляющая волю — музыка — нездешняя, сдвигающая тектонические плиты чувств и разума — музыка сфер небесных!..
Взгляд тонет в тумане кровавом. Нам велели — лицом в землю. Могли б податься на базу военную, что оставили позади, но великая страна упредила: воюйте, аборигены, за идеалы банановые, нас не вмешивайте, хотя и общеизвестно — кто держит форпост! …Вбирали животами жар земли. Слезы и пот иссохли в себя. Над крепостью и над неостывшим в ночи пустырем, бурьяном заросшим, растекалось зарево морозное, — в последних числах июня… Еще раз стволы атакующих засветились и потухли; раздалась неслышная команда: «Отбой!» И воздух опять стал недвижим. Попустырю несколько групп снялись с позиций — полукольцом двинули широко в камуфляжах с пулеметами на плечах, как усталые косари, оставляя в зареве тела подкошенные. В направлении базы отходили. Дошли, Аурел, а, дойдя, передали поверх голов пулеметы; подтянулись и — через забор сами. Коммандос. Да, держались они ровно: уверенность маниакальная, сила власти кроящей… А где наша с тобой, Аурел, воля? Как в игре компьютерной забавляются нами, решая исход между племенами… Вот это и было откровение, Аурел, грядущего над твоей и моей землей Солнца. Ни гибель казачка, которого схоронили среди укропа; ни расправа над бомжами в магазине разграбленном; ни погребение изувеченных на фабрике; ни бой у банка; ни драма в детском саду, — иное откровение: года, десятилетия, века! То ли еще будет, Аурел! Проявленный мир не объять с точки зрения сепаратистской или приверженца целостности. В сердце расколотом ищи истину.
7.
Никто ни к кому не спешил на помощь. В крепости, как и у нас, на подступах дальних, все завязло в момент. Царило поствзрывное онемение оглушительное. Раненые отползали от машин догоравших. Профи устранили погрешность в расчетах — так называемая поправка выполнения, говорили казачки: сковырнули по живому геополитически-крупнокалиберно!.. Крепость снарядила лучших, от кого зависел перелом сражений в городском ядре: оружие, амуниция, паек, нацеленные на Победу смыслы. Ведь держался из последних реплик метафизических исполком; Рабочий комитет хранил величие лозунга: За Родину! За Приднестровье! После разгрома двухсот мозг лозунги не принимал… Тридцать их всего, Аурел, и осталось, готовых в ружье, на огромную, таящую сеть ходов, непобедимую в веках твердыню. Контингент. Включая два штаба, казачий и гвардейский, с посыльными, которые не в счет. Эти же, тридцать: караульные на бастионах, кухня, медсанчасть. Живой силы не более предвиделось (все прочие рассыпались по селам и побережью черноморскому)…
Зазвонил колокол: немногие эти, Аурел, взялись подбирать раненых, пеленать убитых в брезенты. А мы, свидетели, спрыгнули в ров, поросший лебедой, по тропе козьей, минуя ворота, взобрались на вал. Казачки говорили, позвякивая сабельками, что отряды разрозненные оставят исполком и Рабочий комитет, отойдут в крепость; последнюю оборону придется держать в осаде круговой, до вздоха последнего; нельзя надеяться и на Страну Великую (была да вся вышла!); только как во времена эпические уповать на гроздь виноградную от аистов, несущих в зорком клюве ее, дабы напитать защитников… Так-то, Аурел, — всегда Сейчас: и Прошлое, и Настоящее, и Будущее. Всегда Война!
Хоть и захлебывались мы — в себе и наружу — знанием, никому не было дела до нас! Казачий атаман зашивался у раскаленного аппарата телефонного, связующего с Тирасполем. В гвардейском стане у коменданта — тоже хаос; никто не хотел и слушать, кто были зондер-стрелки; и от постановки на учет ополченцев отмахнулись, будто война проиграна, по крайней мере, на бендер-ском участке: «После, после!.. дайте с мертвыми разобраться!..»
