Маленький роман из длиннот
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2014
Андрей Альбертович Житинкин
— театральный режиссер-постановщик, лауреат международных премий, народный артист
России. Родился в
Все мы подопытные кролики в лаборатории
Бога. Человечество — его незаконченная работа.
Теннесси Уильямс
I
От дикого истошного воя он вздрогнул.
Деревенский дурка, даун без шеи и талии с глазами-пуговичками и перышками
вместо волос, совершал свой крестный ход. Навязав на длинную палку старый чулок
и какие-то цветные тряпочки, дурка с радостным воем
обходил давно заброшенную развалившуюся церквушку.
Эта маленькая церквушка в Глебовском
давно зацепила внимание Житинского. Издали казалось,
что часть луковки оторвалась от своего корешка-купола и парит сама по себе.
Дело в том, что прогнивший металл купола давно был изъеден дождями и развеян по
ветру, но пик луковки, самый ее кончик с покосившимся ржавым крестом, уцелел и
держался на паутине арматуры, незаметной издали.
Житинский
остановился на некотором безопасном расстоянии, чтобы не выдать себя и не
«спугнуть картинку», и стал с любопытством наблюдать за обрядом дурачка, кружившим вокруг церквушки. Тот, как оказалось, не
просто выл, а что-то немотно распевал, ведомое ему одному,
раскачивая в такт астральным звукам свою пеструю палку.
Странно, — подумал Житинский, — откуда
в этой туманной голове, родившейся много позже разрушения Храма, этот тусклый
молитвенный свет? Можно было как угодно относиться к сотрясанию
воздуха, производимого дауном, но отрицать некую
выморочную священнодействующую функцию этого мычания было нельзя. Больная
уродливая картошка в затхлом подвале дает свои бледные чахлые ростки, как и
здоровая. Откуда это у него в голове? — Показать и объяснить никто не мог.
Телевизор? — Тоже исключено. Кантовался дурачок по
сеновалам, а подкармливала его вся деревня. И, тем не менее, щелкнуло ведь в затиненном мозгу, что это не просто дом, пусть и разрушенный,
не просто хлев или просто стены, а некая необычная, не бытовая «точка»,
соединяющая с чем-то высшим.
Все-таки русский народ по своей натуре язычник. Поэтому
всегда была так притягательна стихия анархии, бунта. Любой раскол вызывал
восторг. Русский человек ходил в церковь, но верил в леших и домовых. Обожал
богохульства юродивых и блаженных.
Тьма тьмущая русских мыслителей и философов — тоже следствие
этого. Пытались обуздать стихию. Осмыслить и вразумить. Ан
нет. Крякнув от удовольствия, русский мужичок разрушил храмы и водрузил
на Красную площадь — площадь Крови — мумию Идола для ежедневного поклонения.
Философов выслали и передавили, а оставшихся священников откомандировали в
ГУЛАГ. Но всякий Идол доживает и до своего развенчания. Сожгли билеты с его
ликом, сбросили монументы и внимают экстрасенсам и колдунам. Все. Круг
замкнулся…
А Гришка Распутин? — Типичный язычник. Хитрый, как черт. Он
был нужен императрице, чтобы предугадывать ее же желания и внушать ее волю
Николаю. Иначе не могла — «немка». (Хотя какая Алике
немка?) Шла война с Германией. Поговаривали о шпионстве. Роптал народ, масса
слухов… Мужичок усек и вовсю включился в игру. То,
что Алике боялась произнести вслух — говорил он. Как
наитие. Как глас Божий. Чисто физически, наверно, Распутин обладал биополем.
Обыкновенная экстрасенсорика. «Заговаривал боль Алешеньке» — мануальная терапия. А интересно, если бы не ухнули
Гришку, уже многaжды продырявленного,
в прорубь, пошел бы он за Алике и Алешенькой в Ипатьевский? — Думается, пошел бы. Именно в силу язычества
своего. И опять бы ополоумели расстрельщики, как
ополоумел Юсупов и К╟, когда пули не брали Распутина.
Хотя в Ипатьевском, когда Юровский со
товарищи расстреливали Николая и его семью, красноармейцы и так ополоумели. Еще
бы — пули отскакивали от великих княжен.
Дело в том, что на них были проволочные корсеты. От страха стали стрелять
беспорядочно. Возникла свалка. Когда выносили трупы на носилках из шинелей,
чтобы побросать в машину, одна из княжен
приподнялась, закрыла лицо и заплакала. Добивали штыками в дрожащих руках…
А теперь вот дурка с тряпочкой сурдинит возле Храма что-то свое с неожиданными
инфернальными вскриками, как филин. Может, это внебрачный сын самого Юровского?
— А что, ведь снимал же он где-то здесь поблизости партийную дачу как белая
кость нового времени за свои красные заслуги. Чудненькая
получилась бы метафора…
Так думал Житинский, глядя на
местного дурачка дачного местечка Глебовское.
От восторга и возбуждения у того потекли сопли, которых он не замечал и никак
не утирал. Солнце настроилось на закат. Ветер усилился. Сопли,
не успевая отлетать, засахаривались на дебильном
лице.
— Ну, это уже перебор, — сказал сам себе Житинский,
развернулся и медленно зашагал, продолжая размышлять, по постепенно влажнеющей
от росы тропинке к своей даче.
Раньше я думал, что человек искусства себе не принадлежит.
Действительно, встал как идиот, как вкопанный. Смотреть
на другого идиота. Но, если принять
во внимание, что не от ЕГО хотения означены в этом мире приход и уход, то тогда
получается, что любой человек сам себе не принадлежит. А раз это так, то
имеет ли смысл добиваться персональных славы и
счастья. И что назвать счастьем в этом неподконтрольном и ускользающем мире? —
Работа— Любовь— Вера— Дети? — Ничего такого у этого
юродивого нет, и, тем не менее, он счастлив. Что же остается — за вычетом —
Вдохновение? Род теургии. Мистической просодии. То, что отрывает на некоторое
время от этой земли. Вот когда человек действительно себе не принадлежит,
бессознательно творя то, что связывает со всем сущим, когда человек просто
крохотный канал, капилляр в бесконечной непознаваемой губке мироздания…
Эк куда занесло.
Пожалуй, с этого надо будет завтра начать репетицию.
II
Репетиция началась с того, что не началась. Как всегда
опаздывала прима театра, народная непонятно каких народов артистка. Помреж
нервно покуривал, уже заранее втянув голову в плечи в предощущении скандала.
Его нервный блеющий смех раздражал Житинского, но сделать
ничего было нельзя — помрежей не выбирают. Можно было выбирать артистов,
смешивая палитру, добиваясь оттенков, а помреж он и есть помреж. Самый дорогой
как раз без оттенков — просто исполнительный. Отпустил актеров покурить.
Интересно, какое оправдание своему опозданию выдумает
сегодня? — Виртуознее ее по этой части в труппе актрисы не было. Ах, черт,
раньше в голову не пришло. Можно было бы незаметно сунуть в карман портативный
магнитофон и записывать все ее оправдания, а потом издать антологию, например,
под названием «Мания народной артистки N.» или еще лучше — «Мания мании». Хотя
с другой стороны, актер без мании — все равно что цветок
без запаха. Конечно, есть такие цветы, но какие-то они пресноватые. А что, это
мысль. Можно бы для журнала специального написать статью «Талант как мания».
Только вот вопрос — для искусствоведческого журнала или психиатрического? Наверное, у всех великих свои мании. Ведь
подтирала же Ахматова резинкой горбинку носа на своем изображении. Карандашный
портрет Тышлера. Хотела поменьше. А одна знаменитая балерина все время
встречала гостей голой. Правда, это плохо кончилось. Однажды в таком виде
отправилась за молоком, и ее сдали в психушку. Хотя
эксгибиционизм — святая святых в актерской деятельности. Так что это, пожалуй,
не мания. Любопытно, а какая же у меня мания? — Или это видно только со
стороны? — И Житинский надолго задумался…
Вспомнились детские страхи. Когда выпадали молочные зубы.
Боялся одного: что во сне выпавший зуб застрянет в горле, и я неминуемо
задохнусь. Или еще — тоже связанное со сном. Страх,
что во сне меня подменит цыганка и положит в кроватку другого мальчика. С лицом
таким же, как у меня. Только это уже буду не я. Родители утром проснутся, и ничего
не будут знать об этом ужасном преступлении. — Житинский
улыбнулся. — Если посмотреть на эту детскую путаницу глазами философа, то
невольно приходишь к идее двойников. Идея двойников первична хотя бы уже
потому, что в каждом обыденном человеке сидит духовный человек. Она сублиминально — с раннего детства — пронизывала все мое
существо. Но разве это мания?
Был еще страх недоразвитости отдельных членов. Например, все
пропорции нормальные, а ручки маленькие. Не выросли. Или ножки. Или еще того
хуже — пенис. Периодически проверял, все ли растет. Бывало, замучивал
школьного врача, чтобы тот произвел не только стандартные замеры роста грудной
клетки для медицинской карточки, но и ног, предплечий, ступней и т.д. Кроме,
конечно, сокровенного. Это измерялось дома, перед сном. Канцелярской линеечкой
за семь копеек. Да, это, пожалуй, не мания, а клиника… Правда, еще Чехов
обмолвился, что актер — это не профессия, это диагноз. А режиссер? — По-моему,
приговор. Или харакири в рапиде…
Вернулись актеры. Ого! Темы, обсуждавшиеся в «лавкоме» (актерской курилке с лавочками), близкие:
— Периодически ловят маньяков. И что поразительно — все с
высшим образованием.
— Да, гойевское «сон разума рождает
чудовищ» — устарело. Разбуженный разум рождает чудовищ…
— Он голубой?
— Нет. Просто бесцветный.
— Тогда соглашайся. Режиссер — дерьмо,
но роль-то классная. Сам
что-нибудь наваляешь.
— Да. Но монтировать-то все равно будет это «дерьмо». К тому
же сценарий Лимонова. Вот он точно из голубых.
— Причем сознательных. Упали тиражи книг — Эдичка поперся в
Россию, чтобы его трахнул какой-нибудь омоновец. И
ведь трахнул… дубинкой по голове. А тиражи пошли в
гору…
Житинский
обожал эти обрывки. Обрывки чужих диалогов. Если не сказать больше —
коллекционировал их, достраивая потом на досуге «начало» — в транспорте, в
очередях, в ожидании аудиенции, чтобы убить время.
