Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2014
Алексей Варламов. Мысленный волк: Роман. —
«Октябрь», 2014, №№ 4—6.
События
нового романа Алексея Варламова уместились в три переломных года русской
истории: с 1914-го до 1917-го. От последнего предвоенного лета до прихода к
власти большевиков. Далее разверзается бездна, заглядывать в которую автор уже
не отваживается. Он прерывает
повествование на самом ее краю, но всеми доступными ему средствами дает
читателю почувствовать: за краем — мрак, и этот мрак — не столько даже
социального (социальное для него, в конечном счете, глубоко вторично), сколько
метафизического порядка. «Мысленный волк» — роман о борьбе света и тьмы
— и о победе тьмы.
Книга
— даже не столько анализ причин, по которым эта последняя оказалась сильнее и
восторжествовала, сколько хроника этого торжества и духовная, душевная,
эмоциональная его физиология. Поэтапная история падения людей в объятия тьмы —
вполне добровольного, а не только потому, что их втягивало, — хотя да,
втягивало, и весьма активно. Втягивались все они прежде
всего потому, что сами были искренне рады обманываться. Варламов детально, в
убедительных внутренних монологах, показывает, как русскими душами и русской
жизнью завладевали — именно изнутри — бесовские силы. «Мысленный волк» — это
они.
«Никто
не знает, когда и где зародился мысленный волк, из каких пропастей и бездн
небытия возник зверь, способный принимать любые обличья и пробираться внутрь
человеческого существа. Иные из святых отцов полагали, что мысленный волк и
есть сатана, другие считали его порождением диавола и
блудницы, третьи распознавали в нем одного из самых темных, злобных и льстивых
духов, но каждый благочестивый сын Церкви читал в последовании ко
Святому причащению молитву, составленную святителем Иоанном Златоустом: да
не на мнозе удаляйся общения Твоего,
от мысленного волка звероуловлен буду. Однако
не каждому древняя молитва помогала, не все умели быть чистыми в своих
помыслах, ее творя.» Получается, что из героев книги
никому (почти никому?) это и не удалось, да не каждый и старался: все многообразие
представленных в романе лиц — это разнообразие путей к падению. Причем тут есть
узкие персональные тропки, которыми бредут к своим тупикам в одиночестве — и
есть широкие торные пути, которые прокладываются влиятельными людьми для
многих.
В
пределах одного ветвящегося сюжета, как под крышей одного дома, в котором — как
и на одном уровне значимости в глазах современников — они при жизни, по всей вероятности,
никогда бы не сошлись, Варламов сводит персонажей, важных, может быть, не
столько для русской истории, мысли, слова и чувства (то есть да, важных, но в
чрезвычайно разной степени) — сколько, надо полагать, прежде всего
для него самого, для собственного его понимания того, что происходило тогда в России:
Михаила Пришвина, Александра Грина, Василия Розанова, Григория Распутина. Ряд
неровный, да, и способный показаться едва мотивированным, если не знать, что
все это (за исключением Розанова) — те, о ком Варламов писал вполне
документальные биографии для книжной серии «Жизнь замечательных людей». Художественный
текст, понятно, дает возможности высказаться о каждом из них куда полнее и
разнообразнее, включая не только бывшее, но и
предполагаемое, домысливаемое и несбывшееся. Видимо, потому ни один из этих
исторически существовавших людей не называется собственным именем — каждому
подобрана своя форма криптономии (чем определяется
выбор формы в каждом из случаев — читателю остается только догадываться:
степенью ли соответствия биографических обстоятельств героя и прототипа? чистым
ли авторским произволом?). Грин обозначен полупрозрачным
криптонимом (Савелий Круд),
в котором угадывается имя героя — летающего человека Друда из «Блистающего мира».
Распутин обходится без всякого имени вообще — к нему, зато совершенно недвусмысленно,
отсылают лишь намеки, вроде упоминаний в газетах о «распутице» и «распутстве». Кстати, именно ему среди всех исторических
персонажей отдается наибольшая авторская симпатия — вплоть едва ли не до
сочувствия и любования. (Впору даже сказать, что, при всем заметном стремлении
Варламова избегать черно-белых красок, этот безымянный Распутин из всех
исторических персонажей — едва ли не единственный положительный.) И только Розанову оставлены первая и последняя буква его подлинной
фамилии: Р-в. (Еще один герой Варламова из серии «ЖЗЛ», Алексей Толстой, места среди
главных персонажей не удостоился и мелькает несколько раз на втором плане —
зато под собственным именем, хотя и в облике довольно карикатурном: «В эту
историю тотчас же влез граф Алексей Толстой, который совал свой могучий нос во
все дырки, но графа в палату не приняли: сказали, что у него чересчур большие
ноги, сомнительное происхождение да не получившая развода у прежнего мужа
жена-еврейка. Граф жестоко обиделся на столичных жидоедов и уехал в Коктебель, где перепортил в отместку
всю писательскую деревню».)