Мы стали высматривать, Аурел, куря беспрерывно, где бы могли пригодиться. На хозяйственном дворе бились смертной яростью два петуха; никого та битва не трогала, так как болью существ разумных затмилось все вокруг. Варил горшок — кровь — все ею выстилалось. В организме человеческом пять литров ее; если учесть, что погибших около двухсот, стало быть, тонна жидкости активной в минуты упитала мироздания плоскость — в нее-то и вбивают нас, табака цыплят… В переносимых с места на место мне чудились, Аурел, знакомые. Мыкали массив телесный: голову с левой рукой по грудину, — и я узнавал однокашника со двора соседнего (на плече татуировка, завидная многим), ушедшего в ополчение тем же маршрутом на сутки раньше… Встречались головы, скошенные под корешок; присваивали им номера, умещали аккурат по размеру в контейнеры пластиковые из-под солений, извлекаемых штабелями на задворках, где дрались петухи. Мы помогали с расфасовкой, с порядковым счетом… Все вокруг вязкой исходило морошкой. Выбритые накануне похода лица мертвых, словно окунутые в лаковый раствор элементы манекенов разобранных. У нас, пятерых ополченцев и двух казачков, одежда и руки опять по локоть в крови… Чавкающая под ногами и в обувке хлябь кровяная…
Занялись, Аурел, и нами. Как и полагается, свидетелями заявленными. Отнюдь не гвардейцы президентские и не казацкие служки, что при атамане (и не сам атаман), а явились по души наши — диффузные, непонятно как и возникшие: словно с неба ангелы внимательные и вежливые спустились; скорее всего, из подземных ходов, что идут под городом, похожие на туннели метро. Из недр возникли, не чихнув, представители отдела армии, которая и блюла в дела суверенные невмешательство; разведка увлеклась нами — военная или внешняя, бог ведает, этих сердцем пламенных индивидуалов с холодными умами: и не поймешь, в каких знаках отличия — под блеск очков в оправе металлической!.. Посадили нас в воронок бронированный, на сейф похожий, и через злополучные ворота юго-западные повезли — демонстрировали усеянные остовами машин и людей мертвых улицы; вместо того, чтобы пешком препроводить до КПП — через дорогу железную метров шестьсот… По транспорту этому никто не стрелял. Ни мои товарищи, ни твои, Аурел…
Когда выезжали из крепости, казачки-радетели в салоне душном без лишних приказали назидательно, жестоковыйные, чтобы ни звуком-полусловом не обмолвились о спецназовцах: валите на аурелов-молдаван, они, мол, и уделали колонну (поджидали в час урочный), — иначе утрут вас, как сопли, и на могилку не укажут родным: война! Так и поступили, Аурел, после дознания краткого: кто мы, что? На ваших гнали. Группа-де из двадцати бойцов, рассредоточившись вдоль насыпи и расстреляв из пулеметов колонну, ретировалась к Днестру — в сторону моста. Слышны были позывные рации — по-молдавски… Се хорошо, Аурел, по инструкции, как и велели казачки. Не учли одного — внутри воронка, отнюдь не ментовского, случилась прослушка… Нас отвели в баню, выдали форму (без погон), покормили, поднесли сигареты и спирт. А потом построили всех семерых (казачков включая) в коридоре дальнем… Мы стояли вольно, захмелевшие от почестей и спиртного. Главный разведчик расхаживал взад-вперед, улыбался и щурился в очки; походка расслабленная, левая рука в кармане, правая помахивает, бесцеремонно, как бы массируя онемевшую (от высиживания долгого за документами) ягодицу; даже снисходил к нам со словами вескими, относительно в городе боев, — о, как не вязались его интонации публичные с жестами плюс жужжание напряженное гнезд электрических в потолке… И вот последовала из уст его гаерских команда: «Смирно!» С фланга помощники серьезные двух вожаков наших развернули лицом к нам (взгляд у казачков смущенный был, чего не случалось за время странствий), и без реплик предварительных выстрелили им из «Стечкиных» в лоб.