Еще он всегда поражался простой вещи. Человек ушел с одним
запахом — вернулся с другим. Актеры вернулись после перерыва с новыми запахами
табака, кофе, одеколона и еще чёрте чего. И уж совершенно невозможно было
понять умом: когда человек покидал этот мир навсегда, а запахи его оставались.
В одежде, в подушках, в вещах. Люди уходят, а запахи их остаются. Это одна из
самых мистических вещей на этом свете…
Ну, где же эта тварь? — Эта разнародная
(или разнородная) тварь? — Сейчас прикатит, как ясное солнышко, сунет свой
любимый черный «Моrе» в
зубы, сядет нога на ногу и начнет скулить, чтобы ей принесли кофе, потом пива,
потом чаю, потом вообще отпустили на обед. Фирменное актерское блюдо — «понты в сметане». Даже Райх себе
такого не позволяла, хотя и была замужем за режиссером, к которому шла на
репетицию. А, может быть, потому и не позволяла, что была замужем? — И ей не
грозил ранний климакс? — Или потому, что это был Мейерхольд? — Вообще своим чудовищным
финалом Мейерхольд искупил весь конформизм и все прегрешения. Может быть,
поэтому, хотя уже все предчувствовал, не поддался уговорам Михаила Чехова
остаться на Западе? — Тот впрямую пророчил гибель. Мастер грустно улыбался всепонимающей улыбкой. В наше время новым мученическим
светом высветлены Мастер и его Галатея — Райх. Голый гениальный режиссер после ужасных избиений с
переломанным бедром. Лицом вниз на вонючем полу
Лубянки, и Зинаида Райх с выколотыми глазами — жертвоприношение
по-советски. Жалко, безумно жалко, что не осталось Евангелия от Мейерхольда. От
Чехова осталось. От Станиславского осталось. А Мастер кроме биомеханики,
которая была, скорее всего, шуткой или завиральной полемической запендей или высочайшим блефом, своей системы не оставил.
Жалко. Может быть, в сочинениях Константина Сергеевича и был какой-то
ремесленный метод, но как книги — они бездарны. Надо все время, как Мюнхгаузен,
вытаскивать себя за волосы из быта, из контекста. Как сказал один грандиозный
поляк уже нашего времени, искусство не отображение жизни, а ответная реакция. Мейерхольд «отвечал», Чехов «отвечал», Таиров «отвечал», Вахтангов
«отвечал» (потому и были не жильцы), а Станиславский с Немировичем «отображали»
— как и легион последышей с желтенькими плевочками
Сталинских премий на шерстяных лацканах…
Что-то пауза затянулась. Вернее, затянула уже не только Житинского, но и враз заскучавших
артистов. Образовалось мертвое время, которое некуда было употребить. Именно
этого вакуума, неприклеенности к чему-либо или кому-либо
больше всего на свете и боится артист. Даже мне перемывать косточки, язвительно
перешептываясь, надоело. Только две стажерки-лесбиянки с синими коленками
хихикали о чем-то своем, о женском. Или мужском?..
Житинский
предложил актерам высказаться о существе ролей и
устало прикрыл глаза под шумок эмоциональной и сбивчивой актерской ахинеи:
— Моя формула не входит в твою…
— Каждый борется со своим хаосом сам…
— Все дело в отыгрывании…
— Моя смерть — мое личное время…
Сейчас обязательно кто-нибудь что-нибудь вставит из
Евангелия. Ну, точно:
— Какою мерой меряете, такою и отмеряется вам…
— Надежды нету — надежда есть…
Очередной трюизм — цитаты из Евангелия. Ни одна статья,
рецензия, интервью без этого не обходятся. Есть своего рода мода на цитаты. Еще
недавно это был Ницше-Фрейд, потом Бердяев-Розанов
и т.д….
А вот сейчас обязательно заведут пластинку о потере
духовности. Ну, вот, уже кто-то трепетно вякает:
— Не плоть, а дух растлился в наши дни…
Хоть Тютчева-то бы не трогали. Ведь
элементарно, что его дни — это не наши дни. А отсутствие духовности беспокоило
еще древних греков. Боже, скучно-то как. Бюллетень что ли взять? — Житинский умышленно исчезал дня на два-на
три, беря бюллетень и останавливая репетиции — чтобы не убить артистов. Хотя
если заболевал по-настоящему, то наоборот ставил репетиции и утром и вечером,
подчиняясь негласному закону — изживать болезнь искусством.
Надо было как-то выходить из ситуации. Но скандала не
хотелось. Житинский придерживался четкого правила: скандал
хорош только на сцене, а не за кулисами. Вообще на сегодняшний день сочинить
классный скандал надо еще уметь. Ажиотаж и шумиха вокруг премьеры, муссирующей
нечто запретное — любимый трюк Житинского. Существовала целая система «приколов», позволяющих протащить действительно
серьезное и элитарное и свернуть обывателю мозги или посеять хотя бы некую
экзистенциальную панику в его душе. Единственный смысл именно в
бесполезности жизни, так же как и театра. Это открытие Житинский
сделал уже очень давно и поэтому всегда, когда ему нужен был тайм-аут или
просто момент публичного одиночества, он предлагал актерам потрендеть
о смыслах пьесы, спектакля, ролей, образов и т.д….
Бессмысленность театра, как и бессмысленность самой жизни — в
бытийном аспекте очевидна и весьма доказуема. Другое
дело — философский мазохизм, заставляющий вновь и вновь искать ответ, зачем
этим все-таки нужно заниматься, и этот мазохизм сродни прустовскому.
Ах, этот прокрустовый Пруст. Пруст — это не только
поток сознания, не только поток мучающегося сознания. Это поток сознания,
мучающего самое себя. В конце концов, только мой личный мазохизм может быть
интересен. Ведь любил же Пруст повторять: сегодня я хорошо знаю субъективную
истину. Тут все важно. Именно сегодня (завтра все будет по-другому). Именно я.
И если речь идет об истине, то именно субъективной. Все остальное — наркотики.
Заговаривание еще дородовой боли. Сладкой боли зачатия — или еще раньше — боли,
когда влага разумности (интеллектуальное семя) окропило бесчувственную материю.
У каждого свой наркотик. У кого — буквальный (алкоголь,
травка, транквилизаторы), у кого — творимый (работа, любовь, вера, дети).
Дети как спасение от одиночества. И что такое жизнь как не цепь экспериментов
на своем организме. Это — если говорить о субъективном.
А если подумать об объективном и принять во внимание
объективно другие субъекты, то жизнь — сплошной поиск компромисса во взаимных
эгоизмах. Вот как сейчас, когда эта гребаная
знаменитость, эта звезда с нафталиновым блеском, уже целый час заставляет себя
ждать, а я не устраиваю скандала и не ухожу с репетиции. Наверное, потому что
потом в запасе у меня будет хотя бы один ход, сотворенный на зыбком чувстве
вины. Ход, позволяющий какое-то время погладить ее против шерсти, протаскивая
свое. Правда, это местная анестезия. Совсем ненадолго. Но потом можно будет
включить следующий пункт из системы приколов маэстро Житинского…
— Только не волнуйтесь. Пожалуйста, не волнуйтесь, — кто-то
тормошил его за плечо. Житинский открыл глаза и
увидел невменяемого помрежа.
— Что случилось?
— Она не приедет на репетицию.
— Почему?
— Она умерла. Сейчас взломали дверь. Она умерла, а ее собака
сошла с ума. Собака никого не подпускает к телу. Наверное, будут
стрелять…
Господи! Прости мя грешного! То, что целый час сверлило мозг
и отдавалось раздражением в печени, уже сутки как было телом. Ее больше нет.
Ушла действительно Великая Актриса. Уровень мучений был пропорционален Таланту.
Художник всегда обременяет мир собой. Даже после смерти. Быть раздражителем!
Началом Памяти!..
III
Змей обольстил сначала женщину, а та уже в свою очередь —
мужчину. Даже великая Марлен Дитрих начинала с пикантного корсажа, черных чулок
с подвязками и кружевных панталон, брошенных прямо в трясущееся старческое лицо
одного завсегдатая ресторана. Это потом она стала недосягаемой, презирающей
бреющееся племя. А начинала, как все. И что такое полуприкрытые
веки Греты Гарбо, как не метафора соблазна? —
«Голубой ангел»… Ангел с душою дьявола. Реальное воплощение вечной антиномии:
эгоцентризм Бога — плюрализм Антихриста. Морализаторство христианства… Вообще
морализаторство любой религии. Не подавляет ли это личность? — Не лучше ли —
свобода от всего в угоду великой несвободе от себя, своего Я? И потом —
морализаторство, праведничество — это так скучно.
В праведниках есть что-то подозрительное. Видимо, то, что они
сами всегда знают, что они праведники. Какой высокий игровой заряд был заложен
в борьбе именно с неверными! Например, чтобы выяснить, являетесь ли вы ведьмой,
и получить соответствующее удостоверение, надо было ехать в голландский город Оуд Ватер («Старая вода»). Именно здесь женщин,
заподозренных в связи с нечистой силой и бесами, вначале жестоко пытали, а
затем сжигали на костре. Определить связь несчастной с нечистой силой помогали
весы. Если женщина весила не более
— Я пришла тебя осексуалить…
Или другая история, которая приключилась с ним, когда он был
еще зеленым первокурсником, румяным, и ничего не соображал. Его пригласила в
гости к себе домой почтенная дама-профессор, педагог по зарубежному театру и
литературе. Ну, в гости так в гости. Тем более, что
весной ей же надо было сдавать экзамен, и поддерживать хорошие отношения было
осознанной необходимостью. Правда, немного насторожило:
— У меня такая начитанная дочь!..
Начитанная дочь. Напитанная ночь. И маменьке невмочь… Чай, печенье-варенье, все как полагается. Только
не покидало чувство, что знакомство-то неспроста. Мамочка очень быстро оставила
их одних, а сама испарилась в какую-то библиотеку. Дочь не сводит своих
брусничных глаз с полопавшимися сосудиками с молодого человека, будущего
режиссера. Мужчиной пахнет. Неожиданно вне всякой логики, в середине разговора,
она начала тереть ткань своего платья на плече. Потом на локте. И так до
бесконечности с убыстрением темпа. А разговор о высоком:
— Эзра Паунд
говорила о русских: чтобы их читать — надо хорошо
выпить…
— Есть какие-то стойкие пары в природе искусства: Толстой—Достоев-ский, Хемингуэй—Фицджеральд…
И вдруг — хрясь! Ткань поползла.