И
совсем особая история — с Пришвиным, которому досталось имя, не просто никак не
напоминающее его собственное: Павел Матвеевич Легкобытов.
Это имя в буквальном смысле чужое: принадлежавшее совсем другому, известному и влиятельному
в свое время человеку.
Его
тоже звали Павлом — правда, Михайловичем. Более того, «исторический» Пришвин
был с «историческим» Легкобытовым даже знаком: то был
соратник и соперник Алексея Щетинина (также попавшего в роман под именем «Щетинкин»), основателя хлыстовской общины чемреков (у Варламова — «чевреков»).
Сместив Щетинина с лидерских позиций в общине, «исторический» Легкобытов создал, в основном из прежних ее членов, новую
секту, названную им «Начало века». Эту-то секту тесно
общавшийся с ее членами «исторический» Пришвин считал «самой интересной во всем
свете» (подумывал даже, не перейти ли в нее) и несколько лет писал о ней и
связанных с нею событиях повесть с тем же, что и у секты, названием — «Начало
века», где Легкобытов описан под собственной фамилией,
— правда, так ее и не закончил.
Впрочем,
варламовскому герою от «сильного человека земли» (так
называл настоящий Пришвин настоящего Легкобытова)
досталось только имя — и ни единого из содержаний, включая духовные искания и
их биографические формы (настоящий Легкобытов в свое
время бросил работу и семью, чтобы скитаться по свету в поисках истинного
бога). Взяв это имя и пересадив его на биографическую почву писателя, Варламов
получил — при множестве сразу узнаваемых пришвинских черт
— человека, на Пришвина если и похожего, то разве так, как похожа карикатура на
портрет. Этот соименник капитана хлыстовского корабля вышел фигурой, грубовато
составленной из едва стыкующихся между собою черт и душевных движений, обломков
света и тьмы, соединяемых не слишком исследуемой логикой. Назначенный было в
диалогическую пару второму ведущему персонажу романа, Василию Комиссарову, в
диалогический ему противовес, этот персонаж своей тематической линии не
выдерживает — тем более, что она не слишком и
обозначена. Как, впрочем, и у призванного оттенять его, спорить с ним
Комиссарова.
Та
или иная степень карикатурности и грубости есть чуть
ли не в каждом персонаже романа — кроме одного. Точнее, одной. И о ней надо
говорить особо. Это — девочка Уля, дочь Комиссарова,
задуманная и «зачувствованная» явно интереснее, чем
она оказалась в результате осуществлена. И того еще более: при том, что она —
самый центральный персонаж повествования, в чем ее собственный смысл — остается
неясным.
Да,
она — единственная, в чьем облике ни единого раза, на протяжении всего романа,
не мелькнет ни единая шаржированная или огрубленная черта. Уля
выписана тончайшей кистью, нежнейшими красками (что лишний раз подтверждает ее
важность для автора). Более того: при всей ее несомненной сложности и слабости
она, кажется, — единственная, к кому не пристает тьма, пронизывающая ткань
романа. Она может пугать Улю, прямо ей угрожать, но собственной
ее душой она, похоже, не задевает ни разу (хотя обманываться, в полном
соответствии с духом своего времени, рада и эта не слишком обремененная критическим умом девушка: ее захватывает и патриотический угар
первых дней войны, и революционная эйфория февраля 1917-го). И еще того более,
из всех, способных погубить ее, ситуаций Уля чудесным
образом спасается — из всех, включая самую последнюю, когда никакое спасение,
казалось бы, уже немыслимо. Ее, изнасилованную солдатами и
готовую броситься с крыши, уводит от самоубийства внезапно появившаяся — на
этой крыше — «нищенка» (уж не мать ли, оставившая Улю
в раннем детстве? «Пойдем, — говорит она, — отсюда,
доченька, пойдем»). Уводит, по всей вероятности, прочь из русской
истории — в иной, лучший мир, из которого и пришла.