Мы не блевали, Аурел, испытали из того, что лучше не слышать, не видеть; мы стали плакать разумом: это когда выхода нет; с холодным сердцем и страшной головой! В себя рыдали и пощады просили: у Бога, у дьявола, — лишь бы подальше от этого, когда свои расстреливают своих. Воплотиться в ином времени и пространстве, в земле иной — вне войн и политики: где-нибудь в Зеландии Новой; люди там ходят год напролет в одеждах белых, шлют друг другу сердца привет, но это детали… Внятно, Аурел, донесли нам агенты внимательные доктрину. От таких, как мы (пятеро нас, ополченцев), они ничего не скрывают; голоса у них ясные и громкие, их не понижают после расстрела старшин наших. Улыбались туманно: казачки, мол, путаются под ногами, толку от их доблести — ноль. Путают карты в отношениях с аурелами. С огляда горнего нужно по-другому! Ангелы очкастые и научат: как надо. Берите оружие, забирайте и старое, получайте удостоверения спецсотрудников — и двигайте в комитет рабочий. Вызываться будете. По поводу же того, что видели, — блеск очков — как пинок, — вам все равно не поверят!.. Да вас тут и не было! Никогда!
Так нас назначили в палачи твои. Ведь доброхоты им хотя и нужны, но не дороги. Им нужна воля наша измордованная. И не просто палачи мы, но жертвы избранные, которым дано осознать механизм погибели собственной… Мы скрепили водярой знание новое на пятерых (мы действительно перестали быть каждый самим собой); проспали часов двенадцать в казарме, что нам еще оставалось; были изнурены, не то слово; наши головы и тела болели… Потом нас укололи амфетамином и на том же воронке, на шкаф с документами похожем, подбросили к комитету рабочему — под начало опять-таки казаков, снаряжающих смену в исполком осажденный… Я услышал от офицерья казачьего довод, что в верхах и не думают защищать город — готовятся сдать: сохранив по сговору базу военную на месте дислокации и влияние политическое; но вдоволь попотчевать население жутью фугасной, не без этого… Казачки рассудят по-своему: стоять будут до конца! И ополченцев принудят к тому же. Не жизнь, а смерть вступает ныне в права. Воля Евразийская: биться до последнего, — и саблями, и врукопашную — во имя будущего, в противовес приказам диффузным!
8.
Весть о том, что автоколонна угодила в засаду, повергла защитников в шок. В какой уж раз спирт разнесли за душ упокой по окопам, окаймляющим периметр обороны узла; и взысканиям не было конца: как аурелы могли узнать время выхода колонны?! Войной руководят из обкома Вашингтонского! забавляются НАТОвцы в игру компьютерную!.. Такие, Аурел, пестовались мнения в среде бахвальной. Мысль о том, что свои — своих, на ум никому не приходила, да и не могла прийти: ведь как же — свои!
Мы, Аурел, пятеро нас, избранных, — держали рот на замке шифровальном, как и велено у аппарата с мозгой искусственной. Были бойцами при амуниции. И вновь находились в здании повстанческом. В том самом, что три года вело агитацию в массах, провозглашая славный наш регион. Раскидистое строение старинное. В его подвалах задолго до войны складировались автоматы и короба с патронами, а также провиант, наркотики и спирт в баллонах, оборудование госпитальное. Пылились кипы установлений в штабелях и листовки (на случай подполья), бланки для документов… При нас же, Аурел, имелись бумаги, которых удостаивались немногие. Это означало «крышу»; например, если угодим в плен, то отмажут на уровне, а не оскальпируют без суда и уши розовые — на снизку. Главное, головку держать перед гипнотизерами… Готовились подняться в ружье, и, возглавив «пятерки», ударить по вам, Аурел, с флангов — когда вы и предпримете на исполком вылазку очередную. На бессмысленный в стратегическом отношении объект, в бункере которого прозябала в кумаре знать городская; вход и этажи — в ведении казачков и гвардейцев, у которых уже и с патронами напряг и с доверием обоюдным… И ваши штабные, Аурел, сфокусировались на ржави, вместо того, чтобы обороняться по мосту. Если бы вы удержали мост, город бы тоже удержали…
Смирялись опять и опять с мыслью о смерти неминуемой. Ибо такая, Аурел, установка благая лилась из динамиков: зачем жить, когда румын торжествует! когда наши спины окажутся под кнутом, как в годы 20-е, 30-е и 40-е! не поскупимся — на алтарь освобождения!.. А то, что поэзию румынскую чтут в мире, драматургию и музыку — об этом молчали в тряпочку. Да и о многом они, Аурел, страшились: что преодоление жизни, к которому призывают, есть, по сути, преодоление и лозунгов, вещающих за жизни преодоление… И в далекой Москве к преодолению своеобразно относились. В одной из комнат Комитета телевизор работал, подключенный к дизелю; неумолимо раскручивался барабан-балаган «Поля чудес», по другим же каналам — сериалы бразильские с паузой рекламной…
Мы рвались из сводов душных, пятеро нас, Аурел, предпочитая пулю снайперскую с верхотур дальних; готовы были грызть ломом асфальт, обливаться пoтом, перенося тела изувеченные, — лишь бы подальше от боссов в галифе, получивших внушение у здешнего (в подвале у листовок) аппарата с мозгой искусственной: Румын будет разбит! За вектор славянский на Балканах! Умрем — но победим!!