Дочка плотоядно разрывала ткань на себе зажатыми в судороге пальцами. Пришлось
давать деру, не дожидаясь мамочки. Уже позже, когда
отматывал киноленту назад, всплыл и странный профессор-ский поцелуй. Прощаясь с мамочкой, поцеловал
ее символически, а профессорша интенсивно развила легкий поцелуй в глубокий. А когда навел справки и
выяснилось, что дочь, оказывается, известная шизофреничка — все
сложилось в дьявольскую картину. Ее крепкая мамаша жаждала зятя любой ценой. И Житинский был уже не первым кроликом в этой грандиозной афере.
Слава Богу, припадок начался раньше, чем следовало, и все разъяснилось само
собой. А ведь внешне — кровь с молоком и грудь третий номер, только глазки брусничные
сигнализировали что-то неприятное наблюдательному режиссер-скому мозжечку. Хорошо еще, что не
повесилась при нем. Господи, прости!.. Тогда все равно оказался бы повязан с
любвеобильной мамашей.
Правда, у ближайшего приятеля с режиссерского факультета
вышло еще глупее. Дело было уже на выпуске. Он — иногородний, из провинции, а в
московский театр брали только с московской пропиской, ну, и пришлось все
устроить за бабки через фиктивный брак. Все было по-честному — друг друга ни
разу не видели. А в ЗАГСе втрескалась она в него по уши.
Причем как-то молниеносно. Начала преследовать. И вот плюет новоиспеченный московский
режиссер на все спектакли, бежит из Москвы. Она за ним — идет охота… Стоп.
Как же это пьеса американская называлась, где главный герой в страхе убегал от
женщин, видя в них охотниц за его яйцами? — Сейчас не вспомнить. Жаль, надо бы
перечитать…
Но больше всего раздражало, когда завкафедрой
режиссуры, главный академического театра, «дед» — как его все называли,
удовлетворял свою любовь к актрисе (обладание) через репетицию сексуальной
сцены с другим партнером. Репетиции становились бесконечными, приобретая
характер навязчивого бреда. (Видимо, его мужское начало не имело конца.) Что-то
похожее было, наверно, у де Сада — этого бумажного гурмана плоти. И уж
последним пиком этой глубокой «работы над собой», перед самым снятием с главных, стал случай с первокурсницей, попавшей в
автомобильную катастрофу. Провинциальная Верочка, и так не блиставшая
интеллектом, после аварии совсем впала в детство, стала играть в куклы. В
глазах всего училища «дед» совершил благородный поступок, предоставив ей кров и
уход в своем доме. Но была одна мелочь, ведомая Житинскому, вошедшему как-то на репетицию к «деду» в его
квартиру без стука. «Мелочь» эта состояла в том, что «дед» спал с полоумной
Верочкой в самом прямом смысле этого слова. Может быть, Верочка, заваленная
импортными куклами, не понимала уже всего этого, воспринимая как продолжение
игры, но дед-то, дед-то! «Дед», который обожал возмущенно повторять на
репетициях:
— Никто не видит разницы между похотью и страстью!
Так и стоит перед глазами синеватая в седой шерсти дедова
шишка и маленький аленький (аленький цветочек) ротик Верочки, по-детски
тыкающийся в этот некогда символ былого могущества…
Вспомнил и невольно поежился, как от холода, прямо в машине.
Театральный шофер, физиологически рыжий Витюха,
удивленно оглянулся (в машине было жарко и душно), но промолчал, списав это на
нервы Житинского.
Да, день не задался. Смерть всегда меняет планы. Некрологи —
Вечные Новости. Кстати, а какой будет у меня? — Хорошо, если бы так начинался:
Ушел из жизни… безвременно одаренный… Тьфу-тьфу-тьфу…
Чтобы как-то «выскочить» из этого, Житинский
взял служебную машину и рванул на Николину Гору к Яне. Она, конечно, его не
ждет, и Житинский заранее предвкушал эффект от своего
появления. Как неловко всплеснув руками, она выскочит из сада в смешном чаплиновском пиджаке. Вечно простуженное горло —
замотанное, как у инфанта. Мальчишеская стрижка а’1а Gavroch.
Быстро перебирая стрекозиными ножками — длинными, членистыми — она побежит
к нему навстречу, потом повиснет на шее, а он будет глупо улыбаться, что-то
рассматривая в ее голове. Наслаждение доставляет ожидание того, о чем только
догадываешься. Конечно, встреча может быть и другой, но предположительное
видение съедает пространство, а Житинский обожал
играть с пространством, чтобы перехитрить время. Вообще, важнее не
пространственные, а духовные перемещения, вот подлинный сюжет. И Житинский прикрыл глаза, представляя себе, как Яна бережно
и очень сексуально трогает бутоны нераспустившихся роз на ощупь или кормит
белую кошку, белым молоком вытекающую из-под ворот, или пьет чай на веранде,
забравшись в старое кресло. Сколько иногда подтекста в простом помешивании
чайной ложечкой! Он принимал все в этом существе: и перистые облачка на коже
(пропадал пигмент), и следование поразительному принципу животных — не делать
лишних движений. И какую-то не по возрасту застенчивость. Кажется, когда-то Иммануил Кант силился определить нацию одним словом.
Наверно, подлинно русский менталитет раскрывается через слова «застенчивость»,
«стыд»… Житинскому нравилось, как она застенчиво
пьет маленькими глоточками; смеется, оставляя эхо; вечно подтрунивает над собой
и своей пежиной (Яна была облучена и потеря пигмента — только следствие, только
верхушка страшного айсберга). В этой жизни нет ничего страшней самой жизни. Жизнь
страшнее любого вымысла, и самое трагичное или ужасное
всегда рядом — только протяни руку.
Они познакомились случайно. В электричке. Однажды Житинский увидел женщину, высунувшую голову в окно электрички
навстречу ветру. Женщина смеялась, заткнув пальцами уши. В вагоне полно народу,
все принимали ее за сумасшедшую, а ей просто никто не был нужен, она была
счастлива своим внутренним миром. Ветер открывал голое тело — только крохотный
кусочек. Минимум информации рождал максимум надежды. Это было красиво и
эротично. Все-таки прав дедушка Фрейд, утверждавший, что понятие «красивого» коренится
в сексуальном возбуждении. Женщина оказалась Яной, и с этого момента понеслась
колесница их бешеного романа.
Первый раз они растворились друг в друге в дождь. От сырой
одежды стало парить. И одежде было отказано. Им не хватало друг друга. Они
нашли лошадей и голые на таких же обнаженных лошадях (без уздечек и седел)
мчались в потоках воды неизвестно куда. Лошади тоже парили от езды, казалось,
только зубы не были вспотевшими. Это был экстаз, невыразимое блаженство
растворенности во всем и вся. Не было ни законов, ни правил, никакой мало-мальски
сносной системы координат. Они растворялись в стогах, на песке, в траурных
маках. Он, как коренной горожанин, привыкший воспринимать природу только
порциями, попал под обвал, был вывернут и переиначен. Какая реинкарнация?!
Он прожил несколько жизней в то лето, словно наглотался пригоршнями глютациона (так названа субстанция, тормозящая старение
клеток). Глю-та-ци-он — то, что с долей глюков, это несомненно. Они пили
жизнь жадно, никого и ничего не боясь. Она шутливо прозвала его живопийцей. Пили жизнь, чтобы потом долго-долго кормить
память. Она внушила, причем подсознательно, очень простое и
понятное, как дыхание, — сделать себя точкой, от которой «пойдет» все, и
посмотреть, что будет. А искусство — это только попытка поиска рамки для
совершённого (или совершенного?) мгновения, и Сартр первый догадался об этом. Но
только в силах самого Человека это мгновение сотворить или хотя бы обозначить,
потому что только один предмет по-настоящему интересен человеку — сам Человек,
как открыл еще Паскаль. Наверно, я на самом деле умею только одно —
коллекционировать людей. Причем высший пилотаж состоит в полной растворенности
в объекте. Может быть, это — режиссерское перевоплощение, в отличие от
актерских перевоплощений по обязанности. Перевоплощение до самоотрешенности,
вплоть до отождествления с дождем ресничек на поле страничек. (Яна теряла реснички в тех книгах, которые читала. Первые пигментные пятна оккупировали веки…)
За несколько метров до цели Житинский
отпустил рыжего Витюху и
выскочил из душной машины, воруя ноздрями влажный дачный воздух. Накрапывал
теплый дождик. На черном асфальте алели незаживающие царапинки дождевых червей.
Быстро миновав вечерний пруд с запахом мыла (дачницы мылись), он в два прыжка
одолел садовую дорожку и крыльцо. Странно, что не было яниной
кошки — только рыбьи головы на ступеньках. Коммунистические глаза… Рыбьи
головы…
Дверь легко отворилась. В полумраке бутоном свалявшейся розы
белела свалявшаяся постель. Щелкнул выключателем — на постели записка:
— Ждала весь день. Что-то подсказало, что что-то случилось.
Сорвалась к тебе в город. Яна.
Житинский
метнулся к стулу, повинуясь суеверной привычке поймать оставшееся тепло, потом
к чайнику — тот почти остыл. Не снимая мокрого плаща, с чайником в руках, он
сел прямо на постель и вдруг по-детски разрыдался, с соплями
и всхлипами…
IV
— На грани невозможного — всего за 20 рублей! Муки плоти — за
30 рублей, 45 кроссвордов и книга о попугайчиках! — орала в электричке
противным голосом какая-то тетка в маразме и парике.
Уже ночью на последней электричке возвращался Житинский к своей Благоверной на дачу в Глебовское.
