Стихи. С английского. Перевод Андрея Пустогарова
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2014
Дэвид Герберт Лоуренс
(1885—1930)
Пустогаров Андрей Александрович
—
поэт, переводчик. Родился в
* * *
Не
каждый сможет похвастаться цветами горечавки
в своём доме в сентябрьский грустный тягучий праздник Святого Михаила.
Баварские горечавки — высокие, тёмные,
тьмой затмившие день, как факел,
дымящийся синим мраком Плутонова царства,
адский ребристый жёсткий стебель с пламенеющим облачком синей тьмы,
сплющенным
в лезвие тяжёлым дыханием бледного дня.
Факел цветка, дымящая синь темноты, тёмно-синее пламя Плутона,
из чёрных светильников подземных чертогов дымящая тёмная синь,
излучённая синяя тьма, застлавшая тускло-жёлтый денёк Деметры,
для чего ты поднялся сюда, на свет солнца?
Дайте мне факел! Вручите мне горечавку!
Пусть зазубренный синий факел цветка поведёт меня вниз по
ступеням
всё глубже во тьму, туда, где сгущается синь вдоль пути Персефоны
прямо сейчас в первые заморозки сентября
в это царство незрячих, где темнота с темнотою свадьбу играет,
а от самой Персефоны один только голос остался,
как невесту, невидимый мрак обняла чёрная тьма рук Плутона,
он снова и снова уносит её и пронзает страстью к окончательной тьме
в блеске факелов, излучающих тьму бездонную свадьбы.
Дайте цветок с длинным стеблем,
с тремя лепестками тёмного пламени,
я отправляюсь гостем на пир,
на свадьбу живой темноты.
Человек из Тира
Человек
из Тира подходит к морю,
размышляя, поскольку он грек, о том,
что Господь один, Он — единственный Бог,
ну и так далее.
А женщина стирала в заводи среди камней,
там, где ручей выбегает на гальку и уходит в нее,
разложила на голышах вдоль залива сохнуть белье
и, сбросив рубашку на галечный скат,
забрела в бледно-зелёное вечернее море, вышла на отмель,
и ладонями стала лить на себя воду,
а сейчас возвращается, повернувшись спиной к вечернему небу.
Ох, хороша, хороша, с тёмными, собранными вверх волосами
спускается на глубокое и снова выходит на мелкое,
подымая из воды тугие бёдра медленно, как
бредущий вдоль берега аист, а плечи её в блёклом свете
затихшего неба, груди покрыты дымкой и тайной,
мягкое волшебство сумерек спрятано между ними,
а ниже чёрный лист папоротника, словно стрелка,
подает знак мужчине —
а он в зарослях тростника в восторге,
что, без сомненья, послал ему Бог,
захлопал в ладоши и стал бормотать:
— Да, Бог — он один, но на вечерней заре
божественно хороша
из моря выходит ко мне Афродита!
Gloire de Dijon
Утром,
когда она просыпается,
как заворожённый, слежу за ней.
Она расстилает на полу перед окном махровое полотенце,
солнечные лучи хватают её за яркую белизну плечей,
и густой золотистый полумрак пылает на её боках,
когда она нагибается за губкой,
и груди раскачиваются,
словно распустившиеся розы Gloire de Dijon1.
После капли воды падают на неё сверху и плечи блестят,
как серебро, а они рассыпаются, будто
намокшие, облетающие розы,
и я слышу, как вода уносит
их сорванные дождём лепестки.
На фоне залитого солнцем окна
лепесток за лепестком
приобретает форму
её золотистая тень
и начинает пылать,
словно густой восторг роз.
Гранат
Говоришь,
я не прав?
Да кто ты такая, кто вы все такие, чтоб мне это говорить?
Я прав.
В Сиракузах — из-за порочности гречанок
там остались одни голые камни.
Ты, конечно, забыла гранатовое дерево в цвету —
ох, какие красные цветы,
ох, сколько их!
А Венеция,
мерзкий, зеленоватый, склизкий город,
старик Дож с глазами античной статуи.
Во внутреннем дворике
среди густой листвы
плод граната словно яркий зеленый камень,
а на нём топорщится заостренная корона
с зубцами позеленевшего металла.
Она и вправду зреет!
И здесь, в Тоскане,
ты хочешь согреть эти гранаты
в своих ладонях.
А короны — королевские, роскошные,
сдвинутые набок.
Не пугайся, но там трещина!
Хочешь сказать, что не видишь трещины?
Хочешь глядеть только на целый бок?
А в ней открылись заходящие солнца,
в смертной трещине открылось начало —
нежным сверкнуло и розовым.
Хочешь сказать, что лучше без трещин?
Лучше без блеска туго сомкнутых капель рассвета?
Хочешь сказать — это неправильно, что золотистая кожа,
покров, разодралась?
А я хочу, чтобы сердце мое разодралось,
это красиво — калейдоскоп восхода внутри трещины.
Аспид
Мы встретились с ним у моей каменной колоды для водопоя.
Было очень жарко. В пижаме
я пришёл за водой.
С кувшином в руках я спустился по ступенькам
в глубокую, приторно пахнущую тень
высокого тёмного конфетного дерева,
но вынужден был остановиться, остановиться и подождать,
потому что он пришёл к воде первым.
Он появился из тёмной дыры в земляной насыпи
и, положив коричнево-жёлтое расслабленное брюхо
на край каменной чаши,
опустил голову на её каменное дно.
Вода капала из крана и собиралась на дне
небольшим прозрачным озерцом.
Он отхлёбывал воду прямой прорезью рта,
молча пил, наполняя водой своё прямое,
мягкое, как резина, тело.