Судя
по тому, что роман и начинается с Ули, и ею же,
нежданно и едва мотивированно, истерзанной и почти уничтоженной, он и
обрывается (именно обрывается — ни одна из начатых в романе сюжетных,
биографических линий не доведена до чего-то, что может быть уверенно сочтено
логическим завершением), вообще, по пристальности, подробности и постоянству
внимания к ней — с этой героиней у Варламова, кажется,
были связаны какие-то важные и сильные интуиции.
«Больше
всего на свете Уля любила ночное небо и
сильный в нем ветер. В ветреном черном пространстве она
во сне бежала, легко отталкиваясь ногами от травы, без устали и не сбивая
дыхания, но не потому, что в те минуты росла — она невысокая была и
телосложением хрупкая, — а потому что умела бежать, — что-то происходило с
тонким девичьим телом, отчего оно отрывалось от земли, и Уля физически этот полубег-полулет ощущала
и переход к нему кожей запоминала, когда из яви в сон не
проваливалась, но разгонялась, взмывала, и воздух несколько мгновений держал
ее, как вода. А бежала она до тех пор, пока сон не истончался и ее не охватывал
ужас, что она споткнется, упадет и никогда больше бежать не сможет.» С первых же строк понятно, что это — героиня необычная и
обещающая очень много.
Сюжет,
как уже было сказано, ветвящийся — но у него есть внятный, ясно прослеживаемый
ствол, и ствол этот — история Улиного взросления,
пришедшегося как раз на описанные в романе годы, и даже с корнями — Улиными биографическими корнями: ее младенчеством и ранним
детством. Все остальные герои романа то появятся, то исчезнут, то выйдут на
передний план, то отодвинутся на далекую периферию — а Уля
присутствует всегда.
Однако
парадоксальным образом именно она, явно предназначенная быть проводником
чего-то существенного, оказывается лишена собственных
содержаний; а обещание ее необычности, открываемых ею возможностей так и
остается неисполненным. Она прозрачна. Варламов поочередно подносит ее, как
увеличительное стекло, как проявитель, к тому или иному из персонажей книги — и
тот на время выступает из тьмы, раскрывается, как может, во взаимодействиях с
Улей, — а потом автор вдруг это стеклышко убирает, и выхваченный
было из тьмы снова отступает туда — и растворяется там. Так растворился
сам Григорий Распутин, живее всего показанный именно тогда, когда с ним
общалась Уля. Так откатился в темноту Улин любимый мальчик, пасынок Легкобытова
Алёша, в начале повествования выписанный очень подробно — далее, по мере того, как присутствие его в романе сворачивается,
личностные его черты комкаются, сводятся к нескольким знаковым деталям — и,
наконец, вовсе к одной: к «густым ресницам» — ими напоследок махнет из тьмы один
из мучителей Ули, из насиловавших ее в «невской
тюрьме» солдат, который отнимет у нее волшебный сапфир-талисман, подарок
Савелия Круда. Так на глазах наливается тьмой
даже Улин отец, Василий Христофорович Комиссаров,
вышедший волею обстоятельств из небольшого круга Улиного
света. В начале книги персонаж вроде бы внятный,
рациональный, реалистически-основательный, с обозримым комплексом душевных и
телесных особенностей и даже в своем роде симпатичный, механик, чувствующий и
любящий механизмы, как живые существа, к концу он превращается в начальника
тюрьмы — в часть большевистской смертоносной машины, в слепое чудовище,
неведомо для себя становящееся причиной гибели собственной дочери.
Любопытно
(и надо еще думать над тем, в какой мере это — умысел), что — при всей
убедительности и точности того, как показаны внутренние движения и события
героев — психологичность романа обманчива.
Вернее, она указывает на что-то совсем другое. Ничего похожего на устойчивые
характеры, системы свойств и мотивов здесь нет и в помине — любой человек может
обернуться каким угодно (самой собой остается разве что прозрачная
Уля, и то благодаря тому, что собственных черт, кроме
узнаваемых внешних — веснушчатости — у нее и нет). От Легкобытова
бросает то в жар, то в холод; то же и от Улиной мачехи,
Веры Константиновны. Люди здесь текучи и непредсказуемы. Уже начинаешь представлять
себе героя, едва ли не отождествляться с ним — как вдруг оказывается, что это
лицо вовсе не такое уж лицо, — скорее, одна из временно надетых масок, которая вскоре
будет снята и заменена другой, столь же непрочной. Вполне допускаю, что эта
особенность показанного в романе мира — сама по себе продуманное метафизическое
высказывание.