Их брак тлел уже много лет, хотя они давно распались, не успев состариться. Его
раздражало, что в любовных играх с ним Оля вела себя прилежной ученицей (не придерешься),
но сдающей нелюбимый предмет. Он догадывался, что ее, наверное, тоже многое в
нем раздражало, так как частенько с долей обиженной укоризны из ее уст вылетала
коронная фраза:
— Ты готов мыслью обслюнявить любой предмет…
С некоторых пор он не стал оставлять своих координат в
течение дня и довольно виртуозно линял на обочину от ее прямых вопросов.
Оля смеялась над его привычками, никак не могла их запомнить
и взять в толк. Например, Житинский вырубал звук
телевизора на спортивных новостях и рекламе — боялся ненужных цифр и телефонов.
Читая, он любил прикрывать угол страницы плотной бумажкой, чтобы не отвлекаться
на номера. Зловещие цифры гипнотизировали. Подмывало отодвинуть или приподнять
листочек и удостовериться, что ехидные цифры на месте. И этот, полный мучений,
процесс умилял ее больше всего, вызывая саркастический зуд. У Оли таких проблем
не было. Читая, она обожала вставлять в ухо узеньким концом пластмассовую ручку
и вращать ею до ощущения щекотливой приятности. Правда, увлекаясь, забывала
иногда вынимать ручку из уха. И тогда Житинский
невольно вздрагивал, натыкаясь глазами на эту картинку. Издали казалось: мундштук-склеротик
не нашел рта.
Вечером в постели она обдавала его дыханием дня. О, сколько
всего он вычислял по этому дыханию! Он мгновенно считывал все ее проблемы, но
никогда ни единым жестом и словом не обмолвился о них, делая вид, что вечно «не
в курсе». Лучше казаться в глазах своей Благоверной странным, чем просто идиотом. С нею было легко молчать. Бывали минуты, когда ему
казалось, что он забывает, как звучит его голос! Уже давно он приходил к ней в
постель с простым желанием выспаться. И, лежа с закрытыми глазами, в который
раз прокручивал многое из их совместного бытия.
Начало романа. Они в темном видеозале. Заклеенный нос пэтэушника. Смех дебила, застигнутого за неприличным…
Второй день свадьбы. Они в ролях жениха и невесты — невыспавшиеся, набычившись,
смотрят на ползающих, как мухи, гостей. Все вдруг стали чужими друг другу —
даже молодожены. В глазах один немой вопрос: где бы опохмелиться?..
Кладбище. Они мечутся в панике между одинаковых плит. Она потеряла
могилу бабушки…
Фотосалон. Они делают снимок для родителей. Дико раздражало,
что при фотографировании надо непременно смотреть в глазок объектива…
ЖЭК. Они получают ордер. Затюрханная,
давно немытая, пепельная женщина с кипой свернутых знамен, выпрашивает
взятку…
ЗАГС. Они проходят пошлейшую процедуру — «советский обряд имянаречения…»
Юбилей родителей. Они за шикарным столом. Во время
праздничного обеда с улицы ворвался похоронный марш. Все вскочили, форточки
стали закрывать, кого-то вырвало…
И как апофеоз этого бреда — прошлогодняя картинка под Глебовским, когда они собирали грибы:
Лес. Трава. В траве нездешне белеют
брошенные унитазы…
Какой сюрреализм?!.. Дали обрыдался
бы от восторга, увидев, как мы живем. Хотя давным-давно Аввакум Петров, первый
наш настоящий прозаик, уже поставил соответствующий диагноз: «Мы уроды Христа ради»…
Почему именно с Ольгой случились самые бездарные вещи в его
жизни? — Чья это прихоть и какой
здесь умысел? — Причем, чем дальше — тем круче. Сплошная псевдоморфоза. Или действительно,
развитие равнозначно участи, как сказал бы Томас Манн? — Тогда за какие такие
грехи ему уготована именно эта участь?
Художник творит, саморазрушаясь,
расходуя себя: интеллект, психофизику, биоэнергетику. Ольга нормальна. Она бессознательно
направлена на понятное и общепринятое. Она все время
созидает себя. Отсюда эти вечные косметические салоны, аэробика, шэйпинги, бодибилдинги… Господи, нашла бы себе
какого-нибудь культуриста, что ли. О чем это я? — Она частенько роняла, что и
его одного ей как-то многовато. Вот собака — другое дело. Любимое занятие на
даче — загорать обнаженной с медовой маской на лице. Собака аккуратно слизывает
мед языком, она вампирически улыбается… Какая-то
фиеста пошлости! Она просто притягивает к себе все здоровое и заурядное.
Растворяется, впитывает в себя, плывет по течению. Но уподобление — всегда
субъективно, потому что предполагает момент выбора. Значит, все это «выбрано»
ею. — Стоп. Тогда это уже не бессознательное влечение, а вполне осознанное и замотивированное. Хотя в случае с Ольгой самым точным было
бы, пожалуй — замотивированная безмотивность.
Лиля Брик любила трех мужчин: Маяковского, Есенина,
Параджанова. Казалось бы, ничего общего. Неправда — все «откалывали номера».
Может быть, Ольгу органически воротит от моих «номеров» и закидонов?
— Или она невольно чувствует мою неискренность? — Но тогда она должна была бы
чувствовать, что эта неискренность — только следствие недоверия к самому себе,
и весь мой цинизм достаточно наигран.
Настоящий художник всегда в некотором состоянии
«заговаривания зубов», «навешивания лапши». Что это — суеверие? А, может быть,
— имманентная потребность свободы. Главное — не раскрыться. И ложь наших лож —
во благо. Режиссер, как и врач, не может всего сказать актеру. Или, если
говорит правду, то обязательно просчитывает дозу. Порционная
правда. Только так. В искусстве мало кто умеет терпеть. До сих пор перед
глазами молодой самоубийца, актер-неврастеник, которому отказали от театра. Он
падал в окно, вытаскивая за собой занавеску. После похорон — танцевали в черных
смокингах из костюмерной… А цинизм… — Можно было бы целую
диссертацию написать «Цинизм как защитная реакция» (на материале моего поколения).
Время было такое. Время обреченности.
И «Иудин день», когда все целуются, смеются и радуются друг
другу на сборе труппы, после отпуска, в день открытия сезона — священен. Это
пир во время чумы, праздничная увертюра к будущему жестокому действу, где
только косточки захрустят очередного «гения», ставшего жертвой. Ведь для
человека искусства одиночество — это почти физическое самочувствие. А все эти
актерские хохмы, приколы, прибамбасы,
розыгрыши и анекдоты — маска, тоненькая мембрана, прикрывающая жуткую черную дыру.
Есть, безусловно, есть что-то, что заставляло во все века выпихивать фигляров с паперти. На первом же моем худсовете в театре
один народный артист, достойный своего народа, другому народному (худрук)
ласково сказал:
— Ногу подними!
— Чего тебе?
— Ничего… Копыто поискал…
Чтобы как-то отвлечься и подавить в себе хвойный привкус
одиночества, Житинский купил у настырной тетки с
противным голосом «Муки плоти — за 30 рублей». Открыл наугад: «Он смотрел на нее,
как изголодавшийся матрос на грудь сельской учительницы…» Так, понятно.
Захлопнул «Муки плоти» и, не раздумывая, вышвырнул их в
открытое окно электрички, чем не на шутку напугал лысую старуху, сидевшую
напротив. Это был даже не «одуванчик» с каким-нибудь подобием пушка на голове.
Лысая, как говорят, коленкой, голова, одна сплошная шишка, блестела в свете электриче-ских плафонов и,
казалось, улыбалась миру. У старухи в сумочке лежала собачка, завернутая, как в
пеленку, в полосатое махровое полотенце. Иногда собачка Ясиром Арафатом
выглядывала из своего убежища, но большей частью мирно дрыхла.
Чтобы услышать голос старухи, Житинский
осведомился о погоде.
— Абрико-о-совый пудель, — неожиданно
пропела веселенькая бабушка. (Она явно была подшофе, чем сразу объяснились ее
доброжелательность и оптимизм.)
Абрикосовый пудель… Абрикосовый пудель подавился
абрикосовой косточкой… Житинский поудобнее
откинулся на спинку сиденья и стал исподволь, незаметно, якобы через дрему, наблюдать
за окружающими. Он позволял себе такие отключки,
свято веря, что театр растворен во всем, а вечные вопросы, по остроумному замечанию
Ницше, ходят по улицам. По терминологии Житинского
это называлось «Театр окна». Можно часами смотреть на людей, которые не знают,
что за ними наблюдают.
Итак, что подбросило «окно» на этот раз? — За лысой старухой,
в следующем пролете лавок, восседал толстый мужчина в позе беременной женщины.
Черный засаленный до антрацитного блеска пиджак едва сходился на животе. Рядом
с ним (чаплиновская ситуация) притулился
маленький пьяненький мужичонка. Почему-то все время причесывается, чем, естественно,
раздражает соседа. (Может быть, это какой-то языческий
инстинкт. Ведь есть же непонятная русская пословица:
«а выпьет — и богат и лохмат».) Дальше несколько спин. Можно только
догадываться, кому они принадлежат и совершенно спокойно нафантазировать любые
взаимоотношения между ними. Кстати, надо попробовать сыграть спектакль, где все
актеры все время общаются спиной со зрительным залом. Замечательная форма для
Беккета и Ионеско. (Он давно хотел написать статью «Форма как
шанс». Но все как-то не хватало времени.) Ближе
к выходу молодая женщина с удовольствием наказывала дочку. Девочка заплакала, и
мамаша с чувством выполненного долга уставилась в черное окно. Для меня нет страшнее
той мизансцены, когда дети закрывают руками лицо. Убить бы эту Крупскую, так
ведь тут же все вступятся за нее, а не за беззащитного ребенка.
Через проход, на той стороне, без умолку болтали длинноногие герлз. Длинноногейшие герлз… длинногейшие герлз… «Длинногейшие» — пожалуй, это уже не эпитет, а понятие, которым
можно оперировать. А что, вошли ведь в мировую лексику и психоанализ «гоморритянки» Пруста, так же как и «нимфетки» Набокова…
За ними — глухонемые: он и она. «Переговариваются» беззвучно,
беззвучно смеются, беззвучно разыгрывают друг друга, прячутся за сиденьями. А
если это любовь?.. Боже, до чего она выразительна! Все-таки актер мгновенно
прикрывается словом, бронзовеет в нем. Лишить бы его
этой роскоши и посмотреть, как будет выкручиваться. Наверняка появилась бы
бездна новых возможностей, о которых он и не подозревал.
