Фрагменты эссе «Флейта земли и флейта неба»
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2014
Может, ты и слыхал
людскую флейту,
но не слыхал флейту земли; может, ты и
слыхал флейту земли, но не слыхал еще флейту неба!
Чжуан-цзы «Сглаживание противоположностей»
Luna latrantem
canem non curat1
Паунд и Лоуренс. Все равно, что сказать: хрен и перец. И тот, и другой
— продукты хорошо известные в поэтической кладовке. Я было начал с Паунда, но, едва раскусив
несколько строчек, как ошпаренный бросился к Лоуренсу.
У Паунда стол богатый, но пресный. Алкоголь в деликатных
наперстках. У Лоуренса все чуть пересолено, зато
много простого красного вина. Когда смаковал его, было такое ощущение, что
наяву выпиваю на двоих с Лоуренсом, хоть для многих
он уже lupus in fabula2,
если не больше. И хотя на вкус был он как горчица или тертый хрен со свеклой,
или тот же стручковый перец, — за всеми этими жгучими чертами скрывается монументальность.
Гадюка, выползающая из огненного сычуга под сицилийской
Этной, слегка пошатываются слоны, подвыпившие на ритуальной ночной оргии в Индии…
Он, верно, после слишком уж пространных и умных кусков прозы любил вытесать
стишок — так же, как в самом сердце Африки увлекшийся мастер
вытесывает из свежесрубленного дерева маску. Все знают этот способ, но
побаиваются. Побаиваются, что набухшая соком древесина растрескается на глазах.
А он не боялся. Не боялся, что будут трещины, что вытесанная топором маска
получится слишком резкой и грубой. Треснувшая, но живая. Это не игрушка, которой
забавляются, вертят так и сяк. Нет, это не кукла. Это живое существо, которое
выстояло. Ведь что такое человек? Владелец нескольких десятков косточек (из
некоторых может получится неплохая флейта, если провертеть
дырочки в нужных местах), доброй порции мяса, крови, пригоршни мозгов.
Давным-давно кто-то даже владел женщиной. И целым государством. Но тот, кто
овладел знаниями диких зверей — тысячеглазый, тысячекрылый, всемогущий и ласковый. Хоть и говорят: inops potemtem dum vult imitari
perit — из ежа быка не выйдет. Или так: не будет уже
баба девкой. Не думаю, однако, что это относится к
поэтам.
В том числе, к Паунду. Он — поэт
воздуха. Все у него дрожит, переливается. Он — воздушный змей. Любит нырять в
слепящие ямы высокого осеннего неба. Это словно о нем: in
altum tendens cadit ab alto
— высоко летает, низко сядет. Людская мудрость роскошна и жестока. Зная, что
нет границы ни сверху, ни снизу, вынужден был долго и низко падать и,
уклонившись от Пизанской башни, влетел в пизанскую тюрьму. Хотя и там оперение
и чешуя его переливались, играли… Когда касаешься его
слова, нет ощущения, что за ним близкий человек. Нет теплого дыхания. А, может,
и, вправду, не было этого человека, а была лишь мечта, чтоб появился такой
человек, мученик и дракон одновременно, с большим хвостом? Ведь подыматься в небо на этом ветру — что может быть трагичней и
радостней? Там уже ни знакомых запахов, ни красок. Там все отполировано ветром,
все чище, звонче, или… выразить это мог разве что молодой Тычина, который тоже владел флейтой неба. Таких не так уж много:
известных и безвестных. Эти счастливцы или умирают еще в младенчестве и сразу
туда попадают, или залепляют себе уши воском. Ведь подыматься
в небо — это нырять вниз головой в абсолютное время. Небо — все, что было, и все,
что нас ждет, другая наша история…
Деревья
под снегом
В
вершинах ветер и белый шепот
Наплывы
из зеркал в лунной ночи
Высокие
деревья
Дорога
неосторожного
Так написал Воробйов3, знаток неба. Утреннего и
вечернего. И ночного — когда человек сам становится огромным бездонным ночным
небом, становится всем… А вот Паунд выбрал ясный день, с закрывающими солнце тучами
нескольких европейских войн. Его немилосердно жег этот день. Весь
этот «разбитый сноп зеркал» безжалостно его обжигал. Любой бы на его
месте обуглился . А он выстоял. Может, ему не дал
сгореть Конфуций? Я не случайно вспомнил Воробйова.