Он опередил меня у моей воды
и мне пришлось ждать.
Он приподнял голову, как домашняя скотина на водопое,
и, как скотина на водопое, посмотрел на меня рассеянным взглядом.
Блеснуло на мгновенье его острое раздвоенное жало,
он словно задумался, но потом снова стал пить —
коричнево-землистый, землисто-золотой, пришедший
из пылающих недр земли в жаркий сицилийский июль
под дымящейся Этной.
Во мне заговорило моё воспитание:
его надо убить.
Ведь на Сицилии чёрные змеи безвредны, а золотые — ядовиты.
Голос внутри меня говорил:
если ты мужчина, возьми палку и перешиби ему позвоночник,
прикончи его.
Но, признаюсь, он очень мне нравился,
мне нравилось, что он пришёл к моему водопою, как гость,
и уйдёт спокойным, довольным,
не поблагодарившим, в пылкие недра земли.
Разве трусость то, что я не убил его?
Разве извращённость то, что я хочу с ним поговорить?
Разве унижает меня чувство, что своим приходом он оказал мне честь?
Но голоса продолжали звучать:
если ты не трус, ты должен его убить.
Сказать по правде, я струсил, я почти струсил.
Но всё равно, чувствовал, что он, вышедший
из тёмных потайных дверей земли, оказал мне честь,
приняв мое гостеприимство.
Наконец он напился.
Как пьяный, полусонно приподнял голову,
и, словно зазубренная тьма,
снова блеснуло в воздухе чёрное жало —
будто он облизнул губы.
А после огляделся вокруг незрячим, как у бога, взглядом,
медленно отвёл голову,
и медленно, так медленно, точно трижды погружённый в сновидение,
повлёк всю свою медленную длину, изгибаясь кольцом
и снова забираясь в пролом в земляной ограде.
И вот когда он уже просунул голову в эту жуткую дыру
и стал медленно в неё заползать, по-змеиному шевеля телом,
ужас охватил меня, ужас и протест против того,
что сейчас он исчезнет в этой ужасной чёрной дыре,
ведущей прямо во мрак.
Я огляделся по сторонам и, поставив кувшин у ног,
поднял с земли увесистый обломок дерева,
швырнул его и он с грохотом упал в каменную чашу.
Думаю, что его я не задел.
Но внезапно его остающаяся снаружи часть
задёргалась в недостойной спешке и,
словно зигзаг молнии, ушёл он в чёрную дыру
между земляными губами ограды.
А я среди тихого жаркого полдня,
как зачарованный, смотрел ему вслед.
Я сразу же пожалел о своём поступке.
Какой же он мелкий, низкий, пошлый!
Теперь я презирал и себя,
и проклятый голос своего воспитания.
И опять подумал о причине своих волнений,
захотел, чтоб он вернулся, мой аспид.
Я опять видел в нём царя.
Изгнанного, развенчанного там, в подземном мире.
Но пришла пора вновь возложить венец
на одного из государей жизни.
А я упустил случай.
И теперь должен буду
искупить свою низость.
Кит не плачет
Часто
говорят, что море — холодное, но ведь там
самая жаркая кровь, самая норовистая, упорная.
Там, в этой глубокой шири — горячие киты.
Расталкивают воду, подныривают под айсберги,
настоящие киты — спермацетовые молотоголовые убийцы —
это их белое тугое горячее дыхание взлетает из моря.
Плывут, изгибаясь, сквозь вечное сладострастное
время в глубинах семи морей,
пьянея от предвкушения, покачиваясь в солёной толще,
чтоб в тропиках задрожать от любви, когда закружит их
мощное, как у богов, желание. Там, в синей морской глубине,
огромный кит покрывает свою невесту,
словно это гора прижалась к горе
в жарком всплеске жизни: из самой глубины рокочущего
внутреннего океана, океана красной крови, выходит, словно острие Мальстрема,
его сильное, упругое остриё и застывает в покое
в тугом, ласковом, крепком объятии её неохватного тела.
И по прочному мосту его фаллоса,
чтоб не прервалось волшебное племя китов,
туда и обратно расхаживают под водой
огненные архангелы счастья,
от него к ней и от нее к нему,
светлые херувимы, древние иерархи,
поджидавшие китов посреди океана,
развернувшие для них в морских волнах светлые небеса,
светлые небеса китов на водах.
И
огромная мать-китиха кормит
в дремоте сосунка
и её дремлющий невероятный глаз широко раскрыт
и глядит прямо в воду, в воду начала и конца.
А киты-самцы, почуяв опасность,
окружают китих и детёнышей живым кольцом
посреди этих безбрежных вод, словно
исполинские грозные серафимы,
заслоняя от беды своих любимых чудищ.
И всё это в солёном море, где Бог — это тоже
любовь, но любовь бессловесная,
а Афродита — это китиха,
счастливая, самая счастливая!
А Венера — это дельфиниха: весело резвится,
наслаждаясь любовью и морем,
или самка тунца — круглобокая, радостная в стае тунцов,
наполнена блаженством, тёмная радуга счастья посреди моря.
Покой
Главное
в том, чтобы жить вместе с Богом,
быть домашней тварью в его Доме Жизни.
Так кот дремлет на стуле — мирно, спокойно,
сливаясь с домом, с хозяином и хозяйкой,
дремлет рядом с очагом, зевает у огня.
Дремлет у очага живого мира,
зевает у огня жизни,
чувствует присутствие живого бога,
чувствует в сердце глубокий покой
от того, что хозяин сидит за столом
и у хозяина своя важная жизнь
в доме жизни.
__________________
1 Gloire de Dijon — Слава или Блеск Дижона, сорт роз.