А как сексуально — трогать партнера на расстоянии. Не
прикасаясь буквально. Может быть, действительно все дело в отыгрывании?
— Ведь балет в чистом виде — это поток самоопределяющейся энергии, где «танцор»
— животное, организованное музыкой. В театре слово мешает. А Вацлав Нижин-ский
любой поступок человеческий трактовал как мысленный или психологический танец.
Еще любопытнее, чем секс у глухонемых, наверное, секс у
лилипутов. Сколько тут вариантов! Сколько комбинаций! Причем, не только друг с
другом, но и с предметами. Например, лилипут рассматривает огромный
анатомический атлас с органами. Ползает по нему… Что он испытывает?
Житинский
вспомнил знаменитую московскую проститутку, которая с профессиональной
дотошностью погружала его — неофита — в тайны своего ремесла. Вероятно, ее
самолюбию льстило, что студент-третьекурсник, будущий режиссер, «инженер
человеческих душ» в этих вопросах оказался просто «мальчик». Например, она
безошибочно определяла длину члена но носу объекта.
Особая статья — форма ногтей на пальцах рук. Оказывается, это бесценные данные
об объеме и «характере» того же органа. Самое смешное, что она встала в тупик
от простейшего вопроса Житинского:
— Если у тебя такой нос и фигура и других не будет, то — что
это значит?
Нет, обязательно надо будет попробовать написать сценарий о
карликах в ситуации кровавых разборок на почве секса. Стоп. А почему бы не
сыграть, скажем «Идиота» Достоевского силами лилипутов?
— Ведь нигде же не упоминается рост Льва Николаевича Мышкина, или Парфена Рогожина, или Гани
Иволгина или самой Настасьи Филипповны.
От этой мысли Житинский сладко
зажмурился и по-американски вытянул затекшие ноги, положив их на краешек противоположного
сиденья. Абрикосовый пудель Арафат с любопытством высунул голову из сумочки и
звонко облаял вторжение на свою территорию — к крайнему неудовольствию лысой
старухи.
Больше ничего интересного в полупустом вагоне ночной
электрички не было, и Житинский перебросил «мяч внимания»
(по Вахтангову) в темное пространство за окном. Совершенно невозможно было
понять, где ехали, тем более динамик в электричке барахлил
и не всегда объявлял остановки. Чаще всего «записанная» женщина жалобно блеяла,
недвусмысленно предупреждая:
— Осто-ро-о-о-жно. Две-е-е-ри закрыва-а-а-ются. Осто-о-ро-о-о-жно…
Житинский тупо пытался
рассмотреть что-нибудь в окне, но кроме молящихся на ветру деревьев, ничего не было
видно. Вдруг на одной из остановок в свете полустанка он увидел странную картину.
В футбольных воротах давно брошенного стадиона запуталась пятнистая корова. Она
— уже почти беззвучно — мычала о помощи, не понимая происходящего и пугаясь
наваливающейся темноты. Почему-то весь день мгновенно пробежал перед глазами:
смерть Актрисы, машина с Витюхой, облом с Яной, и
какой-то ком встал в горле, который никуда нельзя было протолкнуть.
V
— Все нормально. Жизнь прекрасна, хоть и невнятна! — сказал
сам себе Житинский и отвернулся от тоскующей на ветру
коровы. За это время в вагоне произошли некоторые изменения. Появилась
«сладкая парочка» — двое голубых ладненько устроились в самом углу, где
местными Робин Гудами были выбиты лампочки в плафонах. Ладошка первого между
ног второго. Второй положил свою руку на шею первому так, что его собственная
ладошка — незаметно для окружающих — оказывалась под пиджаком первого. Первый
был страшно похож на знаменитого дирижера из филармонического оркестра, а
второй на спившегося солиста Московской консерватории. «Дирижер» и «солист»
что-то мурлыкали друг другу под шум колес и ветра.
— Осто-о-о-рожно… Осто-о-о-рожно… — снова проблеяла в динамике «записанная»
женщина.
Казалось, если бы не СПИД и, самое главное, боязнь СПИДа, ничто никогда не могло бы разрушить их счастья. Так
они ворковали, так они были нежны и внимательны друг к другу. Странно, в древнем
Риме — термы: сплошное смешение и прелюбодеяние — и ничего. (Если почитать Светония Транквилла, волосы
встают дыбом.) Может быть, СПИД все-таки инопланетного происхождения? — Это
хоть как-то объясняет то, что объяснить нельзя. Потому что никто и ничто не
может запретить или остановить в наше жестокое время желание одного существа
просто приткнуться к другому и долго-долго молчать, смешивая дыхание и биение
пульса. Подлинное чувство всегда иррационально — с каким бы знаком оно ни было.
В приснопамятную же эпоху стагнации, когда голубых преследовали
и сажали, наряду с трагичным случалось и много
забавного. Так, известнейший гей Москвы, попадая с
«поличным», в московских участках всегда прекрасно выкручивался, убивая
милиционеров одной фразой:
— А Ленин тоже был
голубой и красил брови…
Факт действительно имел место в сентябре 1917 года, когда
Ленин побрился, выкрасил брови и надел седой парик в целях конспирации.
Кстати, нечто подобное отколол и сам Житинский
на приемных экзаменах в киноинститут в пору своей хамоватой
юности. Это было еще до Театрального, где он
действовал уже поумней. А тогда в письменной работе по кинорежиссуре,
посвященной, естественно, какому-то охренительному
влиянию Красного Октября, он предложил параллельно смонтировать кадры
революционной кинохроники (залп «Авроры», штурм Зимнего, речь Ленина и т.д.) с
хроникой полового акта (пенис крупным планом). Залп «Авроры»
— эрекция, штурм Зимнего — оргазм, речь Ленина — эякуляция и т.д. Приемная
комиссия взбесилась и посоветовала ему как можно скорее пройти психиатрическую
экспертизу. Хотя аргументы Житинского были
аргументами вполне вменяемого человека. Действительно: красный цвет — символ
революции — цвет крови и эротики (по восточной семантике). С каким-то
сексуальным сладострастием, с фанатизмом эротического экстаза уничтожались несогласные. Большевистское причастие языческого порядка —
очень важно как можно больше людей замазать кровью ближнего своего. Со слабым
всхлипом рвалась девственная плева нравственности, обагряясь липкой кровью
коммунистических идеалов. Поэтому и Мавзолей цвета запекшейся крови… Кто-то
из аспирантов, тайно прочитавших абитуриентскую работу, многозначительно
процедил:
— Это надо ксерить!..
И вскоре за спиной профессуры на лучшем ксероксе киноинститута сочинение Житинского
отксерили и очень долго обсуждали в курилках и
подсовывали новеньким студенткам и аспиранткам, вгоняя в краску и смущая их
ортодоксальный покой…
Если же проанализировать сексуальную жизнь революционных
вождей, то тут императорскому Риму можно стушеваться и объявить о банкротстве.
И дело не в похотливой скользкой жабе Берии и мужском комплексе Сталина (рост
Видимо, в этом и есть высшая справедливость — так мучиться неотмоленному Ильичу за все свои преступления и прегрешения
на Лобном месте под саркофагом цвета запекшейся крови. И Фадеев неотмоленный (бесплатный сыр только в мышеловках) стрелял
себе в сердце, метясь в Дьявола — комплекс Калигулы, Ричарда III… Тени ими загубленных и убиенных не давали спокойно спать. Кто-то
скажет, что в этой жестокости — защита от абсурдности мироздания. Но мне-то
всегда абсурд был интересен только как некая разновидность экзистенциализма.
Самое ужасное, что Ленин ведь никогда не был настоящим философом. Обществоведом
— да. Политиком-пропагандистом — да. Но не философом. Вот почему так долго были
запрещены имена русских философов рубежа веков. (Тем более безнравственно, что в
России философия как наука только зарождалась.) Вот почему революции знамя несли
слепые котята, быстро его потеряли и утонули один за другим в кровавом пруду.
Коммунизм — это есть Советская власть плюс идиотизация
всей страны. Фиктивная жизнь (кровь как основа всего) — фиктивная свобода
совести…
Между тем, «сладкая парочка» продолжала что-то нашептывать
друг другу, весьма интимное, в своем укромном уголке полупустой электрички.
(Один на один — друг с другом.) И вдруг Житинскому
показалось, что кто-то из них запел. Что-то тихое-тихое и очень мелодичное. Житинский обвел глазами вагонное народонаселение, но ни
лысая старуха, ни толстый мужик с мужичонкою, ни
молодая мамаша с дочкой никак не реагировали на новую перкуссию пространства.
Сомнений не было: второй, обвив ласковым вьюнком первого, едва слышно
вокализировал прямо в ухо первому. Горячее дыхание приятно щекотало ушную
раковину, и первый блаженно и безмятежно улыбался. Ладошка первого все так же
незаметно покоилась между ног второго.
Человек никогда не избавится от себя, как может он избавиться
от собственного живого тела. Древние, кстати, это прекрасно понимали. И фаллос
они боготворили. И Гераклу тринадцатый подвиг приписывали — это когда в одну
ночь он удовлетворил пятьдесят женщин. По логике андрогинности
четырнадцатый подвиг должен был быть «мужской», но греки вовремя остановились.
(Зато римляне вовсю «достроили» этот миф и даже довоплотили в своем цезаристском социуме.) Платон называл
Эрос не иначе как Божественным. Древние не умели летать, но Эрос наделили
крыльями, и не одно поколение отрывалось от этой скучной Земли на крыльях
Эроса. Без эроса не мыслилась сама поэзия. Эрато — одна из девяти муз — Поэзия
любви. Сократ рассказывает, как Диотима-пророчица
поучала его тому, что Поэзия есть общая причина того, что из небытия переходит
к бытию. Иррациональность настоящего чувства (полет), как и иррациональность
настоящей поэзии (полет), — очевидны. Не случайно один из рыцарей русского
Серебряного века, декадент Максимилиан Волошин, считал Эроса старшим сыном
Хаоса. Хотя его современник, великий классик Антон Павлович Чехов, весьма
остроумно долбал декадентов и их увлечение эротизмом
увядания называл полной белибердой. Однажды Брюсов написал стихотворение из
одной строчки:
— О, закрой свои бледные ноги!