Этот индо-арийский поэт
воздуха самым коротким промежутком времени считает цвет. Может, когда-то так
называлось какое-то доисторическое насекомое. Но ни в одном словаре не нашел я
этого термина. Грустно, если и в третьем тысячелетии никто его не сыщет. Так вот, это единица для измерения самого утонченного
вида энергии, которую источает летом свежий лепесток цветка в тени дерева. Как нетрудно
догадаться читателю, который, как говорится, liguam caninam comacdere — собаку на
этом съел — это и есть всем известное человеческое время. А дерево — это народ,
или иначе говоря — небесное время. Когда дерево цветет, говорят: «Звездный час».
Мы сознательно не упоминаем стихию воды, в которой индо-арийский мастер разбирается не хуже, чем в небе.
Небесные часы смыкаются, образуя так называемые эпохи, а те уже способны создать
вечность. Это уже от них самих зависит. А есть еще так называемая музыка небес.
Но она относится к категории вечности — о ней немного погодя. Пока же рассмотрим
так называемое социальное время, тождественное небесному времени, правда, не
всегда, но таким оно должно быть. Это, собственно, тоже не наше дело — судить о
нем. Iuna latrantem caenm non curat
— собака лает, а луна светит.
Оды Паунда — это, без сомнения,
эпохи. Облака в небе. Такие же летучие, большие, всклокоченные. Можно ли
назвать их Высокими Одами или Гимнами? Так это звалось в каноне Конфуция, я же
зову их просто одами. Мне кажется, что смерчи Паунда утягивают
в небо слишком много человеческого мусора. Приглядевшись, всегда кого-нибудь
там да признаешь. Вон то облако напоминает пафосного
несравненного дуче, вот он провозгласил пламенную речь и на виноградники по-над
Тибром закапал тихий дождь. Вот спешат в небе долговязые трубадуры, от вина и
пения обвисли их животы, никак не сыщут Пезаро,
слегка перебрали… Вот налетает огромный Сигизмундо Малагеста и вдруг с
помпой и страшным грохотом опорожняется над Флоренцией… Все великое
переселилось в небо, в его оды. И чем дальше от так называемого нашего времени,
тем тоньше, выпуклее. Ренессансные власть имущие, меценаты, банкиры… Ну-ка, приглядимся внимательней — а нет ли там самого
господина из господ, Эзры Паунда?
Есть! Он там, среди них, такой же заносчивый, со строгим профилем. Он у всех —
у Беллини, Пьетро делла Франческа,
Фра Анжелико, Дуччо, Джотто… Скалы, как гусиная
кожа, готические женщины, Кавальканти… Он везде свой.
Тайно перевел наследие самых сильных властителей того времени в свою
собственность. Добрую половину Италии. Но вместе с пейзажами, дворцами и
кондотьерами унаследовал Паунд их оглушительное
падение, величественное поражение. Кроме его книг — его судьба. То, что
произошло, горько, но случилось и может быть перенесено, как фреска, на стену
конца второго тысячелетия. Он ушел и вернулся. Его зрение – то, что видит
задиристый мелкий хищник из семейства ястребов, читает он легко и беззаботно, и
так же легко рвет добычу когтями. Порой у него горько-кислая мина
раздосадованного подмастерья-маляра или всадника-наемника. Но чем глубже в
прошлое, тем мягче становится выражение его лица, пока на том конце света, где
находятся древние китайцы, не расцветет он девичьим румянцем, не расстелится
травой под ногами или не выглянет из пруда восхищенными глазами карпа, когда
высокий Конфуций пригоршнями бросает в воду твердый, как кость, корм. Но не
стоит забывать: Паунд — воздушный змей, дракон.