И вот тут, Аурел, в солнце закатном из окопа я и увидел тебя. Ты появился на углу здания суда полуразрушенного. Я встрепенулся. Взревел дико, вырвался из вольера. На врага вскинулся: на тебя, мой брат, на тебя! Казачки, что поблизости случились, также вскипели, будто чайники микроволновые, будто и не ровню увидели с правом на землю и подвиг (во имя ее же подвиг!), а из космоса существо — невозможное: галдом засвистели с притопом, потащили шашки из ножен, схватились за «калаши»!.. Ты пробирался с отрядом из микрорайона, где у вас штаб, — к исполкому; но правее взяли вы в безумии, дымами чадящем, а о проводнике не озаботились, то и казус — к Комитету вышли. Метрах в ста появились, где обретался по душу твою: только и дожидался тебя он, Аурел, неотрывно палец держал на спусковом; думая-гадая, как открыть казачкам о колонне у крепости… Увидел тебя, Аурел, — понял: почему оставили пятерых? Кто, как не местные, спаянные в кулак разящий, обязаны вогнать по патронов рожку в брата; иначе ведь и не считается — если казачки пришлые победу будут добывать!.. Я приговорен пролить кровь твою, Аурел, — порождение ума холодного моего и сердца, которое почему-то тоже, как и у них, в Отделе диффузном. Но тогда все было наоборот: горячий ум и сердце холодное — когда стрелял в тебя! Это-то им и нужно: чтобы я исполнил; чтобы «долг» воспринимал горячей головой, а сердце каменное — и не ведал бы брата в тебе!
Вы поняли, что ошиблись, Аурел, — и все твои рванули в обратку, дав очереди наугад: урвать хотели времени исторического… Ты не кинулся в подворотню, как пес с хвостом поджатым на территории чужой. Ведь твоя под ногами земля, Аурел; наша. Стоял. Сердцем золотым вслушивался. Упал. Раскинутые долу руки и ноги, угребающие куда-то: как твой сын, бегущий за поездом, как и тот, другой мальчик, припечатанный в детском саду… Отдался в жертву. Волка возлюбивший, ставший мудрей его!.. Я загипнотизирован тобою; а ты — мною: силой, которая вошла, когда казачков гвоздили диффузные. А разделенный ею — в пароксизме не осознал необратимости; итог: «правобережные», так и есть, растворятся (не за горами уж время) в Романее, как и возжелала элита национальная, интригующая, а «левобережные» — что будет с ними? — а они облачатся в вериги ожидания. Признания, по-видимому, и не состоится в их судьбе. Но это уже не имеет для нас, Аурел, значения. Я смогу быть тобой, ведь познал тебя, возлюбил. Я увидел многое, увидел все. Навеки разорваны мы — здесь, но там, за пределами слов, будем мы народом единым, небесным. Мы не подпустим к себе политика или военного специалиста; там, за облаками, будем взращивать виноград, пользуя его на манер ангельский. Это когда исчезает с куста одна, лишь одна гроздь малая — с поросшего виноградом холма, — и обретаются во множестве эти ягоды, будучи привнесенными птицами-аистами эфемерными, в том месте, где необходимость в них велика. В Крепости, которая держит оборону круговую, чьи герои, отражая осаду стихий, напитываются явленным свыше виноградом. И входят в воды, стремящие свои потоки к морю, и раны их исцеляются.
Бендеры — Москва — дер. Черное