Прочитав сей
опус, Чехов ехидно заметил:
— Жулики они, а не декаденты, и ноги у них не бледные, а, как
у всех, волосатые…
Театр во все времена был андрогинен. Рациональная античность
и иррациональное Средневековье, казалось, навсегда закрыли настоящей женщине
ход на сцену. Елизаветинский век, театр времен Шекспира и «Глобуса»,
мальчики-подростки, играющие женские роли. Насколько, должно быть, эротично все
это… Но женщины всегда упорно боролись за свои права — и в сфере театра тоже.
Закончилось это не только проникновением на сцену, но и Сарой Бернар в роли
Гамлета. Триумфа не было. Был скандал. А скандал для актрисы равнозначен
успеху…
Некое движение вывело Житинского из
мысленной комы. По проходу быстро двигались два милиционера в мышиных плащах и
с черными фаллосами дубинок, выглядывавшими из-под них. Почему-то менты все время цеплялись к Житинскому
в электричках с требованием не задирать ноги. Не обошлось и на этот раз. Но,
увидев красную корочку Академического театра, почтительно отвязались. Зато двое
голубых не на шутку привлекли их бдительность. После проверки документов
«солиста» и «дирижера» попросили встать и проследовать за явно
гетеросексуальным патрулем…
Ну, что привязались? — Ведь совершенно очевидно, что ничего
криминального эта «сладкая парочка» не совершила. Или чужое ненормативное
счастье всегда вызывало досаду и неприязнь окружающих во все времена? — Почему
обязательно надо прятать то, что на миг отрывает тебя от всего остального?
В жизни Житинского был случай,
который начисто изменил его отношение к проблемам так называемых
секс-меньшинств. Еще на заре своей режиссерской
карьеры он откровенно из-за денег махнул в провинцию, в глухую Сибирь, на
постановку «Дамы с камелиями» Дюма-сына. Все было о’кей.
Бани, пельмени, охота, преферанс до рассвета. Непонятно, правда, кому нужна была эта мелодрама и какого
рожна здоровые, крепкие, пахнущие дегтем и кожей, мужики будут сопереживать
любовным страданиям чахоточной куртизанки. Но заказ есть заказ, и в 20
репетиционных точек Житинский умудрился выпустить
спектакль. Особых проблем не было. Маргариту Готье
играла не очень красивая, но зато очень опытная, абсолютно прокуренная, заслуженная
артистка. В роли Армана (вот с Арманом
посложнее) дебютировал после театрального училища
смазливый блондин с красивыми, загибающимися лапками, ресницами и не к месту
срывающимся голосом. В основном Житинский его «прикрывал»
как мог, внушая, что Арман — не красивый теленок, а
«садист от любви». Даже — садомазохист, убийца
Маргариты, убийца своей любви (чего стоит одна сцена в романе с разрыванием
могилы Маргариты на кладбище!). Житинский уже «танцевал
на проволоке», рассказывая о демоническом в любви, о
мистическом в любви, определял образный смысл как протуберанец, ПТУРС любви, а
не вовремя краснеющий блондин только хлопал глазами. Все театральные службы и
все цеха сбегались за кулисы, чтобы посмотреть, как в очередной раз Житинский выскочит на площадку, чтобы показать неопытному
сосунку, как надо играть сцены близости с пылающей от страсти Маргаритой. В
голове уже не раз проносилась мысль о замене артиста, но дефицит времени и
сжатые сроки давили на мозжечок сильнее, чем «гамбургский счет»…
Но успех все сглаживает, когда радостная кутерьма премьеры с
бесконечными выходами на аплодисменты, живые цветы среди снега и вьюги, теплое
шампанское, смешная общая фотография, когда уже в жопу
пьяный завпост свалился прямо перед камерой, рассеяли
некий неуют от дебютанта. Тем более, он сыграл финал.
Правда, конечно, в основном постановочный финал, но все-таки сыграл. По замыслу
Житинского Арман долго не верит,
что Маргарита уже мертва, и какое-то время продолжает вести диалог, сидя у нее
в ногах. И только случайное касание горячими губами ее холодной вялой руки
выводит его из этого заблуждения. Он долго и исступленно, почти насилуя, целует
труп Маргариты, а потом, понимая, что все напрасно, с животным воем катается по
полу, потеряв ощущение пространства и времени. Вваливаются веселенькие
пьяненькие гости с рождественскими подарками и колокольчиками. Долго приходят в
себя. Наконец, осознав случившееся, медленно пятятся к выходу. И только
негромкий скулеж Армана и одинокое позвякивание
колокольчика в руках Прюданс возвещали миру о том,
что душа Маргариты уже не здесь. Занавес…
Зацелованный всеми, с палитрой разноцветной помады на лице,
подошел поздравить Житинского и спасенный дебютант,
подарив очень неплохую репродукцию работы Дали «Великий мастурбатор».
(Дали подсознания Дали.) Если бы знать, если бы только знать… В
общем, все было трогательно, дурашливо и необязательно. Отмечать отправились к Главному,
и человек тридцать, если не больше, сумели набиться в
резиновый служебный рафик. Житинский
оказался рядом с Арманом, а так как сказать уже было нечего,
и, чтобы как-то подбодрить актера на будущее (Житинский
утром улетал, а актеру предстояло завтра вечером сыграть самый сложный второй
спектакль), он взял его руку в свою и отечески и
примирительно пожал на прощание. Но то ли из-за количества выпитого, то ли
из-за общей тесноты (шпроты в банке были в лучшем положении), Арман руки Житинского не отпустил
до самой остановки перед подъездом Главного. Ему бы, московскому пижону, догадаться, что это был знак. Ан
нет — проехали… Короче — дело к ночи, как говорит молодежь. Когда уже
все перепились, и Житинский зашел в совмещенный
санузел, чтобы отлить, он затылком почувствовал пару глаз на своей спине. Это
был Арман (голый в такой же голой пустой ванне),
который недвусмысленно давал понять, что готов изливать свою благодарность и
дальше. Изливать благодарность… Пробурчав, что он бездарный мудак, которому надо лечиться, Житинский в бешенстве оттолкнул прилипчивые руки и вышел.
Если бы знать, что любое неосторожное слово в воспаленном влюбленном мозгу
вырастает до размеров фантомов Дали. Если бы знать…
Арман вскрыл себе вены
в той же самой ванне бритвой Главного. Бритвой Главного после премьеры приглашенного
Очередного. Если бы не общая обильная нужда, случилось бы непоправимое.
Долгое время думали, что это розыгрыш, и это не кровь, а подкрашенный крахмал
или клюквенный сок из реквизиторской, но когда дошло —
все как-то враз протрезвели и обмякли. Утром, в самолете, Житинский
вспоминал об этой ночи, не веря самому себе, что это было с ним. Когда набрали
высоту, он провалился в долгожданный сон. Но и тут не было покоя. Ему
приснились знакомые дети. Играющие в футбол. Дети
играли в саду не мячами, а головами родителей… После этого он поставил
«Калигулу»…
Тонкий, почти детский всхлип привлек внимание Житинского. Подозрительно оглядев абрикосового Арафата лысой
бабушки и пьяненького мужичонку с расческой, Житинский поискал глазами, кому бы мог принадлежать этот
звук. Молодая мамаша с дочкой уже вышли на какой-то из
остановок, смотались куда-то и длинногейшие герлз. Ничего. Непонятно. И вдруг — вспышкой молнии —
ударил по глазам кадр: окровавленный «солист» оставил красную полосу на
тамбурном стекле, падая от удара. «Дирижер», забившись в угол, обеими руками
прикрывал голову. Милиционеры дубинками избивали в тамбуре «сладкую парочку».
Дверные стекла слабо пропускали «фонограмму» кровавого побоища, и оттого
казалось, что это идет очередная мочиловка
по телевизору с приглушенным звуком. Житинский
посмотрел на толстого мужчину, но тот демонстративно что-то изучал в черном
окне. Лысая бабушка давно уже видела седьмой сон. Сжав челюсти до желваков, Житинский пружинистой походкой вышел в тамбур:
— Кончайте базар! Что они вам сдела…
Два последовательных удара — по голове и в глаз — не дали ему
возможности закончить фразу. Милиционеры переключились на него, выплескивая все
накопившееся за день, в том числе и «американские» ноги фраера
в пестром шарфике и импортном плаще:
— Гнида! Куда лезешь?!
— Братцы! Вам же хуже будет…
Электричка остановилась, и «сладкая парочка» выпорхнула двумя
подранками в темноту. Выскочили на станцию и раскрасневшиеся, потные блюстители
порядка, почему-то звонко хлопая свежеупотребленными
дубинками по голенищам казенных сапог.
— Осто-о-о-о-рожно… Осто-о-о-о-рожно… в который раз устало
проблеяла «записанная» женщина, и колеса мерно стали набирать свои обороты.
После драки кулаками не машут. После клаки дураками
не машут…
— Что же я за мудак-то такой!
Первостатейный мудак, — выругался вслух Житинский, рассматривая в стекло шишку на лбу и фингал под глазом. Как теперь
появиться в театре с таким «гримом»?! А появиться придется — дня через два,
наверно, будут похороны Актрисы. Ах ты, черт, и телевидение через неделю.
Правда, там что-нибудь гримеры наколдуют или можно будет пристебаться,
надев кепку и черные очки. А что сказать Благоверной? — Подрался с
милицией — как-то не звучит. Да, поработали мужички, разрядились, как
пашню вспахали. И довольные, после душа и двухсот
грамм, поползут по постелям к теплым женам. Что же это все время русских
заносит? — От «быстрой езды», что ли? — Если по Гоголю…
И вдруг Житинский улыбнулся своему
экзотическому отражению в окне. Это была увертюра. Он захохотал взахлеб, надсаживая связки и легкие. День получил логическое
завершение. Он не мог кончиться по-другому. Высший пилотаж: вымысел обретает
правду вымысла. Не надо заливать мозги Благоверной, объясняя позднее возвращение
— алиби на лице. (Или лицо было готово под алиби?) Чудилось и другое, какая-то пражизнь. Когда-то уже вот так ему разбивали глаз. Но кто и
когда?..