Тем
более, что обманчива реалистичность этого текста
вообще. Через непрочную, зыбкую ткань вполне, вроде бы, реалистично прописанной
повседневности то менее, то более заметно просвечивает иной мир. Иногда — в
критические моменты жизни героев — он вторгается в посюстороннюю реальность и
распоряжается их жизнями властно, непредвиденно и по собственному усмотрению.
Вторгается грубо, прямолинейно и декларативно, превращая текст
в прямую проповедь, едва ли не в лубок-агитку (и это при том, что
Варламов вообще мастер тонкого, чуткого текста, умеющий говорить разными
голосами, воссоздавать интонации других времен и культурных состояний). По счастью, таких участков в романе не очень много, зато один из
них — в самом конце (когда изнасилованная и готовая умереть Уля
вдруг видит не что-нибудь, а возносящийся над городом крест — и ищущий ее погибели
сатанинский волк рычит, скалится, но отступает).
Все
это, думается, потому, что «Мысленный волк» — лишь по видимости роман. По
существу, это — выговоренная в художественной форме персональная историософия Алексея Варламова. Теолого-историософский,
историософско-теологический трактат: попытка
высказаться о духовных и метафизических корнях русской истории — да, пожалуй, в
некоторой степени и о том, как вообще устроен мир. Романную, образную форму
рассуждения об этих предметах автор всего лишь избрал как, видимо, наиболее для
себя удобную — как гораздо более, чем теоретическое рассуждение,
богатую возможностями и чуткую к подробностям авторского замысла и воображения.
Уже отмеченные рецензентами «роковые страсти», раздирающие героев, «любовные
треугольники» и прочие драматичные биографические обстоятельства
многочисленных, с весьма разной степенью подробности описанных персонажей этого
довольно густонаселенного текста — не более, чем
инструменты историософствования. Не в любви и не в
страстях тут дело — но в том, что процарапывается сквозь их непрочную ткань,
что использует их, чтобы осуществиться.
Историософская
мысль автора — в том, что прекрасную, чистую, святую Русь погубили занесенные
извне и без всякой критичности воспринятые тлетворные
силы.
«Ах,
если бы запретил государь своим повелением Нитща!
Не было б тогда смуты пятого года, не надо было бы Думу бездельную учреждать,
свободу никому не нужную давать — все ведь, все это от тевтонца пошло, а
сколько всего еще будет. Теперешнее — это только начало. Безумцы, безумцы, самоубийцы,
тати в своем дому, разорители семей, растлители дочерей и детоубийцы — вот вы
кто. Никакому злодею, вору и душегубу, никакому
ненавистнику России не удалось так глубоко пролиться ядом в русское сознание,
увлечь своим безумством и подготовить плацдарм, на который высадился из мертвой
головы Федерико Нитща,
вылез из черепа безумного тевтонца через пустые глазницы, уши, ноздри и рот
зверь, умевший одновременно быть особью и стаей, сжиматься до размера микроба и
возрастать до бегемота, самый страшный завоеватель, который
когда-либо приходил на русскую землю, — вылез и замер от восхищения.
Она
лежала перед ним — фантастическая, огромная, богатая, прекрасная и беззащитная
страна. Он видел ее всю, все ее города, храмы, изгороди, плетни, фонари, ее
бедные избы и пышные дворцы, ее огромные реки, озера и поля, ее ключи, тайники,
гнезда, болота и ягодные места, и на какое-то мгновение ему даже сделалось
жалко ее. Но это была та жалость, что лишь усиливала в звере похоть, и с
алчностью, какую он не испытывал прежде нигде и никогда, со всем скопившимся в
его существе сладострастием, какое человеку не снилось, мысленный волк вцепился
в Россию и стал рвать ее на куски.»
Так рассуждает один из героев — Василий
Комиссаров, — персонаж, которому вроде бы и доверять
особенно не стоит, судя по тому, в какое чудовище он превратился к концу
романа. Автор не добавляет к этой мысли — и не противопоставляет ей —
практически ничего.