Существо, вышитое золотом на одежде императора. Он неожиданный и щедрый,
гневный, но всегда справедливый. Великий хаос, который всегда — проявление
точного расчета, вся гамма сияния. Но даже у него появляется выражение какой-то
усталости… lassus tamquam
caballus in clivo — устал как собака. Особенно в поздних одах. А как
тут не устать? Luna latrantem
canem non curat — собака лает, луна светит…
Ipsi testudines
edite quicepistis4
У многих мудрых людей на Западе сложилось мнение, что Лоуренс галопирует на буйно цветущих лугах Персефоны.
Может, и так. Правда, что любит поваляться, порезвиться в сочной
траве. Да кто ж не любит? Кто из нас не хотел бы хоть на мгновение
опьянеть от острого земляного духа, этого самого крепкого алкоголя? Хоть он и
пугает — слишком близок к смерти. Паунд его боялся.
Прятался в камни, хотел стать своим в поздней готике, где не остыл еще
след руки резчика, скрывался во фресках дученто,
треченто и кватроченто, хотел ухаживать за розарием, который обдувается
Средиземным морем. Это то, что дальше всего от Здесь,
от которого пронзительно тянет земляным духом. Лоуренс
смастерил эдакую книжечку «Цветы, птицы и звери» — и в ней есть все:
нетерпение, неловкость, затянутость…
Все так, но у него есть Здесь — то, что ближе всего тебе и мне,
прикосновение к смерти-рождению. Этой хмельной брагой пропитано все — смоквы,
райские яблоки, кипарисы, рыба, гадюка, осел, бурый волк… А
сильнее всего — черепаха. Ее железные когти бурей вздымают земляной
дух. Это вам не байки о хитромудрой черепашке. Нет,
она и ты — она в боа из чернобурки выходит, матерясь, с тобой
под руку из какой-то дыры на Подоле или в Лондоне, уводит от неоновых
огней, крепко сжав твою руку, сворачивает в темный,
сужающийся переулок. «Куда ты меня ведешь?», — обеспокоенно спрашиваешь ты. —
«Тут темно и сыро, глядишь, бросится с ножом какой-нибудь скифский
эмигрант. Я хочу назад в Европу». Но разве здесь, в Европе, ты чувствуешь себя
по-настоящему Здесь?
Не стоит в этой жизни соблазняться скоростью. Ведь скорость —
еще не движение. Движение — все, а скорость может оказаться лишь
хитростью, не более. Сможет ли Ахилл догнать черепаху? Еще философ Зенон
сообразил, что нет, одной скорости мало. А чуть позже, в эпоху Великого
Застоя, один старый несчастный человек в трактате «Приручение стекла» хотел
доказать, что известный поэт Среднего и Великого Застоя Воробйов
все-таки смог догнать черепаху, измеряя расстояния при помощи колорита
цветка, и, таким образом, пролетая над пространством, точно шмель. Автору
трактата «Приручение стекла» даже показалось, что шмель этот обгоняет
самого себя. Подобное достижение могло бы произвести мировую сенсацию,
вызвать шок — но то же пространство сумело схоронить этот трактат где-то
в хрустальных конюшнях юности. Одним словом, ad
ammussim, чистая работа. Автору трактата
осталось лишь добавить, что как-то летом, примерно в конце Великого и в начале
Большого Застоя, он собственноручно держал поэта-победителя за ногу в
русле Черторыя5, когда тот нырнул за раком на отчаянную глубину.
Течение сносило ловкое тело поэта в пространство, но автор трактата
крепко держал его за ногу, привязав себя к столетней иве, и ему казалось,
что он держит в руках рвущуюся в бездну времени жилистую ногу
лотоса. А поэт, зажав в зубах кожаную сумку, уже был готов голыми
руками схватить на дне рака. Представляете себе, что такое рак? Это же черепаха
в кубе. Схватил ли его поэт? Автор трактата уже не
помнит. Не помнит, вынырнул ли тогда и сам ловец. Давно это было.