Ангел — божественной запятой Чюрлениса — заглянул в тамбур и
покачал головой:
— Я знаю, ты промолчал неправду…
VI
— Чем отличается сумасшедший от шизофреника?
— Сумасшедший знает, что 2×2=4 , а шизофреника это
раздражает…
Всю ночь Житинскому снился голос
бездарной актрисы. Он разрастался, мешал дышать, грозился запеленать Житинского с головой, а потом вдруг неожиданно
сворачивался, уменьшался до размеров родинки на кривоватой шее. Через минуту
каторга повторялась. Уже под утро, вскочив с постели в холодном поту, как сопливый масленок, Житинский сказал
Благоверной, что разболелся глаз и ему срочно нужно в Москву — и сел на первый
проходящий поезд. Но, к несчастью, попалась верхняя полка, поэтому в поезде
тоже не спал. Мнилось, стоит только сомкнуть веки, и вагон тряханет так, что
неминуемо свалишься на мирно спящего внизу дистрофика…
Город встретил дождем и самовоспламеняющимися лужами. В
утренних сумерках огни реклам пустых магазинов вспыхивали с настырной
периодичностью и отражались в асфальтовой воде. Голуби, прилипшие к окнам, с
удивлением смотрели на человека в длинном плаще, который шел, не разбирая
дороги, и давил рекламу новыми итальянскими ботинками от Valentino.
Открыв дверь, Житинский втянул
носом нежилой воздух пустой квартиры и почему-то не вошел, а сел на ступеньки
каменной лестницы. Глаз уже не болел, но, казалось, с лица переместился внутрь
организма и раздражал уставшие ткани.
— Как бы действительно не разболеться! — пронеслось в голове
и замерло где-то на периферии сознания…
Ну, и чем же я занимаюсь всю жизнь? — Вот урыли
бы навсегда эти подонки там, в тамбуре, и что бы осталось?! Книгу не написал,
дерева не посадил, наследника не оставил (ребенок Благоверной не в счет). Хотя,
может быть, и оставил где-нибудь на гастролях, но это известно одному лишь
Богу. Чем же занимаюсь всю жизнь? — У художника полотна останутся, у артиста —
фильмы, у музыканта — партитура, у поэта — стихи… А у меня? — Ведь от
спектаклей-то не остается ни-че-го!.. Конечно, есть в
этом ощущении преходящести какая-то витальная сила и
вкус терпкости от дела, которым занимаешься. Но… Если быть честным до конца,
до донышка: я, оказывается, всю свою жизнь занимаюсь просто воздухом. Воздухом!
И всё… Останутся мифы, рассказы. Но… Проза, которую
легко можно инсценировать — плохая проза. Спектакль, который легко можно пересказать
— плохой спектакль…
Кстати, мифы при всей их устойчивости зачастую откровенное вранье. Например, монумент на месте дуэли Лермонтова — разве
там он стрелялся? — Могила на Пятигорском кладбище тоже фальшивая. Однако это
абсолютно не мешает миллионам людей приезжать туда и возлагать цветы неизвестно
кому. Человечество привержено определенной форме, и не дай Бог, какому-нибудь
еретику посягнуть на нее. В Библии ничего не говорится о наружном виде и чертах
лица нашего Господа. По преданию, богословами записано сказание одного из
очевидцев, видевших нерукотворный образ (то есть отпечатавшийся на холсте Божий
лик) в XIV веке в Генуе. По другой версии, корабль крестоносцев, перевозивший
нерукотворный образ из Константинополя в Венецию в 1204 году, затонул в
Мраморном море. А что если Спаситель был вообще лысым? — Или толстым? — Ведь написал же Шекспир своего Гамлета на полноватого Бербеджа, но Миф веками отдает эту роль герою-премьеру в труппе.
А у Гамлета была одышка и слабые ноги, поэтому-то и было так сложно расправиться
с сексапильным Клавдием. Все
очень просто… Но это неинтересно. Миф предполагает каноническую форму, чтобы
восторженный Розанов мог, закатывая глазки, сказать, что красота Христа
ослепительна, и теперь вся античность с ее Венерами и Аполлонами не только
померкнет, но даже погибнет на время…
Когда-то Гордон Крэг поставил
«Страсти» Баха на фоне Апеннинских гор и синего
итальянского неба. Это был пик его режиссерской карьеры. Он ощутил себя
подобным Творцу. Но одновременно это был как бы и конец собственно театра, его незаемных выразительных средств. Театр не может
конкурировать ни с природой, ни с искусствами, близкими ей. Собака прошла…
мальчик пописал… Уже — кино. А в театре нет монтажа, в театре без атмосферы —
никуда. Атмосферный прессинг — генетический код будущего мифа. Что еще
остается? — Рецензии? — Я тебя умоляю… В рецензиях — концептуальная
версификация, момент выпендрежа самих критиков. Обычно
они не дают никакого представления об образном потоке и атмосфере. И сразу —
нет чуда… Одна фраза, вернее всего два слова: босой Фигаро — мне скажут о
спектакле больше, чем целая обойма ладненьких сентенций критика…
Еще недавно критики позволяли себе выносить (глагол-то
какой!) оценки, что в условиях режима было равносильно приговору. Помнится, на
одном из первых обсуждений моих спектаклей в министерстве культуры какой-то
пегий гений из пишущих кричал мутноватым дискантом
прямо в ухо:
— Ваш дуализм вам выйдет боком!..
(Набоков как-то заметил, что если б ему сказали, что Флобер
разоблачает нравы мелкой французской буржуазии, он и не прикоснулся бы к
«Госпоже Бовари».)
А другая знаменитая критикесса, весьма блеклая дама в модных
светлых штанах, вечно исчирканных шариковой ручкой, как заведенная тараторила:
— Что вы от них хотите? — Это же шпана
подзаборная. Шпана, готовая всадить нож в спину
Константину Сергеевичу. У них же нет ничего святого! Одно слово — шпана…
Он тогда внимательно смотрел на них и слушал, как дурак, какое-то время, пока не сообразил отключить в мозгу
звук и оставить только «черные рты Боттичелли», то есть одну картинку. Многие
тогда вели такую двойную жизнь на всевозможных собраниях, проработках, комиссиях,
заседаниях, прениях, испарениях… Время научило прикидываться рассеянным,
странным, чудаковатым, смешным, сумасшедшим, не от мира сего. (До настоящего
безумия надо еще дослужиться!)…
Хотя в миру
сумасшедшие преследовали его самого постоянно. Однажды он покупал апельсины в
овощном, так именно к нему, хотя была огромная очередь, пристал какой-то
шизофреник и долго доказывал, что это не апельсины, а «папельмузы».
Свой свояка видит издалека — что ли… Его поражала
безумная насыщенность их существования и абсолютная замотивированность
(опять же в их логике) поступков. Дурка в Глебовском абсолютно логичен. Другой дурка,
московский, часто попадавшийся ему на Остоженке, где жила Яна, подтолкнул к
мысли, что природа сумасшествия сексуальна (это он использовал потом в
спектаклях). Обычно этот дурка, идя по улице, не
только разговаривал сам с собой, что почти естественно для положения его суперпродуктивного мозга, но и сам себя наказывал,
пребольно ударяя сильной неуправляемой рукой по своему же копчику. Правда,
через минуту он сам себя прощал и начинал сладострастно поглаживать по тому же
месту. Хотя, чему же тут удивляться?.. Для многих нормальных именно секс
является спасением от шизофрении. А Теннесси Уильямс
это просто закодировал в своих пьесах. Помню, как режиссер Эфрос в пору
постановки «Лета и дыма» Уильямса, вздернув брови, удивленно констатировал в
гостиной ВТО:
— Как много развелось пассивных сумасшедших!..
Очень боялся Мастер, что какой-нибудь тихий шизик легонечко толканет его в метро под прибывающий поезд.
И он не успеет дописать книгу. Кстати, вот Эфрос оставил после себя книги… Кажется, четыре или пять. Правда, они больше
напоминают кладбище замыслов. (Даже реализованные замыслы в изложении в
несколько раз эффектнее, чем само воплощение.) Но все же, все же, все же…
Житинский
рывком встал и вошел в квартиру. Он быстро переходил из комнаты в комнату,
включая везде свет и открывая форточки. Его начинало знобить, поэтому попутно в
этой замысловатой траектории он раздевался, сбрасывая одежду прямо на пол.
Последней точкой была ванная, куда он вошел уже абсолютно обнаженным и встал под горячий душ. Причиной столь
резких пространственных перемещений было внутреннее желание мобилизоваться, не
раскисать и не поддаваться болезни. Он решил именно сегодня, раз из-за похорон
Актрисы на ближайшие дни отменились все репетиции, дописать давно заказанную
ему статью для толстого театрального журнала. Он знал, что самые приличные идеи
приходили ему в душе, поэтому покорно отдался во власть водного и
мысленного потоков…
На чем я там остановился? — Впрочем, это уже неважно…
По-моему, что-то о публике и критике… нечего лукавить — публика давно сама
разобралась и идет туда, где интересно. Когда критика сетует, что один
скандальный режиссер «соблазняет» зрительный зал, я недоуменно пожимаю плечами.
Прекрасно, что хоть что-то делает с залом. Ведь ради этого, собственно, зритель
и отдает свои кровные. А почему у другого современного
популярного режиссера зал периодически вздрагивает на спектаклях? — То вдруг что-то
взорвалось, то вдруг что-то оборвалось, то вдруг что-то откуда-то посыпалось…
Зрителю не дают возможности расслабиться и уснуть над раскрытой программкой
после трудового дня. Именно за это он и платит. И именно это — режиссура.
Вообще настоящая режиссура — нарушение порядка. Причем — любого… Равно как и
— раздражение режима. Причем, тоже любого… Так вот, в политике, обществе все
время будут меняться лозунги — это закономерно, хотя от этого и грустно. В
искусстве — движение вглубь беспредельно. У Гессе
«башня из слоновой кости» превратилась в Касталийский
орден. Идея чистого духа занимала человечество во все века. Здесь зарыта
собака. Вернее — бессмертие… В конце концов,
единственный смысл жизни — именно в бесполезности самой жизни, так же, как и
театра… если это понять, становится легче жить, иначе можно спятить от мессианства.