Chervjacus galapagossi
А тем временем в Тихом океане, у Галапагосских
островов, где водится самая большая черепаха, вдруг обнаружили впадину глубиной
в два с половиной километра, где ледяной холод и не должно быть никакой
жизни. Но оказалось, что впадина просто кишит всевозможной живностью.
Океанологи снова и снова вытаскивают из впадины свой
невод, а в нем трепещут желтые медузы, извиваются красногривые
черви, бьется огромная рыбина. И это оттуда, куда не доходит ни один лучик.
Но дно треснуло и из трещины пузырится лава. Вот там они и живут,
позабытые солнцем, но не Землей. Это она согрела их своим утробным теплом.
А ученые снова суют на глубину бесконечно длинную эластичную трубку, похожую на
свисающую лиану, один конец которой в слепящем небе, а другой, нижний
ложится на дно у трещины. А в ней — двухметровый червяк. И у него нет ни
головы, ни хвоста, ни глаз, ни ушей. А если бы была голова, она
посмотрела бы на людей, как на плавающую по поверхности мелочь. Но зачем
ему голова, если он сам и есть одна сплошная вселенская
голова? Он даже не заговорил с этими учеными, словно их там и не было.
Ist aeс in me cudetur
faba6
Что же
всех их объединяет? Они еще помнят о затонувшем золоте. Где же оно лежит? И
тут взгляды Воробйова и Паунда
парадоксальным образом пересекаются: Византия. Волоском на
длиннющем хвосте, которым кончается его IX ода, выводит Паунд
в воздухе: Сан-Витале. Это Равенна V—VII веков,
мозаики византийского храма Сан-Витале, одной
из жемчужин Адриатики. Это мозаики Святой Софии в Киеве.
И Великое раскрытие глаз началось, наверное, именно с глаз Оранты7. Великолепие, монументальность — самый
надежный подмалевок для изысканно-внутреннего.
На глубине — торжественность, белые одеяния, золото, лазурь,
пурпур, а поверх этого фона — буйная игра, резкие порывы, детские рисунки
на песке, мерцание и манерность — все, что отрицает важность и
статичность, то есть дополняет их. Все великое — от огромного избытка,
от буйства. Бездонность детского смеха, неисчерпаемость чаши с вином.
По сути своей они гурманы, эстеты. И одновременно — стихия.
Одним словом, воздушный змей, дракон – голова погружена
в архаику, а хвост болтается под самым нашим носом. С точки зрения Византии,
Лоуренс — варвар. Но где он, тот Царьград, на
который нам стоило бы оглядываться? Лоуренс вдохнул
своими недужными европейскими легкими весь этрусский мир — и с ним сошел в
землю. Этруски научили его навигации в водах смерти, которая только передышка
перед новым рассветом. Это перевернутая Византия, ее антипод, зеркало из земли.
Лоуренс учит вглядываться в земляное зеркало глазами
черепахи. Всем телом налегая на зеркало, черепаха чувствует пульс Земли. Но кто
она сама, что мы знаем о черепахе? «Шу Цзин» говорит: «Трещины на спине черепахи создают дождь,
или небо после дождя, или стену гнетущего тумана, или зловеще клубящиеся тучи».
Вы хотели познакомиться с мадам Черепахой? Придется немного
подождать — господина Лоуренса нет дома. Он придет, и
вас познакомит. А уж она представит вас этрускам…
* * *
Лишь прикоснулся к земляному зеркалу, как почувствовал — все,
дело сделано. Мне пора удалиться. Res est in vado.
Рыба в сетке.
__________________________
1 собака лает, луна светит.
2 легок на помине (букв. волк в басне).
3 Мыкола Воробйов (1941) — украинский поэт.
4 Сами поймали черепах, сами их ешьте (лат.).
5 Черторый — одно из русел Днепра у Киева.
6 — этот боб будут на мне толочь (лат.).
7 букв. молящаяся (лат.) фигура Богоматери с поднятыми руками. Изображена на мозаике храма Святой Софии в Киеве.