Надо просто сделать себя точкой, от которой «пойдет все», и посмотреть, что
будет. Мне интересно только то, что происходит с сознанием. Самый интересный
конфликт — конфликт человека с самим собой. И только в человеческом сознании
время приобретает философский смысл. Время философское есть контаминация общего
времени — «большого времени», как говорил Тарковский — и личного времени…
Сегодня интересно ставить не сюжет, а мифологему пьесы. Это
как бы икона — очень древняя, с бездной последующих наслоений… Где-то что-то
можно потереть — батюшки, XVIII век! А в другом уголочке потерли и вдруг — XVI.
Меня всегда поражала — еще с детства — такая вещь, когда реставраторы умышленно
на одной доске оставляли эти разные «протертые» кусочки. Можно было бы оставить
самый первый, но и другие жалко: XVIII век, да уже и XIX — тоже на дороге не
валяются. Главное только, чтобы сама «доска» была подлинной. Это я уже о
театре… Полная глупость, когда критики, посмотрев моего «Калигулу», ищут
какие-то аналогии с сегодняшними носителями власти или аллюзии со Сталиным или
Гитлером. Во-первых, и Сталину, и Гитлеру до Калигулы — ой, как далеко. А
во-вторых, история Калигулы — это уже определенная мифологема, просвечивающая во многих-многих слоях. Не случайно такая апологетика — то
от нацизма, то от экзистенциализма. А ведь это все вариации одного мифа. Для
меня же Калигула — философ (конечно, сумасшедший, как и любой гений), и
сегодня, я думаю, самое честное — исследовать природу этого мифа и играть не
резонанс, не «круги по воде», а свое отношение к нему. Зритель же вправе и не
принять такого героя. И это прекрасно. Произошла духовная работа. Неприятие —
это уже из области эмоций, внутренней энергетики. Я обожаю милых пенсионерок в
кружевах, которые после спектакля выходят с возгласами: «Какой мерзавец!» И равным образом отношусь к тинейджерам,
которые на спектакле иногда смеются, вникая в виртуозный «стеб» Калигулы по
отношению к патрициям. (…Кто все это будет читать?.. Кому нужен мой внутренний бред?)…
Житинский
завернулся в белую простыню, налил коньяку и, закрывая все форточки, белым
шейхом прошлепал к себе в кабинет. Там он надолго уставился в окно, сжимая в
правой руке, как старый патриций, бокал с горячим янтарным напитком. Окно
отпотело и казалось ноздреватым, как вспаханное поле. Дождь уже кончился, но
неугомонный ветер гнал ворохи бумаги по пустым улицам и с удовольствием трепал
белье, онанирующее на веревках… Это был новый район,
еще необжитой, со сплошными перекрестками бездарных сквозняков. Где-то вдали
серел купол местного крематория. И это соседство с Хароном невольно напоминало
о Хроносе, и позволяло Житинскому
шокировать новых знакомых, представляя свое жилище — «усадьба с видом на колумбарий».
Кстати, смешное есть выражение у монтировщика Лени:
«одноразовые люди». Боже, как это верно…
Можно было бы от «публики» сделать плавный переход и
поразмышлять о ритме адаптации зала и в этой связи на широком спектре
рассмотреть театр как вечный рудимент цивилизации, но кому это нужно? — Зрители
этих толстых журналов не читают, специалисты и так все знают, а художники — это
те кошки, которые, как правило, гуляют сами по себе… Стоп. Кажется, в редакции
что-то просили о проблеме актеров. Но проблемы-то нет как таковой. В нашем деле
ничему научить нельзя и лучше всего действовать по принципу старого анекдота.
Один врач спрашивает другого, глядя на пациента:
— Ну что, лечить будем или пусть живет?
Вот так и с хорошим актером. Пусть живет… А плохого тем более бессмысленно чему-либо учить. Плохих
актеров не бывает. Актер или есть или его просто нет. Все решает проявление
личности, как долго-долго проступающее сквозь одежду кровавое пятно… Если в глубине что-то кровоточит — спрятанное, неведомое
для всех, такой человек мне уже интересен. А проявление личности — в
случайности. Случай, «прокол» — вытряхивают из контекста… Кстати, очень важно
внимание к контексту: второй план актерский, второй и третий сценические планы
площадки, которые, чем подробнее выстроены, тем интереснее их взорвать. Чтобы
обойти тупик — надо его обозначить. Хотя иногда фактура умышленно нагнетается
(фильмы ужасов, боевики, вестерны), когда нет главного — потока сознания… Что
делать, если приходится искать скрытый смысл там, где его нет?.. — Придумать!
Но высший кайф в соединении тщательно проработанных
модальностей пространства и сознания. Причем, если пользоваться музыкальной
терминологией, театральная алеаторика — это отсутствие режиссерских белых ниток
и спонтанная актерская импровизация. Но это в идеале. Это баснословная роскошь
и редкость для постановщика. «Гамбург-ский
счет»… А в основном — мучительные будни: как алеаторику потока сознания
вытащить в спектакль, как найти сценический эквивалент?.. Надо только разрешить
себе заниматься искусством. Просто разрешить и все. Но дальше начинается самое
мучительное!.. Стигматизация духа…
Житинский свято
верил, что во всякой хорошей мысли есть противомысль,
поэтому не бросался сразу к столу записывать все то, что подначивало
мозги. Он попивал коньяк маленькими глоточками, с удовольствием опуская янтарики на темное дно голодного
желудка и просто фонтанировал. Якобы ни о чем. На самом деле статья уже
давно жила в нем, развивалась и замирала по своим законам в поисках выхода. Но Житинский выхода не давал, многократно прокручивая все это
в голове с единственной целью — найти некую евангельскую лапидарность в этом
потоке. В искусстве, к счастью, нет понятия вала… Поэтому
если бы его поток смог вылиться в одну золотую фразу, он был бы счастлив. Но
этого не получалось. А как было бы хорошо: фотография, имя, название и одна
фраза.
— О, прикрой свои бледные ноги!..
За стеной все время падала крышка какого-то бака. Для
народонаселения началось утро. Житинский куском простыни
попытался протереть окно, чтобы лучше рассмотреть блин уличных часов в подтеках
голубиного помета, но безрезультатно… Вторая рама была
недосягаема, и время только угадывалось (какая метафора!)… Поскольку в
городской квартире летом и осенью они бывали только наездами, все домашние часы
стояли, а свои ручные он впопыхах забыл на тумбочке Благоверной, на даче в Глебовском. Прелестно!.. На секунду включив телевизор и
увидев горизонтальное распятие балерины в кадре, Житинский
понял, что передачи уже начались и сейчас, следовательно, где-то около семи
утра. Снова заболел глаз. За ним потянулась и голова… (Вальсирующее вчера
пульсировало в виске!..) Житинский оторвался от ноздреватого
окна и поплелся на кухню, чтобы сварить крепкий кофе и тем самым, может быть,
снять головную боль.
Вдруг зазвонил телефон. (Сюжет начинается со слова вдруг…)
Звонок был оглушительным для пустой квартиры, и Житинский,
вздрогнув, бросил чайник прямо в раковине и, чертыхаясь, побежал в холл:
— Але…
— Здравствуй.
— Ты?! Откуда?..
— Не разбудила?
— Да что ты…
— Я почувствовала, что ты не на даче. Давно вернулся?
— Только что…
— У тебя что-то случилось?
— Да. Я «встал». Репетиции отменились…
— Почему?
— Актриса умерла…
— Господи… Когда это случилось?
— Вчера…
— Я так и знала.
— Яна, говори спокойно. Благоверная в Глебовском…
— Я почему-то ждала тебя вчера.
— Я знаю…
— Ты там был? — Прочел мою записку?
— Да. Мы разминулись на какой-то час…
— Это ужасно.
— Не дергайся. Я сейчас приеду…
— Это невозможно.
— Почему?..
— Только после пяти.
— Но почему?!..
— Я в больнице.
— Как?!..
— Да. Вечером мне стало хуже. Я не могла тебя найти. Я
вызвала «скорую».
— Когда это случилось?
— Где-то ближе к полуночи.
— Сладкая парочка…
— Что? — Не поняла.
— Так… Это я себе. Я еду…
— Тебя не пропустят. Время свиданий с пяти.
— Ах, да. Ты говорила… Что тебе привезти?..
— Себя.
— А еще?!.
— Опять себя.
— Я серьезно…
— Я тоже.
— Яна, не дури. Что тебе нужно?!..
— Краюшку хлеба. Да каплю молока. Да это небо, да эти облака.
— Хлебников-то при чем?
— Я поняла, почему он носил свои стихи в наволочке.
— Почему?
— Чтобы не пробудились до срока. Моим стихам, как драгоценным
винам, настанет свой черед.
— Но это уже Цветаева!..
— Это неважно. В поэзии нет собственности.
— Что тебе привезти?!!
— Кстати, он был не одинок.
— Кто?
— Хлебников. Федоров тоже хранил листочки со своими
сочинениями в наволочке.
— Какой Федоров?
— Философия общего дела.
— Ах, этот… В какой ты больнице?!!
— Не скажу.
— Я тебя выкраду на сегодня!!!
— Нельзя. Здесь разные дуры делают
мне процедуры.
— Яна! Я хочу тебя видеть…
— Это несложно.
— Как?..
— Закрой глаза и я приду.
— Я серьезно…
— Я тоже.
— Сколько времени они тебя продержат?..
— Пока не сбегу.
— Значит, ты все-таки хочешь сбежать?
— Конечно. Как только появятся силы.
— Тогда свистнешь?..
— Обязательно.
— Сбежим вместе…
— Прекрасно. Здесь хотят позвонить. Ты все про себя знаешь. Я
тебя целую, ты сам знаешь куда…
— Яна!..
Гудки распоясались в больной голове. Он со всего размаха шваркнул трубку об аппарат, без секундной паузы прыгнул в
ванну, и прямо в простыне встал снова под горячий душ. То, что он ее найдет,
обзвонив все больницы, он не сомневался. Но захочет ли она его видеть в таком
состоянии? — Вот вопрос… Но это ничего не меняет —
сейчас он выпивает кофе, надевает кепку, солнцезащитные очки и едет к ней. Дыр бул щил…
Дар бул щил…
Дар был сир…
VIII
Его нашла Благоверная голым в ванне. Первый инфаркт подкрался
как-то незаметно, как и все в его жизни.